Книга: Перстень Левеншельдов (сборник)
Назад: Анна Сверд
Дальше: СВАДЬБА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПОЕЗДКА В КАРЛСТАД

I
Что бы ни говорили про Тею Сундлер, нельзя не признать, что она лучше, чем кто бы то ни было, умела обходиться с Карлом-Артуром Экенстедтом.
Взять, к примеру, Шарлотту Левеншельд. Ведь она тоже хотела уговорить его поехать в Карлстад и помириться с матушкой. Но чтобы побудить его к этому, она напомнила ему, кем матушка всегда была для него, и под конец попыталась даже припугнуть его, сказав, что он, дескать, может утратить дар проповедника, каковым обладал до тех пор, если покажет себя неблагодарным сыном.
Она, казалось, хотела, чтобы он приехал домой подобно блудному сыну и стал бы просить принять его в дом из милости. Это ему никак не подходило, особенно при том состоянии духа, в каком он теперь пребывал, когда его проповеди имели столь большой успех и прихожане боготворили его.
А когда Tee Сундлер нужно было склонить его снова поехать в Карлстад, она повела себя совсем по-иному. Она спросила его, правду ли говорят, будто дорогая тетушка Экенстедт требует обыкновенно, чтобы у нее просили прощения за малейшую провинность. Но ежели она столь требовательна к другим, то и сама, уж верно, готова…
Да, ему пришлось признать, что она такова и есть. Стоило ей, бывало, понять, что она неправа, она тотчас была готова все уладить и помириться.
Тут Тея напомнила ему, как милая тетушка Экенстедт совершила опасную поездку в Упсалу в самую распутицу, чтобы дать ему возможность попросить у нее прощения. Неужто он, духовный пастырь, выкажет менее кротости, нежели простая смертная?
Карл-Артур не вдруг понял, куда она клонит. Он стоял, глядя на нее в недоумении.
Тогда фру Сундлер сказала, что на сей раз милая тетушка Экенстедт сама провинилась перед ним. И если она столь справедлива, как он утверждает, то, без сомнения, уже раскаялась в своем поступке и всей душой жаждет просить у него прощения. Но коль скоро она нездорова и не может приехать к нему, стало быть, его долг отправиться к ней.
То было дело иное, совсем не то, что ему предлагала Шарлотта. Тут речь шла не о том, чтобы вернуться в родительский дом блудным сыном, а о том, чтобы войти в него победителем. Теперь он поедет не для того, чтобы испрашивать милостивого прощения, а чтобы простить самому. Невозможно описать, как это обрадовало его, как благодарен он был Tee, которая навела его на эту мысль.
После воскресной службы он наскоро отобедал у органиста и немедля отправился в Карлстад. Он так спешил, что ехал без остановки всю ночь. Мысль о том, какая это будет трогательная сцена, когда они встретятся с матушкой, не давала ему уснуть. Никто не сумел бы сделать подобную встречу столь прекрасной, как она.
Он прибыл в Карлстад в пять часов утра, но не поехал прямо домой, а завернул на постоялый двор. В расположении к нему матушки он ничуть не сомневался, но в отце уверен не был. Могло случиться, что отец не впустит его в дом, а ему не хотелось срамиться перед кучером.
Хозяин постоялого двора, стоявший на крыльце, старый житель Карлстада, увидев подъезжающего Карла-Артура, тотчас же признал его. До него дошли кое-какие толки о разрыве молодого пастора с родителями из-за того, что тот задумал жениться на простой далекарлийской крестьянке. Он заговорил с Карлом-Артуром деликатно и участливо, но тот казался спокойным и довольным, отвечал весело, и хозяин решил, что слухи о ссоре были пустыми.
Карл-Артур потребовал комнату, смыл с себя дорожную пыль и тщательнейшим образом привел в порядок свой туалет. Когда он снова вышел на улицу, на нем был пасторский сюртук с белыми брыжами и высокая черная шляпа. Он надел пасторское облачение, дабы показать матушке, в каком кротком и благостном расположении духа он явился к ней.
Хозяин постоялого двора спросил, не желает ли он позавтракать, но он отказался. Ему не хотелось отдалять счастливое мгновение, когда они с матушкой заключат друг друга в объятия.
Он быстрым шагом пошел по улице к берегу реки Кларэльв. Душу его наполняло столь же тревожное и радостное ожидание, какое он испытывал в ту пору, когда был студентом и приезжал домой из Упсалы на вакации.
Вдруг он резко остановился, пораженный, будто кто-то ударил его прямо в лицо. Он уже подошел довольно близко к дому Экенстедтов и увидел, что дом на замке, все ставни закрыты, а двери заперты.
В первое мгновение он было растерялся: ему пришло на ум, что хозяин постоялого двора уведомил родителей о его приезде и они заперли дом, чтобы не впускать его. Он вспыхнул от досады и уже повернулся, чтобы идти прочь.
Но тут же он стал смеяться над самим собой. Ведь еще не было шести часов, а дом в утреннюю пору всегда бывал заперт. Не смешно ли было полагать, будто ставни и двери затворили нарочно, чтобы не впускать его. Он снова подошел к садовой калитке, толкнул ее и уселся в саду на скамейке, чтобы дождаться, когда дома проснутся.
И все же он не мог отделаться от мысли, что это дурное предзнаменование, если родительский дом был заперт в момент его прихода.
Он уже более не испытывал радости. Тревожное ожидание, не дававшее ему уснуть всю ночь, тоже исчезло.
Он сидел и смотрел на затейливые цветочные клумбы и великолепные газоны, на большой и красивый дом. Потом он стал думать о той, которая владела всем этим, всеми почитаемая и превозносимая, и сказал самому себе, что нет никакой надежды на то, что она станет просить у него прощения. Вскоре он уже не мог понять ни Тею, ни себя самого. В Корсчюрке ему казалось вполне естественным и само собой разумеющимся, что полковница раскаялась, но теперь он понял, что это чистейший вздор.
Он так уверился в этом, что решил тут же отправиться восвояси, и уже поднялся, чтобы уйти. Надобно было спешить, покуда никто его не заметил.
Уже стоя у калитки, он подумал, что, наверно, видит этот дом в последний раз. Ведь сейчас он уйдет, чтобы никогда более не возвращаться.
Он оставил калитку полуоткрытой и обернулся, собираясь в последний раз обойти усадьбу и проститься с ней. Он завернул за угол дома и очутился среди высоких ветвистых деревьев на берегу реки. Этот прекрасный вид открывался ему в последний раз. Он долго смотрел на лодку, вытащенную на берег. Он думал, что теперь, когда его здесь нет, она уже больше никому не нужна, однако заметил, что лодка просмолена и покрашена точно так же, как в те времена, когда он, бывало, катался на ней.
Он поспешил взглянуть на маленький огородик, за которым ухаживал в детстве. Там росли те же самые овощи, которые он выращивал. И он понял, что о том пеклась матушка. Это она велела следить за тем, чтоб он не пришел в запустение. Прошло не менее пятнадцати лет с тех пор, как он занимался им.
Он принялся искать падалицу под антоновкой и сунул яблоко в карман, хотя оно было зеленое, как молодая капуста, и такое твердое, что не укусишь. Потом он отведал крыжовника и смородины, хотя ягоды были засохшие и перезрелые.
Он прошел вдоль пристроек и отыскал сарай садовника: прежде там у него стояли маленькая лопатка, грабельки и тачка. Он заглянул внутрь: да, нечего было и гадать, они были на том же самом месте, где он их оставил. Никому не позволили их убрать.
Время шло, надобно было спешить, если он желал уйти незамеченным. Но ему так хотелось взглянуть на все в последний раз. Все здесь приобрело для него новое значение. «Я не знал, как мне дорого это», — думал он.
И в то же время он стыдился своего ребячества. Ему бы не хотелось, чтоб его сейчас увидела Тея Сундлер: ведь несколько дней назад она так восхищалась его смелыми речами, когда он говорил, что навсегда освободился от уз отчего дома и воли родительской.
И тут у него возникло подозрение, что он медлит сейчас, втайне надеясь, что кто-нибудь увидит его и впустит в дом. И когда он окончательно уверился в этом, он тотчас же решился пойти прочь.
Он уже вышел было из сада и остановился у калитки, как вдруг услыхал, что в запертом доме отворилось окно.
Невозможно было не обернуться, и он обернулся. Окно в спальне полковницы было распахнуто настежь. Его сестра Жакетта, высунувшись из окна, вдыхала свежий воздух.
Не прошло и секунды, как она увидела его и принялась кивать ему и махать рукой. Он невольно стал ей отвечать: тоже кивал и махал рукой. Потом он показал на запертую дверь. Жакетта исчезла, а через минуту он услышал, как заскрипела задвижка и повернулся ключ в замке. Дверь распахнулась, сестра вышла на порог и протянула к нему руки.
В этот миг он стыдился Теи, стыдился самого себя, ибо не верил, что матушка станет просить у него прощения. Ему нечего было делать в этом доме, однако он против воли своей побежал навстречу Жакетте. Он взял ее за руки и притянул к себе, на глазах у него выступили слезы — так рад был он, что она отперла ему дверь.
Она была ужасно счастлива. Увидев, что он плачет, она обняла его и поцеловала.
— Ах, Карл-Артур, Карл-Артур, слава богу, что ты приехал.
Ему уже удалось убедить себя в том, что его не хотят впустить в дом, и столь теплый прием застал его врасплох, он даже стал заикаться.
— А что, Жакетта, матушка уже проснулась? Будет ли мне дозволено поговорить с ней?
— Ну, конечно, тебе позволят поговорить с маменькой. Ей полегчало за последние дни. Нынче ночью она хорошо спала.
Она пошла вверх по лестнице, и он медленно последовал за ней. Он никогда бы не мог подумать, что будет так счастлив оттого, что воротится в свой дом. Он положил руку на гладкие перила, но не для того, чтобы опереться, а лишь для того, чтобы погладить их.
Поднявшись наверх, он остановился в ожидании, что кто-то выйдет и прогонит его. Однако этого не случилось. И вдруг его осенило — видимо, отец не рассказал им о разрыве с ним. Ну, конечно, он не мог этого сделать — ведь полковница была больна.
Теперь он понял, в чем дело, и уже более спокойно пошел в комнаты.
Какие это были красивые комнаты! Они и всегда ему нравились, однако не так, как сегодня. Мебель не была здесь уныло расставлена вдоль стен, как на другой половине. Здесь было так приятно находиться. Все говорило о вкусе той, что живет здесь.
Через гостиную и кабинет они подошли к двери спальни. Жакетта знаком велела ему подождать, а сама юркнула в спальню.
Он провел рукой по лбу, пытаясь вспомнить, зачем он пришел сюда. Но он не мог думать ни о чем другом, кроме того, что он дома и сейчас увидит мать.
Но вот Жакетта появилась снова и провела его в спальню. Увидев матушку, которая лежала бледная, с перевязанным лбом и рукой, он почувствовал, словно кто-то вдруг сильно толкнул его в грудь, и упал на колени возле ее постели. У нее вырвался радостный возглас, здоровой рукой она притянула его к себе, крепко обняла и поцеловала.
Исполненные счастья, они глядели друг другу в глаза. В этот миг ничто не разделяло их. Все было забыто.
Он никак не думал застать матушку такой слабой и больной и еле сдерживал волнение. Он с тревогой спросил, как ее здоровье. Она не могла не почувствовать, как он любит ее.
Для больной это было лучшее лекарство, и она снова обняла его.
— Пустое, друг мой. Теперь все снова хорошо. Я уже позабыла про свою болезнь.
Он понял, что она любит его, как прежде, и подумал, что к нему вернулось то, что он утратил и о чем только что тосковал. Его снова считали сыном в этом прекрасном доме. Ему нечего было более желать.
И вдруг, в минуту, когда он был преисполнен счастья, его охватило волнение. Ведь он все же не добился того, ради чего приехал сюда. Матушка не просила у него прощения и, видно, не собиралась этого делать.
Он испытывал сильное искушение не думать об извинении. И все же для него это было важно. Если полковница признается, что была к нему несправедлива, его положение в доме станет совсем иным и родителям придется дать согласие на его брак с Анной Сверд.
К тому же теплый прием, оказанный ему матушкой, придал ему уверенности, он даже стал несколько самонадеян. «Лучше сразу порешить с этим делом, — думал он. — Кто знает, может быть, в другой раз матушка не будет так добра и ласкова».
Он поднялся и сел на стул возле постели.
Ему было немного не по себе оттого, что он собирался призвать к ответу мать. И тут ему в голову пришла мысль, которой он несказанно обрадовался. Он вспомнил, как некогда в детстве, когда он или сестры совершали дурной поступок и матушка ждала, чтобы у нее просили прощения, она обращалась к провинившемуся со словами: «Ну, дитя мое, ты ничего не хочешь сказать мне?»
Для того чтобы как можно проще и непринужденнее подойти к делу столь деликатному, он нахмурил брови, поднял указательный палец, улыбаясь, однако же, дабы показать матушке, что он шутит:
— Ну, матушка, вы ничего не изволите сказать мне?
Но полковница, казалось, ничего не поняла. Она лежала молча, вопросительно глядя на него.
Его бедная сестра до этого момента от души радовалась, наблюдая трогательную встречу брата с матушкой. Теперь же на лице ее отразился ужас, и она незаметно подняла руку, чтобы предостеречь брата.
Карл-Артур был твердо уверен в том, что полковница придет в восторг от его выдумки и ответит ему в том же духе, как только поймет, в чем дело. Он, разумеется, не обратил внимания на предостережение и продолжал:
— Вы, матушка, верно, понимаете, что в прошлый четверг я был раздосадован, когда вы пытались разлучить меня с невестой. У меня и в мыслях не было, что моя дорогая матушка может быть со мною столь жестока. Я так огорчился, что ушел, не желая более видеть вас.
Полковница по-прежнему лежала молча. Карл-Артур не мог заметить на ее лице ни малейшего следа гнева или неудовольствия. Сестра же, напротив, казалась еще более взволнованной. Она подкралась ближе к нему и стоя за спинкой кровати, сильно ущипнула его за руку.
Он понял, что она этим хотела сказать, однако был уверен, что гораздо лучше Жакетты знает, как обходиться с полковницей, и потому продолжал:
— И когда я утром в прошлую пятницу расстался с батюшкой, то сказал ему, что ноги моей не будет более в этом доме. Но вот я снова здесь. Неужто вы, самая умная женщина в Карлстаде, не догадываетесь, для чего я приехал?
Он замолчал на мгновение, уверенный в том, что после всего сказанного матушка сама станет продолжать. Но она не сделала этого. Она только приподнялась повыше на подушках и смотрела на него так пристально, что для него это сделалось тягостным.
Тут он подумал, что, быть может, разум матушки слегка ослабел за время болезни. Ведь она всегда понимала его с полуслова. А раз сейчас ей было непонятно, ему приходилось продолжать:
— Я и в самом деле решил более не видеться с вами, но когда я рассказал о том одной своей приятельнице, она спросила, правда ли, что вы, матушка, обыкновенно требовали, чтоб у вас просили прощения за малейший проступок, и что, стало быть, вы сами, верно…
Тут ему пришлось замолчать. Жакетта снова прервала его. Она изо всех сил дернула его за руку.
Но тут полковница вдруг прервала молчание.
— Не мешай ему, Жакетта, пусть продолжает.
От этих слов у Карла-Артура возникло подозрение, что матушка им не совсем довольна, но он сразу же отбросил эту мысль. Быть того не может, чтобы она сочла его жестоким и бесчувственным. Ведь он сказал ей о том как бы шутливо, невзначай. Какого еще обхождения было нужно!
Нет, просто матушка не велела Жакетте без конца мешать ему говорить. К тому же он зашел так далеко, что теперь лучше всего высказать все до конца.
— Эта приятельница и послала меня к вам, матушка, сказав, что мой долг поехать сюда, коль скоро вы сами не сможете навестить меня. Вы, вероятно, помните, как однажды приехали в Упсалу, чтоб я смог попросить у вас прощения. Она уверена, что вы признаете, что вы…
Как, однако, трудно судить свою собственную мать! Слова никак не шли у него с языка. Он заикался, кашлял, и в конце концов ему ничего не оставалось делать, как замолчать.
Слабая улыбка скользнула по лицу полковницы. Она спросила, кто же эта приятельница, которая так хорошо думает о ней.
— Это Тея, матушка.
— Стало быть, это не Шарлотта полагает, что я жажду просить у тебя прощения?
— Нет, не Шарлотта, матушка, а Тея.
— Я рада, что это не Шарлотта, — сказала полковница.
Она приподнялась еще выше на подушках и снова умолкла. Карл-Артур тоже ничего не говорил. Он высказал матушке все, что хотел сказать, хотя и не столь красноречиво, как бы ему хотелось. Теперь оставалось только ждать.
Он изредка взглядывал на мать. Видно было, что она боролась с собой. Нелегко так сразу признать свою вину перед собственным сыном.
И вдруг она спросила:
— Зачем ты надел пасторский сюртук?
— Я хотел показать вам, матушка, в каком расположении духа я сюда явился.
Снова улыбка скользнула по ее лицу. Он испугался, когда увидел эту улыбку, злую, исполненную презрения.
Внезапно ему показалось, будто лицо на подушке окаменело. Слов, которых он ждал, не последовало. В отчаянии он понял, что невозможно заставить ее раскаяться и просить прощения.
— Мама! — закричал он, и в голосе его звучали мольба и надежда.
И тут случилось нечто неожиданное. Кровь прилила к лицу полковницы. Она приподнялась на постели, подняла здоровую руку и погрозила ему.
— Конец! — закричала она. — Терпению господню пришел ко…
Больше она ничего не успела сказать. Последнее слово, тихое и невнятное, замерло у нее на губах, и она откинулась на подушки. Глаза ее закатились, и видны были только белки, рука упала на одеяло.
Жакетта громка закричала, призывая на помощь, и выбежала из комнаты. Карл-Артур упал на колени.
— Что с вами, матушка? Матушка! Не убивайтесь так, бога ради!
Он целовал ее лоб и губы, словно хотел поцелуями вернуть ее к жизни.
Но тут он почувствовал, что кто-то схватил его за шиворот. Потом чья-то сильная рука подняла его, вынесла из комнаты, как беспомощного щенка, и швырнула на пол. И тут он услышал громовой голос отца:
— Ты все-таки вернулся. Ты не мог успокоиться, покуда не доконал ее.
II
В тот же понедельник, когда часы показывали половину восьмого утра, в доме бургомистра зазвонил звонок, и старая служанка, которая вела хозяйство, поспешила в переднюю отворить дверь.
В дверях стоял Карл-Артур Экенстедт, но служанка подумала, что если бы она не жила столько лет в Карлстаде и не видела его и ребенком и взрослым, то ни за что бы не узнала его. Лицо у него было иссиня-багровое, а красивые глаза чуть не выкатились из орбит.
Служанка жила у бургомистра много лет и нагляделась в этом доме всякого. Ей показалось, что молодой Экенстедт походил в тот момент на убийцу, и ей вовсе не хотелось впускать его. Однако это был сын полковника Экенстедта и доброй госпожи полковницы, поэтому ей ничего не оставалось делать, как впустить его, пригласить сесть и подождать. Бургомистр, как всегда, был на утренней прогулке, но он завтракал в восемь и должен был скоро вернуться.
Но если она испугалась одного только вида Экенстедта, то уж отнюдь не успокоилась, когда увидела, что он прошел мимо нее, не поздоровавшись и не сказав ни единого слова, будто вовсе и не замечая.
Видно, с ним приключилось что-то неладное. Ведь дети полковницы Экенстедт всегда были вежливы и обходительны. Не иначе как сын ее попал в беду.
Он прошел через переднюю в комнату бургомистра. Она видела, как он опустился в качалку, но, посидев немного, вскочил, подошел к письменному столу и принялся рыться в бумагах бургомистра.
Ей нужно было идти на кухню, проверить по часам, не переварились ли яйца на завтрак, накрыть на стол и заварить кофе. Но и молодого Экенстедта нельзя было оставлять одного. Она то и дело забегала в комнату приглядеть за ним.
Теперь он ходил взад и вперед по комнате бургомистра — то к окну подойдет, то к двери. И все время громко говорит сам с собой.
Неудивительно, что она испугалась. Жена бургомистра жила с детьми у родственников в деревне, и прислугу отослали. Она осталась одна в доме и была за все в ответе.
Что же ей теперь с ним делать, когда он знай себе расхаживает по комнате и, видно, ума решился. Подумать только, вдруг он порвет какую-нибудь важную бумагу на столе у бургомистра! Не может же она бросить все дела и караулить его.
И тут старая, мудрая служанка придумала спросить Карла-Артура, не хочет ли он пройти в столовую и выпить чашечку кофе, покуда ждет бургомистра. Карл-Артур не отказался и тотчас пошел за ней, чему она была весьма рада — ведь покуда он сидит и пьет кофе, он не сможет набедокурить.
Он уселся на место бургомистра и одним духом выпил чашку прямо-таки огненного кофе, который она ему налила. Потом он сам схватил со стола кофейник, налил еще чашку и выпил. Ни сахару не берет, ни сливок, знай только огненный кофе хлещет.
Выпив последнюю чашку, он заметил, что служанка стоит у стола и смотрит на него. Он повернулся к ней.
— Премного благодарен за вкусный кофе. Видно, я пью его в последний раз.
Он говорил так тихо, что она едва различала его слова. Можно было подумать, что он собрался доверить ей великую тайну.
— Так ведь у пасторши Форсиус в Корсчюрке вы, уж верно, пьете вкусный кофей, господин магистр, — сказала служанка.
— Да, пил, — ответил он, глуповато хихикнув. — Но, видите ли, там мне более не бывать.
В этом не было ничего удивительного. Молодых пасторов часто переводили из одного прихода в другой. Служанка начала успокаиваться.
— Сдается мне, что куда бы вы ни поехали, господин магистр, во всякий пасторской усадьбе кофей варят отменный.
— А вы полагаете, что и в тюрьме вкусный кофе варят? — сказал он, еще более понизив голос. — Там-то уж мне, верно, придется обходиться без кофе и без печенья.
— А зачем вам в тюрьму-то, господин магистр? С какой же это стати?
Он отвернулся от нее.
— На этот вопрос я отвечать не стану.
Тут он снова сосредоточил свое внимание на еде. Намазал хлеб маслом, положил сыру и стал есть жадно, словно вконец изголодался, глотал большие куски не жуя. Служанке пришло в голову, что он вовсе не помешанный, просто это у него с голоду. Она прошла в кухню и принесла яйца, сваренные для бургомистра. Карл-Артур вмиг проглотил два яйца и опять набросился на хлеб с маслом. Уплетая завтрак, он снова начал говорить:
— Много покойников бродит сегодня по городу.
Он сказал это весьма спокойно и равнодушно, словно сообщал, что стоит хорошая погода. Разумеется, служанка струхнула, и он это, видно, заметил.
— Вам мои слова кажутся странными? Мне самому удивительно, что я вижу покойников. Прежде со мной этого не было, это я точно знаю, никогда не было до той беды, что стряслась со мною нынче в семь часов утра.
— Вот как, — сказала служанка.
— Поверите ли, у меня ужас как сердце схватило. Мне надобно в город идти из дому, а я не могу. Стою и держусь за ограду в нашем саду. И вдруг вижу — настоятель собора Шеборг идет под руку с супругой своей. Как прежде, когда они хаживали к нам по воскресеньям обедать. Разумеется, они уже знали про то, что я натворил, и велели мне идти к бургомистру, признаться в своем злодеянии и просить покарать меня. Я сказал им, что это никак невозможно, но они настаивали.
Карл-Артур замолчал, чтобы налить себе еще чашку кофе и выпить ее залпом. Он испытующе смотрел на служанку, будто желал узнать, как она приняла его слова. Но служанка ответила как ни в чем не бывало:
— Многим доводилось покойников видеть, и не стоит господину магистру из-за этого…
Видно было, что ответ этот его обрадовал.
— И я так же думаю. Ведь во всем прочем я нимало не переменился.
— Ваша правда, — сказала служанка. Она считала, что лучше всего соглашаться с ним и вести себя спокойно, а сама с нетерпением ожидала прихода бургомистра.
— Я не против того, чтоб выполнить их волю, — продолжал Карл-Артур. — Но ведь я в полном рассудке и знаю, что бургомистр только посмеется надо мной. Не буду отрицать, что на моей совести тяжкий грех, однако меня нельзя за это арестовать и судить.
Тут он закрыл глаза и откинулся на спинку стула. Кусок хлеба, который он держал в руке, упал на пол, лицо его исказилось гримасой, словно он испытывал невыносимые мучения. Однако он удивительно быстро пришел в себя.
— Опять сердце стеснилось, — сказал он. — Не странно ли, стоит мне сказать себе, что я не могу этого сделать, сразу с сердцем дурно делается.
Он встал из-за стола и начал ходить взад и вперед.
— Я сделаю это, — сказал он, совершенно забыв, что служанка стоит рядом и слушает. — Я хочу сделать это, скажу бургомистру, что совершил проступок, за который меня должно наказать. И скажу, что повинен в смерти человека. Я что-нибудь придумаю. Я обязан сказать, что сделал это преднамеренно.
Он снова подошел к служанке.
— Подумать только, прошло! — сказал он радостно. — Как только скажу, что хочу, чтоб меня покарали, сразу боль унимается. Я совершенно счастлив.
Старая, мудрая служанка перестала его бояться. Ей сделалось жаль его. Она взяла его руку и погладила ее.
— На что же вам это, господин магистр? Зачем вам брать на себя вину за то, чего вы не делали?
— Нет, нет, — возразил он. — Я знаю, что так будет правильно. К тому же я хочу умереть. Хочу показать матушке, что любил ее. Какое счастье встретиться с ней в мире ином, где уже нет обид!
— Не бывать тому, — сказала служанка. — Я все расскажу бургомистру.
— Не делайте этого, прошу вас, — возразил Карл-Артур. — Судья должен вынести мне смертный приговор. Ведь я убил, хотя не брал в руки ни ножа, ни пистолета. Жакетта знает, как это получилось. Неужто вы полагаете, что жестокосердие и равнодушие не опаснее стали и свинца? Батюшка тоже все знает и может быть тому свидетелем. Меня должно судить, я виновен.
Служанка промолчала. К великой своей радости, она услышала, как входная дверь отворилась, и узнала знакомые шаги на лестнице.
Она выбежала в прихожую, чтобы успеть предупредить бургомистра, но Карл-Артур следовал за ней по пятам. Он, разумеется, хотел сразу же начать с признания, однако смешался.
— Вот как, ты опять пожаловал в город, — сказал бургомистр. — Экая беда приключилась с полковницей!
С этими словами он протянул ему руку, но Карл-Артур спрятал правую руку за спину. Он отвел глаза в сторону и, глядя на стену, произнес дрожащим голосом, но отчетливо:
— Я пришел сюда, чтобы просить вас, дядюшка, арестовать меня. Это я убил свою мать.
— Какого черта! — воскликнул бургомистр. — Полковница-то ведь не умерла. Я повстречал доктора…
Карл-Артур отшатнулся. Служанка, испугавшись, что он упадет, протянула руки, чтобы поддержать его. Но он сохранил равновесие. Он схватил шляпу и, не сказав больше ни слова, ринулся на улицу.
Первый человек, попавшийся ему навстречу, был старый домашний врач его семьи. Он подбежал к нему:
— Что матушка?
Доктор посмотрел на него неодобрительно.
— Хорошо, что я встретил тебя, негодник. Не вздумай опять идти к своим. Как могло прийти тебе в голову судить больного человека!
Карл-Артур больше не слушал его. Он бросился прямо к родительскому дому. Там он увидел свою замужнюю сестру Еву Аркер, которая стояла у калитки.
— Ева, — закричал он, — правда, что матушка жива?
— Да, — ответила она тихо, — доктор сказал, что она будет жить.
Ему хотелось сорвать калитку с петель. Броситься к матушке, упасть перед нею на колени, молить о прощении — только это и было у него в мыслях. Но Ева остановила его:
— Тебе нельзя туда, Карл-Артур. Я уже давно стою здесь, чтобы предостеречь тебя. С ней сделался тяжелый удар. Маменька не может говорить с тобой.
— Я стану ждать сколько угодно.
— Тебе нельзя идти в дом не только из-за маменьки, — сказала Ева, слегка подняв брови. — Из-за папеньки тоже. Доктор сказал, что здоровья ей уже не воротить. Папенька и слышать о тебе не хочет. Не знаю, что может сделаться, если он увидит тебя. Поезжай назад в Корсчюрку! Это самое лучшее для тебя.
Слова сестры раздосадовали Карла-Артура. Он был уверен в том, что сестра преувеличивает и гнев отца и опасность для матушки повидаться с ним.
— Вы с мужем только и думаете, как бы очернить меня в глазах папеньки и маменьки. Уж вы сумеете воспользоваться удобным случаем. Пользуйтесь себе на здоровье!
Он повернулся на каблуках и пошел прочь.
III
Так уж мы, люди, устроены, не любим мы, когда что-нибудь разбивается. Даже если разобьется всего лишь глиняный горшок или фарфоровая тарелка, мы собираем осколки, складываем их и пытаемся слепить их и склеить.
Этой задачей и были заняты мысли Карла-Артура Экенстедта, когда он ехал домой в Корсчюрку.
Правда, занят он был этим не всю дорогу, не забудьте, что он не смыкал глаз всю ночь, да и до того он целую неделю недосыпал — столько волнений и невзгод пришлось пережить за это время. И теперь натура настойчиво требовала своего — ни тряская повозка, в которой он ехал, ни кофе, которым он нагрузился у бургомистра, не помешали ему спать почти всю дорогу.
В те короткие мгновения, когда он бодрствовал, он пытался сложить обломки своего «я»: ведь того Карла-Артура, который всего несколько часов назад ехал по этой самой дороге и который разбился на мелкие осколки в Карлстаде, надобно было сложить, склеить и вновь пустить в употребление.
Быть может, кое-кто скажет, что на этот раз разбился дрянной глиняный горшок и не стоило труда чинить его и тратиться на клей. Однако нам, пожалуй, придется извинить Карла-Артура за то, что он не разделял этого мнения, — ведь он полагал, что речь идет о вазе из тончайшего фарфора, с дорогой росписью вручную и богатой позолотой.
Как ни странно, но в этой починке немало помогло ему то, что он начал думать о сестре Еве и ее муже. Он распалял себя против них, вспоминая, сколько раз они выказывали зависть к нему и жаловались на несправедливость к ним матушки.
Чем больше он думал о неприязни, которую Ева питала к нему, тем больше уверялся в том, что она сказала ему неправду. Уж верно, полковнице не было так плохо, как ей хотелось это представить, и батюшка гневался на него не столь сильно — это все были проделки Евы с Аркером. Они думали воспользоваться его последней глупой выходкой — а вина его в самом деле была велика, этого он не хотел отрицать, — чтобы изгнать его из родного дома навсегда.
Едва он пришел к заключению, что все обошлось бы наилучшим образом, если бы Ева не запретила ему войти в дом, как сон снова овладел им, и он проснулся лишь тогда, когда повозка остановилась у постоялого двора.
Потом он снова проснулся и стал думать о Жакетте. Ему не хотелось быть к ней несправедливым. Она не завидовала ему, как Ева. Она славная и любит его. Но разве не глупо она повела себя? Не помешай она ему во время важного разговора с матушкой, он бы сказал ей почти то же самое, но, уж верно, сделал бы это совсем по-иному. Нелегко подбирать слова, когда у вас все время стоят за спиной, дергают вас за руку и шепчут, чтобы вы были поосторожнее.
Мысли о Жакетте, о том, какая она глупая и бестолковая, тоже немало утешили его. Но и эти мысли не помешали ему сразу же уснуть.
Когда же он, просыпаясь, думал о Tee Сундлер, в нем возникало противоречивое чувство: ведь и она отчасти была виновата в этой беде. Она была ему самым близким другом. На кого же он мог положиться целиком, как не на нее? Но она, видно, плохо знала жизнь и не могла быть хорошей советчицей. Она ошиблась, думая, что полковница жаждет просить у него прощения. Она так высоко ценила его, что рассудила неправильно, а из-за того и приключилось несчастье. Не дай бог, умерла бы полковница, он бы тогда помешался с горя. Путь к оправданию был найден.
Между прочим, он старался не думать о визите к бургомистру и о разговоре со служанкой. Это, казалось, могло бы заставить его снова рассыпаться на мелкие осколки, и тогда пришлось бы все собирать и склеивать заново.
Когда он опять ненадолго проснулся, ему пришло в голову, что выказанные им испуг и отчаяние могут пойти ему на пользу. Полковница, разумеется, услышит о том и поймет, как сильно он любит ее. Она растрогается, пошлет за ним, и они помирятся.
Ему хотелось верить, что все окончится именно так. Он станет всякий день молить о том Господа.
Грубо говоря, Карл-Артур был уже недурно склеен и слеплен, когда он в одиннадцать вечера вернулся домой в Корсчюрку. Он сам удивлялся тому, что сумел пережить столь страшное душевное потрясение и остаться живым и невредимым. Его все время клонило ко сну, и когда он вышел из повозки возле калитки пасторской усадьбы и уплатил кучеру, то подумал, как хорошо будет сейчас улечься в постель и выспаться вволю.
Он уже направился было в свой флигелек, но тут вышла служанка и сказала, что пасторша ему кланяется и велит передать, что в зале его ждет горячий ужин. Он охотней лег бы сразу в постель, однако ему не хотелось обижать пасторшу, которая позаботилась о нем, думая, что после долгой дороги он проголодается, и пошел в столовую.
Он не сделал бы этого, если бы не был уверен, что в доме нет никого, кто станет его расспрашивать про поездку. Он знал, что старики давно улеглись, а Шарлотта уехала.
Проходя через прихожую, он споткнулся о какой-то ящик, стоявший возле двери.
— Ради бога поосторожней, господин магистр! — сказала служанка. — Это вещи госпожи Шагерстрем. Мы целый день соломой их перекладывали да в рогожку заворачивали.
Ему, однако, не пришло в голову, что Шарлотта могла сама приехать из Озерной Дачи и тем более остаться ночевать в пасторской усадьбе. Он неторопливо прошел в залу и уселся за стол.
Долгое время никто не нарушал его покой. Он наелся досыта и собрался уже было помолиться, как вдруг услышал шаги на лестнице. Шаги были тяжелые, медленные. Он подумал, что, должно быть, пасторша решила расспросить его о поездке. Ему захотелось выбежать из комнаты, но он не посмел этого сделать.
Секунду спустя дверь тихо и медленно отворилась, кто-то вошел. Худо было бы, если бы это была пасторша. Но то была не пасторша, а Шарлотта. А хуже этого и быть не могло. Недаром он был обручен с ней целых пять лет. Он знал ее прекрасно. Подумать только, что это будет за сцена, когда Шарлотта узнает, что с полковницей сделался удар. И отчитает же она его! А он так устал, что не сможет возражать ей, придется слушать ее целую вечность. Он тут же решил, что будет презрительно вежлив, каким он и был с ней в последнее время. Это лучший способ держать ее на расстоянии.
Но он не успел еще ничего сказать, как Шарлотта была уже посреди комнаты. Две сальные свечи, стоявшие на столе, осветили ее лицо. Тут он увидел, что лицо ее смертельно бледно, а глаза покраснели от слез. Видно, с ней приключилось нечто ужасное.
Скорее всего можно было предположить, что она несчастлива в замужестве. Однако она не стала бы это столь откровенно выказывать, непохоже это было на нее. А уж бывшему жениху своему она никогда бы не дала о том знать.
Да как же это он запамятовал! Всего несколько дней назад ему говорили, что сестра Шарлотты, докторша Ромелиус, сделалась опасно больна. Вот, видно, в чем дело.
Шарлотта выдвинула стул и села за обеденный стол.
Она начала говорить, и голос ее звучал удивительно жестко и невыразительно. Так говорит человек, когда он ни за что на свете не хочет расплакаться. Она не глядела на него, и можно было подумать, что она говорит вслух сама с собой.
— Капитан Хаммарберг заезжал сюда час назад, — сказала она. — Он был в Карлстаде и уехал оттуда сегодня утром, чуть позднее тебя. Но он ехал на паре лошадей и потому оказался здесь гораздо раньше. Он сказывал, что обогнал тебя на дороге.
Карл-Артур резко отодвинулся от стола. Острая боль рассекла ему голову, прошла к сердцу.
— Проезжая мимо пасторской усадьбы, — продолжала Шарлотта монотонно и обстоятельно, — он увидел свет в окнах кабинета и решил, что пастор еще не ложился спать. Тогда он вышел из повозки, чтобы доставить себе удовольствие — рассказать пастору о том, что его помощник натворил сегодня в Карлстаде. Он обожает рассказывать подобные истории.
Удар за ударом раскалывал голову, проходил сквозь сердце. Все, что он за день собрал по кусочкам и склеил, снова разбивалось вдребезги. Сейчас он услышит, как ближние судят о его поступках.
— Мы не запирали входных дверей, — сказала Шарлотта, — потому что с минуты на минуту ожидали твоего приезда, и он беспрепятственно прошел в кабинет. Однако дядюшка уже лег спать, и он нашел вместо него меня. Я сидела в кабинете и писала письма — не могла уснуть, покуда не узнаю про твою поездку в Карлстад. И узнала от капитана Хаммарберга. Ему, видно, было приятнее рассказать о том мне, нежели дядюшке.
— А тебе, — вставил Карл-Артур, — тебе, разумеется, было не менее приятно слушать его.
Шарлотта сделала нетерпеливый жест. Не стоило и отвечать на столь незначительный выпад. Просто человек прибегает к этому, когда он в большой беде, а хочет показать, что ему все нипочем. Она продолжала свой рассказ.
— Капитан Хаммарберг был здесь недолго. Он сразу же ушел, рассказав, как ты вершил суд над собственной матерью и как с ней приключился удар. И про визит твой к бургомистру он тоже упомянул. Ах, Карл-Артур, Карл-Артур!
Но тут спокойствие оставило ее. Всхлипывая, она прижала к глазам платок.
Но так уж мы, люди, устроены. Не любим мы, когда другие сокрушаются о нас. Не может нас радовать мысль о том, что кто-то только что сидел и слушал забавный и остроумный рассказ о том, как глупо и смешно мы вели себя. Потому Карл-Артур не удержался и сказал Шарлотте нечто вроде того, что уж коль скоро она вышла замуж за другого, ей теперь нет надобности печалиться о нем и его близких.
Но и это она оставила без внимания. Так и надо было ожидать, что он прибегнет к подобному способу защиты. Не стоило на это сердиться.
Вместо этого она подавила слезы и сказала то, что ей все время хотелось высказать:
— Когда я узнала обо всем, я сперва решила не говорить с тобой сегодня вечером, зная, что ты захочешь, чтобы тебя оставили в покое. И все же я должна немедля сказать тебе нечто. Я не буду многословной.
Он пожал плечами с видом покорным и несчастным. Она ведь сидела рядом с ним, в той же комнате, и ему приходилось выслушивать ее.
— Знай же, что во всем виновата я одна, — сказала Шарлотта. — Это я уговорила Тею. Одним словом, твоя поездка в Карлстад… Это я… всему виной. Ты не хотел, а я настояла… И теперь, если матушка твоя умрет, винить надобно не тебя, а меня…
Она не могла продолжать. Она чувствовала себя такой несчастной, такой виноватой.
— Мне следовало набраться терпения, — продолжала Шарлотта, как только смогла побороть волнение и снова обрела дар речи. — Не надо было посылать тебя туда так скоро. У тебя еще не прошла горечь, обида на матушку. Ты еще не простил ее. Оттого-то и вышло все так скверно. Как же я не могла понять, что из этого ровно ничего не выйдет. Это я, я, я во всем виновата!
С этими словами она поднялась со стула и начала ходить по комнате взад и вперед, нервно теребя платок. Потом она остановилась перед ним.
— Вот это я и хотела тебе сказать. Виновата только я одна.
Он не отвечал. Он молча протянул руки и взял ее за руку.
— Шарлотта, — сказал он очень тихо и кротко, — подумай только, как часто вели мы с тобой беседу в этой комнате, за этим столом. Здесь мы спорили и бранились, здесь пережили и немало светлых мгновений. А сейчас мы здесь с тобой в последний раз.
Она молча стояла возле него, не понимая, что с ним сделалось. Он сидел и гладил ее руку, он говорил с ней так ласково, как не говорил уже целую вечность.
— Ты всегда была великодушна ко мне, Шарлотта, всегда хотела помочь мне. На свете нет человека благороднее тебя.
Она онемела от удивления и не в силах была даже возразить ему.
— Я же не ценил твоего благородства, Шарлотта. Не хотел понять его. И все же ты пришла сегодня и хочешь взять вину на себя.
— Так ведь это правда, — сказала она.
— Нет, Шарлотта, это неправда. Не говори больше ничего. Это все моя самонадеянность, моя жестокость. Ты желала мне только добра.
Он наклонил голову к столу и заплакал. Он не выпускал ее руки из своей, и она чувствовала, как его слезы капают ей на руку.
— Шарлотта, — сказал он, — я чувствую себя убийцей. Мне не на что более надеяться.
Свободной рукой она погладила его волосы, но опять ничего не сказала.
— В Карлстаде мне ужас как дурно сделалось, Шарлотта. Я словно обезумел. По дороге домой я пытался оправдаться перед самим собой. Но теперь я понимаю, что это бесполезно. Я должен за все держать ответ.
— Карл-Артур, — сказала Шарлотта. — Как это было? Как все это случилось? Я ведь знаю о том только от капитана Хаммарберга.
Карл-Артур не помнил, чтобы Шарлотта когда-нибудь говорила с ним так ласково, по-матерински. Он не смог противиться ей и тотчас же принялся рассказывать. Казалось, ему доставляло облегчение говорить все как есть, ничего не утаивая и не смягчая.
— Шарлотта, — сказал он наконец, — что могло столь жестоко ослепить меня? Что ввело меня в подобное заблуждение?
Она не ответила. Но доброта ее сердца окутала его, уняла жгучую боль его ран. Ни один из них не подумал, как удивительно было то, что так откровенно они никогда прежде не говорили. Они даже не смели шевельнуться — он все время сидел неподвижно у стола, она стояла, склонясь над ним. О чем они только не говорили! Под конец он спросил ее, не думает ли она, что ему нельзя более оставаться священником.
— Неужто тебе не все равно, что станет говорить капитан Хаммарберг!
— Я вовсе не думаю о капитане, Шарлотта. Просто я чувствую себя таким жалким и ничтожным. Ты не можешь даже вообразить себе, каково мне теперь.
Шарлотта не захотела на это отвечать.
— А ты потолкуй завтра с дядюшкой Форсиусом! — сказала она. — Он человек мудрый и праведный. Может быть, он скажет, что как раз теперь из тебя и выйдет настоящий священник.
Это был добрый совет. Он успокоил Карла-Артура. Все, что она ему говорила, успокаивало. Ему стало легче. В душе его не было более ни гнева, ни недоверия.
Он коснулся губами ее руки.
— Шарлотта, я не хочу говорить о том, что было, но позволь мне все же сказать тебе, что я не могу понять самого себя. Почему я расстался с тобой, Шарлотта? Я отнюдь не хочу оправдываться, но ведь, в самом деле, вышло так, будто я поступал против своей воли. Почему я бросил родную мать в объятия смерти? Почему я потерял тебя?
Судорога исказила лицо Шарлотты. Она отошла в самый темный угол комнаты. Ей легко было объяснить ему истинную причину, но она не хотела. Он мог подумать, что она хочет ему отомстить. Ни к чему было омрачать это святое мгновение.
— Милый Карл-Артур, — сказала она, — через неделю я уеду отсюда. Мы с Шагерстремом думаем повезти мою сестру Марию-Луизу в Италию: она излечится от чахотки, и ее маленькие дети не останутся сиротами. Может быть, так и должно было случиться.
Сказав это, она подошла к человеку, которого любила, и еще раз провела рукой по его волосам.
— Долготерпению Господа не пришел конец, — сказала она. — Ему нет конца, я знаю.

ЛОШАДЬ И КОРОВА, СЛУЖАНКА И РАБОТНИК

I
Кто она такая, что ее избрали из всех бедных коробейниц, возвысили и удостоили счастья? Правда, деньгу сколотить она умеет и бережлива — скиллинга даром не изведет, да и на выдумку хитра, изворотлива, горазда сманить людей купить все, что им надо и не надо. И все же она недостойна того, чтоб ее так возвысили надо всеми товарками.
Да кто она такая, чтобы на нее такой важный барин загляделся?
Каждое утро, просыпаясь, она говорила себе: «Да нешто это не чудо? Про такие чудеса только в Библии писано. В пору пастору в церкви о таком проповедь сказывать».
Она молитвенно складывала руки и воображала, что сидит на церковной скамье. В церкви полно народу, а на кафедре стоит пастор. Все как обычно, служба как служба, только пастор рассказывает сегодня удивительную историю. И говорит он не про кого иного, как про бедных далекарлийских девушек, про тех, что бродят с коробом по дорогам, терпят немало горя и невзгод. Точно человек, знакомый с их жизнью, он рассказывает, как тяжко им приходится временами, когда торговля идет плохо, как трудно тогда заработать хоть самую малость, иной раз и в куске хлеба приходится себе отказывать, лишь бы принести домой небогатую выручку. Но сегодня пастор принес своей возлюбленной пастве радостную весть. Господь милосердный призрел одну из этих бесприютных скиталиц. Никогда больше не придется ей теперь бродить по дорогам в стужу и в ненастье. Ее берет за себя пастор, она будет жить в усадьбе, где есть лошадь и корова, служанка и работник.
Как только пастор вымолвил эти слова, в церкви будто стало светлее, и на душе у всех полегчало. Всем стало радостно, что горькая горемыка будет жить теперь в довольстве и почете. Всякий, кто сидит неподалеку от Анны, кивает ей и улыбается.
Она зарделась от смущения, а тут еще пастор поворачивается к ней и говорит такие слова:
«Кто ты такая, Анна Сверд, что тебе на долю выпали счастье и почет, что одна ты избрана изо всех бедных коробейниц? Помни, что это не твоя заслуга, а милость божья. Не забывай же тех, кому приходится день и ночь надрываться, чтобы заработать на одежду и прокорм!»
Уж так хорошо говорил пастор, что ей хотелось целый день лежать в постели и слушать его. Но когда он начинал говорить про других коробейниц, у нее на глазах выступали слезы, она сбрасывала одеяло — это когда ей случалось спать под одеялом, а иной раз просто старую мешковину или лоскутный коврик, и вскакивала с постели.
«Дурища! — восклицала она. — Стоит реветь над тем, что сама выдумала!»
Чтобы помочь своим прежним товаркам, она отправилась домой еще в середине сентября. Начинались осенние ярмарки, а она уходила домой. Это ей было в убыток, но она решила уступить место своим бывшим соперницам, не хотела становиться им поперек дороги — ведь ни к одной из них барин не посватается. Она думала о Рис Карин, своей землячке из Медстубюн, об Ансту Лизе и о многих других. Они обрадуются, узнав, что ее нет на ярмарке, что она не станет больше переманивать к себе покупателей.
Она знала, что, когда придет домой, никто не поймет, с чего это ей взбрело на ум уйти с ярмарки. А она им не скажет, отчего так вышло. Ведь она это сделала в угоду господу Богу, за все его милости.
Никому, однако, не будет худа, если она закупит новые товары перед тем, как уйти из Карлстада. Никому опять же не повредит, если она по дороге на север будет заходить в дома и продавать свои товары. Закупив все, что надо, она уложила мешок в короб, взвалила его на плечи и уже взялась было за дверную ручку, но тут все же не удержалась и обернулась, чтобы поведать о своем чуде.
— Так что благодарствуйте, люди добрые. Я сюда больше не приду. Замуж выхожу.
И когда все в избе поспешили выразить свою радость и стали допытываться, что за человек ее жених, она ответила торжественно:
— Да уж это такое чудо, что о нем в пору в церквах проповеди сказывать. Кто я есть, чтобы мне выпало такое счастье? За пастора выхожу и жить стану в пасторской усадьбе. У меня будут лошадь и корова, служанка и работник.
Она знала, что над ней станут потешаться, как только она уйдет, но ее это не печалило. Надо быть благодарной, а то счастью и кончиться недолго.
По дороге она зашла в усадьбу, где ей ни разу прежде не удавалось уговорить хозяйку купить у нее что-нибудь, хотя та была богатая вдова и сама распоряжалась своими деньгами.
Тут Анне пришло на ум сказать, чтобы хозяюшка на сей раз не отказывалась от покупки, — дескать, она здесь с товарами в последний раз. Потом она замолчала и загадочно посмотрела на хозяйку.
Жадную крестьянку разобрало любопытство, и она не могла удержаться, чтобы не спросить Анну, отчего та не хочет больше коробейничать.
Красивая далекарлийка ответила, что с ней приключилось великое чудо. Про такое чудо только в Библии писано. Сказав это, она замолчала, и хозяйке пришлось снова ее расспрашивать.
Но Анна Сверд поджала губы и стояла на своем — ни дать ни взять прежняя Анна. Пришлось скупердяйке разориться на шелковый платок и на гребень, и лишь после этого она узнала, что господь Бог пожалел бедную коробейницу и теперь она, недостойная, выйдет за пастора и станет жить в пасторской усадьбе, где есть лошадь и корова, служанка и работник.
Уходя со двора, она подумала, что уловка эта ей хорошо удалась и что надо бы и впредь так делать. Однако она делать этого больше не стала — боялась беду накликать. Нельзя употреблять во зло милость божью.
Напротив, теперь она даже иной раз даром отдавала девочкам-подросткам булавки с головками из цветного стекла. Так она по малости отдаривала господа Бога.
Да за что же ей, недостойной, такое счастье? Просто во всем ей везет. Может, оттого в каждой деревне у нее нарасхват раскупают товары, что она ушла с осенней ярмарки и не стала мешать подружкам? Всю дорогу домой из Карлстада ей везло. Стоит ей раскрыть короб, как на тебе, так и бегут стар и млад, будто она солнцем да звездами торгует. И полпути не прошла, а товару уже почитай не осталось.
Однажды, когда в коробе у нее было всего с дюжину роговых гребней да несколько мотков лент и она досадовала, что не взяла в Карлстаде товаров вдвое больше, ей повстречалась старая Рис Карин. Старуха шла с севера. Короб у нее прямо-таки распирало. Невеселая была она — за два дня почти ничего продать не удалось.
Анна Сверд скупила у нее все товары и в придачу огорошила ее новостью о том, что выходит замуж за пастора.
Анна Сверд думала, что она век не забудет поросший вереском пригорок, где они сидели и толковали про свои дела. Это, пожалуй, было самое приятное из всего, что случилось с ней по дороге к дому. Рис Карин сначала побагровела, как вереск, потом пустила слезу. Увидев, что старуха плачет, Анна Сверд вспомнила, что ей незаслуженно выпало счастье возвыситься над всеми коробейницами, и уплатила за товары немного больше против уговора.
Порою, стоя где-нибудь высоко на пригорке, она прислонялась к плетню, чтобы короб не тянул плечи, и провожала глазами перелетных птиц, уносящихся к югу. Когда никого не было поблизости, кто стал бы смеяться над ней, она кричала им вдогонку, просила передать привет, дескать, сами знаете кому; кричала, что сама бы, как они, к нему полетела, да жаль, крыльев нет.
Чем же она, в самом деле, заслужила, чтобы ее одну избрали из многих и научили ее сердце говорить на древнем языке томления и любви?
II
Так шла Анна Сверд по дороге к дому, и наконец вдали показалась деревня Медстубюн. Первым делом она остановилась и огляделась вокруг, словно желая удостовериться в том, что с ее деревней ничего не случилось, что она стоит себе в целости и сохранности на берегу реки Дальэльв, те же низкие серые домишки так же тесно прижимаются друг к другу, церковь по-прежнему возвышается на мыске к югу от деревни, что островки, поросшие березняком, и сосновые леса не сметены с лица земли за время ее отсутствия, а стоят на прежнем месте.
Когда же она в этом убедилась, то почувствовала вдруг, как сильно она устала — едва сил достанет добраться до дому. Человек всегда испытывает такую усталость, когда он уже почти достиг цели. Пришлось ей выломать кол из плетня, и так она, опираясь на него, как на посох, поплелась по дороге, еле передвигая ноги. Короб оттягивал плечи, будто стал тяжелее вдвое, да и дышать было нелегко. Приходилось то и дело останавливаться, чтобы перевести дух.
Как медленно она ни плелась, а все же добралась до деревни. Может быть, она надеялась встретить свою мать, старую Берит, или кого-нибудь из добрых друзей, кто помог бы ей нести короб, но никто не попадался ей навстречу.
Кое-кто из односельчан, правда, видел, как она надрывалась, и подумал, что теперь ее матери плохо придется, раз дочка вернулась домой хворая, судя по всему. Ведь матушка Сверд была бедная солдатская вдова — ни денег у нее, ни избы. Ей бы ни за что не прокормиться с двумя детьми, кабы не деверь ее, Иобс Эрик, человек зажиточный. Он отвел ей каморку в своем доме — закуток между конюшней и коровником. Берит на всякую работу исправна и ткать мастерица. За что ни возьмись, все умеет, без такой в деревне не обойтись. Однако, чтобы поднять двоих детей, ей приходилось работать день и ночь, оттого и надорвалась она. Только и надежды было, что теперь станет легче, когда дочка торговать пошла. Хоть бы не расхворалась вовсе дочка-то! Видно, плохо дело, раз Анна вернулась домой не вовремя. Уж вечно беднякам не везет.
Анна Сверд пробралась между поленниц, строевого леса, повозок, стоявших повсюду возле домов и пристроек в усадьбе Иобса, и вошла в каморку к матери. Мать ее, против обыкновения, была дома. Она сидела на полу и пряла лен. Нетрудно представить себе, как она испугалась, когда дверь отворилась и в комнату вошла ее дочь, согнувшись в три погибели, опираясь на палку. Анну ничуть не опечалило, что ее мать до смерти испугалась. Она поздоровалась так тихо, будто ей слова было не вымолвить, и встала посреди комнаты, тяжело вздыхая и охая, отвернувшись, чтобы не глядеть матери в глаза.
Что же тут было думать старой Берит? Она привыкла к тому, что дочь ее возвращалась домой, держась прямо, будто шла налегке. Видно, случилось самое что ни на есть худое, и Берит отложила прялку.
Все так же охая и вздыхая, Анна Сверд подошла к окну и поставила короб на стол. Потом она отстегнула лямки и потерла рукой поясницу. Попробовала распрямиться, да никак не смогла. Не разгибаясь, отошла она к печке и уселась на лежанку.
Что было тут думать матушке Сверд? Короб у дочери был такой же полный, как и весной, когда она ушла из дома. Неужто она ничего не продала за целое лето? Может, приболела или повредилась чем? Она даже спросить не посмела, боясь услышать ответ дочери.
Анна же, видно, думала, что мать не сможет, как должно, принять столь важную весть, не почувствовав себя сперва больше чем когда-либо несчастной и обездоленной. Она жалобным голосом спросила, не пособит ли ей матушка развязать мешок, ведь она, верно, не очень устала.
Ну, конечно же, матушка Сверд рада была хоть чем-нибудь услужить дочери, только руки у нее дрожали, и ей пришлось немало потрудиться, покуда она распутала узлы да тесемки и начала рыться в мешке. Когда же она раскрыла короб, тут уж голова у нее пошла кругом, хотя она всякого повидала на своем веку. Да и как же было не удивиться, если в коробе она не нашла ни сутажных пуговиц, ни шелковых платков, ни иголок в пачках. Сперва ей подвернулся под руку небольшой окорок, под ним лежал мешок коричневых бобов и такой же мешок сушеного гороха. Она не нашла в коробе ни единого мотка лент, ни наперстка, ни штуки ситца — ничего такого, что коробейница носит в коробе, а только овсяную крупу, рис, кофе, сахар, масло да сыр.
У нее чуть волосы дыбом не поднялись. Она хорошо знала дочь. Анна не из тех, что носят домой гостинцы мешками. Неужто она ума решилась? Или еще что с ней приключилось?
Старуха уже собралась было бежать за деверем, чтобы тот разобрался, в чем дело, да, к счастью, глянула на печь и увидела, что дочка сидит и смеется над ней. Она поняла, что Анна провела ее, и в сердцах хотела выгнать дочку. Однако сперва нужно было узнать, в чем дело. Не мотовка она, да ведь и не в заводе у ней шутки шутить и насмехаться над матерью.
— На какой ляд ты все это накупила?
— Так это же тебе гостинцы.
Матушка Сверд все еще надеялась, что кто-нибудь из соседей попросил дочку принести всю эту барскую снедь. И голова у нее пошла кругом.
— Дурища! — сказала она. — Нешто я поверю, что ты станешь из-за меня надрываться.
— Я продала все товары, как домой шла. Непривычно было пустой короб тащить, вот я и напихала в него то, что под руку попалось.
Старая Берит привыкла мешать муку с соломой да корой, редко доводилось ей подбавлять молока в кашу, и потому объяснением дочери она не удовольствовалась. Она села на лежанку возле дочери и взяла ее за руку.
— А теперь рассказывай-ка, что с тобой стряслось.
И тут Анна Сверд решила, что мать уже подготовлена, и не стала таить от нее великую радость.
— Так вот, матушка, чудо со мной приключилось превеликое. О таких чудесах только в Библии писано. В пору в церкви про такое проповеди сказывать.
III
Мать с дочерью тут же порешили, что первый, кому они расскажут про эту великую радость, будет Иобс Эрик.
Он доводился им самым близким родственником, да и к тому же всегда благоволил к Анне и не раз обещал справить свадьбу племяннице, как только она сыщет жениха.
Когда они пришли к нему в полдень, он был занят тем, что сидел на печи и выколачивал из трубки золу кукушкина льна, который ему приходилось курить вместо табака. В эту пору все молодые парни были на заработках на юге, никто из них еще не вернулся домой, и во всей Медстубюн нельзя было раздобыть ни пачки табаку.
Анна Сверд сразу увидела, что он не в духе, однако это ее ничуть не испугало и не опечалило. Она знала, что он сразу развеселится, как только услышит радостную весть.
Иобс Эрик был человек статный и рослый, темноволосый, с правильными чертами лица и темно-голубыми глазами. Анна Сверд так сильно походила на него, что ее можно было принять за его дочь. И не только лицом была она на него похожа. Иобс Эрик тоже в юности коробейничал. Он, как и она, был изворотлив и горазд на выдумки и умел зашибить деньгу. Когда его дети подросли, он хотел, чтобы они пошли по той же дорожке, но ни одному из них это дело не пришлось по душе. Анне же оно как раз подошло и по вкусу пришлось, за что дядя жаловал ее пуще своих детей и не раз похвалялся племянницей.
Но сейчас, когда они вошли в дом, ему было не до хвастовства и не до похвал.
— Ты, видать, вовсе спятила! — крикнул ей дядя. — Как это тебя угораздило уйти с большой осенней ярмарки?
Но она, с которой случилось чудо великое, которая удостоилась счастья и возвысилась над всеми бедными коробейницами и даже над своими деревенскими девушками-одногодками, сочла, что не годится так прямо с бухты-барахты рассказывать о своем обручении, как о деле маловажном, — будто спасибо за угощение говоришь, — и решила начать издалека, чтобы новость приняли как полагается.
Поэтому она ничего не сказала о том, что с нею приключилось. Она просто ответила, что устала таскаться по дорогам и стосковалась по дому.
— Нашему брату уставать нельзя, — сказал Иобс Эрик и принялся рассказывать, как он в свое время трудился без устали и сколько денег выручал.
Анна Сверд слушала его, не перебивая, но когда он наконец замолчал, она попыталась приступить ближе к делу — вынула из кармана пачку табаку, подала ему и велела курить на здоровье. Надо сказать, что три года назад, когда Анна Сверд начала коробейничать, Иобс Эрик одолжил ей немного денег. Каждую осень, воротясь домой, она сразу же рассказывала ему, много ли заработала, и отдавала часть денег в уплату долга. А на этот раз она явилась не с деньгами, а с табаком. Разумеется, табачку ему давно хотелось покурить, однако он поморщился, принимая пачку.
Анна Сверд знала его не хуже, чем самое себя, и поняла, что Иобс Эрик встревожился, когда она подала ему табак. Прежде она никогда не делала ему подарков. Видно, плохи у нее дела с торговлей. Не оттого ли она и дала ему табак, что долг платить нечем.
Он сидел и вертел пачку в руках, не сказав ей даже спасибо.
— Надо же мне хоть раз поднести тебе какой ни на есть подарочек за то, что ты мне по первости помог, — сказала Анна, делая новую попытку приступить к самому важному. — Ведь теперь я больше торговать не стану, вот оно какое дело.
Дядя все еще взвешивал табак на руке. Казалось, он вот-вот швырнет пачку ей прямо в лицо. Торговать не станет? Он понял только, что долг ей платить нечем, денег у нее нет и не будет.
— Замуж я выхожу, вот ведь какое дело, — продолжала Анна Сверд. — Мы с матушкой порешили тебя первого о том известить.
Иобс Эрик отложил пачку. Ясное дело, денег теперь не получишь. Мало того — так, поди, придется еще и свадьбу племяннице справлять. Он откашлялся, будто собирался что-то сказать, но передумал.
Матушке Сверд стало до смерти жаль его. Точно все беды разом свалились ему на голову. Ей захотелось растолковать ему все, как есть, про замужество дочери.
— Да думала ли я три года назад, как снаряжала дочку коробейничать, что ей такое счастье выпадет? За пастора в Вермланде она выходит. Жить станет в пасторской усадьбе, будут у ней лошадь и корова, служанка и работник.
— Да, — сказала Анна Сверд и застенчиво опустила глаза, — это великое чудо. Выходит, что мне, горемычной, повезло даже более, чем самому Иобсу Эрику.
Но старика, видно, не так уж сильно удивило это чудо. Он сидел, поглядывая с презрительной усмешкой то на мать, то на дочь.
— За пастора, стало быть, выходишь. Только и всего? То-то, я гляжу, племянница пришла куда какая важная и табаком меня одарила. Я уж подумал было, принц какой ее за себя берет.
— Да что же ты, милый! Никак решил, — сказала матушка Сверд, — что она шутки с тобой шутит?
Старик поднялся во весь свой огромный рост.
— Да нет, не думаю, что она станет со мной шутки шутить, — сказал он. — Однако народ в тех краях ушлый и на шутки горазд. Уж тот, кто с коробом походил, про то знает. Не диво, что ее, молоденькую, околпачат. А уж нам-то с тобой, Берит, ум терять вовсе негоже. Ступай-ка на кухню да вели еды собрать на дорогу дочке твоей, да поболе, а завтра утром — с Богом в путь. Накажи ей дома быть не ранее, как через два месяца.
Мать с дочерью встали перепуганные и направились к двери. У дверей Анна Сверд остановилась и сказала несмело:
— Деньги-то, должок мой, я принесла нынче. А может, ты желаешь, чтоб я их тебе не прежде, как в декабре, отдала?
Тут дядюшка глянул на нее так, что ее до костей проняло.
— Вот оно что! — сказал он. — Ты никак и вправду Иобса Эрика дурачить принялась? Не выходи замуж, дитятко! Держись-ка лучше торговли, дело верное! Уж ты сумеешь разбогатеть, всю Медстубюн скупишь, коли захочешь.
IV
Когда они вернулись домой, Анна Сверд собралась идти с матерью к матушке Ингборг, в усадьбу Рисгорден, чтобы и ей рассказать про великое чудо. Но старая Берит и слышать про то не хотела.
Хотя усадьба Рисгорден была по соседству с домом Иобса Эрика, ладу меж соседями не было, однако до прямой ссоры дело не доходило, так чтобы в деревне про то узнали.
Матушка Ингборг была вдова, и хоть она владела лучшей усадьбой во всей Медстубюн, нелегко ей было без мужика в доме, приходилось нанимать людей на всякую работу в поле.
Одна у нее была мечта — сохранить усадьбу, покуда сыновья подрастут, а там все тяготы сами собой сгинут. Помогала же ей больше всех сестра, Рис Карин. Вся деревня знала, что это она добывает им деньги на подати и на батраков. Однако, когда Анна Сверд принялась коробейничать, дела у Рис Карин с торговлей пошли куда хуже. С тех пор в усадьбе Рисгорден стали коситься на соседей из Иобсгордена, и больше всех, разумеется, на Анну Сверд с матерью.
Но когда матушка Сверд припомнила все это, дочка сказала ей, что пора положить конец раздорам, потому, дескать, она и хочет пойти к Рис Ингборг. А если старая Берит сама не хочет идти с ней, так и не надо, Анна и одна пойдет.
Так она настояла на своем, и матушка Сверд с ней пошла, думая, что, пожалуй, сможет там чем-нибудь помочь дочке.
Войдя в горницу матушки Ингборг, Анна Сверд остановилась в изумлении. Она не была здесь уже несколько лет и успела позабыть, как здесь красиво. Стены были сплошь увешаны картинками из Библии, их не было разве только там, где стояли шкафы, часы из Муры да кровати с пологом. На продольной стене висела картинка, изображающая Иосифа в карете, запряженной четверкой лошадей, с кучером и слугами; он ехал встречать отца своего Иакова. А на картине, что над большим окном, нарисована была Дева Мария во младенчестве. Она делала книксен ангелу господню в шитом золотом мундире и треугольной шляпе. Анна Сверд приняла обе эти картинки за доброе предзнаменование. Она радовалась, когда что-нибудь напоминало ей о тех, кого господь Бог чудесною силой возвысил из нищеты и убожества.
Матушка Ингборг из Рисгордена была женщина тихая и пригожая собой. Она была из тех, кто всюду вносит уют и порядок. Она обыкновенно сидела над каким-нибудь затейливым рукоделием. Сейчас у нее на левой руке была надета белая рукавица, на которой она вышивала цветы и листочки.
Видно было, что она не очень-то рада их приходу, хотя и встретила их как водится — пошла навстречу, подала руку и усадила на скамье у окна. Сама же она снова села у окна и принялась за работу.
Потом все замолчали, и Анна Сверд решила — хозяйка, верно, думает, что гостьи ждут, не попотчуют ли их кофеем. Но она на это не обиделась. За что их кофеем поить, разве за то, что они лишили ее сестру заработка?
Помолчав, как того требует приличие, Анна Сверд повела речь о том, что она по дороге домой встретила Карин и решила заглянуть в Рисгорден — передать поклон и сказать, что сестра ее жива и здорова.
— И слава Богу, что здорова. Здоровье-то самое что ни на есть дорогое.
— Да, уж здоровье каждому нужно, — поспешно поддакнула матушка Сверд. — А особенно тому, кто из края в край по дорогам ходит.
— Твоя правда, Берит, — молвила Рис Ингборг.
Разговор снова прервался, а Анна Сверд подумала, что теперь Рис Ингборг опять сидит да раздумывает, надобно ли их угощать кофеем. Однако она никак не могла на это решиться. Они ведь просто зашли поклон от сестры передать. С какой же стати их потчевать?
Но тут Анна Сверд сказала, что она не посмела бы прийти среди бела дня и помешать ей работать, чтобы только передать поклон, кабы у них не было еще и другого дела. Вышло так, что, когда они повстречались, Карин шла с севера, и мешок у нее был битком набит товарами, Анна же шла с юга и успела все распродать. Потому Анна и скупила у нее все товары сполна. Когда они распрощались, Карин поспешила в Карлстад, чтобы запастись новыми товарами и поспеть к осенней ярмарке.
Сестры были схожи тем, что обе становились сизо-багровыми, когда бывали чем-нибудь взволнованы. И сейчас Рис Ингборг сидела и слушала сизо-багровая, как вереск на пригорке. А то бы и не догадаться, что она так близко к сердцу приняла эту весть. Она только вымолвила, что Карин повезло, раз она встретила Анну и продала товары.
Анне повезло и того боле, что она запаслась товарами по дороге домой, когда все распродала.
Нелегко была наладить беседу. Снова наступило молчание, и Анна опять подумала, что Рис Ингборг сейчас гадает, угощать соседок кофеем или нет. Большой охоты к тому у нее, однако, не было. Девчонка из Иобсгордена пришла похвалиться, что сумела помочь своей товарке, старой коробейнице из Рисгордена. Нет, не могла она заставить себя сварить для нее кофею.
И тут Анна сказала, что она пришла в Рисгорден не только для того, чтобы сказать все это. Уж так вышло, что, когда она купила у Карин товары, к ней попало и то, что ей не принадлежало по праву. Они не перебирали все по вещице, а переложили товары из мешка Карин в мешок Анны. А на другой день Анна разложила товары в одной избе и заметила бумажку в пять риксдалеров, завернутую в шелковый платок.
Анна тут же сунула руку в карман, вынула пять риксдалеров, расправила бумажку и положила на стол перед Рис Ингборг. Хозяйка Рисгордена побагровела еще сильнее.
— Да статочное ли дело, чтобы сестра моя деньги не берегла? — спросила она. — Не могла же она взять и бросить в мешок целых пять риксдалеров. Может, это вовсе и не ее деньги.
— И то правда, — сказала Анна Сверд. — Может, бумажка уже лежала в платке, когда она его покупала. Мне только сдается, что она и вправду знать не знала про эти деньги.
Рис Ингборг отложила наконец рукоделие. Она взглянула с удивлением на Анну Сверд.
— А коли ты думаешь, что Карин об деньгах не знала, отчего же ты их себе не взяла? Ты ведь купила все, что было в мешке.
— Так ведь и не мои же это деньги. Уж ты сделай милость, прибереги бумажку, покуда Карин домой не придет.
Рис Ингборг ничего на это не ответила, и Анне снова пришло в голову, что она думает сейчас, что, мол, волей-неволей придется им сварить кофей.
Только она успела подумать это, как Рис Ингборг наконец решилась:
— Надо бы кофеем гостей попотчевать, да, стыдно сказать, и кофею-то стоящего в доме нету, только ржаной с цикорием.
Она поднялась и вышла в кухню. Вскоре кофе поспел, и они выпили по чашке и по другой. Однако Рис Ингборг была с ними не очень-то приветлива. Она потчевала их, как могла, и все же видно было, что она делает это не по доброй воле.
Только когда они напились кофе, Анна Сверд подала матери знак, и старуха сразу же начала:
— Анна-то сама вроде совестится сказать. Ведь с ней чудо приключилось неслыханное. За пастора в Вермланде выходит.
— Подумать только! — сказала Рис Ингборг. — Неужто Анна замуж выходит? Стало быть, теперь она не станет…
Тут она замолчала. Она была женщина деликатная, не хотела подавать виду, что думает только о своей выгоде.
Но матушка Сверд поняла ее с полуслова.
— Нет, теперь уж она у меня не будет больше с коробом таскаться. Жить станет в пасторской усадьбе. Будут у нее лошадь и корова, служанка и работник.
Улыбка осветила лицо Рис Ингборг. Добрая была это новость.
Она встала и поклонилась.
— Господи помилуй! Что же вы мне наперед не сказали? А я-то сижу и потчую будущую пасторшу ржаным кофеем! Уж обождите, бога ради, пойду погляжу, не завалялся ли где пакет настоящего кофея. Сидите, сидите, гости дорогие.

ЖЕНА ЛЕНСМАНА

Анна Сверд пробыла дома уже несколько недель, когда они с матерью отправились в усадьбу ленсмана Рюена, что лежала к северу от деревни Медстубюн, чтобы поговорить с ленсманшей. Иобс Эрик и Рис Ингборг знали, какое у них там было дело, и одобряли его. Рис Ингборг была теперь их лучшим другом, ей не терпелось отправить их туда поскорее, да, собственно говоря, это она все и затеяла.
Итак, они пришли в усадьбу ленсмана и, по настоянию старой Берит, вошли в дом через кухню, хотя Анна Сверд полагала, что будущая пасторша могла бы войти и через прихожую. Из кухни их проводили в кладовку, где ленсманша считала грязное белье, разложенное на большом столе. При виде их она слегка подняла брови, не выказав особой радости. Историю о том, что Анна Сверд собирается выходить замуж за пастора, она уже слышала и была не настолько глупа, чтобы не догадаться, чего эти женщины хотят от нее.
Во всяком случае, она приняла их хорошо — подала руку, попросила присаживаться и не торопясь объяснить, что им от нее надобно.
Решено было наперед, что говорить будет матушка Сверд. Рис Ингборг сказала, что так-де будет пристойнее, она же наказывала ей не ходить вокруг да около, а сразу перейти к делу.
Потому Анна сидела молча и слушала, как старая Берит объясняла, что они пришли просить, нельзя ли будет Анне пожить несколько месяцев в усадьбе ленсмана в учении. Она выходит замуж за пастора из Вермланда, и ей надо поучиться господскому обхождению.
Фру Рюен была маленькая подвижная женщина с острыми, колючими глазками. Ее нельзя было назвать некрасивой, напротив, она была скорее даже миловидной. В ней было столько живости, что она минуты не могла посидеть спокойно. Покуда Берит говорила, она стояла и пересчитывала гору полотенец. Она ни разу не сбилась со счета, раскладывая их по дюжинам. Она сразу же дала ответ, хотя и слушала их между делом.
— Слышала я про это замужество, — сказала она, — и не одобряю его. Об этом деле я не хочу ничего знать.
Неудивительно, что гостьи опешили и не нашлись, что сказать. С тех пор как Анна пришла домой, они только и знали, что ходили из дома в дом, распивали кофе и толковали с соседями про сватовство да замужество. Куда они только ни приходили, повсюду говорили, что такой доброй вести давным-давно не слыхивали, что для Медстубюн великая честь, раз их землячка станет пасторшей. Иные напрямик говорили Анне, что прежде не хотели с ней водиться, больно уж она походила на Иобса Эрика — только и думала, что про деньги. А теперь ее будто подменили, веселая стала да резвая, как и пристало молодой девушке. А иные так радовались, что Берит на старости лет станет жить в доме у дочери. Словом, все были за нее рады. И вдруг ленсманша, сама ленсманша, говорит, что она и знать не хочет про эту свадьбу.
Фру Рюен увидела, что у них прямо-таки руки опустились, и решила, что надобно как-то объяснить им, почему она так думает.
— Не в первый раз красивая крестьянка из Далекарлии выходит замуж за барина, — сказала она. — Но из таких браков ничего путного не бывает. Мне думается, Берит, что тебе надобно посоветовать Анне выбросить из головы это замужество.
Когда ленсманша сказала это, Анне показалось, будто она пробудилась ото сна. В последние дни парни и девушки, которые были летом на заработках на юге, начали возвращаться домой в Медстубюн. Девушки по большей части были на огородных работах либо перегоняли паром через Норрстрем — людей перевозили, а иные мыли бутылки на пивоварнях, одним словом, кроме работы ничего не видели. И теперь, когда они услыхали, что тут без них приключилось, у них глаза разгорелись, и они наперебой заставляли Анну в сотый раз рассказывать, как молодой пастор подошел к ней на проселочной дороге, что сказал ей и что ему сказала она. А парни приняли эту весть по-иному. До тех пор никому из них до нее не было дела, а тут все стали дивиться, где у них только раньше глаза были. Стоило ей остаться наедине с одним из них, как он сразу начинал говорить, что ей, мол, не надо будет печалиться, ежели вермландский пастор передумает. Дескать, тот, кто идет с ней сейчас по улице, будет ей мужем не хуже пастора.
А теперь ленсманша говорит, что ей не следует думать о замужестве с барином. Не пара она ему, проста больно. Видно, это она хотела сказать.
Она молча поднялась, поднялась и старая Берит. Хозяйка попрощалась с ними за руку так же приветливо, как и при встрече, и проводила. Может, для того, чтобы прислуга не видела, какие они были опечаленные и понурые, или по какой другой причине, только она провела их не через кухню, а через залу и переднюю.
По дороге домой они думали, что хуже отказа ленсманши ничего и быть не могло. Не велика беда была бы, кабы им отказала пасторша. А ведь ленсманшу уважали все в Медстубюн. Люди слушались ее во всем. Если она решала, что парень и девушка подходят друг другу, тут же без долгих разговоров играли свадьбу. Спорили соседи, глядишь — дело чуть не до суда доходило, но являлась ленсманша и мирила их.
По правде-то говоря, ничего и не случилось. Фру Рюен не указчица была ни Анне Сверд, ни ее матери, и все же Анне казалось сейчас, что, раз ленсманша не хочет, чтобы она выходила за барина, стало быть, всему конец.
Вся тоска, укоренившаяся в душе ее после тяжких младенческих лет, казалось, снова была готова обрушиться на нее, но горевала Анна недолго — в тот же день она получила письмо. Прочесть его она не могла, однако знала, от кого оно. Она носила нераспечатанное письмо в кармане и думала о том, кто его написал. Его родители тоже считали, что она ему не пара, однако он настоял на своем, как пристало мужчине. Управится он, поди, и с ленсманшей.
На другой день она поступила так, как делают все в Медстубюн, когда получают письма, — пошла к пономарю Медбергу и попросила прочитать ей письмо.
Пономарь сидел в классной комнате возле кухни. Там стоял стол, такой большой, что занимал половину комнаты. Вокруг стола сидели ребятишки и учились бегло читать.
Он взял письмо, осторожно сломал сургучную печать и глянул на почерк. Ничего не скажешь, почерк был четкий и красивый. Пономарь начал читать письмо вслух.
Ему и в голову не пришло отослать ребятишек из комнаты, они сидели и слушали красивые слова про любовь, написанные ее женихом. Видно, пономарь Медберг думал, что ребятишкам пойдет на пользу послушать, как складно он читает написанное от руки. Не стоило и просить его прочитать письмо в другой раз. Могло статься, что он выставил бы ее за порог и сказал, чтобы она сама читала свои письма.
Когда пономарь читал, она старалась думать только о том, что говорилось в письме, но невольно косилась на ребятишек. Им, ясное дело, это было на потеху. Они сидели красные, как кумач, надув щеки и давясь от смеха.
После того разговора с ленсманшей Анна потеряла покой. Не было уже в ней прежней радости и веры в свое счастье. Она не удивлялась, что ребятишки смеялись. Ведь она не стоила того, чтоб он писал ей такие письма.
Несколько дней она все думала, как ему ответить. Ей хотелось сказать ему, что она поняла, что вовсе не стоит его, и родители его были правы — ему не надобно больше о ней думать.
Когда же она мысленно сочинила длинное письмо, то снова пошла к пономарю Медбергу. На этот раз она была осторожнее и пришла под вечер, когда ребятишек уже не было. Пономарь тут же уселся за большой стол, чтобы писать под ее диктовку, и все, казалось, шло как по маслу. Ребятишек не было, никто не потешался над ней. Она могла без помехи сказать все, что хотела. Пономарь бойко и усердно водил пером по бумаге, и письмо мигом было готово.
Потом он прочел ей то, что написал, и тут она не могла не подивиться. Ведь пономарь Медберг написал немало любовных писем на своем веку, ему доподлинно было известно, как их надо писать, в этом он разбирался получше какой-то деревенской девчонки, у которой это было всего-навсего первое письмо в жизни. Он и слушать не стал, что ему говорила несмышленая девчонка. Начал он письмо словами, что пишущая сии строки счастлива слышать, что жених ее пребывает в добром здравии, потому как это самое что ни на есть дорогое для человека. Это он расписал на всей первой странице. Затем он рассказал, что стосковалась она по жениху так сильно, что день в месяц, а месяц в год выходит. И об этом он отмахал добрых пол-листа. Под конец он написал заверение в том, что жених, мол, может не сомневаться в ее верности, и не велел ему также держать в мыслях измену, потому как тогда будет он горевать столько ночей, сколько листьев на липе и орехов на орешнике, сколько песчинок на дне морском и сколько звезд в чистом небе.
Когда она спросила пономаря, почему он не написал, как она ему велела, он рассердился и спросил, неужто она думает, будто он не знает, как писать любовные письма. Не станет же он писать несуразицу, которую она сочинила; не надо забывать, что она пишет не кому-нибудь, а самому пастору.
Этим она и должна была удовольствоваться. В таком виде письмо было сложено, заклеено и отправлено. А что подумает жених, когда его получит? Она чувствовала себя еще более ничтожной и недостойной его.
В третий раз отправилась она к пономарю Медбергу и спросила, не может ли он обучить ее читать и писать. Он ответил напрямик, что она стара, чтобы одолеть такую премудрость, однако она все же уговорила его позволить ей попытаться. Ей было велено прийти к нему на другой день поутру вместе с малыми ребятишками.
Вот так и получилось, что через несколько недель Анна Сверд сидела за большим столом с гусиным пером в руке и переписывала с прописи: «Кто рано встает, тому Бог дает».
И тяжкая же была это работа! Анна крепко-накрепко держала тонкое гусиное перо и нажимала изо всех сил, так что на бумагу сыпались крохотные кляксы, а вместо букв нацарапывались большие диковинные каракули.
Тяжко ей было еще и потому, что она взялась одолеть эту премудрость лишь для того, чтобы написать в Корсчюрку, что она недостойна его и чтоб он о ней и думать забыл.
Хоть и невеселое это было для нее дело, всякий видел, что старалась она как могла. Она напрягала все свои силы, будто нужно было поднять бочку ржи. Каждое слово стоило ей такого труда, что приходилось каждый раз откладывать перо, чтобы отдышаться, прежде чем приниматься за другое слово.
— Перо надобно держать свободно, вытянутыми пальцами, — говорил пономарь. Однако, чтобы удержать перо, ей приходилось сжимать его так сильно, что пальцы белели в суставах. Ребятишки то и дело корчили рожи и ухмылялись. Анне Сверд стало так горько, что она уже хотела было отправиться восвояси, но тут дверь отворилась, и в классную вошла ленсманша.
Она пришла, как всегда, живая и юркая. Зашла она к пономарю Медбергу потолковать о каком-то деле общины. Увидев, что Анна сидит рядом с малыми ребятишками и пишет с таким усердием, что из-под кончика пера брызги летят, она заинтересовалась.
— Вот оно что, так ты, я вижу, не выбросила из головы затею стать пасторшей.
Анна промолчала, а пономарь пробормотал что-то вроде того, что ежели ей для этого непременно надо выучиться писать, вряд ли она удостоится такой чести.
Ребятишки снова принялись хихикать, но ленсманша строго глянула на них, и они сразу присмирели. Потом она наклонилась над Анной и увидела, что буквы на ее листочке покосились во все стороны, как колья повалившейся изгороди.
— Что это ты пишешь? — спросила она. — Дай-ка взглянуть. «Кто рано встает, тому Бог дает». Погоди-ка! А ну-ка, дай мне перо!
Она засмеялась, наклонилась над столом, приложила гусиное перо к губам и задумалась.
— Как звать твоего жениха? Ах вот как, Карл-Артур. Ну-ка взгляни! — Она отчетливо вывела два слова большими круглыми буквами.
— Можешь прочитать, что я написала? Здесь написано: Карл-Артур. Попробуй написать это имя. Коли ты его любишь, так непременно напишешь.
И она вложила перо в руку Анне. Потом она увела пономаря в кухню, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз.
Анна сидела и смотрела на это чудесное имя, так красиво написанное фру Рюен. Ей очень хотелось написать так же. Да где уж ей. Она бросила перо.
Через час ленсманша и пономарь вернулись в классную. Здесь царило гробовое молчание. Мальчишки больше не хихикали, однако и не читали по букварю. Они сгрудились возле парты Анны и глядели на то, что она делает. А делала она, видно, что-то удивительное.
Она сидела сияющая и счастливая, ее пальцы так и сновали взад и вперед. Когда вошли ленсманша и пономарь, она спрятала свое рукоделие под стол.
— А ну-ка покажи! Сию минуту покажи! — строго приказала ленсманша.
И тут они увидели чудо. Вместо чернил и гусиного пера Анна Сверд вынула из кармана и положила на стол иглу, нитки и белый лоскуток, на котором она вышила буквы. Они были аккуратные, не хуже, чем у ленсманши. Радуясь, что сумела вышить имя желанного, Анна украсила его рамкой из цветов.
Фру Рюен глядела на рукоделие, приложив палец к кончику носа, так она делала всегда, когда размышляла о чем-нибудь важном.
— Вы только посмотрите! Стало быть, он тебе и в самом деле мил? Не знала я этого. А я-то думала, тебе только пасторскую усадьбу подавай, да чтобы барыней звали. Коли так, переезжай завтра утром ко мне, попробую вывести тебя в люди.
Назад: Анна Сверд
Дальше: СВАДЬБА