XVIII
Он приехал в Инсбрук уже на исходе дня, отправил чемоданы в отель, а сам пошел слоняться по городу. Коленопреклоненный император Максимилиан молился в лучах закатного солнца над оплакивавшими его бронзовыми подданными; четверо начинающих иезуитов с книгами в руках расхаживали по аллее Университетского парка. Потом солнце село, и мраморные свидетельства былых осад, юбилеев, бракосочетаний быстро затянул сизый сумрак. Дик съел Erbsen-Suppe с кусочками Würstchen, выпил четыре порции пильзенского пива и отказался от устрашающего десерта, известного под названием Kaiser-Schmarren.
Горы нависли над самым городом, и все-таки Швейцария была далеко. И Николь была далеко. Вечером, гуляя по саду отеля, он думал о ней отрешенно и нежно, с любовью к ее лучшему «я». Ему вспомнилось, как однажды она прибежала к нему по росистой траве в легких туфельках, промокших насквозь. Стала на его ноги, примостилась поудобнее и подняла к нему лицо, точно книгу, раскрытую посередине.
— Ты меня сейчас очень любишь, да? — прошептала она. — Я не требую, чтобы ты всегда любил меня так, но я прошу тебя не забывать этот вечер. Где-то в глубине самой себя я всегда буду такая, как я сейчас.
А он убежал от нее, спасая себя, — вот о чем он думал, гуляя по темному саду. Он себя потерял, кто знает, когда, в какой именно час, день, неделю, месяц или год. Когда-то он умел проникать в суть вещей, решать самые сложные уравнения жизни, как простейшие случаи простейших болезней. Но за годы, прошедшие с того дня, когда он впервые увидел Николь на Цюрихском озере, и до встречи с Розмэри, эта способность притупилась в нем.
Пример отцовской борьбы за существование в нищенских церковных приходах научил его, по природе чуждого стяжательству, ценить деньги. Если б еще тут играло роль естественное стремление к твердой почве под ногами, но никогда он не был так уверен в себе, так внутренне независим, как в пору своей женитьбы на Николь. И тем не менее его купили, как gigolo, и каким-то образом он допустил, что весь его арсенал оказался упрятанным в уорреновских сейфах.
«Нужно было составить брачный договор по европейскому образцу, но не все еще потеряно. Восемь лет я потратил зря, пытаясь научить богачей азбуке человеческой порядочности, но отчаиваться рано. У меня еще много неразыгранных козырей на руках».
Он бесцельно бродил между побуревшими розовыми кустами, окаймленными влажным папоротником, смутно клубящимся в темноте. Вечер был теплый для октября, но Дику не было жарко в плотной твидовой куртке, застегнутой у ворота на резиновую петельку. От черного дерева отделилась женская фигура, и он догадался, что это та девушка, которую он, выходя, обогнал в вестибюле отеля. Он был влюблен сейчас во всех красивых женщин, которых встречал, в их силуэты, темнеющие вдали, в их тени на стенах.
Девушка стояла спиной к нему, любуясь панорамой городских огней. Он чиркнул спичкой в расчете, что она оглянется на звук, но она не шевельнулась.
…Что это, призыв? Или, напротив, знак небрежения? Он долго прожил вдали от мира простых желаний и чувств, и это делало его неуверенным и нерешительным. Может быть, у завсегдатаев тихих курортов есть особый код, по которому они находят друг друга?
…Что, если от него ждут следующего хода? Ребенок, встретив другого, незнакомого ребенка, улыбается ему и говорит: «Давай играть вместе».
Он шагнул ближе, тень качнулась в сторону. Вот сейчас его осадят, как блудливого юнца-барабанщика из слышанного когда-то рассказа. Сердце громко билось от близости не изученного, не подвергнутого анализу, не препарированного, не получившего научного объяснения. Вдруг он отвернулся, и тотчас же девушка зашевелилась тоже, нарушив узор черной листвы, частью которого была, обогнула скамейку и неторопливым, но решительным шагом пошла к отелю.
Наутро Дик с двумя альпинистами и с проводником начали восхождение на Бирккаршпитце. Приятно было, когда высокогорные пастбища остались позади и звон колокольцев доносился откуда-то снизу. Дик заранее предвкушал ночлег в горной хижине, ему нравилось уставать, нравилось подчиняться проводнику, он наслаждался тем, что никто здесь его не знает. Но к середине дня погода переменилась, повалил мокрый снег, потом пошел град, в горах грохотал гром. Дик и один из альпинистов хотели идти дальше, но проводник воспротивился. Пришлось, скользя и оступаясь, спускаться назад в Инсбрук, с тем чтобы наутро снова отправиться в путь.
После обеда с бутылкой терпкого местного вина в пустом ресторане Дика вдруг охватило непонятное волнение, — непонятное, пока он не вспомнил вчерашний эпизод в саду. Перед ужином он опять повстречал ту девушку в вестибюле, и на этот раз она окинула его явно одобрительным взглядом, но ему тоскливо подумалось: «А зачем? В свое время я мог бы иметь столько хорошеньких женщин, только выбирай, — но зачем затевать все это сейчас? Когда от прежних желаний остался лишь огарок, лишь бледная тень. Зачем?»
Воображение несло его дальше, но былой аскетизм, заставивший отвыкнуть от многого, одержал верх. «Черт, вернись я на Ривьеру, я хоть завтра могу сойтись с Джейнис Карикаменто или с маленькой Уилбурхэйзи. Только стоит ли осквернять память этих лет подобной дешевкой?»
Но волнение его не улеглось, и с веранды он ушел к себе наверх, поразмыслить без помех. Одиночество, физическое и душевное, порождает тоску, а тоска еще усиливает одиночество.
В раздумье он ходил по комнате взад и вперед, попутно раскладывая еще сырую одежду на чуть теплых радиаторах отопления. На глаза вдруг попалась телеграмма Николь — она каждый день телеграфировала ему, где бы он ни находился. Телеграмма пришла еще перед ужином, но Дику не захотелось ее распечатывать, может быть, тоже из-за вчерашнего. Вскрыв теперь конверт, он нашел в нем телеграмму из Буффало, пересланную через Цюрих:
Ваш отец тихо скончался сегодня вечером
Холмс
Острая боль пронизала его, заставила напрячь все силы сопротивления; какой-то ком образовался в животе и, нарастая, подкатил к самому горлу.
Он перечитал известие еще раз. Потом сел на кровать, тяжело дыша, с остановившимся взглядом, еще не отделавшись от эгоистической мысли, сразу приходящей в голову детям, когда они узнают о смерти родителей: а как отзовется на мне потеря самой ранней и самой надежной защиты в жизни?
Когда миновала эта атавистическая вспышка, он опять зашагал по комнате, порой останавливаясь, чтобы заглянуть в телеграмму. Холмс числился помощником отца, но на деле уже лет десять был фактическим настоятелем приходской церкви.
Отчего он умер? От старости — ему было семьдесят пять. Он прожил долгую жизнь. Грустно, что он умер совсем одиноким, пережив и жену, и всех своих братьев и сестер. Оставались какие-то родственники в Виргинии, но они были бедны и не смогли приехать на Север, вот Холмсу и пришлось подписать телеграмму своим именем. Дик любил отца — он и поныне в затруднительных случаях старался представить себе, как бы отец рассудил и поступил на его месте. Родился Дик вскоре после того, как одна за другой умерли две его сестры, и отец, опасаясь, как бы мать не избаловала единственного оставшегося ей ребенка, с самого начала взял на себя заботу о его нравственном воспитании. Сил у него и тогда уже было немного, но он сумел оказаться на высоте задачи.
В летние дни отец с сыном ходили иногда вместе в город чистить ботинки — Дик в накрахмаленном полотняном матросском костюмчике, отец в своем ладно скроенном пасторском сюртуке. Дик был красивый мальчуган, и отец гордился им. Он внушал Дику то, что сам знал о жизни, — большей частью простые и незыблемые истины, житейские правила, почерпнутые из священнического обихода. «Как-то раз, я тогда только что принял духовное звание, случилось мне попасть в один дом в чужом городе. Вхожу в переполненную народом гостиную и не знаю, кто же тут хозяйка дома. Среди гостей нашлись кое-какие знакомые, но я не стал никого спрашивать, а прямо подошел к седой даме, сидевшей в глубине комнаты у окна, и представился ей. После этого у меня там завелось много друзей».
Рассказывалось подобное от чистоты сердца — отец всегда знал себе настоящую цену и на всю жизнь сохранил гордость, унаследованную от двух вдов, воспитавших его в убеждении, что нет больших достоинств, чем мужество, честность, учтивость и природное влечение к добру.
Небольшое наследство после жены отец твердо считал достоянием сына и все годы его учения в школе и в медицинском колледже аккуратно присылал ему раз в три месяца чек на причитающуюся сумму. Он был из тех, о ком в позолоченный век говорили не допускающим возражений тоном: «Человек он порядочный, но без изюминки».
…Дик послал за газетой и, продолжая свое хождение из угла в угол, выбрал подходящий по времени трансатлантический рейс. Потом заказал телефонный разговор с Николь через Цюрих. В ожидании разговора он многое передумал и вспомнил, искренне жалея о том, что не всегда жил так безупречно, как собирался жить.
XIX
Целый час выраставший перед глазами Нью-Йоркский порт, блистательный фасад родины, на этот раз показался Дику торжественно печальным, оттого что неотделим был от горя, причиненного ему смертью отца. Но когда он сошел на берег, это чувство исчезло и больше не возвращалось — ни на улицах, ни в отелях, ни в поездах, мчавших его сперва в Буффало, а оттуда на юг, в Виргинию, вместе с отцовским гробом. Только когда потрепанный местный поезд потащился по суглинку Уэстморлендского мелколесья, Дик вновь ощутил свою причастность ко всему, что его окружало; знакомой была звезда, которая первой зажглась в небе, холодный свет луны над Чизапикским заливом; ему слышался скрип шарабанных колес, безобидная праздная болтовня, ласковый плеск воды в первобытных медлительных речках с ласковыми индейскими именами.
На следующий день тело отца опустили в могилу среди сотен Дайверов, Хантеров и Дорси. Было утешительно, что он останется тут не один, а в кругу своей многочисленной родни. Насыпали невысокий холмик и по бурой рыхлой земле разбросали цветы. Ничто больше не связывало Дика с этими местами, и он не думал, что когда-нибудь вернется сюда. Он опустился на колени. Он знал людей, которые лежали здесь, крепких, жилистых, с горящими голубыми глазами, людей, чьи души вылеплены были из новой земли во тьме лесных чащ семнадцатого столетия.
— Прощай, отец, прощайте, все мои предки.
Когда вступаешь на пирс океанского порта, ты уже не здесь и еще не там. Все ходит ходуном под длинным желтым навесом, гулко отражающим звуки. Шумит-гремит погрузка и посадка, дребезжат краны, а в воздухе уже тянет соленым запахом моря. Все бегут и торопятся, хотя времени довольно. Прошлое, твердь земная, уже позади; будущее в разинутой пасти над трапом судна; суматошная толкотня в проходе — беспокойное настоящее.
Но наконец ты на борту, и картина мира проясняется, вжимаясь в тесные рамки. Теперь ты — гражданин государства поменьше Андорры, где все может случиться. У помощников судового эконома лица вытянутые или кривые — как и каюты; путешественники и провожающие смотрят презрительно. Но вот слышны громкие, надрывные свистки, все вокруг сотрясает могучая дрожь, и судно, плод человеческой мысли, уже в движении. Скользит мимо пирс вместе с людьми на нем; на миг судно кажется случайно отколовшимся куском пирса — но берег все дальше, уже не разглядеть лиц и не расслышать голосов, только какие-то пятна маячат вдали. Шире раздвигаются края гавани, и пароход выплывает в открытое море.
Самым ценным грузом на борту этого парохода был, по утверждению газет, Элберт Маккиско. Маккиско вошел в моду. Его романы были подделкой под творения лучших современных писателей — обстоятельство, которое не должно остаться недооцененным; к тому же все позаимствованное у других он умел основательно разводнить и опошлить на радость многим читателям, восторгавшимся тем, как легко понимать его. Успех пошел ему на пользу, сбив излишнюю спесь. Он хорошо знал себе цену — понимал, что по части энергии может оставить позади многих, куда более одаренных, и твердо решил извлечь из своего успеха все, что возможно. «Я еще ничего не сделал, — рассуждал он. — Я знаю, что настоящего таланта у меня нет. Но если я буду писать книгу за книгой, может быть, однажды и напишу что-нибудь стоящее». Что ж, рекордные прыжки удавалось совершать и с менее прочных трамплинов. Прошлые унижения были позабыты. В сущности, психологической основой его успеха послужила дуэль с Томми Барбаном; после нее, особенно когда некоторые подробности стерлись из памяти, он значительно вырос в собственных глазах.
Дика он заметил среди других пассажиров на второй день плаванья, сперва недоверчиво оглядел его издали, потом подошел, дружелюбно представился и сел рядом. Дик отложил книгу, которую читал; не понадобилось и нескольких минут, чтобы разглядеть происшедшую в Маккиско перемену, и этот новый Маккиско, свободный от раздражающего чувства неполноценности, даже показался ему занятным собеседником. Круг «познаний» Маккиско был шире, чем у Гете, — забавно было слушать бесчисленные нехитрые комбинации слов, которые он выдавал за собственные мысли. Знакомство завязалось; они часто завтракали и обедали вместе. В качестве почетного гостя Маккиско с супругой приглашен был сидеть за столом капитана, но, как он с нарождающимся снобизмом объяснил Дику, ему «действовала на нервы вся эта компания».
Вайолет стала шикарной дамой, щеголяла в туалетах от знаменитых couturières и без конца наслаждалась маленькими открытиями, которые благовоспитанные девицы успевают сделать до двадцати лет. Могла бы и она своевременно кое-чему научиться у матери, но формирование ее личности происходило главным образом в дешевых кинотеатриках Айдахо, и для матери не оставалось времени. Теперь она принадлежала к «избранному обществу» — включавшему еще несколько миллионов человек — и была вполне счастлива, хоть муж до сих пор без стеснения на нее цыкал, когда ее наивность чересчур уж била в глаза.
Маккиско сошли в Гибралтаре. На следующий вечер в Неаполе, по дороге из отеля на вокзал, Дик в автобусе разговорился с пожилой американкой, путешествовавшей с двумя дочерьми, — они приехали на том же пароходе. У всех трех был такой жалкий, растерянный вид, что он возгорелся желанием им помочь, а может быть, сыграть роль благодетеля. В поезде он их всячески старался развеселить, рискнул предложить вина за ужином и радовался от всего сердца, замечая в них первые признаки возрождающегося самодовольства. Он так щедро сыпал расхожими комплиментами, что сам готов был поверить в то, что говорил, тем более что для большего успеха своей выдумки пил бокал за бокалом, а дамы так и таяли, восхищенные привалившим им счастьем. Он расстался с ними, когда уже брезжил рассвет, а поезд в тряске и грохоте мчался от Кассино к Фрозиноне. Утром поезд пришел в Рим, и после эксцентричного по-американски прощанья на вокзале Дик, несколько утомленный, поехал в отель «Квиринал».
У конторки портье он вдруг оглянулся и застыл точно вкопанный. Как будто он выпил, и вино, горячей волной разлившись по телу, ударило в голову, — он увидел ту, кого надеялся увидеть здесь, ради кого проехал через все Средиземное море.
В эту самую минуту Розмэри тоже увидела его и обрадовалась, не успев удивиться; растерянно глянула на свою спутницу и, тут же позабыв о ней, бросилась вперед. Дик ждал, вытянувшись в струну, почти не дыша. Лишь когда она была уже совсем близко, красивая новой, ухоженной красотой, точно холеная молодая лошадка с лоснящимися боками и начищенной сбруей, он очнулся от оцепенения; и все-таки это произошло слишком быстро, он только и смог, что попробовать скрыть свою усталость. В ответ на ее открытый, сияющий взгляд он разыграл неуклюжую пантомиму, которая должна была означать: «Как, это вы? Вот уж кого не ожидал встретить».
Ее затянутые в перчатки руки накрыли его руку, лежавшую на конторке.
— Дик! Мы здесь снимаем «Былое величие Рима» — вернее, считается, что снимаем; в любой день мы можем уехать.
Он пристально смотрел на нее, надеясь, что, смущенная этим взглядом, она не заметит его небритых щек, его несвежей, измявшейся за ночь сорочки. По счастью, она торопилась.
— Мы рано начинаем, потому что к одиннадцати уже наползает туман. Позвоните мне после двух, хорошо?
Наверху, в своем номере, Дик понемногу пришел в себя. Он позвонил портье, чтобы его разбудили ровно в двенадцать, быстро разделся и буквально опрокинулся в сон.
Звонка портье он не услышал, но в два часа проснулся сам, выспавшийся и отдохнувший. Распаковав чемоданы, отправил костюмы в утюжку и белье в стирку. Потом побрился, полежал с полчаса в теплой ванне и позавтракал. Via Nazionale уже была затоплена солнцем, и, чтобы впустить его в комнату, он слегка раздвинул портьеры на окнах, звякнувшие старинными бронзовыми кольцами. Дожидаясь, когда принесут костюм из утюжки, он развернул «Коррьере делла сера» и с удивлением узнал о выходе «una novella di Sainclair Lewis „Wall-Street“ nella quale autore analizza la vita sociale di una piccola citta Americana». Потом стал думать о Розмэри.
Думалось поначалу туго. Она была молода и очаровательна, но то же самое можно было сказать о Топси. Вероятно, за эти четыре года у нее были любовники, и, вероятно, она любила их. Никогда ведь не можешь сказать с уверенностью, какое место занимаешь в чужой жизни. Но понемногу из всей этой невнятицы выкристаллизовалось одно — его собственное чувство. Ничто так не подстегивает в отношениях, как желание сохранить их вопреки известным уже преградам. Прошлое медленно оживало перед Диком, и ему захотелось, чтобы бесценная готовность Розмэри отдавать себя существовала только для него и только замкнутая в его воспоминаниях. Он старался отобрать в себе то, чем мог оказаться для нее привлекательным, — теперь такого было меньше, чем четыре года назад. Восемнадцать смотрят на тридцать четыре сквозь туманную дымку юности; но двадцать два с беспощадной четкостью видят все, что относится к тридцати восьми. К тому же в пору их встречи на Ривьере Дик находился в зените своей внутренней жизни; за это время его душевный накал успел ослабеть.
Когда пришел коридорный с костюмом, Дик облачился в белую сорочку, повязал черный галстук и заколол его булавкой с крупной жемчужиной; через другую такую жемчужину был пропущен шнурок от пенсне. После сна лицо его снова приняло кирпично-смуглый оттенок, приобретенный за годы жизни на Ривьере. Чтобы размяться, он сделал стойку на руках — при этом из кармана выпала авторучка и посыпалась мелочь. В три часа он позвонил Розмэри и был приглашен подняться к ней в номер. Чувствуя легкую дурноту после своих акробатических упражнений, он зашел по дороге в бар, выпить джину с тоником.
— Привет, доктор Дайвер!
Только потому, что в отеле жила Розмэри, Дик сразу узнал Коллиса Клэя. У него был тот же благополучно-самоуверенный вид, те же толстые щеки.
— Вы знаете, что Розмэри здесь? — спросил он.
— Да, мы случайно встретились утром.
— Я во Флоренции услыхал, что она сюда приезжает, вот и прикатил сам на прошлой неделе. Ее теперь не узнать — за мамину юбку больше не держится. — Он тут же поправился: — Ну, то есть, в общем, была пай-девочка, а стала женщина как женщина, — ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Ох, и вьет же она веревки из здешних итальяшек! Сами увидите.
— Вы что, учитесь во Флоренции?
— Я? Ну да. Я там изучаю архитектуру. В воскресенье еду обратно — задержался, чтобы побывать на скачках.
Он непременно хотел приписать выпитое Диком к личному счету, который был открыт ему в баре, и Дику немалых усилий стоило помешать этому.
XX
Выйдя из лифта, Дик долго шел по разветвленному коридору и наконец свернул на знакомый голос, доносившийся из полуотворенной двери. Розмэри встретила его в черной пижаме; посреди комнаты стоял столик на колесах — она пила кофе.
— Вы все такая же красивая, — сказал Дик. — Даже еще немножко похорошели.
— Кофе хотите, юноша? — спросила она.
— Мне стыдно, что вы меня поутру видели таким страшилищем.
— У вас был усталый вид, но вы уже отдохнули? Хотите кофе?
— Нет, спасибо.
— Сейчас вы совсем прежний, а утром я даже напугалась. Мама собирается сюда в будущем месяце, если мы до тех пор не сорвемся с места. Она меня все спрашивает, не встречала ли я вас, — можно подумать, что вы живете на соседней улице. Вы всегда нравились моей маме — она считала, что знакомство с вами мне на пользу.
— Рад слышать, что она меня еще помнит.
— Конечно, помнит, — заверила его Розмэри. — Очень даже помнит.
— Я вас несколько раз видел на экране, — сказал Дик. — Один раз сумел даже устроить себе индивидуальный просмотр «Папиной дочки».
— В этой новой картине у меня хорошая роль — если только ее не порежут при монтаже.
Она пошла к телефону, по дороге коснувшись плеча Дика. Позвонила, чтобы убрали столик, потом удобно устроилась в глубоком кресле.
— Я была совсем девчонкой, когда мы познакомились, Дик. Теперь я уже взрослая.
— Вы должны мне все рассказать о себе.
— Как поживает Николь — и Ланье, и Топси?
— Спасибо, хорошо. Все вас часто вспоминают…
Зазвонил телефон. Пока она разговаривала, Дик полистал лежавшие на тумбочке книги — два романа, один Эдны Фербер, другой Элберта Маккиско. Явился официант и увез столик; без него Розмэри в своей черной пижаме выглядела как-то сиротливо.
— У меня гость… Нет, не очень. А потом должна ехать на примерку костюма, и это надолго… Боюсь, что не выйдет…
Она улыбнулась Дику так, будто теперь, когда столика в комнате не было, почувствовала себя свободнее, будто им удалось наконец вырваться из земных передряг и уединиться в раю…
— Ну, вот… — сказала она. — Знаете, чем я была занята последний час? Готовилась к встрече с вами.
Но тут ее опять отвлек телефон. Дик встал, чтобы переложить свою шляпу с постели на подставку для чемоданов. Заметив его движение, Розмэри испуганно прикрыла рукой трубку.
— Вы хотите уйти?
— Нет.
Когда она повесила трубку на рычаг, он сказал, чтобы как-то скрепить расползающееся время:
— Я теперь плохо выношу разговоры, которые мне ничего не дают.
— Я тоже, — отозвалась Розмэри. — Вот сейчас звонил господин, который был когда-то знаком с моей двоюродной сестрой. Вы подумайте — звонить по такому поводу!
Зов любви — как еще можно было это истолковать? Не случайно же она заслонялась от него какими-то пустяками. Он заговорил, посылая ей свои слова, точно письма, чтобы у него оставалось время, пока они дойдут до нее:
— Быть здесь, так близко от вас, и не поцеловать вас — это очень трудно.
Они поцеловались, стоя посреди комнаты. Поцелуй был долгий, страстный; потом она еще на миг прижалась к нему и вернулась в свое кресло.
Было хорошо и уютно, но так не могло продолжаться без конца. Либо вперед, либо назад. Когда снова раздался телефонный звонок, Дик пошел в альков, где стояла кровать, лег и раскрыл роман Элберта Маккиско. Минуту спустя Розмэри отошла от телефона и присела на край кровати.
— У вас удивительно длинные ресницы, — сказала она.
— Наш микрофон установлен в зале, где сейчас происходит студенческий бал. Среди гостей — мисс Розмэри Хойт, известная любительница длинных ресниц…
Она зажала ему рот поцелуем. Он притянул ее и заставил лечь рядом, и они целовались до тех пор, пока у обоих не захватило дух. Ее дыхание было легким и свежим, как у ребенка, а губы чуть потрескались, но в углах оставались мягкими.
Когда ничто уже не существовало, только путаница тел и одежд, и сила его рук в борьбе, и нежность ее груди, она шепнула: «Нет, сейчас нельзя. Я не могу сегодня».
Он послушно загнал свою страсть в уголок сознания: потом, приподняв ее хрупкое тело так, что она словно бы парила над ним в воздухе, он сказал почти беспечным голосом:
— Ну, не так уж это важно, детка.
Оттого что он смотрел на нее снизу вверх, у нее сделалось совсем другое лицо, будто раз навсегда озаренное луной.
— Было бы романтически оправдано, если б это случилось именно с вами, — сказала она. Вывернувшись из его рук, она подошла к зеркалу и стала взбивать растрепавшиеся волосы. Потом придвинула себе стул к кровати и погладила Дика по щеке.
— Скажите мне правду о себе, — попросил он.
— Я вам никогда не говорила неправды.
— Допустим — но есть логика вещей.
Оба рассмеялись; но он продолжал свое:
— Вы в самом деле еще невинны?
— Что-о-о вы! — пропела она. — У меня было шестьсот сорок любовников — такой ответ вам нужен?
— Вы не обязаны передо мной отчитываться.
— Вам нужен материал для психологического исследования?
— Просто когда видишь нормальную, здоровую девушку двадцати двух лет, живущую в году тысяча девятьсот двадцать восьмом, естественно предположить, что она уже пробовала заводить романы.
— Пробовала — только все не всерьез.
Дик никак не мог поверить. Ему только было неясно, создает ли она между ними искусственную преграду или просто хочет повысить себе цену на тот случай, если решит уступить.
— Хотите, погуляем на Пинчио, — предложил он.
Он отряхнул костюм, пригладил волосы. Была минута, и минута прошла. Три года Дик служил для Розмэри эталоном, по которому она мерила всех мужчин, и не мудрено, что он приобрел в ее глазах черты идеального героя, возвышающегося над толпой обыкновенных смертных. Она не хотела, чтобы он был как все, а встретила тот же требовательный напор, словно он норовил отнять у нее часть ее самой, положить в карман и унести.
Когда они шли по зеленому дерну среди ангелов и философов, фавнов и водяных струй, она взяла его под руку и долго прилаживалась и примащивалась поудобнее, будто устраивалась навсегда. Сорвала на ходу веточку и разломила, но пружинки в ней не нашла. И вдруг, оглянувшись на Дика, увидела на его лице то, что так хотела увидеть. Она схватила его руку в перчатке и поцеловала, а потом стала по-ребячьи тормошить его до тех пор, пока он не улыбнулся, и тогда она сама засмеялась, и все стало хорошо.
— Я не могу провести с вами вечер, милый, — давно обещала одним знакомым. Но если вы способны встать пораньше, я вас завтра возьму с собой на съемку.
Дик пообедал в одиночестве, рано лег спать, и в половине седьмого уже ждал Розмэри в вестибюле отеля. В машине она сидела рядом с ним, свежая, сияющая, вся точно пронизанная утренним солнцем. Они выехали через ворота Святого Себастиана на Аппиеву дорогу и долго ехали по ней, пока не увидели в стороне гигантскую декорацию Колизея, больше, чем настоящий Колизей.
Розмэри поручила Дика высокому человеку, который повел его смотреть бутафорские арки, и скамьи амфитеатра, и посыпанную песком арену. Сегодня Розмэри должна была сниматься в сцене, действие которой происходит в темнице для узников-христиан. Они пошли к месту съемки и увидели, как Никотера, один из многочисленных кандидатов в новые Рудольфы Валентино, картинно расхаживает перед дюжиной «христианок», меланхолически глядящих из-под чудовищных наклеенных ресниц.
Прибежала Розмэри в тунике до колен.
— Смотрите повнимательней, — шепнула она Дику. — Я хочу, чтобы вы мне потом сказали ваше мнение. На черновом просмотре все говорили…
— Что такое черновой просмотр?
— Это когда смотрят материал, снятый накануне. Так вот, все говорили, что впервые у меня появилось что-то сексуальное…
— Я этого не замечаю.
— Где уж вам! А я верю, что появилось.
Никотера в своей леопардовой шкуре озабоченно заговорил с Розмэри, а в двух шагах от них осветитель что-то доказывал режиссеру, опершись на его плечо. Потом режиссер сердито стряхнул с плеча руку осветителя и стал вытирать мокрый от пота лоб, а проводник Дика сказал: «Опять он под мухой — и как еще!»
— Кто? — спросил Дик, но, прежде чем тот успел ответить, режиссер подскочил к ним.
— Кто это под мухой — сами вы под мухой, наверно! — Он стремительно повернулся к Дику, как бы призывая его в судьи: — Вот, видали? Как только напьется, так у него все другие под мухой, и как еще! — Он метнул на проводника еще один свирепый взгляд, потом захлопал в ладоши: — Все на площадку — начинаем работать!
Дик чувствовал себя словно в гостях у большого и суматошного семейства. Какая-то актриса подошла к нему и проговорила с ним минут пять, принимая его за актера, недавно приехавшего из Лондона. Обнаружив свою ошибку, она обратилась в бегство. Почти все имевшие отношение к съемке смотрели на остальное человечество либо сверху вниз, либо снизу вверх, причем сверху вниз чаще. Но все это были смелые, трудолюбивые люди, неожиданно выдвинувшиеся на видное место в стране, которая целое десятилетие хотела только, чтобы ее развлекали.
Снимали до тех пор, пока солнце не заволокло дымкой — прекрасное освещение для художников, но не для кинокамеры; то ли дело прозрачный калифорнийский воздух. Никотера проводил Розмэри к машине и что-то ей сказал на ухо, прощаясь, но она даже не улыбнулась в ответ.
Дик и Розмэри позавтракали в «Castelli dei Caesari» — великолепном ресторане на холме, с видом на развалины форума неизвестно какого периода упадка. Розмэри выпила коктейль и немного вина, а Дик выпил достаточно, чтобы его чувство смутного недовольства собой улетучилось. Потом они вернулись в отель, оживленные и счастливые, полные какого-то радостного спокойствия. Она захотела, чтобы он взял ее, и он ее взял, и то, что началось детской влюбленностью на морском берегу, получило наконец завершение.
XXI
Вечером Розмэри опять была занята — праздновали чей-то день рождения. В вестибюле Дик повстречал Коллиса Клэя, но ему хотелось пообедать без собеседников, и он тут же выдумал, будто его ждут в отеле «Эксцельсиор». Но он не отказался зайти с Коллисом в бар, и после выпитого коктейля его смутное недовольство собой отлилось в четкую и определенную форму: пора возвращаться в клинику, прекратить прогул, который больше ничем нельзя извинить. То, что повлекло его сюда, было не столько влюбленностью, сколько романтическим воспоминанием. Одна у него любовь — Николь; пусть нередко ему и тяжело с ней, а все-таки она его единственная настоящая. Проводить время с Розмэри значило потворствовать своим слабостям; проводить его с Коллисом значило умножать ничто на ничто.
У входа в «Эксцельсиор» он столкнулся с Бэби Уоррен. Она широко раскрыла свои большие красивые глаза — точь-в-точь те камушки, которыми любят играть дети.
— Я думала, вы в Америке, Дик! А Николь тоже приехала?
— Я вернулся в Европу через Неаполь.
Траурная повязка на его рукаве заставила ее спохватиться:
— Глубоко сочувствую вашему горю.
Деваться было некуда, обедать они пошли вместе.
— Рассказывайте, что у вас слышно, — потребовала она.
Дик по-своему изложил ей события последних месяцев. Бэби нахмурилась; ей нужно было взвалить на кого-то ответственность за надломленную жизнь сестры.
— Вы не думаете, что доктор Домлер с самого начала неправильно ее лечил?
— Методы лечения тут довольно трафаретные, хотя индивидуальный подход к пациенту, разумеется, имеет значение.
— Дик, я, конечно, не специалист и не берусь давать вам советы, но, может быть, ей полезно было бы переменить обстановку — вырваться из больничной атмосферы, жить так, как живут все люди?
— Вы же сами настаивали на этой клинике. Говорили, что тогда только перестанете беспокоиться о Николь…
— Ну, потому что мне не нравилась та отшельническая жизнь, которую вы вели на Ривьере, — забились куда-то в горы, далеко от людей. Я вовсе не предлагаю вам вернуться туда. Почему бы вам, например, не поехать в Лондон? Англичане — самые уравновешенные люди на свете.
— Напрасно вы так думаете, — возразил он.
— Не думаю, а знаю. Я достаточно хорошо изучила их. Сняли бы себе на весну в Лондоне дом — у меня даже есть на примете прелестный домик на Талбот-сквер, который сдается со всей обстановкой. Вот поселились бы в нем и жили среди здоровых, уравновешенных англичан.
Она бы еще долго пересказывала ему обветшалый пропагандистский репертуар 1914 года, но он со смехом прервал ее:
— Я недавно читал один роман Майкла Арлена, и если это…
Она уничтожила Майкла Арлена одним взмахом салатной ложки.
— Он пишет только про каких-то дегенератов. А я имею в виду достойных, респектабельных англичан.
Но в воображении Дика место так легко отвергнутых ею друзей заняли те безликие иностранцы, какими кишмя кишат небольшие отели Европы.
— Не мое, конечно, дело, — снова начала Бэби, готовясь к очередному наскоку, — но оставить ее одну в такой атмосфере…
— Я поехал в Америку хоронить отца.
— Да, да, я понимаю. Я уже высказала вам свое сочувствие. — Она потеребила подвеску хрустального ожерелья. — Но у нас теперь столько денег. И нужно прежде всего употребить их на то, чтобы вылечить Николь.
— Во-первых, я как-то плохо представляю себе, что я буду делать в Лондоне.
— А почему? Мне кажется, вы там могли бы работать не хуже, чем в любом другом месте.
Он откинулся назад и внимательно на нее посмотрел. Если ей и приходила когда-нибудь в голову скверная правда о причине заболевания Николь, она решительно отмела эту правду, затолкала ее подальше в пыльный чулан, точно купленную по ошибке картину не ставшего знаменитым художника.
Разговор был продолжен в «Ульпии», заставленном винными бочками погребке, под звон и стон гитары, на которой молодой музыкант мастерски исполнял «Suona fanfara mia». Коллис Клэй тоже был там и подсел к их столику.
— Может быть, я неподходящий муж для Николь, — сказал Дик. — Но она все равно вышла бы за кого-нибудь вроде меня, за человека, в котором рассчитывала найти опору.
— Вы считаете, что с другим мужем она была бы счастливее? — вслух подумала Бэби. — Что ж, можно попробовать.
Только когда Дик закачался от смеха, она поняла всю нелепость своего замечания.
— Поймите меня правильно, — поспешила она сказать. — Вы не должны думать, что мы не благодарны вам за все, что вы сделали. И мы знаем, вам часто приходилось нелегко…
— Ради бога, Бэби! — воскликнул Дик. — Если б я не любил Николь, другое дело.
— Но ведь вы ее любите? — с беспокойством спросила она.
Коллис явно собирался вступить в разговор, и Дик решил переменить тему.
— Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал он. — О вас, например. Почему вы не выходите замуж? Мы слышали, будто вы помолвлены с лордом Пэли, двоюродным братом…
— Ах, нет. — В ней вдруг появились робость и уклончивость. — Это было в прошлом году.
— Но почему все-таки вы не выходите замуж? — не отставал Дик.
— Сама не знаю. Один человек, которого я любила, погиб на войне. Другой от меня отказался.
— Расскажите подробнее, Бэби. Я слишком мало знаю о вас — о ваших взглядах, вашей личной жизни. Вы никогда мне об этом не рассказываете. Мы беседуем только о Николь.
— Они были англичане, и тот и другой. По-моему, нет на свете более безупречных людей, чем настоящие англичане. Я, по крайней мере, не встречала. Так вот, этот человек, — впрочем, это длинная история. Длинные истории скучно слушать, правда?
— И как еще! — сказал Коллис.
— Отчего же? По-моему, все зависит от рассказчика.
— Это уж ваша специальность. Вы умеете поддерживать общее веселье одной фразой или даже одним словом, вставленным время от времени. Тут нужен особый талант.
— Нет, просто сноровка, — улыбнулся Дик. В третий раз за вечер он не соглашался с ее мнением.
— Да, я придаю большое значение форме. Люблю, чтобы все было как следует и с размахом. Вы человек другого склада, но вы должны признать, что это говорит о моей основательности.
Тут Дик даже поленился возражать.
— Да, я знаю, есть люди, которые говорят: Бэби Уоррен скачет по всей Европе, гоняется за новинками и упускает главное, что есть в жизни. А я считаю, наоборот — я из тех немногих, кто как раз главного не упускает. Я встречалась с самыми интересными людьми своего времени. — Гитарист опять заиграл, и тренькающие переборы гитары глушили разговор, но Бэби повысила голос: — Я редко совершаю большие ошибки…
— Только очень большие, Бэби.
Она уловила в его взгляде насмешку и решила, что продолжать не стоит. Видимо, они просто в силу своей природы не могут ни в чем сойтись. И все-таки что-то в ней импонировало ему, и по дороге к «Эксцельсиору» он наговорил ей кучу любезностей, чем поверг ее в немалое смущение.
На следующий день Розмэри пожелала непременно угостить Дика завтраком. Она повела его в маленькую тратторию, содержатель которой, итальянец, долго прожил в Америке, и там они ели яичницу с ветчиной и вафли. После завтрака они вернулись в отель. Открытие Дика, что ни он ее, ни она его не любит, не охладило, а скорей даже разожгло его страсть. Теперь, зная, что не войдет в ее жизнь надолго, он желал ее, как желают блудницу. Вероятно, для многих мужчин только это и обозначается словом «любовь», а не душевная одержимость, не растворение всех красок жизни в неяркой ровной голубизне — то, чем когда-то была для него любовь к Николь. Ему и сейчас делалось физически дурно при одной мысли, что Николь может умереть, или навсегда утратить разум, или полюбить другого.
В номере у Розмэри сидел Никотера, и они долго болтали о своих киношных делах. Когда наконец Розмэри намекнула ему, что пора уходить, он с комическим возмущением подчинился, довольно нахально подмигнув на прощанье Дику. Потом, как обычно, затрещал телефон, и очередной разговор длился добрых десять минут, так что Дик потерял терпение.
— Пойдем лучше ко мне, — предложил он, и она согласилась.
Она лежала на широкой тахте, положив голову к нему на колени; он играл мягкими локонами, обрамлявшими ее лоб.
— Что, если я опять задам вопрос? — сказал он.
— О чем?
— О ваших романах. Я просто любопытен, чтобы не сказать похотливо любопытен.
— Вы хотите знать, что было у меня после встречи с вами?
— Или до.
— Нет, нет, — вскинулась она. — «До» ничего не было. Вы были первым мужчиной, который для меня что-то значил. Вы и сейчас единственный, кто для меня что-то значит по-настоящему. — Она помолчала, задумавшись. — После того лета я целый год ни на кого не смотрела.
— А потом?
— Потом — был один человек.
Он воспользовался расплывчатостью ее ответа.
— Хотите, я вам опишу все, как было: первый роман ни к чему не привел, и за ним последовала долгая пауза. Второй оказался удачнее, но для вас это был роман без любви. На третий раз все сложилось к общему удовольствию… — Он уже не мог прервать этого самоистязания. — Потом был один длительный роман, который постепенно изжил себя, и тут вы испугались, что у вас ничего не останется для того, кого вы полюбите всерьез. — Он чувствовал себя почти викторианцем. — После этого пошла мелочь, легкие флирты, и так продолжалось до последнего времени. Ну как, похоже?
Она смеялась сквозь слезы.
— Ни капельки не похоже, — сказала она, и Дик невольно почувствовал облегчение. — Но когда-нибудь я в самом деле полюблю всерьез, и уж кого полюблю, того больше не выпущу.
Но вдруг и тут зазвонил телефон и голос Никотеры спросил Розмэри. Дик прикрыл трубку ладонью.
— Будете говорить с ним?
Она подошла к телефону и затараторила по-итальянски с такой быстротой, что Дик не мог разобрать ни слова.
— Вы слишком много времени тратите на телефон, — сказал он. — Уже почти четыре часа, а в пять у меня деловое свидание. Идите развлекайтесь с синьором Никотерой.
— Зачем вы говорите глупости?
— Мне кажется, можно было бы отставить его на то время, что я здесь.
— Не так все это просто. — Она вдруг разрыдалась. — Дик, я люблю вас, только вас и никого больше. Но что вы можете дать мне?
— Что может дать Никотера кому бы то ни было?
— Это совсем другое дело.
…потому что молодое тянется к молодому.
— Он ничтожный итальяшка! — сказал Дик. Он бесновался от ревности, он не хотел, чтобы ему опять причинили боль.
— Он просто мальчик, — сказала она, всхлипывая. — Вы сами знаете, что я прежде всего ваша.
Поутихнув, он обнял ее за талию, но она устало отклонилась назад и на минуту застыла так, словно в заключительной позе балетного адажио, с закрытыми глазами, со свесившимися волосами утопленницы.
— Отпустите меня, Дик, у меня что-то все в голове перепуталось.
Он наступал на нее — большая птица с взъерошенными рыжими перьями, — а она инстинктивно отстранялась, испуганная этой неоправданной ревностью, которая погребла под собой привычную ласку и чуткость.
— Я хочу знать правду.
— Вот вам правда: мы много бываем вместе, он делал мне предложение, но я отказала. Что из этого? Чего вы от меня хотите? Вы мне никогда предложения не делали. По-вашему, лучше, если я растрачу всю жизнь на флирты с недоумками вроде Коллиса Клэя?
— Вчерашний вечер вы провели с Никотерой?
— Это вас не касается. — Снова она заплакала. — Нет, нет, Дик, простите меня, вас все касается. Вы и мама — единственные дорогие мне люди на свете.
— А Никотера?
— Сама не знаю.
Она достигла той меры уклончивости, когда самые простые слова кажутся полными тайного значения.
— Вы больше не чувствуете ко мне то, что чувствовали в Париже?
— Когда я с вами, мне хорошо и спокойно. Но в Париже было по-другому. А может быть, это только кажется — трудно судить о своих чувствах столько времени спустя. Ведь правда?
Он подошел к шкафу, достал выходной костюм, свежую сорочку, галстук — раз ему пришлось впитать в свое сердце злобу и ненависть этого мира, значит, для Розмэри там места нет.
— Не в Никотере дело! — воскликнула она. — Дело в том, что завтра утром мы все уезжаем в Ливорно. Ах, зачем, зачем это случилось! — Опять у нее потоком хлынули слезы. — Как мне жаль! Лучше бы вы не приезжали сюда. Лучше бы все оставалось просто чудесным воспоминанием. У меня так тяжело на душе, будто я поссорилась с мамой.
Он начал одеваться. Она встала и пошла к двери.
— Я сегодня не поеду в гости. — Это была последняя попытка. — Я останусь с вами. Мне никуда не хочется ехать.
Нарастала новая волна, но он отступил, чтобы его опять не захлестнуло.
— Я весь вечер буду у себя в номере, — сказала она. — До свидания, Дик.
— До свидания.
— Ах, как жаль, как жаль. Как мне жаль. Что же это все-таки?
— Я давно уже пытаюсь понять.
— Зачем же было приходить с этим ко мне?
— Я как Черная Смерть, — медленно произнес он. — Я теперь приношу людям только несчастье.
XXII
Всего четверо посетителей было в баре отеля «Квиринал» в предвечерний час: расфуфыренная итальянка, без умолку стрекотавшая у стойки под аккомпанемент «Si… Si… Si…» усталого бармена, сноб-египтянин, изнывавший от скуки один, но остерегавшийся своей соседки, и Дик с Коллисом Клэем.
Дик всегда живо реагировал на то, что было вокруг, тогда как Клэй жил словно в тумане, даже самые яркие впечатления расплывались в его рано обленившемся мозгу; поэтому первый говорил, а второй только слушал.
Измочаленный всем пережитым за этот день, Дик срывал зло на итальянцах. Он то и дело оглядывался по сторонам, словно надеясь, что какой-нибудь итальянец услышит его и возмутится.
— Понимаете, сижу я с моей свояченицей в «Эксцельсиоре» за чашкой чая. Входят двое, а мест в зале нет — нам достался последний столик. Тогда один из них подходит к нам и говорит: «Кажется, этот стол был оставлен для княгини Орсино». — «Не знаю, говорю, таблички на нем не было». А он опять: «Но стол был оставлен для княгини Орсино». Я ему даже не ответил.
— А он что?
— Повернулся и ушел. — Дик заерзал на стуле. — Не люблю я их. Вчера на минуту оставил Розмэри одну перед витриной магазина, и сейчас же какой-то офицерик стал кружить около, заломив набок фуражку.
— Не знаю, — с запинкой произнес Коллис. — Мне лично больше нравится здесь, чем в Париже, где на каждом шагу у вас норовят очистить карманы.
Коллис привык получать удовольствие от жизни и неодобрительно относился ко всему, что могло это удовольствие испортить.
— Не знаю, — повторил он. — Мне здесь, в общем, нравится.
Дик мысленно перебрал картины, отложившиеся в памяти за эти дни. Путь в контору «Америкен экспресс» среди кондитерских запахов Via Nazionale; грязный туннель, выводящий на площадь Испании, к цветочным киоскам и дому, где умер Китс. Дика прежде всего интересовали люди; кроме людей, он замечал разве что погоду; города запоминались только тогда, когда их окрашивали связанные с ними события. В Риме пришла к концу его мечта о Розмэри.
Подошел посыльный и вручил Дику записку.
«Я никуда не поехала, — говорилось в записке, — я у себя в номере. Мы рано утром уезжаем в Ливорно».
Дик вернул записку посыльному и дал ему на чай.
— Скажите мисс Хойт, что вы меня не нашли. — Он повернулся к Коллису и предложил отправиться в «Бонбониери».
Они оглядели вошедшую в бар проститутку с тем минимумом внимания, которого требовала ее профессия, и были вознаграждены дерзким зазывным взглядом подведенных глаз; прошли через пустой вестибюль с тяжелыми портьерами, в складках которых копилась многолетняя пыль; кивнули на ходу ночному швейцару, поклонившемуся с едким подобострастием всех ночных дежурных во всех отелях. Потом сели в такси и нырнули в скуку и сырость ноябрьского вечера. На темных улицах не было женщин, только мужчины с испитыми лицами, в куртках, застегнутых наглухо, кучками стояли у перекрестков, подпирая холодный камень стен.
— Ну и ну! — шумно вздохнул Дик.
— Вы о чем?
— Вспомнил этого типа в «Эксцельсиоре»: «Стол оставлен для княгини Орсино». Вы знаете, что такое римская аристократия? Самые настоящие бандиты; это они завладели храмами и дворцами, когда развалилась империя, и стали грабить народ.
— А мне нравится Рим, — упорствовал Коллис. — Почему вы не съездите на скачки?
— Не люблю скачки.
— Вам бы понравилось. Что там делается с женщинами…
— Мне здесь ничего не может понравиться. Я люблю Францию, где каждый воображает себя Наполеоном, — а здесь каждый воображает себя Христом.
Приехав на место, они спустились в кабаре — небольшой зал с деревянными панелями, которые выглядели безнадежно непрочными в сочетании с холодным камнем стен. Оркестр вяло наигрывал танго, и пар десять или двенадцать вычерчивали по паркету изысканные и сложные фигуры, столь режущие американский глаз. Избыток официантов предотвращал суету, неизбежную даже в менее людных сборищах; и если что своеобразно оживляло атмосферу, так это господствовавшее в зале тревожное ожидание, будто вот-вот что-то оборвется — танец, ночь, те силы, которые всё удерживали в равновесии. Впечатлительный гость чувствовал сразу, что чего бы он ни искал здесь, ему вряд ли удастся это найти.
Дику это, во всяком случае, было ясно. Он осмотрелся по сторонам, надеясь зацепиться взглядом за что-нибудь, что хоть на час дало бы пищу если не уму, то воображению. Но ничего не нашлось, и он снова повернулся к Коллису. Он уже пробовал высказывать Коллису занимавшие его мысли, но тот оказался на редкость беспамятным и невосприимчивым собеседником. Получасового общения с Коллисом было достаточно, чтобы Дик почувствовал, что и сам тупеет.
Они выпили бутылку итальянского шипучего вина; Дик был бледен, у него уже шумело в голове. Он жестом подозвал дирижера оркестра к своему столику. Дирижер был негр с Багамских островов, заносчивый и несимпатичный, и через пять минут вспыхнул скандал.
— Вы меня пригласили сесть с вами.
— Ну, пригласил. И дал вам пятьдесят лир, так или не так?
— Ну дали. И что из этого? Что из этого?
— А то, что я дал вам пятьдесят лир — так или не так? А вы требуете еще.
— Вы меня пригласили, так или не так? Так или не так?
— Ну, пригласил, но я дал вам пятьдесят лир.
— Ну, дали. Ну, дали.
Разобиженный негр встал и ушел, еще больше испортив Дику настроение. Но вдруг он заметил, что какая-то девушка улыбается ему с другой стороны зала, и сейчас же бледные тени римлян, маячившие вокруг, стушевались и отодвинулись в стороны. Девушка была англичанка, белокурая, со здоровым английским румянцем на личике, и она опять улыбнулась знакомой ему улыбкой, даже в плотском призыве отрицавшей вожделение плоти.
— Я не я, если эта красотка не делает вам авансы, — сказал Коллис.
Дик встал и между столиками направился к ней.
— Разрешите вас пригласить?
Пожилой англичанин, который сидел с нею, сказал почти виновато:
— Я скоро уйду.
Отрезвевший от возбуждения Дик повел девушку танцевать. От нее веяло всем, что есть хорошего в Англии; звонкий голос напоминал о садах, мирно зеленеющих в оправе моря, и Дик, отстранясь, чтобы лучше ее разглядеть, говорил ей любезности искренне, до дрожи в голосе. Она обещала прийти и посидеть с ними после того, как уйдет ее спутник. Когда Дик привел ее на место, англичанин заулыбался все с тем же виноватым видом.
Вернувшись к своему столику, Дик заказал еще бутылку того же вина.
— Она похожа на какую-то киноактрису, — сказал он. — Никак не вспомню, на кого именно. — Он нетерпеливо оглянулся через плечо. — Ну что же она так долго?
— Хотел бы я быть киноактером, — задумчиво сказал Коллис. — Мне предстоит работать в фирме отца, но не скажу, что меня увлекает такая перспектива. Двадцать лет просидеть в конторе в Бирмингеме…
Его голос звучал протестом против гнета материалистической цивилизации.
— Слишком мелко для вас?
— Вовсе я не то хотел сказать.
— Нет, именно то.
— Откуда вы знаете, что я хотел сказать? Если вам так нравится работать, почему вы не лечите больных?
Они чуть было не поссорились, но к этому времени оба уже были настолько пьяны, что тут же позабыли из-за чего. Коллис собрался уходить, и Дик долго жал ему руку на прощанье.
— Смотрите же, обдумайте хорошенько, — наставительно сказал он.
— Что обдумать?
— Сами знаете что. — Ему казалось, что он дал Коллису какой-то совет насчет его работы в отцовской фирме, и очень дельный, разумный совет.
Клэй растворился в пространстве. Дик допил бутылку и опять пошел танцевать с англичанкой, принуждая свое непокорное тело к рискованным поворотам и твердым, энергичным шагам. Но вдруг произошло нечто совершенно непонятное. Он танцевал с девушкой, потом музыка смолкла — и девушки не стало.
— Вы не знаете, где она?
— Кто она?
— Девушка, с которой я танцевал. Только что была, и вдруг нету. Наверно, тут где-нибудь.
— Нельзя! Нельзя! Это дамская комната.
Он вошел в бар и облокотился на стойку. Рядом стояли еще какие-то двое, и он хотел поговорить с ними, но не знал, с чего начать разговор. Можно было порассказать им о Риме и о буйных родоначальниках семейств Колонна и Гаэтани, но, пожалуй, это было бы слишком скоропалительное начало. Фарфоровые фигурки, украшавшие табачный киоск, вдруг посыпались на пол; поднялся переполох, и у него возникло смутное подозрение, что причиной был он, поэтому он вернулся в кабаре и выпил чашку черного кофе. Коллис исчез, англичанка тоже исчезла, и ничего больше не оставалось, как поехать в отель и с тяжелым сердцем лечь спать. Он расплатился по счету, взял пальто и шляпу и вышел.
Лужи грязной воды стояли в канавах и в неровностях булыжной мостовой; с Кампаньи наползала болотная сырость, утренний воздух был отравлен миазмами отработанного пара. Четверо таксистов обступили Дика, поблескивая глазами в щелочках набрякших век. Одного, назойливо лезшего ему прямо в лицо, он с силой оттолкнул.
— Quanto а отель «Квиринал»?
— Cento lire.
Шесть долларов. Он отрицательно покачал головой и предложил тридцать лир — вдвое против обычной дневной цены; но все четверо, как один, пожали плечами и отошли.
— Trente cinque lire e mancie, — твердо сказал он.
— Cento lire.
Дик перешел на родной язык.
— Сто лир за полмили пути? Сорок, больше не дам.
— Не пойдет.
Дик едва не падал от усталости. Он дернул дверцу ближайшего такси и сел.
— Отель «Квиринал»! — скомандовал он шоферу, упрямо стоявшему у передней дверцы. — Нечего скалить зубы, везите меня в «Квиринал».
— Не повезу.
Дик вылез из машины. У подъезда «Бонбониери» кто-то долго пререкался с таксистами, а потом предложил свои услуги в качестве переводчика; между тем самый назойливый из таксистов снова надвинулся на Дика, крича и отчаянно жестикулируя, и Дик снова оттолкнул его.
— Мне нужно в отель «Квиринал».
— Он говорит — одна сотня лир, — объяснил добровольный переводчик.
— Я понял. Скажите, что я согласен дать пятьдесят. Да отвяжитесь вы! — Последнее относилось к назойливому таксисту, который подступил в третий раз. Услышав окрик, он смерил Дика взглядом и смачно плюнул в знак своего презрения.
Весь тот накал чувств, в котором Дик прожил неделю, вдруг нашел себе выход в мгновенном порыве к насилию — благородный выход, освященный традициями его родины; он шагнул вперед и ударил таксиста по лицу.
Сейчас же вся четверка бросилась на него, угрожающе размахивая руками, пытаясь окружить его со всех сторон; но Дик, спиной прижавшись к стене у самого входа в ресторан, бил наудачу, со смешком отражая неуклюжие наскоки своих противников, их преувеличенные, показные удары. Эта пародия на драку продолжалась с переменным успехом несколько минут, но тут Дик поскользнулся и упал. Он почувствовал боль, однако сумел снова встать на ноги и безуспешно барахтался в кольце чьих-то рук, пока это кольцо внезапно не разомкнулось. Раздался какой-то новый голос, завязался новый спор, но Дик не слушал; он стоял, прислонясь к стене, задыхающийся, взбешенный унизительной нелепостью своего положения. Он видел, что сочувствие не на его стороне, но и мысли не допускал, что может быть не прав.
Решено было отправиться в полицейский участок и там во всем разобраться. Кто-то поднял с земли и подал Дику его шляпу, кто-то довольно мягко взял его под руку, и, вместе с таксистами пройдя несколько шагов и свернув за угол, он вступил в помещение с голыми стенами, с единственной мутной лампочкой под потолком, где томились без дела несколько carabinieri.
За столом сидел жандармский капитан. Человек, остановивший драку, стал длинно рассказывать что-то по-итальянски, указывая на Дика, а таксисты то и дело перебивали его взрывами гневной брани. Капитан стал проявлять признаки нетерпения. Наконец он поднял руку, и обличительный хор, еще раза два вякнув на прощанье, умолк. Капитан повернулся к Дику.
— Гавари italiano? — спросил он.
— Нет.
— Гавари français?
— Oui, — обрадовался Дик.
— Alors. Écoute. Va au «Quirinal». Écoute: vous êtes saoûl. Payez ce que le chauffeur demande. Comprenez-vous?
Дик замотал головой.
— Non, je ne veux pas.
— Comment?
— Je paierai quarante lires. C’est bien assez.
Капитан встал.
– Écoute! — грозно воскликнул он. — Vous êtes saoûl. Vous avez battu le chauffeur. Comme ci, comme çа. — Он яростно замолотил по воздуху обеими руками. — C’est bon que je vous donne la liberté. Payez ce qu’il a dit — cento lire. Va au «Quirinal».
Дик метнул на него остервенелый от негодования взгляд.
— Хорошо, я поеду! — Он круто повернулся к выходу — и тут ему бросилась в глаза хитро усмехающаяся физиономия человека, который привел его в полицию. — Я поеду, — выкрикнул Дик, — но сперва я рассчитаюсь с этим голубчиком!
Он рванулся вперед мимо остолбеневших карабинеров и нанес по усмехающейся физиономии сокрушительный удар левой. Человек рухнул наземь.
На мгновение Дик застыл над ним, злобно торжествуя победу, — и тут впервые закралась в его мозг мысль об ошибке, но, прежде чем он успел додумать эту мысль, все завертелось у него перед глазами; его сбили с ног, и множество кулаков и каблуков принялись отбивать на нем свирепую дробь. Хрустнул переломленный нос, глаза, будто на резинке, выскочили из орбит и опять вернулись на место. Под тяжелым сапогом треснуло ребро. Он потерял было сознание, но сейчас же очнулся оттого, что его рывком заставили сесть и защелкнули у него на запястьях наручники. Машинально он пробовал сопротивляться. Сшибленный им полицейский в штатском стоял в стороне, прикладывая к подбородку платок, и всякий раз смотрел, остается ли на платке кровь; теперь он подошел к Дику вплотную, расставил для равновесия ноги, размахнулся и сильным ударом уложил его навзничь.
На доктора Дайвера, неподвижно лежавшего на полу, выплеснули ведро воды. Потом схватили его за руки и куда-то поволокли; по дороге он приоткрыл один глаз и сквозь застилавшую его кровавую дымку узнал бледное от ужаса лицо одного из таксистов.
— Поезжайте в «Эксцельсиор», — прохрипел он. — Скажите мисс Уоррен. Двести лир! Мисс Уоррен! Due centi lire! А, мерзавцы — мерза…
Но его всё волокли, задыхающегося и всхлипывающего, сквозь кровавую дымку, по неровному, в выбоинах полу и наконец втащили в какую-то каморку и бросили на каменные плиты. Потом все вышли, дверь захлопнулась, он остался один.
XXIII
Бэби Уоррен, лежа в постели, читала скучнейший роман Мэриона Кроуфорда из римской жизни; уже за полночь она встала, подошла к окну и выглянула на улицу. Прямо против отеля прогуливались по тротуару двое карабинеров в арлекинских треуголках и опереточных плащах, которые на поворотах заносило то справа, то слева, точно косой грот при перемене галса; своим видом они напоминали ей гвардейского офицера, так упорно разглядывавшего ее сегодня во время завтрака. Его дерзость была дерзостью рослого представителя малорослой народности, которому рост заменяет все прочие достоинства. Вздумай он подойти к ней и сказать: «Пойдем со мной», она бы ответила: «Ну что ж…» — по крайней мере, так ей казалось сейчас, в непривычной обстановке, словно бы освобождающей от привычных условностей поведения.
От гвардейца ее мысли лениво скользнули опять к карабинерам, а от них перекинулись на Дика. Она легла и погасила свет.
Около четырех ее разбудил резкий стук в дверь.
— Кто там?
— Это швейцар, madame.
Накинув кимоно, Бэби, сонная, пошла отворять.
— Ваш друг, месье Даверр, у него неприятности. Полиция арестовала его и посадила в тюрьму. Он послал такси, чтобы сказать вам, шофер говорит, он обещал платить двести лир… — Швейцар сделал паузу, ожидая, как это будет принято. — Шофер говорит, у месье Даверр очень большие неприятности. Он имел драку в полиции и очень сильно побит.
— Сейчас я спущусь.
Бэби оделась под глухие удары подстегнутого тревогой сердца и минут через десять вышла из лифта в полутемный вестибюль. Шофер, присланный Диком, уже уехал; швейцар нашел ей другое такси и сказал, в какой полицейский участок ехать. Ночной мрак понемногу редел и таял, и это колебание между ночью и днем болезненно отзывалось на нервах Бэби, все еще натянутых после внезапно прерванного сна. Мысленно она подгоняла медлительный рассвет, и когда такси выезжало на простор широких проспектов, ей казалось, что дело идет быстрее; но вдруг порыв ветра нагонял откуда-то облака, и то, что так неотвратимо надвигалось со всех сторон, словно бы останавливалось в своем движении, а потом возникало сызнова. Машина миновала фонтан, громко журчавший над собственной раскидистой тенью, свернула в переулок, такой кривой, что домам в нем приходилось корежиться и извиваться, чтобы не вылезти на середину мостовой, протарахтела по выбитому булыжнику и толчком затормозила у невысокого здания с будками часовых по обе стороны входа, резко отделявшимися от зеленых, в потеках сырости, стен. И сейчас же из лиловой мглы подворотни донеслись отчаянные крики и вопли Дика:
— Есть тут англичане? Есть тут американцы? Есть тут англичане? Есть тут — а, дьявольщина! А, проклятые итальяшки!
Крики смолкли, и где-то яростно заколотили в дверь. Потом крики понеслись с новой силой:
— Есть тут американцы? Есть тут англичане?
Бэби побежала на звук голоса, вынырнула из подворотни на небольшой двор, постояла минуту в нерешительности, вертя головой по сторонам, и, наконец, определив, что крики несутся из маленькой караульни, рванула дверь и вошла. Двое карабинеров вскочили на ноги, но она, не обратив на них внимания, бросилась к запертой двери в глубине.
— Дик! — закричала она. — Что здесь произошло?
— Они выбили мне глаз! — раздалось из-за двери. — Они мне надели наручники, а потом избили меня — эти сволочи, эти мерзавцы…
Круто повернувшись, Бэби шагнула к карабинерам.
— Что вы с ним сделали? — прошипела она так свирепо, что они невольно попятились.
— Non capisco inglese.
Она стала клясть их по-французски; ее гнев, неистовый и высокомерный, заполнял комнату, стягивался вокруг обоих карабинеров, а они только ежились, молча пытаясь выпутаться из его жесткой пелены.
— Отоприте дверь! Выпустите его!
— Мы ничего не можем без приказа начальства.
— Ben! Be-ene! Bene!
Снова Бэби ошпарила их потоком ярости, а они, уже готовые извиниться перед ней за свое бессилие, растерянно поглядывали друг на друга с мыслью, что вышла какая-то чудовищная промашка. Бэби тем временем вернулась к двери камеры, припала к ней, чуть ли не гладила ее, словно таким образом могла дать Дику почувствовать, что она здесь и что она его выручит.
— Я еду в посольство. Скоро вернусь! — крикнула она и, еще раз грозно сверкнув на карабинеров глазами, выбежала из помещения.
У американского посольства она расплатилась с шофером такси, не захотевшим больше ждать. Она взбежала на темное еще крыльцо и позвонила. Только после третьего ее звонка щелкнул замок, и на пороге появился заспанный швейцар-англичанин.
— Мне нужен кто-нибудь из посольства. Все равно кто — только сейчас же.
— Все еще спят, madame. Мы работаем с девяти.
Она нетерпеливо отмахнулась от названного часа.
— У меня важное дело. Одного человека, американца, жестоко избили. Он в итальянской тюрьме.
— Все еще спят. В девять часов, пожалуйста…
— Я не могу ждать до девяти часов. Моему зятю, мужу моей сестры, выбили глаз, а теперь держат его в тюрьме и не выпускают. Я должна немедленно поговорить с кем-нибудь, понятно? Что вы стоите и смотрите на меня, как идиот?
— Ничего не могу сделать, madame.
— Ступайте разбудите кого-нибудь, слышите? — Она схватила его за плечи и тряхнула изо всех сил. — Речь идет о жизни и смерти. Если вы сию же минуту не разбудите кого-нибудь и не приведете сюда, вам придется плохо…
— Будьте так любезны, madame, снимите свои руки.
Откуда-то сверху за спиной швейцара поплыл тягучий голос:
— Что там за шум?
Швейцар с явным облегчением отозвался:
— Пришла какая-то дама, сэр, и стала меня трясти.
Повернув голову, чтобы ответить, он на шаг отступил, и Бэби тотчас же прорвалась в вестибюль. На верхней площадке, кутаясь со сна в белый расшитый персидский халат, стоял молодой человек чрезвычайно странного вида. У него было жуткое, неестественно розовое лицо, казавшееся мертвым, несмотря на свой яркий цвет, а под носом торчало что-то похожее на кляп. Увидев Бэби, он поспешно попятился в тень.
— Что там такое? — снова спросил он.
Бэби стала рассказывать. В пылу волнения она незаметно для себя подошла к самому подножию лестницы и тут разглядела, что штука, принятая ею за кляп, была на самом деле просто наусниками, а лицо молодого человека покрывал густой слой розового кольдкрема, что, впрочем, легко вписалось в фантасмагорию этой ночи. Свой рассказ Бэби закончила пламенным требованием, чтобы молодой человек немедленно поехал с нею в тюрьму и добился освобождения Дика.
— Скверная история, — сказал он.
— Да, — покорно согласилась она. — Да.
— Затевать драку в полиции — на что это похоже! — В его тоне слышалась нотка личной обиды. — Боюсь, что до девяти часов ничего предпринять не удастся.
— До девяти часов! — в ужасе повторила она. — Но вы сами-то можете что-нибудь сделать! Хотя бы поехать со мной в тюрьму и потребовать, чтобы его больше не били.
— Нам не разрешается делать такие вещи. Для этого существует консульство. Консульство откроется в девять часов.
Вынужденная неподвижность его лица, перетянутого наусниками, еще больше разъярила Бэби.
— Не стану я ждать до девяти. Мой зять изувечен — он сказал, что ему выбили глаз. Я должна его увидеть. Я должна привезти к нему врача. — Она уже не говорила, а кричала, не пытаясь сдерживаться, в расчете на то, что тут скорей подействует тон, чем слова. — Вы обязаны что-то сделать. Это ваш долг — защищать американских граждан, попавших в беду.
Но молодой человек был родом с восточного побережья Америки, и прошибить его было не так-то легко. Сокрушенно покачав головой — мол, как это она не может понять его положение, — он плотней запахнул свой персидский халат и спустился на несколько ступенек.
— Дайте даме адрес консульства, — сказал он швейцару, — и еще выпишите из справочника адрес и телефон доктора Колаццо. — Он повернулся к Бэби с видом теряющего свою кротость Христа. — Сударыня, посольство есть учреждение, официально представляющее правительство Соединенных Штатов перед правительством Италии. Защитой граждан оно не занимается, за исключением тех случаев, когда имеются специальные указания государственного департамента. Ваш зять нарушил законы этой страны и был взят под стражу так же, как это случилось бы с итальянцем, нарушившим американские законы в Нью-Йорке. Освободить его может только итальянский суд, и если вам понадобится юридический совет или помощь, вы можете обратиться в консульство, которое существует для защиты прав американских граждан. Консульство открывается в девять часов. Даже если бы речь шла о моем зяте, я бы ничего больше…
— Вы можете позвонить в консульство? — перебила Бэби.
— Мы в консульские дела не вмешиваемся. В девять часов явится консул и…
— Вы можете дать мне его домашний адрес?
После секундной заминки молодой человек покачал головой. Потом он взял у швейцара исписанный листок и подал Бэби.
— А теперь — попрошу меня извинить.
Он ловким маневром подвел ее к выходу. На миг фиолетовый отсвет зари упал на его розовую маску и полотняный чехольчик, поддерживавший его усы, еще миг — и Бэби осталась одна за захлопнутой дверью. Визит в посольство занял десять минут.
Площадь перед посольством была безлюдна, если не считать старика, который палкой с гвоздем на конце подбирал с мостовой окурки. Бэби довольно скоро поймала такси и поехала прямо в консульство, но там тоже никого не было, только три изможденные женщины скребли щетками лестницу. Она так и не сумела объяснить им, что ей нужен домашний адрес консула; безотчетный приступ тревоги погнал ее снова в тюрьму. Шофер не знал, где эта тюрьма, но с помощью слов «sempre dritte», «dextra» и «sinestra» ей удалось попасть в нужный район, а там она отпустила машину и ринулась в лабиринт уже знакомых переулков. Но все переулки и все дома были похожи друг на друга. Наконец какой-то переход вывел ее на площадь Испании прямо против здания «Америкен экспресс компани» — при виде слова «Америкен» у нее радостно подпрыгнуло сердце. Одно из окон было освещено, и, бегом перебежав площадь, она дернула дверь, но дверь оказалась запертой, а часы, видневшиеся за стеклом, показывали семь. И тут она вспомнила про Коллиса Клэя.
Случайно она знала отель, где он остановился, — старый тесный дом наискосок от «Эксцельсиора», весь сверху донизу в красном плюще. Дежурная за конторкой не проявила сочувствия — беспокоить мистера Клэя отказалась и пустить к нему мисс Уоррен одну тоже не захотела. Только после долгих объяснений, уверовав, что амурами тут не пахнет, она вместе с Бэби поднялась наверх.
Коллис лежал на кровати совершенно голый. Накануне он завалился спать пьяным и, будучи разбужен, не сразу сообразил, в каком он виде. Сообразив же, попытался поправить дело избытком скромности — подхватил свою одежду и опрометью кинулся в ванную. Там он торопливо оделся, бормоча себе под нос: «Черт, она же, наверно, разглядела меня во всех подробностях!» Телефон помог установить точный адрес тюрьмы, и Бэби с Клэем поспешили туда.
На этот раз дверь камеры была открыта, а Дик полусидел-полулежал на скамье в караульном помещении. Карабинеры кое-как смыли кровь с его лица, стряхнули пыль с костюма и надвинули на лоб шляпу. Вся дрожа, Бэби смотрела на него с порога.
— Мистер Клэй останется тут с вами, — сказала она, — а я поеду за консулом и за врачом.
— Хорошо.
— А вы пока сидите спокойно.
— Хорошо.
— Я скоро вернусь.
Она опять поехала в консульство; был уже девятый час, и ее впустили в приемную. Около девяти приехал консул, и Бэби, близкая к истерике от усталости и от сознания своего бессилия, снова рассказала все с самого начала. Консул забеспокоился. Он прочел ей нотацию об опасности всяких ссор и скандалов в чужой стране, но больше всего был озабочен тем, чтобы она не входила в кабинет, а дожидалась его дальнейших действий в приемной. С отчаянием она прочла в его стариковских глазах отчетливое желание по возможности не впутываться в эту историю. Чтобы не терять времени, Бэби стала звонить врачу. Посетителей в приемной все прибавлялось, и кое-кого вызывали в кабинет. По прошествии получаса, воспользовавшись моментом, когда дверь отворилась, выпуская очередного посетителя, она, минуя секретаря, ворвалась в кабинет.
— Это возмутительно! Американского гражданина избили до полусмерти и засадили в тюрьму, а вы пальцем не шевельнете, чтобы помочь ему.
— Одну минуту, миссис…
— Я достаточно долго ждала. Немедленно поезжайте со мной в тюрьму и потребуйте, чтобы его освободили.
— Миссис…
— Мы в Америке занимаем видное положение… — Вокруг ее рта обозначились жесткие складки. — Если бы не желание избежать огласки… во всяком случае, я позабочусь, чтобы о вашей бездеятельности узнали где следует. Будь мой зять британским подданным, он уже давно был бы на свободе, но вас больше беспокоит, что подумает полиция, чем то, ради чего вы здесь сидите.
— Миссис…
— Сейчас же надевайте шляпу и едем.
Упоминание о шляпе привело консула в панику; он засуетился, стал рыться в своих бумагах, протирать очки. Но то были бесполезные уловки; разгневанная Американская Женщина надвинулась на него, и не ему было устоять против неукротимого, сумасбродного нрава, который переломил моральный хребет целой нации и целый материк превратил в детские ясли. Консул позвонил и попросил вызвать к нему вице-консула — Бэби одержала победу.
Дик грелся на утреннем солнце, щедро лившемся в окно караульной. Коллис и карабинеры были тут же, и все четверо с нетерпением ожидали дальнейших событий. Своим единственным зрячим глазом Дик видел лица обоих карабинеров, типичные лица тосканских крестьян с короткой верхней губой, никак не вязавшиеся в его представлении с жестокостью учиненной над ним ночной расправы. Он послал одного из них за бутылкой пива.
От пива у него слегка закружилась голова, и все происшествие приобрело на миг мрачновато-юмористическую окраску. Коллис считал англичанку из «Бонбониери» каким-то образом причастной к делу, но Дик был уверен, что она исчезла задолго до его стычки с таксистами. Коллис все еще переживал то обстоятельство, что Бэби застала его голым.
Ярость Дика вобралась понемногу внутрь его существа и перешла в безграничную, преступно-слепую злобу. То, что с ним случилось, было настолько ужасно, что преодолеть это он мог бы только, если бы стер все начисто; а так как это было неосуществимо, он понимал, что надеяться не на что. Отныне он становился совсем другим человеком, и сейчас, пока еще в душе у него был хаос, его будущее новое «я» рисовалось ему в самых причудливых чертах. Во всем этом была неотвратимость стихийного бедствия. Ни один взрослый ариец не способен претерпеть унижение с пользой для себя; если он простил, значит, оно вросло в его жизнь, значит, он отождествил себя с причиной своего позора — что в данном случае было невозможно.
Коллис заговорил было о том, что нельзя такое дело спустить, но Дик только молча покачал головой. Вдруг в караульную, с энергией, которой хватило бы на троих, влетел молодой лейтенант, наглаженный, начищенный, быстрый, и карабинеры, вскочив, вытянулись во фронт. Увидев пустую бутылку из-под пива, он устроил своим подчиненным бурный разнос, после чего с чисто современной деловитостью приказал немедленно убрать бутылку из помещения караульной. Дик глянул на Коллиса и засмеялся.
Явился вице-консул, заработавшийся молодой человек по фамилии Суонсон, и все отправились в суд — Дик между Суонсоном и Коллисом впереди, а карабинеры сзади. Утро было солнечное, чуть подернутое желтоватой дымкой; на площади и под аркадами толпился народ, и Дик, низко надвинув шляпу на глаза, шел таким быстрым шагом, что коротконогие карабинеры за ним не поспевали. В конце концов один из них, забежав вперед, потребовал, чтобы шли помедленней. С помощью Суонсона вопрос был улажен.
— Что, осрамил я вас? — веселым тоном сказал Дик.
— Скажите спасибо, что остались живы, — несколько смутившись, заметил Суонсон. — С этими итальянцами лучше не связываться. На этот раз они вас скорей всего отпустят, но не будь вы иностранцем, пришлось бы посидеть в тюрьме месяца два-три. Очень даже просто.
— А вы когда-нибудь сидели?
Суонсон улыбнулся.
— Он мне нравится, — объявил Дик Клэю. — Симпатичный молодой человек и, главное, умеет дать хороший совет. Особенно насчет сидения в тюрьме. Ручаюсь, у него есть опыт по этой части.
Суонсон улыбнулся:
— Я только хотел предупредить, что с ними надо поосторожнее. Вы не знаете, что это за люди.
— О, я очень хорошо знаю, что это за люди, — взорвался Дик. — Сволочи и мерзавцы. — Он повернулся к карабинерам. — Поняли?
— В суд я с вами не пойду, — поторопился сказать Суонсон. — Я вашей родственнице так и сказал. Но вас там встретит наш юрист. И помните — нужно поосторожнее.
— До свидания. — Дик любезно пожал ему руку. — Большое спасибо. Убежден, что вы сделаете блестящую карьеру…
Суонсон еще раз улыбнулся и ушел, сразу же вернув своему лицу официальное неодобрительное выражение.
Дик и его эскорт вошли в небольшой внутренний двор, где со всех четырех сторон поднимались лестницы, ведущие в камеры судей. Во дворе толпилось много народу, и когда они проходили мимо, в толпе поднялся ропот, им вслед понеслись сердитые выкрики, свист и улюлюканье. Дик удивленно оглянулся.
— Чего это они? — спросил он с испугом.
Один из карабинеров что-то сказал тем, кто стоял поближе, и шум сразу улегся.
Они вошли в одну из камер. Юрист консульства, довольно обтрепанный итальянец, долго что-то втолковывал судье, а Дик и Коллис ожидали в сторонке. У окна, выходившего во двор, стоял какой-то человек, который объяснил им по-английски, чем было вызвано негодование толпы. В это утро должны были судить одного уроженца Фраскати, который изнасиловал и убил пятилетнюю девочку, и когда появился Дик, толпа решила, что это он и есть.
Через несколько минут юрист сказал Дику, что он свободен, — судья счел его уже достаточно наказанным.
— Достаточно наказанным! — воскликнул Дик. — А за что, собственно?
— Пойдемте, — заторопил его Клэй. — Здесь больше делать нечего.
— А я хочу знать, в чем моя вина, — что я подрался с несколькими таксистами?
— В обвинении сказано, что вы подошли к полицейскому агенту как будто затем, чтобы попрощаться с ним, а сами ударили его по лицу.
— Но это ложь! Я его предупредил — и откуда мне было знать, что это полицейский агент?
— Уходите вы поскорей, — посоветовал юрист.
— Пошли, пошли. — Коллис взял его под руку, и они спустились во двор.
— Я желаю произнести речь! — заорал Дик. — Я хочу рассказать этим людям, как я насиловал пятилетнюю девочку. Может, я в самом деле…
— Пошли, пошли.
У ворот дожидалось такси, в котором сидела Бэби с врачом. Дику не хотелось смотреть Бэби в глаза, а врач ему не понравился; судя по строго поджатым губам, он принадлежал к самому непонятному типу в Европе — типу латинянина-моралиста. Дик попробовал подвести свой итог происшедшему, но отклика ни у кого не встретил. В его номере в «Квиринале» врач смыл с его лица грязный пот и остатки запекшейся крови, осмотрел все телесные повреждения, прижег мелкие ссадины и наложил повязку на глаз. Дик попросил дать ему четверть таблетки морфия — не спадавшее нервное возбуждение не дало бы ему уснуть. Когда морфий подействовал, Коллис и врач ушли, а Бэби осталась ждать сиделку, вызванную из английской лечебницы. Бэби сегодня порядком досталось, но она находила утешение в мысли, что, как бы ни безупречен был Дик до сих пор, события этой ночи дали им нравственное превосходство над ним на все время, пока он еще будет им нужен.