Книга: Убийца, мой приятель (сборник)
Назад: Тайна золотого прииска[27]
Дальше: Эпигон Джорджа Борроу

Центурион
(Отрывок письма Сульпиция Бальба, легата Десятого легиона, его дяде Луцию Пизону на виллу возле Байи; датируется календами месяца августа 824 года от основания Рима)

Я обещался, дорогой дядюшка, сообщать тебе обо всём мало-мальски интересном касательно осады Иерусалима; но представь себе, люди, напрочь, как нам казалось, лишённые ратного духа, доставили нам столько хлопот, что на письма у меня попросту не оказалось времени.
Мы явились в Иудею, твёрдо полагая, что самого уже звука наших труб и одного-единственного выстрела нам будет довольно, чтобы выиграть войну. Мы уже представляли себе великолепное триумфальное шествие по via sacra, когда все девушки Рима станут осыпать нас цветами и дарить поцелуями. Что ж, может, мы ещё и заполучим победу, да и поцелуи, пожалуй, тоже; однако, смею заверить, дядя, что даже тебе, хоть ты и прошёл суровую службу на Рейне, не доводилось участвовать в столь тягостной кампании, как та, что выпала на нашу долю. Город теперь уже наш, и сегодня пылает их храм; так что дым, проникающий ко мне в палатку, где я сижу и пишу тебе письмо, вызывает у меня приступы неудержимого кашля. Осада была ужасна, и думаю, никто из нас на своём веку не пожелает очутиться в Иудее ещё раз.
Сражаясь с галлами или германцами, просто видишь перед собой храбрых людей, воодушевлённых любовью к родине. Сила этого чувства, однако, у разных людей неодинакова, и в итоге войско не оказывается охвачено единым патриотическим порывом. Иудеи же, помимо беззаветной любви к родине, обладают ещё неистовым религиозным рвением, которое в битве наделяет его невиданной яростью. С криками радости они кидаются на наши мечи и копья, словно смерть – это единственное, чего они всей душой жаждут.
Но стоит одному из них проскользнуть мимо наших часовых, как храни нас Юпитер! Ножи их смертоносны, а в рукопашной эти люди опасны, словно дикие звери: они выцарапают тебе глаза или перегрызут горло. Тебе известно, что наши молодцы́ из Десятого легиона ещё со времён самого Юлия Цезаря были такими же стойкими солдатами, как и все остальные, кому подобает носить орла на древке, но, клянусь, я видел, как они робели перед яростью этих фанатиков. По правде сказать, мы не терпели так, как все остальные, ибо нашей задачей было всего лишь охранять перешеек полуострова, на котором воздвигнут этот невероятный город. Со всех сторон у него – крутые обрывы, так что только через наш северный пост могли бы спастись беглецы или подойти какая-то помощь. Пятый же, Пятнадцатый и Двенадцатый Сирийский легионы выполняли свой долг вместе с наёмными войсками. Бедняги! Как часто нам становилось их жаль! Вообще говоря, сложно было понять: мы ли атакуем город, или он нас. Своими камнями они разбили наши «черепахи», сожгли осадные башни и, как смерч пронесясь по нашему лагерю, уничтожили обоз. Если кто-то утверждает, будто еврей – никудышный солдат, знай: этот умник никогда не был в Иудее.
Однако я взялся за стило, чтобы писать тебе вовсе не об этом. Не сомневаюсь, на форуме и в термах только и разговоров что о том, как наше войско под доблестным командованием царственного Тита брало одно укрепление за другим, пока не достигло стен храма. Сооружение это представляет собою – вернее сказать, представляло, так как оно уже догорает, – исключительно мощную крепость. Римляне не в силах и вообразить себе, какое то было величественное здание! Храм этот намного красивее тех, что у нас в Риме. То же относится и к дворцу их царя, построенному то ли Иродом, то ли Агриппой – не помню, кем из них именно. Каждая стена храма по две сотни шагов, а камни так плотно подогнаны, что меж ними не пройдёт и лезвие ножа; солдаты же говорят, будто внутри столько золота, что им можно наполнить карманы целого войска. Мысль об этом, как ты понимаешь, придала атаке известную ярость, но, боюсь, в пламени бóльшая часть добычи погибла.
У стен храма сегодня случилась великая сеча, и ходят слухи, что нынешней ночью он будет взят приступом, поэтому я поднимался на площадку, с которой весь город виден как на ладони. Я, дядюшка, задаюсь вопросом, доводилось ли тебе когда-нибудь в твоих бесчисленных походах вдыхать запах осаждённого города? Этим вечером ветер дул с юга, и оттуда до наших ноздрей доносился зловонный дух смерти. В городе было до полумиллиона человек; после начались всевозможные болезни и голод, трупы разлагались. Смрад, грязь и ужас, и всё это в небольшом замкнутом пространстве. Ты ведь знаешь, как пахнут загоны для львов за цирком Максима – чем-то кислым и тухлым. Смрад от города похож на всё это, но к нему примешивается резкий, всепроникающий запах смерти, от которого замирает само сердце. Вот какой запах исходил от города сегодня вечером.
И стало быть, я стою в темноте, завернувшись в свой алый плащ – вечера здесь прохладные, – и вдруг сознаю, что рядом со мной есть кто-то ещё. Я разглядел очертания высокой молчаливой фигуры. Человек, как и я, всматривался в город. В лунном свете я смог увидеть, что он облачён как офицер; подойдя ближе, я узнал в нём Лонгина, третьего трибуна в моём легионе. Лонгин – вояка бывалый, человек преклонных лет, странный и молчаливый; все уважают его, но никто толком не понимает, потому как он весьма замкнут и предпочитает разговорам собственные думы. Когда я приблизился к нему, первые языки пламени вырвались из храма, и высоко взметнувшийся столб огня озарил наши лица, засверкав на оружии. В красных отсветах пожара я увидел, что исхудалое лицо моего офицера застыло, словно маска.
– Ну вот наконец! – прошептал он. – Наконец-то!
Он говорил сам с собой и поэтому вздрогнул и даже смутился, когда я спросил, о чём это он.
– Я давно знал, что нечестивый город постигнет несчастье, – отвечал он. – И теперь вижу, что так и случилось. Потому я и сказал: «Наконец-то!»
– Думаю, мы все знали, – проговорил я, – что с городом, который паки и паки отказывается признать власть цезарей, случится несчастье.
Он пристально посмотрел мне в глаза и обратился с такими словами:
– Я слышал, ты из тех, кто стоит за терпимость в делах веры и считает, что каждый должен выбирать себе богов в согласии со своей совестью.
Я объяснил ему, что я стоик, последователь Сенеки, что, по нашему учению, здешний бренный мир мало что значит, что, стало быть, не стоит стремиться к его благам, а следует развивать в себе презрение ко всему, кроме высшего и самого главного.
Он всего лишь иронически усмехнулся в ответ на мои слова.
– Насколько я знаю, – проговорил наконец он, – Сенека умер самым богатым человеком в империи Нерона, так что он, какова бы ни была его философия, получил от земной жизни всё, что только возможно.
– А сам-то ты во что веришь? – полюбопытствовал я. – Может, тебе ведомы тайны Озириса или ты допущен в общество последователей Митры?
– Ты что-нибудь слышал о христианах? – спрашивает он.
– Да, – ответил я. – В Риме было несколько рабов и бродяг, которые, кажется, так себя называли. Они почитали, насколько я понял, какого-то человека, умершего здесь, в Иудее. Полагаю, его казнили ещё во времена Тиберия.
– Верно, – подтвердил он. – А случилось это, когда прокуратором был Пилат – Понтий Пилат, брат старого Луция Пилата, правившего Египтом при Августе. Пилат, поставленный тогда перед выбором, оказался в большом затруднении, но еврейская чернь и в те дни была точно такой же дикой и варварской, как фанатики, с которыми мы бьёмся сейчас. Пилат попытался отделаться от них, предложив им казнить преступника. Он надеялся, что, вкусив крови, они в конце концов утихомирятся. Но иудеям нужно было предать казни совсем другого человека, и Пилат оказался недостаточно твёрд, чтобы им противостоять. Да! это было совершенно ужасно, слова здесь бессильны!
– Похоже, тебе много известно об этой истории, – заметил я.
– Просто я был там, – сказал он и замолк.
Мы оба стояли и смотрели на огромный столб пламени, вознёсшийся над гибнущим храмом. Яркие вспышки огня озаряли белые палатки римского войска и всю местность вокруг. За городом виднелся невысокий холм, и Лонгин указал на него.
– Вон там это и случилось, – сказал он. – Запамятовал название этого места, но в те дни – более тридцати лет назад – там казнили преступников. Только Он не был преступником. Я не перестаю думать о Его глазах… о Его взгляде…
– О глазах? Что же здесь может быть такого особенного?
– Я и сейчас вижу Его глаза. Взгляд их неотступно с тех пор меня преследует. Как если бы вся земная скорбь отразилась в нём. Глаза Его – печальные-печальные, и вместе с тем в них такая глубокая, такая нежная жалость к людям! Если б ты увидел Его избитое, изуродованное лицо, то решил бы, что жалеть надо Его. Но Он… Он не думал о себе, в Его ласковых глубоких глазах таилась великая мировая скорбь. Нас была всего только благородная манипула легиона – жалкая горстка людей, но каждый был бы рад броситься на воющую толпу этих отвратительных фанатиков, волочивших Его на смерть.
– Что же ты делал там?
– Я был младшим центурионом, золотую виноградную лозу только что возложили на мои плечи. Я стоял на холме в карауле, и не было за всю мою жизнь службы тягостнее. Но дисциплина – прежде всего, ведь Пилат отдал приказ. Но я думал тогда – да и не я один, – что имя и дело Того человека не забудутся, что проклятие обрушится на город, который совершил подобное. Никогда не забыть мне и старой женщины с седыми распущенными волосами. Помню, как пронзительно она закричала, когда один из наших парней взял копьё и прекратил Его страдания. Несколько человек – мужчины и женщины, бедные и оборванные, – стояло подле Него. И видишь, всё вышло, как я и думал тогда. Даже в Риме, как ты говоришь, есть теперь Его последователи.
– Полагаю даже, – ответил я, – что говорю с одним из них.
– Во всяком случае, я всё помню, я ничего не забыл, – молвил он. – С тех пор я только и бываю в походах да сражениях, и времени для умственных дел и занятий мне не остаётся. Но пенсия давно меня дожидается, и я наконец сменю свой сагум на тогу, а палатку – на какой-нибудь небольшой домик с садом и огородом возле Комо. Тогда-то я и постараюсь вникнуть в учение христиан, если, конечно, мне посчастливится найти наставника.
На этом разговор наш и кончился. Я пошёл к себе. Всё это, дядя, я для того рассказываю тебе, что не забыл о твоём интересе к Павлу – человеку, приговорённому недавно в Риме к смерти за проповедь христианской религии. Ты сказал мне, что вера эта проникла уже даже во дворец цезаря; я же могу сказать, что она проникла также в души солдат цезаря.
После всего этого, дорогой дядюшка, я хотел бы рассказать тебе ещё о приключениях, случившихся с нами, когда мы отправились пополнять провиант. Дорога шла по холмам, что тянутся на юг до реки, которая здесь зовётся Иорданом. В тот самый день…
(На этом месте рукопись обрывается)
1922
Назад: Тайна золотого прииска[27]
Дальше: Эпигон Джорджа Борроу