Книга: Человек без свойств
Назад: 18 Как трудно моралисту написать письмо
Дальше: 20 Граф Лейнсдорф сомневается в собственности, и образованности

19
Вперед к Моосбругеру

В это самое время Вальтер, Кларисса и пророк Мейнгаст сидели вокруг блюда, наполненного редиской, мандаринами, миндалем, мягким сыром и черносливом, и поглощали этот лакомый и здоровый ужин. Пророк, чей сухощавый торс был снова прикрыт лишь шерстяной кофтой, время от времени похваливал предложенную ему натуральную пищу, а брат Клариссы Зигмунд, при шляпе и перчатках, сидел в стороне от стола и докладывал о переговорах, которые он снова «вел» с доктором Фриденталем, ассистентом психиатрической клиники, чтобы дать возможность своей «совершенно сумасшедшей» сестре увидеть Моосбругера.
— Фриденталь стоит на том, что сделает это лишь с разрешения окружного суда, — заключил он непринужденно, — а в окружном суде не удовольствуются прошением благотворительной организации «Последний час», которое я вам добыл, а потребуют ходатайства от посольства, поскольку мы, к сожалению, наврали, что Кларисса — иностранка. Тут ничего не поделаешь, придется доктору Мейнгасту отправиться завтра в швейцарское посольство!
Зигмунд походил внешностью на сестру, только лицо у него было менее выразительное, хотя он и был старше. Если поставить их рядом, то на бледном лице Клариссы нос, рот и глаза напоминали трещины в сухой земле, а у Зигмунда те же черты лица отличались мягкими, несколько нечеткими линиями поросшей травой местности, хотя он был, если не считать маленьких усиков, гладко выбрит. Буржуазно-добропорядочного сохранилось в его внешности куда больше, чем в облике сестры, и это придавало ему какую-то простодушную естественность даже в тот миг, когда он так бесцеремонно распорядился драгоценным временем философа. Никого не удивило бы, если бы после его слов из блюда с редиской грянул гром и вырвалась молния; но великий человек принял эту дерзость любезно — что его почитатели сочли крайне забавным — и мигнул, как орел, который терпит на жерди рядом с собой воробья.
Тем не менее из-за этой внезапно возникшей и не вполне разрядившейся напряженности Вальтер не смог сдержать свои чувства. Он отстранил от себя тарелку, побагровел, как облачко на рассвете, и настойчиво заявил, что здоровому человеку, если он не врач и не санитар, в сумасшедшем доме нечего делать. Мэтр согласился и с ним, едва заметно кивнув. Зигмунд, успевший кое-что усвоить за жизнь, дополнил этот одобрительный кивок гигиеническим замечанием:
— Есть у богатенькой буржуазии мерзкая привычка находить что-то демоническое в душевнобольных и преступниках.
— Но тогда объясните мне наконец, — воскликнул Вальтер, — почему вы все стараетесь помочь Клариссе сделать то, чего сами не одобряете и что только еще сильней расшатает ей нервы?!
Сама супруга не удостоила это ответа. Она сделала неприятное лицо, выражение которого могло испугать своей отрешенностью от действительности; две надменно длинных линии пробежали по нему вниз вдоль носа, а подбородок твердо заострился. Зигмунд не считал себя ни обязанным, ни уполномоченным говорить за других. Поэтому после вопроса Вальтера наступила короткая тишина, которую нарушил Мейнгаст, тихо и равнодушно сказав:
— Кларисса пережила слишком сильное потрясение, это нельзя оставлять без вмешательства.
— Когда? — громко спросил Вальтер.
— Недавно. Вечером у окна.
Вальтер побледнел, потому что был единственным, кто узнал это только теперь, тогда как Мейнгасту и даже брату Кларисса явно открылась. «Но такова уж она!» — подумал он.
И хотя это ни из чего не следовало, у него вдруг — как бы через преграду блюда с зеленью — возникло такое чувство, будто все они моложе лет на десять. Это было время, когда Мейнгаст, еще прежний, не переродившийся Мейнгаст, покинул их и Кларисса выбрала Вальтера. Позднее она призналась ему, что Мейнгаст в ту пору, хотя он уже отказался от нее, иногда все же целовал ее и ласкал. Запомнилось это как взлет качелей. Все выше и выше поднимался Вальтер, и все ему тогда удавалось, хотя и провалы тоже случались. И тогда тоже Кларисса не могла говорить с Вальтером, когда Мейнгаст бывал поблизости: ему часто доводилось узнавать от других, что она думала и что делала. Вблизи него она застывала. «Когда ты прикасаешься ко мне, я совершенно застываю! — сказала она ему. — Мое тело становится серьезным, это совсем не так, как с Мейнгастом!» А когда он поцеловал ее в первый раз, она сказала ему: «Я обещала маме этого никогда не делать!» Хотя позднее она призналась ему, что Мейнгаст в ту пору всегда тайком прикасался ногами к ее ногам под столом. Таково было влияние Вальтера! Богатство ее внутреннего развития, им вызванного, мешало ей держаться раскованно — так объяснял он это себе.
И ему вспомнились письма, которыми он тогда обменивался с Клариссой: он и сегодня думал, что нелегко найти что-либо равное им по страстности и самобытности, даже если перерыть всю существующую литературу. В те бурные времена он наказывал Клариссу тем, что убегал, когда она позволяла Мейнгасту быть с ней, а потом писал ей письмо; и она писала ему письма, где заверяла его в своей верности и откровенно сообщала ему, что Мейнгаст еще раз поцеловал ее в коленку через чулок. Вальтер хотел издать эти письма в виде книги, да и теперь еще думал порой, что когда-нибудь все-таки их издаст. Но, к сожалению, до сих пор ничего не вышло из этого, кроме одного имевшего большие последствия недоразумения с гувернанткой Клариссы в самом начале. Однажды Вальтер сказал ей: «Вот увидите, я скоро все исправлю!» Он вложил в это свой смысл, представляя себе большой успех, каким оправдает его в глазах семьи публикация «писем», сделав его знаменитым; ведь, строго говоря, между ним и Клариссой многое тогда обстояло не так, как того требовали приличия. А гувернантка Клариссы — фамильная собственность, получившая свой надел под почетным предлогом, что она будет исполнять роль как бы временной матери, поняла это неверно и по-своему, из-за чего в семье вскоре пошли слухи, что Вальтер хочет сделать что-то такое, что даст ему возможность просить руки Клариссы; и после того, как это было сказано, отсюда возникли весьма своеобразные радости и неизбежности. Реальная жизнь проснулась, так сказать, вдруг. Отец Вальтера заявил, что не станет больше печься о сыне, если тот сам не начнет хоть что-нибудь зарабатывать; будущий тесть Вальтера пригласил его к себе в мастерскую и стал говорить о трудностях и разочарованиях, связанных со служением чистому, святому искусству, будь то изобразительное искусство, музыка или литература; наконец, сами Вальтер и Кларисса испытывали от реальной вдруг мысли о самостоятельном доме, детях и официально общей спальне такой же зуд, как от царапины, которая никак не может зажить, потому что ее все время непроизвольно расчесываешь. Так случилось, что через несколько недель после своего опрометчивого заявления Вальтер был и впрямь обручен с Клариссой, что очень осчастливило, но и очень взволновало обоих, ибо теперь начались поиски постоянного места в жизни, а они были обременены всеми трудностями Европы по той причине, что работа, которой Вальтер безалаберно искал, определялась ведь не только жалованьем, но и шестью ее обратными влияниями — на Клариссу, на него, на эротику, на литературу, на музыку и на живопись. От вихря сложностей, начавшихся с той минуты, когда у него при старой мадемуазели развязался язык, они оправились, в сущности, лишь недавно, когда он поступил на службу в ведомство памятников и поселился с Клариссой в этом скромном доме, где дальнейшее должна была решить судьба. И в глубине души Вальтер думал, что было бы довольно славно, если бы судьба теперь успокоилась; конец, правда, получился бы тогда не совсем такой, каким его обещало начало, но ведь яблоки, когда они созревают, падают с дерева тоже не вверх, а на землю. Так думал Вальтер, а тем временем над противоположным его месту краем пестрого блюда со здоровой растительной пищей маячила маленькая головка его супруги и Кларисса старалась как можно невозмутимее, чуть ли не так же невозмутимо, как прозвучало оно у Мейнгаста, дополнить его объяснение.
— Я должна что-то сделать, чтобы ослабить то впечатление. Оно оказалось для меня слишком сильным, говорит Мейнгаст, — объяснила она и прибавила от себя: — И к тому же это ведь, конечно, не просто случайность, что тот человек спрятался в кусты прямо под моим окном!
— Глупости! — отмахнулся от этого Вальтер, как спящий от мухи. — Окно-то ведь и мое!
— Значит, наше окно! — поправилась Кларисса с кривой улыбкой, по которой при этом язвительном замечании нельзя было разобрать, выражает ли оно горечь или насмешку. — Мы его привлекли. А сказать тебе, как можно назвать то, что… он делал? Он крал половое наслаждение!
Вальтер почувствовал от этого боль в голове: голова его была битком набита прошлым, а настоящее вклинилось без возникновения какого-либо убедительного различия между настоящим и прошлым. Еще там были кусты, которые в голове Вальтера смыкались в светлые массы листьев, с велосипедными дорожками через всю толщу. Смелость долгих поездок и прогулок была словно бы изведана не далее, как сегодня утром. Снова колыхались девичьи платья, которые в те годы впервые резко обнажили лодыжки и показали, как пенится в новом спортивном движении белая кайма нижних юбок. Если Вальтер тогда считал, что между ним и Клариссой многое обстояло «не так, как того требовали приличия», то это было, пожалуй, очень большим приукрашиванием, ибо, говоря точно, во время этих велосипедных прогулок весной того года, когда они обручились, случалось все, что может случиться и все-таки оставить девушку девственницей. «Почти невероятно для порядочной девушки», — подумал Вальтер, с восторгом вспоминая об этом. Кларисса называла это «брать на себя грехи Мейнгаста», который в ту пору еще носил другую фамилию и как раз уехал за границу. «Теперь было бы трусостью не быть чувственными, потому что он был чувственным!» Так объяснила это Кларисса и заявила: «Но ведь наша-то чувственность будет духовной!» Вальтера, правда, иногда беспокоило то, что эти эпизоды были все-таки очень уж тесно связаны с недавно лишь исчезнувшим Мейнгастом, но Кларисса отвечала: «Кто хочет чего-то великого, как, например, мы в искусстве, тому запрещено беспокоиться о чем-либо другом»; и Вальтер вспоминал, с каким пылом уничтожали они прошлое, повторяя его в новом духе, и с каким большим удовольствием открывали магическую способность оправдывать непозволительные физические приятности тем, что им приписывается сверхличное назначение. В сладострастии Кларисса проявляла в ту пору такую же энергию, как позднее в отказе от близости с ним, признался себе Вальтер, и, нарушая на миг логическую связь, какая-то строптивая мысль сказала ему, что груди у нее сегодня совсем еще такие же тугие, как тогда. Всем это было видно, даже сквозь одежду. Мейнгаст глядел сейчас прямо на ее грудь; может быть, он не знал об этом. «Немы груди ее!» — продекламировал про себя Вальтер так многозначительно, словно это было видение или стихи; и почти с такой же многозначительностью проникло в него через заслон чувств настоящее.
— Скажите, Кларисса, о чем вы думаете! — услышал он, как Мейнгаст, подобно врачу или учителю, ободрил ее; вернувшийся иногда по какой-то причине переходил снова на «вы».
Вальтер заметил также, что Кларисса вопросительно посмотрела на Мейнгаста.
— Вы рассказывали мне о некоем Моосбругере, он, вы сказали, плотник…
Кларисса смотрела на него.
— Кто еще был плотником? Спаситель! Разве вы этого не сказали?! Вы ведь даже рассказали мне, что написали письмо по этому поводу какому-то влиятельному лицу?
— Перестаньте! — взмолился Вальтер.
В голове у него все кружилось. Но едва он выкрикнул свое негодование, как ему стало ясно, что и об этом письме он ничего не слыхал, и он, слабея, спросил:
— Что за письмо?
Он ни от кого не получил ответа. Мейнгаст пропустил его вопрос мимо ушей и сказал:
— Это одна из самых современных идей. Мы не в силах освободить самих себя, в этом не может быть сомнений. Мы называем это демократией, но это просто политическое обозначение того душевного состояния, когда «можно так, а можно и по-другому». Мы — эпоха избирательного бюллетеня. Мы ведь ежегодно определяем свой сексуальный идеал, королеву красоты, с помощью избирательного бюллетеня, а тот факт, что духовным своим идеалом мы сделали позитивное знание, означает не что иное, как сунуть этот избирательный бюллетень в руку так называемым фактам, чтобы они проголосовали вместо нас. Эпоха наша чужда философии и труслива. У нее нет мужества решить, что ценно и что — нет, а демократия, если определить ее коротко, означает: делай что придется! Кстати сказать, это один из самых позорных порочных кругов за всю историю нашей расы.
Пророк раздраженно расколол и очистил орех и теперь засовывал в рот обломки. Никто не понял его. Он прервал свою речь ради медленного жевательного движения челюстей, в котором участвовал и несколько вздернутый кончик носа, в то время как остальное лицо сохраняло аскетическую неподвижность, но не сводил с Клариссы прикованного к области ее груди взгляда. Кларисса чувствовала сосущую тягу, словно эти шесть глаз, если бы они и дольше глядели на нее, могли вытянуть ее из нее самой. Но мэтр поспешно проглотил остатки ореха и продолжил свои поучения:
— Кларисса открыла, что христианская легенда делает Спасителя плотником. Даже это не совсем верно — только его приемного отца. И уж конечно, совсем неверно делать какой-либо вывод из того, что преступник, обративший на себя ее внимание, случайно оказался плотником. С интеллектуальной точки зрения это ниже всякой критики. С моральной — легкомысленно. Но это отважно с ее стороны — что да, то да! — Мейнгаст сделал паузу, чтобы оказало свое действие слово «отважно», произнесенное им четко и резко. Затем опять продолжил спокойно: — Недавно, как и мы все, она увидела психопата-эксгибициониста. Она это переоценивает, сексуальную сторону сегодня вообще переоценивают, но Кларисса говорит: он остановился под моим окном не случайно. Давайте теперь разберемся в этом! Это неверно, ибо тут, перед нами, конечно, просто случайное совпадение без всякой причинной связи. Тем не менее Кларисса говорит себе: если я буду считать, что все уже объяснено, человек никогда ничего не изменит в мире. Она находит необъяснимым, что убийца, чья фамилия, если я не ошибаюсь, Моосбругер, именно плотник. Она находит необъяснимым, что неизвестный больной, страдающий половым расстройством, останавливается именно под ее окном. Точно так же вошло у нее в привычку находить необъяснимым и многое другое, с чем она сталкивается, а потому… — Мейнгаст снова заставил своих слушателей немного подождать; голос его напоминал под конец движения человека, который на что-то решился и с крайней осторожностью подкрадывается на цыпочках, но вот этот человек и рванул: — А потому она что-то сделает! — с твердостью заявил Мейнгаст.
Кларисса похолодела.
— Повторяю, — сказал Мейнгаст, — с интеллектуальной точки зрения критиковать это нельзя. Но интеллектуальность — это, как мы знаем, лишь выражение или орудие высохшей жизни. А то, что выражает Кларисса, идет, вероятно, уже из другой сферы — из сферы воли. Кларисса, надо полагать, никогда не сумеет объяснить то, с чем она сталкивается, но разрешить, возможно, сумеет. И она уже совершенно правильно называет это «спасти», «избавить», «раскрепостить», она инстинктивно употребляет подходящее для этого слово. Кто-нибудь из нас вполне мог бы, пожалуй, сказать, что ему кажется это заблуждением или что у Клариссы сдали нервы. Но это было бы совершенно бессмысленно: мир сейчас настолько свободен от заблуждений, что ни о чем не знает, ненавидеть ли ему это или любить, а поскольку все так двойственно, то и все люди неврастеники и хлюпики. Одним словом, — заключил внезапно пророк, — философу нелегко отказаться от постижения, но, вероятно, великая истина, постигаемая двадцатым веком, состоит в том, что так следует поступить. Для меня в Женеве сегодня духовно важнее, что там есть один француз, который учит боксу, чем то, что там творил аналитик Руссо!
Мейнгаст мог бы говорить еще, раз уж он разошелся. Во-первых, о том, что идея спасения, раскрепощения всегда была антиинтеллектуальна. «Значит, миру нельзя ничего пожелать сильнее, чем хорошего, здорового заблуждения» — эта фраза даже вертелась уже у него на языке, но он проглотил ее ради другой концовки. Во-вторых, о том попутном физическом значении идеи раскрепощения, которое заключено в самой этимологии слова, роднящей его с глаголом «расслабить»; это попутное физическое значение указывает на то, что раскрепостить может только действие, то есть событие, захватывающее человека целиком, с кожей и потрохами. В-третьих, он собирался говорить о том, что из-за сверхинтеллектуализации мужчины инстинктивно толкнуть к действию может порой женщина, чему Кларисса один из первых примеров. Наконец, об эволюции идеи спасения, раскрепощения в истории народов вообще и о том, как на нынешней стадии этого развития на смену многовековому засилью веры, что понятие спасения создается только религиозным чувством, приходит понимание того, что спасения следует достичь силой воли, а если понадобится, то и насилием. Ибо спасение мира насилием было сейчас самым главным в его мыслях.
Однако Кларисса тем временем почувствовала, что сосущая тяга обращенного к ней внимания делается невыносимой, и прервала речь мэтра, обратившись к Зигмунду как к месту наименьшего сопротивления и слишком громко сказав ему:
— Я же говорила тебе: понять можно только то, в чем участвуешь. Поэтому в сумасшедший дом нам надо сходить самим.
Вальтер, который, чтобы сдержать себя, чистил мандарин, надрезал его в этот миг слишком глубоко, и кислый сок брызнул ему в глаза, заставив его отпрянуть и полезть за платком. Зигмунд, одетый, как всегда, тщательно, сперва с любовью к делу понаблюдал, как реагируют на раздражение глаза зятя, затем поглядел на свои замшевые перчатки, которые натюрмортом, изображающим добропорядочность, лежали у него на коленях вместе с котелком, и лишь когда взгляд сестры остановился на его лице и никто вместо него не ответил, он поднял глаза, мрачно кивнул головой и спокойно пробормотал:
— Я никогда не сомневался, что всем нам место в сумасшедшем доме.
Кларисса повернулась после этого к Мейнгасту и сказала:
— О параллельной акции я ведь тебе рассказывала. Это, пожалуй, тоже потрясающая возможность, и она обязывает покончить с принципом «можно так, а можно и по-другому», которым грешен наш век.
Мэтр с улыбкой покачал головой. Предельно воодушевленная собственной значительностью, Кларисса довольно бессвязно и упрямо воскликнула:
— Женщина, которая дает волю мужчине, хотя это ослабляет его дух, тоже убийца на половой почве!
Мейнгаст воззвал:
— Будем касаться только общего! Кстати, в одном могу тебя успокоить: на этих несколько смешных совещаниях, где умирающая демократия старается еще родить какую-то великую задачу, у меня уже давно есть свои наблюдатели и доверенные лица!
У Клариссы просто оледенели корни волос.
Напрасно попытался еще раз Вальтер остановить то, что происходило. Выступая против Мейнгаста с большой почтительностью, совершенно другим тоном, чем говорил бы, например, с Ульрихом, он обратился к нему с такими словами:
— Ты говоришь, наверно, то же самое, что давно имею в виду я, говоря, что писать надо только чистыми красками. Надо покончить со смешанно-тусклым, с уступками пустому воздуху, с трусостью взгляда, который уже не осмеливается видеть, что у каждого предмета есть четкий контур и свой собственный цвет. Я говорю это на языке живописи, а ты на языке философском. Но хотя мы и одного мнения… — Он вдруг смутился и почувствовал, что не может высказать при других, почему он боится контакта Клариссы с душевнобольными. — Нет, я не хочу, чтобы Кларисса это делала, — воскликнул он, — и моего согласия на это не будет!
Мэтр слушал любезно и ответил ему потом так же любезно, словно ни одно из этих веско произнесенных слов не проникло в него:
— Кларисса, между прочим, очень тонко выразила еще кое-что. Она заявила, что у всех у нас, кроме «греховного облика», в котором мы живем, есть еще и «облик невинности». Понять это можно в том прекрасном смысле, что, помимо жалкого так называемого эмпирического мира, нашему представлению доступен еще и некий мир великолепия, где мы в какие-то светлые мгновения чувствуем, что наш образ подчинен динамике тысячекратно другой! Как вы это сказали, Кларисса? — поощряюще спросил он, поворачиваясь к ней. — Не говорили ли вы, что если бы вам удалось без отвращения принять сторону этого недостойного, проникнуть к нему и день и ночь без устали играть на пианино в его камере, то вы как бы вынули бы из него его грехи, взяли их на себя и поднялись с ними?! Это, конечно, — заметил он, поворачиваясь опять к Вальтеру, — не надо понимать буквально, это глубинный процесс в душе эпохи, который вдохновляет ее волю, облачившись в притчу об этом человеке…
Он был в этот миг не уверен, следует ли ему сказать еще что-нибудь насчет отношения Клариссы к истории идеи спасения или соблазнительнее объяснить ей еще раз наедине выпавшую на ее долю миссию предводительницы. Но тут она, как перевозбужденный ребенок, вскочила с места, рывком подняла вверх сжатую в кулак руку и отрезала все дальнейшие похвалы себе пронзительным кличем:
— Вперед к Моосбругеру!
— Но ведь пока нам никто не добыл пропуска… — подал голос Зигмунд.
— Я не пойду с вами! — твердо заявил Вальтер.
— Я не могу принимать одолжения от государства, где свобода и равенство имеются на любую цену и какого угодно уровня! — объявил Мейнгаст.
— Тогда добывать для нас пропуск придется Ульриху! — воскликнула Кларисса.
Остальные с радостью согласились с этим решением, которое, как они после несомненно тяжких усилий почувствовали, давало им пока передышку, и даже Вальтер, несмотря на все свое сопротивление, согласился в конце концов позвонить из ближайшей лавки призываемому на помощь другу. Когда он это сделал, Ульрих окончательно перестал корпеть над письмом, которое хотел написать Агате. С удивлением услышал он и голос Вальтера, и то, что Вальтер сказал. Можно думать об этом по-разному, прибавил от себя Вальтер, но это, безусловно, не просто каприз. Может быть, и правда надо с чего-то начать, и не столь важно с чего. Конечно, возникновение в этой связи именно Моосбругера — чистая случайность; но ведь Кларисса так удивительно непосредственна; ее мышление походит на эти новые картины, написанные несмешанными, чистыми красками, — нескладные, резкие, но если вникнуть в эту манеру, часто на диво верные. Он не может как следует объяснить это по телефону; Ульрих не должен бросать его…
Звонок его пришелся Ульриху кстати, и он согласился прийти, хотя путь был непомерно долог, чтобы поговорить с Клариссой всего какую-нибудь четверть часа, ибо та была вместе с Вальтером и Зигмундом приглашена родителями на ужин. По дороге Ульрих с удивлением отметил, что очень давно не думал о Моосбругере и что напоминать ему о нем всегда доводится Клариссе, хотя раньше этот человек почти постоянно фигурировал в его мыслях. Даже в темноте, сквозь которую Ульрих шагал к дому своих друзей от конечной остановки трамвая, не было сейчас места для такого видения; пустота, где оно являлось, замкнулась. Ульрих принял это к сведению с удовлетворением и с той тихой неуверенностью насчет себя самого, что возникает как следствие перемен, огромность которых яснее, чем их причины. Он с удовольствием разрезал негустую темень более плотной чернотой собственного тела, когда его встретил неуверенно шагавший Вальтер, который боялся ходить по этому пустырю, но очень хотел сказать несколько слов, прежде чем они присоединятся к остальным. Он оживленно продолжил свои сообщения с того места, где они были прерваны. Он, казалось, хотел защитить себя, а заодно и Клариссу от кривотолков. Хотя ее причуды и кажутся бессвязными, за ними всегда обнаруживаются признаки болезни, которой действительно заражена эпоха; это самый удивительный дар Клариссы. Она как волшебная палочка, указывающая скрытое от глаз, в данном случае необходимость заменить пассивное, чисто умственное и рациональное поведение современного человека снова какими-то «ценностями»; интеллектуальность эпохи не оставила уже нигде точки опоры, и, значит, только воля или даже, если иначе ничего не выйдет, только насилие может создать новую иерархию ценностей, где человек найдет все начала и все концы для своей внутренней жизни… Он нерешительно и все же воодушевленно повторял то, что услыхал от Мейнгаста. Угадав это, Ульрих раздраженно спросил его: — Зачем ты так выспренне выражаешься? Так делает, вероятно, ваш пророк? Ведь прежде тебе во всем не хватало простоты и естественности?
Вальтер стерпел это ради Клариссы, чтобы их друг не отказал ей в помощи; но мелькни хоть один луч света в этом безлунном мраке, стало бы видно, как блеснули его зубы, когда он бессильно разинул рот. Он ничего не ответил, но подавленная злость сделала его слабым, а близость мускулистого спутника, который защищал его от несколько устрашающей пустынности, мягким. Вдруг он сказал: — Представь себе, что ты любишь женщину, и вот ты встречаешь мужчину, которым восхищаешься, и узнаешь, что твоя женщина тоже восхищается им и любит его, и вы теперь оба, с любовью, ревностью и восхищением, чувствуете недостижимое превосходство этого мужчины…
— Этого я не могу представить себе!
Ульриху следовало выслушать его, но он со смехом расправил плечи, прервав его. Вальтер ядовито взглянул в его сторону. Он хотел спросить: «Что сделал бы ты в этом случае?» Но повторилась старая игра друзей юности. Они шагали сквозь полумрак передней и лестницы, и он крикнул: — Не притворяйся! Ты же вовсе не такой бесчувственво-чванный! А потом ему пришлось побежать, чтобы догнать Ульриха и еще на лестнице тихонько уведомить его обо всем, что ему следовало знать.
— Что рассказал тебе Вальтер? — спросила Кларисса наверху.
— Устроить это смогу, — ответил без околичностей Ульрих, — но сомневаюсь в том, что это разумно.
— Ты слышишь, первое его слово — «разумно»?! — крикнула со смехом Кларисса Мейнгасту.
Она носилась между платяным шкафом, умывальником, зеркалом и полуоткрытой дверью, соединявшей ее комнату с той, где сидели мужчины. Время от времени она показывалась — с мокрым лицом и падающими на глаза волосами, с волосами, зачесанными наверх, с голыми ногами, в чулках без туфель, снизу уже в длинном вечернем платье, сверху еще в пеньюаре, похожем на длинный белый халат для психиатрической больницы… Ей доставляло удовольствие появляться и исчезать. С тех пор, как она добилась своего, все ее чувства были окутаны легким сладострастием. «Я хожу по канату из света!» — крикнула она в комнату. Мужчины улыбнулись; только Зигмунд поглядел на часы и деловито поторопил ее. Он смотрел на все это как на гимнастическое упражнение.
Затем Кларисса скользнула «по лучу света» в дальний угол комнаты, чтобы достать брошку, и громко стукнула выдвижным ящиком тумбочки.
— Я облачаюсь быстрей, чем мужчина! — отвечая Зигмунду, крикнула она в соседнюю комнату, но вдруг запнулась, пораженная двойным смыслом слова «облачаться», которое в этот миг значило для нее и «одеваться», и «облекаться в таинственные судьбы». Она быстро завершила туалет, просунула голову в дверь и со строгим видом оглядела своих друзей одного за другим. Кто не счел это шуткой, мог бы испугаться того, что в этом строгом лице погасло что-то неотъемлемое от выражения обычного, здорового лица. Она поклонилась друзьям и торжественно сказала:
— Итак, я облачилась в свою судьбу!
Но когда она выпрямилась, вид у нее был обычный, даже привлекательный, и ее брат Зигмунд воскликнул:
— Шагом марш! Папа не любит, когда опаздывают к столу!
Когда они вчетвером пошли к трамваю — Мейнгаст исчез перед выходом из дому, — Ульрих немного отстал с Зигмундом и спросил его, не тревожится ли он за сестру в последнее время. Горящая папироса Зигмунда описала в темноте плавно поднимающуюся дугу.
— Она, конечно, ненормальна! — ответил он. — А Мейнгаст нормален? Или даже Вальтер? Разве играть на пианино нормально? Это необычное состояние возбуждения, связанное с дрожанием в запястьях и лодыжках. Для врача ничего нормального не существует. Но если говорить серьезно, то моя сестра несколько раздражена, и я думаю, что это пройдет, как только наш великий мэтр уедет. Какого вы о нем мнения?
Он подчеркнул слова «как только» с легким ехидством.
— Болтун! — ответил Ульрих.
— Правда?! — обрадованно воскликнул Зигмунд. — Противный-препротивный!
— Но как мыслитель интересен, это я не стану отрицать начисто! — прибавил он после короткой паузы.
Назад: 18 Как трудно моралисту написать письмо
Дальше: 20 Граф Лейнсдорф сомневается в собственности, и образованности