1
Цирк Саламонского
Надо было срочно выбираться из этого ада! Положительно, все женщины сходят перед Рождеством с ума. Если бы жители Москвы в эти предрождественские дни внезапно онемели, шума не стало бы меньше – звон и грохот перемываемой посуды, шарканье щеток по паркету, грохот выбиваемых на улице, на снегу, ковров и половиков – и еще тысячи звуков женской армии чистоты и порядка, в котором мужчине – существу естественно неприхотливому, просто нет места. А потому – папаху на голову, пальто на плечи – обмотав горло теплым шарфом, я выскочил на наш Столешников переулок и зашагал в сторону Тверской. А ведь до праздника еще целая неделя! Но по старой традиции, женщины старались вычистить нашу жизнь до блеска, чтобы потом, обернув ее бумагой, укутав покрывалами, спрятав в ящики шкафов и комодов, сохранить эту идиллию вплоть до того момента, когда ты, чиркая спичками, не начнешь зажигать свечи на купленной втридорога на базаре Театральной площади ели.
До улицы эта суета еще не дошла. Через несколько дней и здесь будет уже не протолкнуться от сотен экипажей и тысяч несчастных отцов семейств, нагруженных свертками с подарками и снедью. Но пока все было еще спокойно – сумерки, легкий снег, приглушенный топот копыт по снегу на мостовой, иногда – визг полозьев там, где снег вопреки предписанию городского начальства посмел обнажить островки булыжника, привычный зимний запах угля и дров, сгоравших в печах и каминах, крики извозчиков, и – внезапно – музыка оркестриона из открывшихся дверей кабака. Обычная симфония зимней Москвы.
В книжных лавках уже торговали рождественскими яркими открытками – с непременными волхвами, приносящими дары Младенцу. Младенец был по-русски светловолосым, кудрявым и пухлым. С этими открытками соперничали другие – новогодние, на которых похожий младенец, только в синей шубке и красной русской шапочке, с цифрой 1900 на груди, принимал посох из рук белобородого старика с цифрой 1899. Витрины магазинов украшала нарисованная римская цифра ХХ – по наступающему веку, отчего остряки называли будущее столетие Ха-Ха, считая, что оно принесет много веселья и радости и будет вообще много приятней уходящего века, отмеченного войнами и катастрофами. Этому должны были поспособствовать и удивительные новинки прогресса – телефоны, автомобили и управляемые аэростаты. Почитав журналы, можно было легко представить себе, что человечество вот-вот оставит грешную землю, чтобы жить в воздухе наподобие то ли ангелов, то ли голубей.
Но пока оно все так же обреталось на земле. Земле, каждый день заметаемой снегом последней зимы девятнадцатого века.
Я прошел вверх по Тверской до бульваров, а потом спустился к Цветному. Весной и осенью по его центральной аллее нельзя было пройти, не испачкав галош в грязи, но теперь притоптанный снег, посыпанный песком, делал этот путь вполне проходимым.
Быстро стемнело, снег перестал, на тротуаре зажглись фонари. Я шел спокойно, помахивая тростью с большим круглым набалдашником. Она досталась мне два или три года назад от покойного ныне доктора Воробьева – прямо скажу – не по его воле. Вдруг внимание мое привлек ярко освещенный вход цирка Саламонского. А вернее – человек, стоявший у афиши, наклеенной справа от больших дверей цирка.
Небольшого роста, одетый в шубу, с большой меховой шапкой на голове, этот господин яростно размахивал руками и громко ругался.
Я подошел поближе и поднялся по ступеням. Афиша была нарисована ярко, с выдумкой и рекламировала рождественское представление – среди цветов, непременных слонов и скачущих лошадей обтянутая трико акробатка выгнулась дугой, ногами и руками опираясь на верхушку разукрашенной ели. Но не ее ладная фигурка привлекла меня – как привлекла бы в другой раз. А грубо намалеванные черной краской прямо на лице женщины череп и кости!
– Мерзавцы! – возбужденно кричал господин в меховой шапке, с хорошо различимым восточным акцентом. – Чертовы дети!
– Действительно, что за вандализм! – поддержал я его.
Человек обернулся ко мне. У него были черные глаза и выдающийся горбатый нос.
– Что вы понимаете! – крикнул он мне. – Вандализм! Если бы это был вандализм! Что вы лезете?
– А вы не кричите, – сказал я спокойно. – Может, я что-то и не понимаю, но, по мне, так вот это, – я указал тростью на рисунок черепа, – и есть настоящий вандализм.
– К черту ваш вандализм!
Нет, этот субъект положительно старался вывести меня из себя! Мое душевное равновесие, с таким трудом установившееся после прогулки, начало разрушаться. Я уже собирался ответить резко, выплеснуть накопившееся раздражение, но тут дверь цирка открылась, и оттуда вышел плотный мужчина лет сорока в пальто и английской кепке с ушами. Ухоженные усы были густыми и темными – он наверняка подкрашивал их, чтобы скрыть седину, которая у меня пробивалась уже давно. Лицо этого нового господина показалось мне смутно знакомым. На человека в меховой шапке появление этого нового участника событий произвело эффект небывалый.
– Вы! – крикнул он, брызнув слюной. – Вот! Любуйтесь! Смотрите-смотрите!
Человек в кепке остановился и посмотрел на афишу.
– Ну?! – спросила шапка.
Человек в кепке склонил голову вбок и пожевал губами.
– Вижу, – сказал он негромко. – Ну и ну.
– А! – торжествующе возопила шапка. – Вы не удивлены? Нет! Я же вижу, вы не удивлены!
– Может, это шутка? – неуверенно спросила кепка.
– Шутка? – взвился чернявый. – Вы это говорите мне? Мне?! Шуточка! Шуточка! Может, это вы так пошутили? А?
Человек в кепке быстро взглянул на кричавшего:
– Перестаньте, Гамбрини, с чего мне так шутить?
– С того, что вы мне завидуете и хотите моей гибели!
– Да бросьте!
Названный Гамбрини раскрыл рот и глубоко задышал. Мне показалось, он сейчас бросится на человека в кепке, и я уже приготовился оттаскивать этого сумасшедшего. Но он вдруг быстро повернулся к афише, схватил ее за краешек и рванул. Большой кусок, где как раз был намалеван череп, с треском оторвался. Бросив его на землю, Гамбрини несколько раз топнул по нему ногой, а потом пнул этот испачканный обрывок прямо в ноги кепке.
– Что вы делаете! – растерялся тот.
– Вот вам ваши шуточки!
Человек в шапке протиснулся мимо кепки и скрылся в цирке.
– Сумасшедший, – сказал его собеседник и посмотрел на меня.
– Простите, – сказал я.
– Вы – друг Гамбрини? – спросил человек в кепке.
– Нет. Просто проходил мимо. Меня зовут Гиляровский. Владимир Алексеевич.
Он пожал плечами.
– Я журналист.
Тот помрачнел.
– Ищете сенсаций? – спросил он холодно.
– Гуляю.
Ни слова не говоря, человек в кепке неприязненно кивнул и начал спускаться по ступеням к бульвару. Подобрав обрывок афиши, я сложил его и сунул в карман, а потом последовал за ним.
– Постойте! – крикнул я ему в спину.
Человек остановился, но не обернулся ко мне. Сбежав на несколько ступеней вниз, я настиг его.
– Простите мое любопытство, но что тут произошло?
– Что?
– Этот череп… Почему тот господин так разволновался?
– Прошу меня извинить, – твердо сказал человек в кепке. – Но это наше внутреннее дело.
– Ваше лицо показалось мне знакомым. Вы работаете в цирке?
– Да.
– Я тоже раньше работал в цирке.
Он взглянул на меня.
– И что?
Я удивленно посмотрел на него.
– Как – что? Я – человек не чужой в цирковом братстве.
Он смерил меня оценивающим взглядом, потом коснулся пальцами в перчатках полей своего котелка.
– Дуров.
– О! – сказал я с восхищением. – Тогда я вас знаю!
Он склонил голову.
– Вы – Анатолий Дуров!
Дуров поморщился, как будто проглотил лимон.
– Анатолий – мой брат. Я – Владимир Дуров. Прощайте!
И он энергично зашагал в сторону Божедомки. Но я не отставал.
– Простите, ради бога!
– А говорит, что цирковой, – донеслось до меня обиженное бормотание.
– Господин Дуров! Что означают эти череп и кости?
Дуров резко остановился и повернулся ко мне.
– Смертельный номер, черт побери! – раздраженно сказал он. – Вы и сами должны были бы знать, господин цирковой журналист или кто вы там есть. Простите, я устал и хочу домой!
Он снова отвернулся и ускорил шаг.
Я решил больше его не догонять – всем своим видом Дуров показал, что не хочет более ни секунды общаться со мной. Что же! И я навязываться не буду, тем более что в Москве было место, где я мог найти ответ на заинтересовавший меня вопрос. Выйдя к мостовой, уже освещенной фонарями, я нашел дремлющего на санках «ваньку», разбудил его и велел везти меня в Брюсов переулок, где тогда располагался трактир, в котором собирались цирковые артисты. Между собой они называли его «Тошниловкой» – по качеству дешевой еды, впрочем, достаточно дешевой, чтобы привлекать всех, у кого в кармане копеечка грызлась с копеечкой.
Низкорослая деревенская лошадка усталой рысцой потащила санки в сторону Трубной, оттуда мы свернули на Петровский бульвар, пересекли Тверскую под задумчивым взглядом Александра Сергеевича. «Легковые» покрикивали на моего «ваньку», сердясь на мужичье, которое каждую зиму заполняет Москву своими убогими санками, отбивая клиентов низкими ценами. Но тот, видимо, привыкший уже к такому обращению, не отвечал, а только поддергивал вожжами.
Наконец я вышел у нужного дома, расплатился и зашел внутрь.
Низкий потолок «Тошниловки» был закопчен гарью свечей, стоявших на столах. Буфетчик подремывал на стуле у стойки – гостей обслуживал один только половой, которого слегка покачивало от выпивки – небось отпивал из рюмок, прежде чем поднести их клиентам. В другом месте такого «умельца» давно бы уже погнали из трактира, но тут публика была неприхотливая.
Я постоял у двери, где на вбитых в длинную дубовую доску гвоздях висела верхняя одежда посетителей, отыскивая взглядом, к кому бы обратиться. В зале сидела публика, примечательная своей бледностью, худобой и пестрой одеждой – некоторые являлись прямо с представления, не снимая костюма. За одним из столиков, например, собралась компания «рыжих» клоунов с одним «белым», которого накачивали водкой – вероятно, празднуя именины или удачный контракт. Наконец я заметил за дальним столиком своего старого знакомца – дряхлого годами Сидора Перепелкина, служившего шпрехшталмейстером при шапито еще в середине века. Тогда он был еще статным дородным мужчиной, получившим от артистов прозвище Статуй. Но сейчас ему перевалило уже за восемьдесят – по цирковым меркам это был мафусаилов возраст. Статуй расплылся, зарос желтой прокуренной бородой. Вместо густого зычного баса говорил он теперь хриплым надтреснутым голосом. Но и теперь еще он кормился от цирка – став кем-то вроде антрепренера. К нему приходили сюда, в «Тошниловку», чтобы заказать актеров на выступления в частные дома или летом на загородные дачи по случаю праздников. Злые языки поговаривали, что речь в основном шла о молоденьких актрисах, которые получали гонорары не только за цирковые номера, но и акробатику иного рода.
Подсев к старому шпрехшталмейстеру, я заказал водки – себе и ему, поздоровался и повел издалека – спрашивая про здоровье, погоду и обсуждая наступление нового века. И то, и другое, и третье старик ругал. Наконец я сказал:
– Хочу спросить у тебя совета, Сидор Прокопьич. Взгляни-ка на это.
Я вытащил из кармана обрывок афиши, развернул его и положил на стол. Старик покосился на него и поморщился:
– Снова балуют!
– Что же это означает?
– Смертельный номер.
Я пожал плечами. Те же слова сказал мне и Дуров, но ничего необычного в них не было – смертельными номерами в цирке обычно называли опасные трюки, предлагая дамам и особо нервным господам удалиться. Конечно, никто не удалялся – предостережение и барабанная дробь придавали номеру особенное звучание, повышали интерес публики – но и только.
– Значит, смертельный номер? И больше ничего?
Статуй посмотрел на меня из-под лохматых бровей:
– Лет пять или семь тому, на Цветном это было, у Альберта Ивановича история на всю Москву гремела.
– Вот как?
– Не слыхал? Странно.
– Может, меня в Москве не было? – предположил я. – Мимо меня прошло. В чем там дело-то было?
Сидор Прокопьич выпил свою рюмку, вытер усы старческими пальцами:
– А дело было так. Кто-то начал рисовать на афишах череп с костями – как вот этот. И как нарисуют – так на представлении артист погибает. Черт-те что! Шутил кто-то? А? Или не шутил? Какие тут шутки, если человеку – смерть?
– И много погибло?
Старик задумался.
– Ну, не так чтобы и много. Человек пять… Или шесть.
– Ничего себе! – удивился я. – И выяснили, в чем дело было?
– Нет. Все само собой успокоилось.
– И полиция не раскрыла?
Статуй презрительно поморщился:
– Тю! Полиция!
Пока я молчал, обдумывая услышанное, старик скрутил из куска газеты «козью ножку» и задымил так густо, что черты его лица почти скрылись в дыму. Потом кашлянул и постучал пальцем по обрывку:
– Стало быть, снова началось. Опять артистам погибать.
– Может, на этот раз просто дети пошутили? – предположил я.
– Эге! – покачал головой Статуй. – Вот увидишь. Примета верная!
Домой я вернулся уже совсем ночью, пешком. Осторожно отпер дверь и убедился, что все спят. Пройдя в гостиную, я зажег лампу и принялся было за свои блокноты, но предостережение старика шпрехшталмейстера все еще звучало у меня в ушах. Да, эта история могла бы стать основой для хорошей истории – но уж лучше бы никто не погиб.
Впрочем, моей надежде было не суждено сбыться.