Глава 10
Как рада была тетушка Александра Алексеевна своему любимому племяннику Викеше, да еще с его милой женой, да еще и с мальчуганами! Обнимая всех по очереди, она особенно долго прижимала к себе Митю, так, что мальчик стал даже вырываться. Слезы радости и слезы печали смешались — она вспомнила мученицу Катюшу. Шум, охи, веселая суета!..
— Как вы добрались? Хорошо ли? Приятна ли была дорога?
Люся в восторге всплеснула руками:
— Как мне нравится у вас! Какая прекрасная природа! А воздух — не могу надышаться!
Эту фразу: «Не могу надышаться!» — она в упоении повторяла весь путь от Вологды до Кириллова, и постоянно теребила мальчиков: «Смотрите — какая красота! Дышите — какой аромат!» Но те были еще слишком малы, ничего не понимали и все больше лезли к кучеру. А коляска катила по хорошо утрамбованной земляной дороге, окутанная розовато–фиолетовым сиянием. Цвет ван–чая… Густые заросли этого высокого и разлапистого цветка тянулись вдоль всей дороги. А по бокам, отступив на два–три шага, густела мохнатыми соснами и елями тайга. Но вот незаметно ушел к горизонту лес, и за лиловой дымкой ван–чая открылись другие картины: перелески, хуторки в один–три дома, луг. И вдруг — озеро, огромная синяя чаша. Коляска стала, и все по лугу, по высокой траве, желтым и голубым цветам побежали к обрыву, замерли… По озеру тихо плыла лодка. Слажено и спокойно поднимали и опускали весла две старухи. Они негромко переговаривались, но безветренный покой ясно доносил их окающие голоса. На противоположном берегу ютилась маленькая деревушка с аккуратной деревянной часовней. А впереди, по дороге, уже поднимались стены монастыря: виднелся Кириллов.
В первый же день, улучив момент, когда тетушка, встретив, определив и накормив гостей, пошла к себе отдохнуть, Викентий заглянул к ней. Он знал: отдыхая, тетя была не прочь посудачить. Она посадила его рядом с собой на мягкую кушетку, обняла, как маленького, сказала:
— Вот судьба как повторяется! Вы с Катюшей рано без родителей остались, и ее сынок вот тоже…
Но почти сразу Викентий свернул разговор в другую сторону, на местные темы, и нашел возможность спросить: — Где–то в этих краях обитала помещица Шабалина… Фамилия княжеская, богатая. Слыхали, наверное, тетушка?
— Уж не Евпраксия ли Евграфовна? Она? Так что ж не слыхать! И знавала. Она, почитай, в Кириллове всю жизнь и прожила.
— Здесь? Но имение их родовое дальше, на том берегу озера.
— А что имение? Да и не так велик наш Сиверко, чтоб не объехать за день. А Евпраксия Евграфовна деревню не любила. Говаривала: «Деревня только для малых ребятишек да древних старух хороша. Что мне там делать?»
— А не боялась, что без господского глаза там разлад пойдет? Хозяйство ведь, как я знаю, большое у Шабалиных.
Тетушка рассмеялась.
— Да, дружочек, видно, что ты помещицу–то нашу не знал. Грозна была! Ее на унцию, на грошик обмануть боялись. По струночке все управляющие и старосты ходили. А сама она лишь по осени на недельку–две туда выезжала.
— Значит, тут и жила, в Кириллове?
— Пойдем–ка покажу.
Тетушка вывела Викентия на веранду. Широкая, мощеная желтым кирпичом улица была застроена красивыми особняками. В одном конце — купеческими, а там, где расступаясь, она вливалась в городскую площадь — двух–трехэтажными дворянскими. Александра Алексеевна указала на приметный дом с высоким крыльцом, колоннами, балконами вдоль второго этажа. Это был особняк Шабалиных.
— Кто же там сейчас обитает? — спросил Петрусенко.
— А никто. Наезжает изредка Сергей Степанович, сын покойной, да и то на день–два проездом в имение. И то сказать: в родное гнездо он ездит редко. Большой ведь человек, ты поди знаешь…
Викентий Павлович знал: полковник столичного генерал–губернаторского штаба, Шабалин жил в Санкт–Петербурге. Вернувшись с тетей в комнату, посадив ее и поправив под спиной подушки, он продолжил расспрос.
— А что дочь Шабалиной? Тоже бывала тут?
— Покойница Машенька была отрезанный ломоть. Как уехала в ваши края, так и все… Ах, беда, коль дети разлетаются далеко. Я–то счастливая, все при мне!
Аннушка, младшая тетина дочь, со своей семьей жила здесь же, в доме. Петруша, сын, на соседней улице. Еще одна кузина Викентия, Наталья, — была замужем в Вологде и приезжала к матери очень часто. По дому бегала детвора — тетушкины внуки, — и Саше с Митей тут же нашлись товарищи.
Но Викентий не дал отвлечься Александре Алексеевне на близкую и приятную для нее тему. Он спросил:
— Но разве Мария Степановна совсем не приезжала? А сын ее — он ведь здесь родился?
— Сын? — тетя, казалось, удивилась. Потом махнула рукой. — Ах, Викеша, я ведь с ней особо дружна не была. Все понаглядке да понаслышке. Может, чего и не знала. Да и позабыла.
Тетя хитренько прищурилась:
— Ох, что–то, гляжу я, интересуешься ты покойной нашей барыней? Или кем–то из ее домочадцев? Знаю, знаю, работа у тебя такая. Так вот что я тебе подскажу. У покойной подруга была, наиблизкая. Жива–здорова поныне. Ольга Антоновна Лавишникова. Вот ее навести, и уж если кто тебе о Шабалиных расскажет, то она.
…Старушка Ольга Антоновна, казалось, — сама мягкость и доброта. Вспоминая о Шабалиной, она так прямо и сказала:
— Евпраксия Евграфовна меня очень любила. Характер у нее был суровый. Если что–то или кто–то ей не нравился, резких слов она не стеснялась. А ко мне всегда была ласкова, говорила: «Тебя, Оля, обижать грех. Ты в людях только хорошее видишь».
Лавишникова улыбнулась смущенно, и морщинки, словно светлые лучики, разбежались по ее лицу. До чего приятна была эта опрятная, ясноглазая старушка! Она многое успела уже рассказать Викентию. С Шабалиной они подружились, когда обе овдовели и дети у обеих выросли. И дружба продолжалась около тридцати лет. Доходы у Ольги Антоновны были скромными, но приживалкой у богатой подруги она не стала, жила своим домом. Может, за эту скромную гордость Евпраксия Евграфовна особенно любила и уважала ее. Обе женщины много времени проводили вместе, осенью Ольга Антоновна, по просьбе княгини, всегда ездила к ней в имение. И когда она сказала, что дочь Шабалиной Мария Степановна никогда при ней в Кириллов не приезжала и сына здесь не рожала, Викентий Павлович сразу поверил в это. Кровь прилила к сердцу, заставив его сильнее и тревожнее биться. Боже, что за тайна, что за семейная драма, если даже лучшая подруга не была посвящена! А Ольга Антоновна и в самом деле ничего о Марии Захарьевой не знала. Шабалина о дочери и ее семье не говорила, и все попытки расспросов пресекала. Единственно, о чем Лавишникова могла догадаться — загвоздка была в Машенькином муже.
— Когда Евпраксия Евграфовна умерла, — рассказывала Ольга Антоновна, — то большие деньги из своего состояния она оставила нашему мужскому монастырю. И еще раньше она покровительствовала этой обители. Перед самой ее кончиною, а она, знаете, до последнего дня бодрой была, легкой на ногу, почила быстро, безболезненно… Да, так вот, незадолго до кончины мы с ней обе были приглашены на большой святой праздник — пятьсотлетие основания Кирилло–Белозерского монастыря. Служба в Успенском соборе шла так торжественно, молодые монахи так чудесно пели, что княгиня прослезилась и шепнула мне: «Иноки благочестивые… Вот где дух святой!» А потом, когда мы еще посетили больничные палаты, она сказала мне: «Оставлю часть наследства монастырю. Тем, кто плоть свою смиряет, а не ублажает! Пусть деньги на святые дела идут, а не распутнику на забавы!» Как сказала, так и сделала.
* * *
Пора было возвращаться. Семья оставалась в Кириллове до конца лета, его тоже пытались уговорить задержаться, погостить подольше. Но Викентий Павлович, хотя и говорил об отпуске, позволить себе отдыхать не мог. Дела не давали покоя. Да и это частное его расследование, чувствовал он, приближается к завершению. Какому? Этого он все еще не понимал. Здесь, в Кириллове, узнал он странные и неожиданные для себя вещи. Но что это дало ему? Еще большее чувство тревоги, предощущение близкой, но пока неуловимой разгадки…
Накануне отъезда, утром, в одиночестве прошел Викентий сквозь весь городок, вышел на окраину. Стоит Кириллов красиво, на высоком холме, словно из окружающих его лесов выходит на простор. А уж простор!.. Воздух, уже прогретый солнцем, но еще прохладный с ночи, словно звенит. Да и воздух ли это — настой целебных трав! Викентий нагнулся, сорвал с высокого стебля сразу горсть мелких зерен, бросил в рот. Огненная пряность обожгла нёбо. Он даже и не подозревал, что тмин растет здесь как сорная трава! А необъятный луг сбегал полого к озеру. Кое–где вклинивались в него темные полосы леса, местами стояли стожки — уже шел покос. Ощущение бессознательного, беззаботного счастья сливалось в душе молодого человека с неверием в то, что все это — реальность, а не прекрасно нарисованная картина.
Недалеко, по левую руку, на лесистом холме увидел Викентий тропинку. Сквозь густые травы она тянулась вверх, туда, где проглядывала ограда городского кладбища.
Тропинка словно звала подняться по ней, обещая не испортить настроение, сохранить чувство покоя, может, только слегка прибавить тихой грусти — она не помешает… Он послушался, пошел. Погост был древний, как была древнею ограда вокруг него. Низкий вал из толстых бревен, равномерно выступающие башенки, добротные ворота. Но деревья росли не густо, среди могил краснели россыпи земляники, пели птицы, и оттого Викентий чувствовал себя просто, спокойно. «А ведь где–то здесь, наверное, и шабалинская усыпальница, — подумал он, — если, конечно, их не в имении хоронили. Поищу».
Он пошел по центральной кладбищенской аллее и очень скоро увидел то, что искал. Фамильных склепов тут, видно, не принято было устраивать, но могила со скорбным беломраморным ангелом была хороша и добротна, к тому же отлично ухожена. Мраморная скамья, прогретая солнцем, поманила, и Викентий присел, читая надпись, гласившую, что под сим камнем покоятся Степан Афанасьевич и Евпраксия Евграфовна Шабалины, потомственные дворяне княжеского рода… Рядом тихонько зашуршала трава, раздался тихий вздох. Неприметно подошла женщина средних лет, явно из простых: опрятный сарафан, платочек на голове, в руках корзинка и маленькая лопатка.
— Вы знали кого–то из моих господ? — спросила она приветливо и, вглядевшись в Петрусенко, улыбнулась, покачав головой. — Нет, вы молодой, Степана Афанасьевича знать не могли. Значит, барыню?
— Только понаслышке, — ответил Викентий. — Знатные были люди, достойные.
Женщина поставила корзину и лопатой стала подкапывать цветочные грядки вокруг мраморного надгробья.
— Правильно вы говорите, — сказала она, — хоть и не знали покойных. Хорошие люди. Мы вот, дворовые, кто городской дом присматривает, приходим сюда по очереди, могилу убираем. Сергей Степанович, — барин наш, — хоть редко приезжает, доволен остается.
— Дворовые? — Удивился Петрусенко. — Вольноотпущенные, вы хотели сказать?
— Оно так называется, — охотно согласилась женщина, — да только все, кто служил издавна у господ Шабалиных, в доме, да при дворе, да в службах, — все остались у них. Мало кто ушел на вольную.
— Что, так хорошо жилось у князей?
— Так ведь и крыша, и еда, и забота о нас — все было. А коль уйти, так кто знает, где пристанище найдешь, к каким людям попадешь. А работать–то везде надо. Вот и выходит, что лучше там, где привычно.
Она выпрямилась, обтерла лоб тыльной стороной ладони. Викентий подвинулся:
— Присядьте, — предложил. — Чудно здесь, покой. Поговорить приятно.
Женщина улыбнулась застенчиво, присела на край. Викентий, почти бессознательно, повернул разговор в нужное ему русло:
— Но барыня ваша, говорят, сурова была?
— Строга, верно, но напрасной обиды мы от нее не знали. Степан Афанасьевич, и то сказать, вовсе был добродушный, ласковый человек. Да он помер рано, так мы все с барыней. А она Бога любила и по божьим заповедям жила. У них–то, у Шабалиных, все ребятишки в деревнях да дворовые грамотные были: она учителей и доктора выписывала, школу и лекарский дом содержала. А как верный слуга состарится, так пансион ему клала.
— Вот вы говорите: по божьим законам жила. А разве гордыня — не грех?
— Да, — вздохнула его собеседница, — горда наша барыня была. А зря все–таки людей не обижала.
— Нет? — Викентий прищурился. — А дочку от себя оттолкнула? Почему?
Волнение охватило его. Он понял уже свою ошибку и мысленно корил себя: «Слуг, слуг надо было расспросить! Уж они–то знают!» Но женщина, словно отвечая на его мысли, разочаровала:
— Про то никто не знает. В доме о том разговоров никогда не велось — барыня не позволяла… — Но, помолчав, добавила. — Может, только я разок и слыхала. Да и то — Бог весть! — так ли поняла, али допридумывала сама…
Ах, как боялся Викентий спугнуть ее! Потому, сдерживая нетерпение, незаметно перевел дыхание, помолчав, сказал мягко:
— Я человек посторонний, здесь в гостях у родственников. Любопытствую. Судьбы людские — интереснейшая штука.
— Ладно, расскажу вам, — решилась собеседница. — Вы и вправду чужой, а их вот, — кивнула на могилу, — в живых уж нет. Никому худа не будет. — Простое миловидное ее лицо осветила улыбка. — А мне приятно вспомнить жизнь былую, молодость, хозяев…
— Дочку моей хозяйки, княжну Машеньку, я помню плохо. Когда она девушкой была в дому родительском, мне годков пять–шесть бежало. Потом она уехала за мужем. Матушка моя при барыне личной прислугой состояла, а лет с пятнадцати все больше я ей услуживала. К тому времени о Марии Степановне уже в доме не говорили, а Сергей Степанович, молодой князь, приезжал.
— Вот однажды по осени он и приехал. Да не сюда, в город, а в деревню, в имение. Там как раз урожай собрали, соленье–варенье готовили, вот барыня и наведалась в вотчину. Матушку мою при городском доме оставила, а с собой меня взяла. Сынок ее туда и пожаловал. Красивый, в мундире. Чины небольшие еще были, так и ему тогда годков лишь двадцать пять набежало. Прихрамывал, потому, говорил, и отпустили ногу подлечить, на учениях каких–то зашиб. А мне семнадцать исполнилось тогда. Ох, и хороша я была!
Женщина засмеялась, приложив ладони к вспыхнувшим щекам. Поверить в это было не трудно, о чем Викентий ей и сказал. А она продолжала свой рассказ.
— С первого же дня, как глянул на меня Сергей Степанович, так я сразу поняла — глаз положил. Он, как и матушка его, нраву гордого, потому нагличать себе не позволял. А все ж, то на лесенке остановит, заговорит, плечо погладит. То в комнату зайдет ненароком, где я пыль вытираю, опять же — по волосам рукой проведет. А то позвал в гостиную, лежит на диване и просит: «Чувствую себя плохо, поди, Полинька, сюда, расстегни на мне мундир». А я ему: «Барин, это в комнатах жарко натоплено. И неужто такая немощь на вас нашла, что сами себя не обиходите?» А он жалобно так просит: «Рукой не шевельну, душно, помоги…» Подошла я, стала на колени, пуговицы на мундире расстегиваю, а он обхватил меня, да так крепко, притянул к себе на грудь… Тут барыня и вошла. Он ее не замечал, а я — и подавно: вырывалась да молила отпустить. Она, видать, глядела какое–то время, а потом спокойно, но так, что холодом по коже ожгло, говорит: «Сергей, не довольно ли!» Он тут же меня отпустил, вскочил с дивана, а я шмыгнула мимо барыни в дверь. Да далеко не ушла. По лестнице вниз громко — топ–топ–топ, а потом обратно вверх на цыпочках. Подкралась к двери, в щелочку стала глядеть и слушать. Девчонка–то я жуть любопытная была, а тут еще — барыня сына за меня корить будет. Как не подслушать!
— Она ему: «Как ты мог, князь!» А он, хоть и смутился, но перечит: «Да что тут такого, матушка! Приобнял хорошенькую девчонку — не Бог весть какой проступок». Госпожа моя тут вся побелела, затряслась. «Вот как! — вскричала. — Ты оправдываешь себя? Может, ты и зятя своего поганого оправдаешь? И как твоя сестрица — простишь? Тогда иди вон из дома, греховодник!» Перепугалась я. А князь молодой нет, не испугался. Но заговорил совсем по другому. Мундир застегнул, ручку матери поцеловал, и стал такой холодный, надменный. «Сударыня, — говорит, — простите мне мои глупые слова. Я понимаю, что вы хотите сказать: от легкой шалости до непоправимой ошибки один шаг. Не бойтесь за меня: я себе подобного не позволю. И шалостей больше не будет». Она к его склоненной голове губами прикоснулась, уже ласково промолвила: «Храни, Сережа, честь дворянскую. Каково мне помнить всегда, что дочь моя не только беспутному своему мужу простила байстрюка, но и признала его. Выродка потаскухи, арестантки!» Тут ей нехорошо стало, сын посадил ее, за водой побежал. И я упорхнула, побоялась, что застанут меня… А ко мне барыня как была ласкова, так и осталась, видела, что вины на мне нет, что вырывалась я. Говорю ведь: строгая была, но справедливая.