Глава 3
Наконец они отправились, две наши светлые головы, в Пойнтон, где охваченной волнением Фледе открылось обещанное совершенство. «Теперь вы понимаете мои чувства?» – спросила миссис Герет, когда в великолепном холле, спустя три минуты после прибытия, ее милая спутница почти без чувств упала на стул, тихо охнув и закатив расширившиеся от восторга глаза. Ответ прозвучал весьма убедительно; под впечатлением от этого первого знакомства с домом Фледа совершила в своем сознании гигантский прыжок. Она вполне понимала теперь чувства миссис Герет – прежде она понимала их лишь приблизительно, и подруги кинулись друг другу в объятия, оросив слезами еще более укрепившуюся между ними связь, – слезами, которые для младшей из них были естественным и привычным знаком ее самозабвенного преклонения перед совершенной красотой. Ей не впервые случилось расплакаться от безмерного восхищения, зато владелице Пойнтона, бессчетное число раз проводившей гостей по своему дому, впервые довелось стать свидетельницей столь красноречивого выражения чувств. Она сама пришла в радостное возбуждение; у нее на глаза навернулись слезы; она заверила своего юного друга, что теперь словно сызнова увидала свой старый добрый дом и он стал ей стократ дороже. Да, никто прежде до такой глубины не сумел почувствовать, чего она достигла: люди вопиюще невежественны, и все без исключения, даже те, кто почитает себя знатоком, в большей или меньшей степени слепы и глухи к прекрасному. Миссис Герет и правда достигла исключительного результата; и в таком ремесле, как охота за произведениями искусства, их отбор и сопоставление, доведенные до вершин мастерства, и точно есть элемент творчества, самовыражения. Миссис Герет всегда отдавала должное художественному чутью Фледы, и Фледа старалась соответствовать ее мнению. Посторонние заботы и сомнения отлетели от нее; она никогда не была так счастлива, как в ту неделю, когда приобщилась к Пойнтону.
Бродя по изысканным покоям, где безраздельно царила общая гармония и где любые явные предпочтения воспринимались бы как моветон, замирая у открытых дверей, откуда неизменно открывалась перспектива, долгая и умиротворяющая, она обнаружила бы (если б еще раньше не поняла этого), что Пойнтон – летопись жизни. Она писалась мощным выразительным слогом цвета и формы, языками дальних стран, руками редкостных мастеров. Тут все было Франция и Италия разных эпох, обретших здесь блаженный покой. Англия была снаружи, за стеклами старинных окон; широкий фон – вот чем была здесь Англия. Пока сама миссис Герет на невысоких террасах наперекор садовникам доводила до совершенства природу, Фледа могла, сколько ей вздумается, восхищенно проводить пальчиком по бронзам, помнившим, возможно, прикосновение рук самого Людовика XV, сидеть на венецианском бархате, прежде любовно тронув его ладонью, замирать над витринами с эмалями и фланировать взад-вперед вдоль застекленных шкафов. Картин было немного – дерево и текстиль сами складывались в картину, и во всем просторном, отделанном панелями доме не было ни дюйма обоев, ни дюйма, заклеенного бумагой. Но более всего Фледу поразила великолепная гордыня вкуса ее старшего друга, высочайшей пробы высокомерие, чувство стиля, которое, хоть и не лишено было насмешки и юмора, ни в чем не соглашалось ни на уступки, ни на поблажки. Она прониклась, как и предвещала миссис Герет, таким благоговением и сочувствием, какие прежде ей были неведомы; угроза грядущей капитуляции доставляла ей неведомую прежде муку. От всего этого отказаться, всему этому сказать «прости навек» – такая мысль невыносимо жгла ей грудь. Она могла вообразить, как сама пыталась бы удержать все это при себе, пусть даже поступаясь достоинством. Достоинство в том, чтобы суметь создать такое совершенство; и если речь идет о необходимости его отстаивать – то хоть зубами! Да ведь и ей самой, уже слившейся с Пойнтоном всем своим существом, предстояло от него отказаться; она прекрасно понимала, что в случае дальнейшего пребывания здесь миссис Герет перед ней, Фледой, открывалось бы вполне определенное будущее – простирающееся в даль безмятежных лет, а в случае смены владельцев у нее впереди, по той же самой логике, только громадное тревожное нечто, вечная буря в стоячей воде. Такие чувства владели бедной девушкой, наделенной столь великой восприимчивостью и столь малыми возможностями для сравнения. Музеи кое-чему научили ее, но ее главным учителем была собственная натура.
Если Оуэн сразу не поехал с ними и позже к ним не присоединился, то объяснялось это просто тем, что ему по-прежнему было в Лондоне «забавно»; хотя, учитывая его ограниченный вокабуляр, нельзя с уверенностью сказать, не сводилось ли забавное времяпрепровождение в Лондоне к общению с забавницей Моной Бригсток. Было в его поведении еще кое-что нуждавшееся в объяснении, поскольку мотив не был очевиден. Если он влюблен, тогда в чем дело? И в чем тем более дело, если он не влюблен? Недоумение наконец разъяснилось: об этом Фледа догадалась, услышав, как в одно прекрасное утро за завтраком, едва распечатав письмо, вскрикнула миссис Герет. От огорчения голос ее срывался и звенел: «Ну вот, он везет ее сюда – желает показать ей дом!» Они, две наши приятельницы, бросились друг к другу и так, голова к голове, очень скоро сообразили, что единственная причина, обескураживающая причина, почему ничего покуда не происходило, заключалась в том, что у Моны не было уверенности – или уверенности не было у Оуэна, – придется ли Пойнтон по сердцу Моне Бригсток. Мона ехала, дабы составить свое суждение, и как же это было похоже на беднягу Оуэна с его неповоротливой порядочностью – не принуждать Мону к ответу, пока она не одобрит того, что он намерен ей предложить! Предугадать такую щепетильность, естественно, было за гранью человеческих возможностей. Если бы только можно было наивно надеяться, стенала миссис Герет, что ожидания злосчастной девицы будут развеяны в пух и прах! С неопровержимой логикой, с умилительной искренностью она доказывала, что чем привлекательнее будет Пойнтон выглядеть, чем последовательнее отображать те принципы, на которых он зиждется, тем менее скажет сознанию столь примитивному. Каким образом сумеет порождение Бригстоков уразуметь, что тут к чему? Каким, право, образом сумеет порождение Бригстоков не возненавидеть все это? Элементарная логика говорит, что иначе и быть не может. И миссис Герет, сдергивая полотняные чехлы, страстно убеждала себя в том, что Мона вполне может быть ввергнута в смущение и растерянность, не проявит должного восхищения и тем самым охладит пыл своего дружка, – надежда, которая Фледе тотчас показалась абсурдной и которая вполне обнажала странную, почти маниакальную склонность несчастной леди везде и всюду видеть прежде всего «вещи», всякое поведение толковать в свете некоего мнимого отношения к ним. Спору нет, «вещи» – квинтэссенция мира; только для миссис Герет квинтэссенцией мира была французская мебель и китайский фарфор. Она могла с большой натяжкой допустить, что у людей всего этого может не быть, но она решительно не способна была представить себе, что им этого и не надо и от отсутствия этого они ничуть не страдают.
Молодая пара должна была прибыть в сопровождении миссис Бригсток, и, предвидя, под сколь придирчивым наблюдением мать и дочь Бригсток здесь окажутся, Фледа еще до их появления прониклась к ним чуть насмешливой дипломатичной жалостью. Она почти с тем же основанием, что и миссис Герет, могла сказать, что ее вкус – это ее жизнь, только в ее случае жизнь преобладала. А теперь у Фледы появилась новая забота: некто, кого ей не хотелось бы видеть униженным даже косвенно – в лице молодой девицы, которая, как и он сам, никогда не сумеет распознать в ком бы то ни было деликатность чувств. И поэтому, когда молодая особа явилась в Пойнтон, Фледа всячески старалась, насколько позволяло ей собственное стремление держаться в тени, самолично сопровождать ее повсюду, показывать дом и маскировать ее невежество. Оуэн заранее уведомил мать, что они с Моной прибудут к обеду и на ужин не останутся, чтобы попасть на обратный поезд; однако миссис Герет, верная своим великосветским правилам, предложила и получила от гостей согласие отужинать и переночевать в Пойнтоне. Ее молодой приятельнице оставалось только гадать, какие возможные пагубные последствия вынуждали ее заведомо приносить столь обильные жертвы проформе. Фледа пришла в ужас после первого же часа от безрассудной наивности, с какой Мона приняла высокую ответственность осмотра дома и коллекции, и от ее, называя вещи своими именами, чудовищного легкомыслия, с каким она – ни дать ни взять скучающий турист посреди роскошного пейзажа – лениво исполняла эту обязанность. Фледа каждым своим нервом чувствовала, как подобная манера гостьи отзывается на нервах ее старшего друга, и оттого в ней возникло инстинктивное желание увлечь девицу прочь, шепнуть ей спасительное предостережение, дать под видом шутки дельный совет. Мона, однако же, встречала выразительные взгляды глазами, которые вполне можно было принять за голубые бусины – собственно, других глаз у нее и не было, – глазами, в которые, и Фледа находила это поистине странным, Оуэн Герет погружался, дабы обрести свою судьбу, а его мать – подтверждение, что Пойнтон произвел-таки должное впечатление. Мона не обронила ни единой реплики, способной раздуть огонь хозяйской гордости; и, уж во всяком случае, ее впечатление от увиденного ничего общего не имело с теми чувствами, которые, вторя красоте Пойнтона, музыкой отзывались в душе Фледы Ветч и стали причиной ее безудержных слез. Мона сидела словно воды в рот набрав, с таким видом, негодовала впоследствии миссис Герет, как будто она едет в вагоне по железнодорожному туннелю! Миссис Герет после часа общения с ней, улучив минутку, шепнула Фледе, что дело тут ясное – девица дико невежественна; но Фледа вынесла свое, более проницательное наблюдение, уловив, что невежество Моны было не таким уж бездеятельным.
Мона была не настолько глупа, чтобы не догадываться, что от нее чего-то, хоть ей самой неведомо, чего именно, ждут и что этого чего-то она предоставить не может; и единственная линия поведения, которую подсказывал ей разум в свете всех этих ожиданий, состояла в том, чтобы покрепче упереться своей немаленькой ножкой и что есть силы тянуть в другую сторону. Миссис Герет желала, чтобы она до чего-то возвысилась – не важно где и как, – и приготовилась возненавидеть ее, если этого не случится; ну что ж, а она не умела, да и не желала возвыситься; она уже была на высоте, которая ее более чем устраивала. Малейшая неприятность для нее – девицы, воспринимающей себя вполне серьезно, – была чревата тем, что пришлось бы пенять на себя; и потому, вняв смутному инстинкту, внушавшему ей, что она больше выгадает, ежели не станет чересчур распинаться, – инстинкту, помноженному на уверенность, что Оуэн, а значит, и Пойнтон и так у нее в руках, – она считала себя вправе испытывать двойное удовольствие: от собственной честности и от неуязвимости своего положения. Что, если не честность, вызвало в ней враждебно-отстраненное отношение к Пойнтону, учитывая, что этот самый Пойнтон ей навязывали как предмет, достойный безудержных славословий? В подобных предметах для Моны Бригсток было что-то почти неприличное. И дом стал для нее чем-то отталкивающим как раз из-за своей хваленой репутации. Она была из тех, кто, ощутив давление на определенную точку, неизбежно устремляется в ошибочном направлении, вместо того чтобы, в оправдание надежд тех, от кого такое давление исходит, устремиться в нужном. Зато ее матушка с лихвой все компенсировала и разливалась соловьем, обо всем отзывалась «Бесподобно!» и была откровенно счастлива, что Оуэн надежно застрял в бесподобно цепких коготках ее дочери; но и она не угодила миссис Герет, избрав для своего восхищения универсальную формулу, согласно которой всякая вещь, попадавшаяся ей на глаза, оказывалась «в стиле» чего-то еще. Этим ей хотелось продемонстрировать, сколько она всего повидала, но удалось продемонстрировать только, что она не увидела ничего; все, что было в Пойнтоне, было в стиле Пойнтона, тогда как бедняжка миссис Бригсток, которая хотя бы старалась «возвыситься» и даже принесла с собой трофей, добытый в поездке, – купленный на станции «дамский журнал», совершеннейший кошмар с образцами салфеточек для кресел, притом новинка, первый номер, и на ее вкус очень дельный, так что она любезно предложила оставить его хозяйке для изучения, – бедняжка миссис Бригсток была в стиле немолодой пошлой обывательницы, которая носит серебряные украшения и пытается элементарную алчность выдать за умение ценить красоту.
К исходу дня Фледе Ветч стало ясно, что, каковое суждение ни вынесла бы Мона, этот день все решил; независимо от того, почувствовала она или нет исходящее от Пойнтона обаяние, она наверняка почувствовала уготованное ей противостояние: очень скоро Оуэн Герет доставит своей матери пренеприятное известие. Тем не менее, когда старшая из приятельниц перед отходом ко сну, уже облаченная в ночную сорочку и все еще охваченная горячечным возбуждением, приблизилась к двери в комнату младшей и крикнула: «Ей здесь все противно – но что она предпримет?» – Фледа притворилась, будто не знает, что и думать, и, подыграв миссис Герет, неискренне согласилась с предположением, что они выиграли по меньшей мере какое-то время. Будущее ее было темно, но во мгле мерцала шелковая нить, за которую она могла ухватиться: она никогда не выдаст Оуэна. Он, правда, сам себя может выдать – и даже почти наверное выдаст; но это его личное дело, к тому же его промахи, его неискушенность только добавляли ему привлекательности в ее глазах. Она будет покрывать его, оберегать его, и, по-прежнему считая ее всего лишь полезным человеком в доме, Оуэн никогда не догадается о ее помыслах, точно так же, как его прозорливая мать, по-прежнему считая ее достаточно умной для всего на свете, никогда в них не проникнет. С этого часа ее откровенность в отношениях с миссис Герет дала трещину: ее достойная восхищения подруга знала, как и раньше, все о ее поступках – однако о главном, подспудном их мотиве ей отныне знать было не дано.
Из окна своей комнаты – на следующее утро, перед завтраком – Фледа увидела в саду Оуэна с Моной: шествуя с ним бок о бок под летним зонтиком, она не удостаивала, кажется, ни единым взглядом великолепную цветочную мозаику, размещенную тут для всеобщего обозрения рукой миссис Герет. Мона то и дело опускала глаза долу – полюбоваться на блеск своих не уступавших размером мужским лаковых туфель, которые она при каждом шаге слегка выбрасывала вперед – ну и походка! – чтобы решить наконец, довольна она ими или нет. Когда Фледа спустилась, миссис Герет уже была в комнате для завтрака, и тут же с террасы через застекленную дверь вошел Оуэн, один, и сердечно расцеловался с матушкой. Фледе тотчас пришло в голову, что она здесь лишняя – разве не для того влетел он сюда на гребне радостной волны, чтобы объявить, пока обе леди Бригсток еще не откланялись, что Мона наконец выжала из себя сладостное слово, о котором он столько мечтал? Он пожал Фледе руку, как всегда энергично и дружески, но она исхитрилась не посмотреть ему в лицо: в его лице ей нравилось отнюдь не отражение блестящих носков Мониных огромных туфель. Она вполне готова сносить саму девицу, но не в силах стерпеть мнение о ней Оуэна. Ей почти удалось выскользнуть в сад, но в последний миг ее внезапно перехватила миссис Герет, порывисто притянув к себе, словно для нежного утреннего приветствия, и затем, все еще не отпуская, с бравадой, даруемой хорошим ночным отдыхом, вдруг сказала:
– Так что же, сынок, что думает твоя юная леди о нашем скромном жилище?
– Она думает, что у нас совсем недурно!
Фледа тотчас догадалась по его тону, что он вошел не затем, чтобы объявить то, к чему она приготовилась; в его тоне было даже нечто подтверждающее скорее уверенность миссис Герет во временном избавлении от опасности. Более того, она не сомневалась, что прозвучавшее из его уст красноречивое подтверждение вкуса Моны являло собой точное воспроизведение тех слов, в каковых она сама свой вкус запечатлела; Фледа явственно слышала, словно разговор происходил при ней, очаровательный диалог молодой пары: «Забавный склад всякой всячины, как вам кажется?» – «Да, совсем недурно!» – снисходительно отзывается Мона; после чего они, вероятно, хлопнув друг друга по плечу, снова мчатся взапуски вверх или вниз по какому-нибудь зеленому склону. Фледа знала, что миссис Герет еще не вымолвила ни единого слова, которое показало бы ее сыну, как она боится; невозможно было, чувствуя на себе ее руку, не ощутить, что она вся пульсирует, словно перед решительным наступлением. Ответ Оуэна был вовсе не таков, чтобы дать толчок обсуждению художественной восприимчивости Моны; тем не менее миссис Герет после краткой паузы задала следующий вопрос – самым невинным тоном, в котором Фледа сразу распознала холодное лицемерие:
– Она испытывает хоть что-нибудь к прелестным старинным вещам? – Взгляд ее был чист, как утренняя заря.
– Ну конечно, ей вообще нравится все прелестное. – И Оуэн, органически не переносивший вопросов – давать ответы было для него почти так же ненавистно, как для крупного пса «выделывать трюки», – добродушно улыбнулся Фледе: уж она-то понимает, что он имеет в виду, даже если его собственной матушке это невдомек. Фледа, впрочем, понимала главным образом то, что миссис Герет с каким-то странным, полубезумным смешком притиснула ее к себе так, что она чуть не вскрикнула.
– Думается, я без малейшего сожаления отдала бы все человеку, на которого я могу положиться, которого могу уважать. – Фледа расслышала, как дрогнул ее голос от усилия не обнаружить ничего, кроме того, что она желала обнаружить, и почувствовала глубокую искренность скрытого смысла ее слов, толковать которые следовало в том духе, что самое подлинное благочестие для нее – стать на колени перед собственными высокими принципами. – Лучшие из вещей в этом доме, как тебе хорошо известно, – это те, которые нам с твоим отцом вместе удалось собрать, те, которые дались нам нелегким трудом, годами ожиданий и лишений. Да, – вскричала миссис Герет, подхваченная вольным потоком фантазии, – в этом доме есть вещи, ради которых мы едва не обрекли себя на голодную смерть! Они были наша религия, наша жизнь, мы сами! И теперь они – это только я… нет, не только я, еще немного вы, хвала Господу, моя милая! – продолжала она, внезапно наградив Фледу поцелуем, с очевидным намерением возвести ее в подобающий ранг. – Среди этих вещей нет ни одной, которую я бы не знала и не любила, – да, точно так же перебираешь и лелеешь в памяти счастливейшие моменты жизни. С завязанными глазами, в кромешной тьме, дайте мне провести по ним пальцем, и я тотчас отличу одну от другой. Для меня это живые существа; они знают меня, отзываются на прикосновение моей руки. Но я отдала бы их все, как это ни странно, раз уж так или иначе придется, в другие любящие руки, другой преданной душе. Для них еще есть надежда увидеть заботу, в которой они нуждаются, встретить понимание, которое выявляет их красоту. Чем препоручать их особе невежественной и вульгарной, я, право, лучше собственными руками их уничтожу! Неужели вы мне не верите, Фледа, неужели вы сами не сделали бы то же? – воззвала она к своей юной приятельнице, сверкая глазами. – Я не в силах помыслить, что здесь станет хозяйничать подобная особа, – не в силах! Мне неведомо, на что она способна; наверняка учинит какое-нибудь непотребство, да хотя бы натащит в дом кучу собственных вещичек и прочих ужасов. В мире полным-полно дешевой мишуры, а в наш кошмарный век тем паче, на каждом шагу нам их пихают. Теперь станут пихать в мой дом, засорять ими мои сокровища – мои, мои, и больше ничьи! Кто спасет их ради меня – я спрашиваю вас, кто? – И она снова повернулась к Фледе с желчной, вымученной улыбкой. Ее выразительное, с породистым носом, одухотворенное лицо могло бы быть лицом Дон Кихота, вступившего в бой с ветряной мельницей. Вовлеченная в вихрь этой пылкой тирады, бедная Фледа, оробевшая, смущенная, попыталась было смешком опровергнуть всякие намеки по своему адресу – только чтобы почувствовать, как ее с новой страстью сжали в тиски и, как ей показалось, швырнули прямо в красиво очерченный, удивленно открытый рот (ах, какие зубы!) бедного Оуэна, чей неповоротливый мозг от изумления вовсе заклинило. – Вы – вы, конечно, спасли бы их – и только вы, одна в целом свете, потому что вы знаете, чувствуете, как я сама, прекрасное, истинное, чистое! – Непоколебимая суровость нравственного закона и та не могла быть выражена тоном более патетическим, нежели эта ода юной особе, которая не обладала только одной из усердно проповедуемых миссис Герет добродетелей. – Вы были бы мне достойной заменой, вы пеклись бы о них как подобает, с вами Пойнтон оставался бы Пойнтоном, – строго, как приговор, возвестила она, – и, зная, что здесь вы, – да, вы, – я, кажется, могла бы наконец обрести покой и сойти в могилу! – Она упала Фледе на грудь и, прежде чем Фледа, сгорая от стыда, сумела ее от себя оторвать, залилась горючими слезами, которые невозможно было объяснить, но, вероятно, можно было понять.