Глава 14
Много лет спустя захарьевско–зубровскую историю Викентий Павлович пересказал своему племяннику, начинающему юристу Дмитрию Кандаурову.
— До сих пор, Митенька, — говорил он, — я стыжусь самого себя. Как я стал перед ним и словно Господь Бог вопросил: «Где брат твой?..» А он мне: «Я един в двух лицах». Ну, впрямь библейская история! Вот как бывает, если человек вдруг уверяется в том, что ему ведома Истина. Сомнение — наш удел…
Но не поскромничал Викентий Павлович, рассказал и об ином. Услыхав версию Петрусенко — все, о чем удалось узнать и что пришлось домыслить, — его собеседник пришел в восхищение.
Комната, где они сидели, была неярко освещена. Мягкие портьеры, ковер на полу, добротная мебель… Викентий вспомнил поневоле захарьевское имение. Да, здесь попроще, но хороший вкус хозяину не изменил. А хозяин смотрел на него, Петрусенко, как на чудо.
— Но ведь я — единственный живой человек, кто историю моего рождения и жизни знает! Как же вы, ничего изначально не ведая, из мелких событий, оброненных слов сумели воссоздать картину почти подлинную?
— В главном, Василий Артемьевич, я все же ошибся!
Захарьев медленно покачал головой и сказал, вскинув брови:
— И тут вы не едины. Я сам всю свою жизнь представлял себя двумя людьми. Как это странно и тяжело — двумя такими разными! И все меня так воспринимали. Мудрено ли было вам ошибиться. Может быть, сейчас впервые, вместе с вами, я свел их двоих в одного себя…
Захарьев улыбнулся кончиками губ, а глаза его грустили. Тихо вошла Лида, села на край дивана, кутая плечи пуховым платком. Белый, воздушный, он чудесно оттенял красоту ее смуглого лица, огромные глаза, роскошные волосы… Петрусенко подумал о скромном обаянии Ксении Владимировны. Ох, как тяжело Захарьеву будет сделать выбор между этими двумя женщинами. Или он уже выбрал?
Василий Артемьевич встал, подошел к женщине, легко и ласково заставил ее подняться.
— Иди, Лида. Ложись, отдыхай. И больше ничего не бойся, этот супостат сгинул насовсем. Теперь все будет хорошо.
«Ой ли?..» — подумал Петрусенко, пока Захарьев провожал Лидию до двери в соседнюю комнату. Тревожно оглянувшись напоследок, она скрылась. «Не хочет при ней говорить, не готов еще открыться. Значит — пока не решил…» А хозяин вновь сел за стол напротив, заговорил:
— Все ваши ошибки, а их совсем немного, Викентий Павлович, оттого, что вы представляли себе двоих, а я один… Вот, например, мать моя, Глафира Тимофеевна, пошла в тюрьму без меня. Я же был увезен отцом совсем в другую сторону — рождаться второй раз, теперь уже у матушки Марии Степановны.
… В той глупой пьяной драке, когда Глафира уже чувствовала себя барыней, поскольку носила под сердцем барское дитя, а товарка обозвала ее шлюхой, она исцарапала той лицо и разбила о голову тяжелый кувшин. Пока шло разбирательство да суд, она родила. Но в тюрьму ребенок вслед за матерью не попал. Мог ли допустить это Артемий Петрович? Плоть и кровь его, долгожданный и единственный сын, потомственный дворянин!
Не случись такой оказии, повернулась бы жизнь мальчика по–другому. Рос бы он при матери, был только Зубровым. Отец, конечно, принимал бы в нем участие, но все сложилось бы проще. Однако судьбу не обманешь. Да и кто знает, не таил ли Артемий Петрович мысль: все к лучшему! Не пришла ли уже тогда, сразу ему в голову сделать незаконнорожденного ребенка совершенно законным… Покаялся он перед женой. Слегла бы Мария Степановна в тяжелой нервной горячке, да младенец беспомощный, оставшийся без матери, повернул ее сердце к прощению. А простив, решила: не дает Бог своих детей, так стану матерью этому мальчику! Не чужой ведь: плоть от плоти любимого мужа.
Позволив по имению пойти молве о ее тягости, Захарьева уехала в Италию, в тихий курортный городок, где и прожила полгода с мужем и сынишкой, которого Артемий Петрович привез туда. Правда, на родине все считали, что госпожа отбыла рожать в родные пенаты, под Вологду. Сначала так и было: Мария Степановна приехала в Кириллов, к матери, поведала все той, надеясь на поддержку. И уехала с материнским проклятием. И хотя была бывшая княжна Машенька нрава мягкого — в отца, но характер решительный, неуступчивый от матери тоже унаследовала. Не испугалась, не отказалась от своего.
— Никого никогда из Шабалиных я не видал, — рассказывал Василий Захарьев, — но хорошо знаю, что я для них никто. А впрочем, что обижаться: крови общей у нас нет. Но для поддержания престижа и для сокрытия тайны время oт времени по имению и знакомым объявлялось, что я уехал к бабушке. Я — к маме Глаше, в город, а говорят — под Вологду.
Да, неполных пяти лет Василий узнал, что у него есть и вторая мама… Поначалу уговорить Глафиру отдать мальчика отцу было не трудно: какая мать добровольно изберет для своего ребенка тюрьму! Он уже был записан Иваном Зубровым, но Мария Степановна крестила сына по–своему, в надежде на то, что Иван Зубров исчезнет навсегда с появлением Василия Захарьева. Артемий Петрович надежду эту в ней поддерживал, хотя сам далеко не был уверен в будущем: характер Глашин хорошо знал.
Она, лишь выйдя из тюрьмы, узнала, что мальчик не просто где–то устроен, а взят в сыновья женой Артемия. Что пришлось пережить ему, разрываясь между двумя женщинами и единым сыном, можно лишь гадать. Все же сумел он убедить Глафиру, что мальчику нужно подрасти и окрепнуть в привычной ему обстановке. Четыре года сдерживал он мать, исходящую тоской по своему ребенку. Больше не сумел. Тогда перевез он ее из Курска в свой город, купил ей на Аптекарском въезде швейное дело, первый раз привез сыночка.
Пытался Артемий уговорить Глашу не назваться мальчику матерью. Она и согласилась вроде бы, да такая в ней была материнская страсть, тоска и нежность, что малыш сам почуял мать и сам первый назвал ее так.
— Да, я любил их обеих, моих матерей, — вспоминал Василий Артемьевич. — И вообще, поначалу мне все очень нравилось, казалось таинственной игрой в переодевания. Я был словно Гарун–аль–Рашид: принцем — в имении, и простолюдином — в городе. Но время шло, я все больше понимал суть происходящего, все больше ощущал себя щепкой, которую кружит водоворот.
Глафира Зуброва не желала звать своего сына чужим именем. Но мальчик уже привык быть Васей, потому мать перешагнула через свою гордость и обиду ради него, и стала звать Ивасем. Это имя звучало как что–то среднее между Иваном и Василией.
Однажды летом, в густых сумерках, по двору швейной мастерской, к сараям, метнулся человек. Ивась, шедший из глубины двора, увидел его. И тут же услыхал топот кованых сапог по мостовой. Два городовых, придерживая на боках сабли, пробежали было мимо, но вернулись. У калитки стоял приветливый подросток, вежливо ответил, что пробегавший свернул вон в тот переулок… Когда свистки и шум стихли, он подошел к сараю и тихо сказал:
— Они ушли. Но, если хотите, я выведу вас задним ходом.
Так Василий, неполных шестнадцати лет, познакомился с Гришкой Карзуном. Тот тоже еще был молод — чуток двадцать, однако в воровском кругу терся давно. Василий, привыкший к тому, что жизнь его — пьеса с переменой масок, легко пошел на новую роль, интересно было. Однако и тогда еще, юношей, и все дальнейшие годы держался отстраненно, словно стоя на грани двух миров — легального и криминального.
— К тому же, — Захарьев впервые откровенно и весело засмеялся, — мне было легко в самый критический момент просто исчезнуть. Невесть куда пропадал рисковый парень Зубров и появлялся всеми уважаемый молодой Захарьев. Я был неуловим!
— Вот уж право семь пядей во лбу надо быть, чтоб представить себе такое! — покачал головой Петрусенко. — То–то многие у нас, да и я, грешный, считали вас легендою.
— Я тоже о вас наслышан, Викентий Павлович. И когда узнал, — а справки я потихоньку наводил, — что Ксения вас пригласила в Захарьевку, меня разыскать, поверите — заволновался. Тогда и написал Ксении то письмо: ее успокоить и вас, как надеялся, вывести из игры. Да вот не вышло.
— Но письмо–то, письмо, Василий Артемьевич! — упрекнул Викентий. — До чего неаккуратное!
— Ах, — махнул тот рукою, — писал в кабаке, прилично уже выпив. Думаете, легко оно мне далось? Да и все, что произошло…
— Расскажите, сделайте милость, — попросил Петрусенко. — Я ведь только догадываюсь.
Впрочем, к его догадке Захарьев прибавил немного. Когда Василий впервые увидал Лиду, он только оставил уланский полк, выйдя в отставку, и вновь, спустя несколько лет, появился в городе, в карзуновском окружении. Что ни говори, а это была часть его жизни, и временами так сильно тянуло вернуться в то свое обличье. Лида его поразила. Но к тому времени не было на свете обеих матерей, а отец сильно сдал, болел. Василий готовился принять дела. Да, еще была Ксения.
С девушками — и той, и другой, — он держался тепло, но сдержанно. Однако скоро заметил, что и Ксения, и Лида его любят. А у него сердце болело, разрывалось. И все же… Лида! Она нуждалась в защите. Карзун ходил вокруг нее, сужая круги. К тому же, испытывал Василий и комплекс отцовской вины: ведь не женился же отец на его родной матери! Значит, должен он искупить грех, избрать девушку, подобную Глафире…
И вдруг Карзун попадает в тюрьму. К своему удивлению, Василий испытал чувство сродни освобождению от груза. Лиде теперь ничего не угрожает. Так, может, не стоит торопиться? Он решил проверить свои чувства — и Зубров исчез. Дальнейшее уважаемому господину Петрусенко известно. Умер Артемий Петрович, перед смертью просил Василия жениться на Ксении, не повторять его ошибки. Тяжкая судьба была у отца, не хотел он ее подобия для сына. А ведь про Лиду не знал ничего, да сердце отцовское чуткое…
Посидели, помолчали немного. И спросил Викентий Павлович:
— А что, Василий Артемьевич, Иван Гонтарь узнал вас как Зуброва или как Захарьева?
— Как Зуброва, конечно. Захарьева он не знал. Может, видел мельком мальчиком еще, сам будучи мальцом. С деревенскими я ведь не общался, а как подрос, то и в имении бывал не часто. А потом — служба… Да и сам Иван подался на заработки годов семнадцати. Я знать не знал, что он из моей деревни. В городе встречались иногда в карзуновских компаниях, да откровенных разговоров не вели. Впрочем, парень он неплохой был, совесть берег. Я знаю, что он над собой сделал — сам мне сказал.
— Как дело было?
Захарьев поднялся на ноги, попросил:
— Выйдем, на крыльцо, Викентий Павлович, курить хочется.
Улица была пустынна. Верховых полицейских Петрусенко отпустил уже давно, наказав сказать, что он задерживается здесь в гостях. Светало. Вслед за хозяином он раскурил свою трубочку.
— Быстро пролетело время за нашим разговором, — сказал Захарьев. — Благодарен вам: я словно жизнь свою пересмотрел, передумал… А с Гонтарем так, значит, встреча состоялась…
К озеру, на заброшенный пчельник, Василий выехал не спеша, и увидел, что прямо через луг, без тропинки, идет сюда же молодой мужик. Через мгновение он узнал Гонтаря. И тот встал, как вкопанный, вскрикнул:
— Зубров! Вот кого не чаял встретить! Откуда взялся?
Захарьев спрыгнул с Воронка, подошел, вгляделся в небритое лицо.
— Ты ведь смертник, Ванька! Неужто бежал?
Гонтарь засмеялся, захохотал, запрокинув голову, и со всего размаха бухнулся в траву.
— Точно так, смертник я, Зубров! И сроку мне жить три дня. А потом — приговор в исполнение!
Василий сел радом с ним на траву, с силой потряс за плечи:
— Хватит тебе гоготать, говори толком.
Немного успокоившись, Иван повторил терпеливо, как маленькому:
— Я и говорю: три дня отпустил я себе жизни. Попрощаюсь с родными моими — вон моя деревня, Яковлевка, — и повешусь. Вот сюда и приду, да на том дереве — гляди, Зубров! — и решу себя жизни. По приговору.
Глаза у него были спокойные, печальные, и Захарьев понял, что так он и сделает. Он молча сжал плечо беглецу, и Гонтарь вдруг всхлипнул. Но быстро справился с собой, сказал:
— А ты думал: коль на свободе, так зубами за жизнь грызть буду? Так разве теперь жизнь станется? Обложат, как медведя, гонять по углам зачнут. Прячься и дрожи… Нет, сам загубил свою жизнь, сам ею распоряжусь.
Вдруг Иван быстро сел, пнул несильно кулаком Захарьева в грудь:
— Я не знаю, Зубров, каким ветром тебя сюда занесло. Ты у нас валет крестовый, загадочный. Но вот что тебе скажу, а ты сам смекай: бежал–то я на пару с Гришкой, твоим дружком.
У Захарьева кровь отхлынула от сердца.
— Карзун бежал? — еле вымолвил.
— Точно ты сказал: бежал… и меня за собой потянул…
В тюрьме, в Екатеринославле, они сидели в камере смертников втроём: Он, Гонтарь, Гришка Карзун и ещё один приговорённый — здоровенный мужик дворник, который, обидевшись за что–то на хозяина, вырезал всю его семью. Этот всё больше молчал, поглядывал на соседей дебильно–злобными глазами. Они тоже не рвались общаться с ним. Да и мысли были не о том. Каждый день ждали: вот–вот простучат по коридору сапоги конвоирных, поведут их во внутренний тюремный дворик, накинут на головы мешки…
В один из таких дней нервы у всех были особенно напряжены. Ещё днём Карзун из–за чего–то сцепился с дворником, но Иван их развёл. К вечеру, а больше к ночи напряжение немного отпустило — ясно было, что уже сегодня за ними не придут, по ночам кончать не водили. Карзун повеселел, но весёлость у него всегда была злой, обидной. Он вновь стал задирать дворника и довёл–таки того. Когда верзила бросился на Карзуна, Гришка ловко, как уж, выскользнул из–под огромных рук, вцепился тому в глотку и закричал:
— Ванька, помоги, а то он нас сейчас порешит!
Потом Иван и сам не мог понять, почему подчинился голосу Гришки, как оказался сверху на упавшем дворнике… Отпустили они его, когда тот уже не дышал. Переглянулись, одновременно посмотрели на двери камеры. Было тихо, глазок закрыт. Уже прошёл и ужин, и вечерний обход. В коридоре оставался один часовой, а он давно ко всему здесь привык, и особенно к звериным дракам в этих камерах. Иван внезапно засмеялся, почти истерически:
— Не боись, Гришка! Так и так — петля на шею. Хуже не будет.
А Карзун хрипло и тихо спросил:
— А ты что ж, хочешь, чтоб тебя, как кошака драного, вздёрнули? Небось, пацаном вешал котов? Помнишь, как они верещали?
— Не вешал я, — ответил вмиг помрачневший Иван.
— А я вешал! — Карзун осклабился. — Мне нравилось, когда я их… А себе так не хочу! Давай, Иван, попробуем дёрнуть? А что, ты же сам сказал — хуже не будет!
— Да разве выйдет? — У Гонтаря мгновенно вспотел лоб, сердце заколотилось и остановилось.
— Так ты согласен? — Карзун смотрел пристально. — Вижу, согласен. Тогда бери эту падаль за ноги, положим на нары.
Они положили дворника на нары удушенным синим лицом к стене. Карзун сильно и тревожно застучал в дверь:
— Эй, солдат, стражник! Помоги!
В окошко заглянуло усатое лицо:
— Чего буянишь? Богу молиться надо…
— Да вон, гляди, — Карзун указал на неподвижное тело. — Плохо ему. Лежит. Не шевелится. Может, помирает или уже помер.
Стражник вглядывался, окликнул несколько раз, потом загремел ключами, отпирая камеру. Держа наперевес винтовку, приказал:
— Отойдите в угол, оба.
И шагнул в камеру.
— Ну и дурак, — сказал ему ласково Карзун и в тот же миг кинулся под ноги.
Иван сам не помнил, как помогал ему, остановился лишь когда Гришка прохрипел:
— Всё, хорош! И этот готов!
Стражник и вправду был мёртв. Карзун приказал Гонтарю взять винтовку, и тот послушался. Он был словно загипнотизирован злой волей Карзуна. Свой коридор они проскочили благополучно, но за поворотом должны были быть другие стражники, ворота на запоре…
— Так просто не пройдём, — шепнул Гришка. — Но я, кажись, придумал.
Он стал стаскивать с себя арестантскую куртку, велел и Гонтарю делать то же. Приволок из какого–то угла ещё тряпьё… Здесь, в закутке, где находилась лишь одна камера смертников, было тихо. И вдруг послышался свист, негромкий, весёлый — какая–то песенка. Они замерли, и в этот миг из–за угла к ним вынырнул парнишка с метлою и ведром в руке. Этого совсем молоденького веснушчатого и голубоглазого уборщика они уже видели пару раз. Парнишка застыл ошарашено, и в этот миг Карзун выдохнул:
— Коли!
Винтовка со штыком была в руках у Ивана, и он не успел ни о чём подумать — руки сами выбросили штык вперёд, в живот стоящего перед ним человека. Карзун подхватил из разжавшихся пальцев ведро, и оно не загремело. Всё произошло быстро и тихо. В кармане убитого Гришка нащупал коробок со спичками, гыкнул:
— Я–то гадал: где взять? А они сами пришли!
Они сложили тряпьё у самого поворота в большой коридор и подожгли. Пошёл густой вонючий дым. За углом закричали, и тогда Карзун тоже заорал:
— Пожар, горим!
Забегали стражники, заметушились какие–то люди. Но дыму было уже столько, что два смертника незаметно проскользнули дальше, в одни распахнутые двери, другие открытые ворота… Через тёмный безлунный двор — к караульной будке. Караульщик выбежал, прислушиваясь к крику и суете, тут они его и оглушили…
По–настоящему очнулся Гонтарь утром, далеко от тюрьмы, на каком–то заброшенном хуторе на разрушенной мельнице. Там они поспали часа два, проснулись почти одновременно. Очнулся Иван не только от сна — от всего того, что произошло. И ужаснулся. Смерть дворника и стражника его не особо трогала. Но вот голубоглазый парнишка–уборщик… Как он посмотрел на него в последний миг своей жизни! В глазах изумление и обида: «За что?..» А он ему — штыком в живот: руки вдруг словно вспомнили шершавость приклада, лёгкий толчок сопротивляющегося тела…
— Душегуб я, — сказал Иван тоскливо. — Петлю свою заслужил.
— Так вешайся, — хохотнул Гришка, отряхивая свои брюки и осторожно выглядывая в окошко. — Прямо потеха: бежать от петли, чтобы самому в петлю полезть!
Иван усмехнулся криво:
— А что? Это дело — самому, а не тебя. Жить тошно…
Гришка перестал смеяться, посмотрел исподлобья, словно что–то понял. Сказал угрюмо:
— Ладно, тут наши дорожки разойдутся…