Глава 18. СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО
Атос нашел подходящее название: семейное дело. Семейное дело не подлежало ведению кардинала; семейное дело никого не касалось; семейным делом можно было заниматься на виду у всех.
Итак, Атос нашел название: семейное дело.
Арамис нашел способ: послать слуг.
Портос нашел средство: продать алмаз.
Один д'Артаньян, обычно самый изобретательный из всех четверых, ничего не придумал, но, сказать по правде, уже одно имя миледи парализовало все его мысли.
Ах нет, мы ошиблись: он нашел покупателя алмаза.
За завтраком у г-на де Тревиля царило самое непринужденное веселье.
Д'Артаньян явился уже в новой форме: он был приблизительно одного роста с Арамисом, а так как Арамис — которому, как помнят читатели, издатель щедро заплатил за купленную у него поэму — сразу заказал себе все в двойном количестве, то он и уступил своему другу один комплект полного обмундирования.
Д'Артаньян был бы наверху блаженства, если бы не миледи, которая, как черная туча на горизонте, маячила перед его мысленным взором.
После этого завтрака друзья условились собраться вечером у Атоса и там окончить задуманное дело.
Д'Артаньян весь день разгуливал по улицам лагеря, щеголяя своей мушкетерской формой.
Вечером, в назначенный час, четыре друга встретились; оставалось решить только три вещи: что написать брату миледи, что написать ловкой особе в Туре и кому из слуг поручить доставить письма.
Каждый предлагал своего: Атос отмечал скромность Гримо, который говорил только тогда, когда его господин разрешал ему открывать рот; Портос превозносил силу Мушкетона, который был такого мощного сложения, что легко мог поколотить четырех людей обыкновенного роста; Арамис, доверявший ловкости Базена, рассыпался в пышных похвалах своему кандидату; а д'Артаньян, всецело полагавшийся на храбрость Планше, выставлял на вид его поведение в щекотливом булонском деде.
Эти четыре добродетели долго оспаривали друг у друга первенство, и по этому случаю были произнесены блестящие речи, которых мы не приводим из опасения, чтобы они не показались чересчур длинными.
— К несчастью, — заметил Атос, — надо бы, чтобы наш посланец сочетал в себе все четыре качества.
— Но где найти такого слугу?
— Такого не сыскать, — согласился Атос, — я сам знаю. А потому возьмите Гримо.
— Нет, Мушкетона.
— Лучше Базена.
— А по-моему, Планше. Он отважен и ловок; вот уже два качества из четырех.
— Господа, — заговорил Арамис, — главное, что нам нужно знать, — это вовсе не то, кто из наших четырех слуг всего скромнее, сильнее, изворотливее и храбрее; главное — кто из них больше всех любит деньги.
— Весьма мудрое замечание, — сказал Атос, — надо рассчитывать на пороки людей, а не на их добродетели. Господин аббат, вы великий нравоучитель!
— Разумеется, это главное, — продолжал Арамис. — Нам нужны надежные исполнители наших поручений не только для того, чтобы добиться успеха, но также и для того, чтобы не потерпеть неудачи. Ведь в случае неудачи ответит своей головой не слуга…
— Говорите тише, Арамис! — остановил его Атос.
— Вы правы… Не слуга, а господин и даже господа! Так ли нам преданы наши слуги, чтобы ради нас подвергнуть опасности свою жизнь? Нет.
— Честное слово, я почти ручаюсь за Планше, — возразил д'Артаньян.
— Так вот, милый друг, прибавьте к его бескорыстной преданности изрядное количество денег, что даст ему некоторый достаток, и тогда вы можете ручаться за него вдвойне.
— И все-таки вас обманут, — сказал Атос, который был оптимистом, когда дело шло о вещах, и пессимистом, когда речь шла о людях. — Они пообещают все, чтобы получить деньги, а в дороге страх помешает им действовать. Как только их поймают — их прижмут, а прижатые, они во всем сознаются. Ведь мы не дети, черт возьми! Чтобы попасть в Англию, — Атос понизил голос, — надо проехать всю Францию, которая кишит шпионами и ставленниками кардинала. Чтобы сесть на корабль, надо иметь пропуск. А чтобы найти дорогу в Лондон, надо уметь говорить по-английски. По-моему, дело это очень трудное.
— Да вовсе нет! — возразил д'Артаньян, которому очень хотелось, чтобы их замысел был приведен в исполнение. — По-моему, оно, напротив, очень легкое. Ну, разумеется, если расписать лорду Винтеру всякие ужасы, все гнусности кардинала…
— Потише! — предостерег Атос.
— …все интриги и государственные тайны, — продолжал вполголоса д'Артаньян, последовав совету Атоса, — разумеется, всех нас колесуют живьем. Но, бога ради, не забывайте, Атос, что мы ему напишем — как вы сами сказали, по семейному делу, — что мы ему напишем единственно для того, чтобы по приезде миледи в Лондон он лишил ее возможности вредить нам. Я напишу ему письмо примерно такого содержания…
— Послушаем, — сказал Арамис, заранее придавая своему лицу критическое выражение.
— «Милостивый государь и любезный друг…»
— Ну да, писать «любезный друг» англичанину! — перебил его Атос. — Нечего сказать, хорошее начало! Браво, д'Артаньян! За одно это обращение вас не то что колесуют, а четвертуют!
— Ну хорошо, допустим, вы правы. Я напишу просто: «Милостивый государь».
— Вы можете даже написать «милорд», — заметил Атос, который всегда считал нужным соблюдать принятые формы вежливости.
— «Милорд, помните ли вы небольшой пустырь за Люксембургом?»
— Отлично! Теперь еще и Люксембург! Решат, что это намек на королеву-мать. Вот так ловко придумано! — усмехнулся Атос.
— Ну хорошо, напишем просто: «Милорд, помните ли вы тот небольшой пустырь, где вам спасли жизнь?..»
— Милый д'Артаньян, вы всегда будете прескверным сочинителем, — сказал Атос. — Где вам спасли жизнь! Фи! Это недостойно! О подобных услугах человеку порядочному не напоминают. Попрекнуть благодеянием — значит оскорбить.
— Ах, друг мой, вы невыносимы! — заявил д'Артаньян. — Если надо писать под вашей цензурой, я решительно отказываюсь.
— И хорошо сделаете. Орудуйте мушкетом и шпагой, мой милый, в этих двух занятиях вы проявляете большее искусство, а перо предоставьте господину аббату, это по его части.
— И в самом деле, предоставьте перо Арамису, — поддакнул Портос, — ведь он даже пишет латинские диссертации.
— Ну хорошо, согласен! — сдался д'Артаньян. — Составьте нам эту записку, Арамис. Но заклинаю вас святейшим отцом нашим — папой, выражайтесь осторожно! Я тоже буду выискивать у вас неудачные обороты, предупреждаю вас.
— Охотно соглашаюсь, — ответил Арамис с простодушной самоуверенностью, свойственной поэтам, — но познакомьте меня со всеми обстоятельствами. Мне, правда, не раз приходилось слышать, что невестка милорда — большая мошенница, и я сам в этом убедился, подслушав ее разговор с кардиналом…
— Да потише, черт возьми! — перебил Атос.
— …но подробности мне неизвестны, — договорил Арамис.
— И мне тоже, — объявил Портос.
Д'Артаньян и Атос некоторое время молча смотрели друг на друга.
Наконец Атос, собравшись с мыслями и побледнев немного более обыкновенного, кивком головы выразил согласие, и д'Артаньян понял, что ему разрешается ответить.
— Так вот о чем нужно написать, — начал он. — «Милорд, ваша невестка — преступница, она пыталась подослать к вам убийц, чтобы унаследовать ваше состояние. Но она не имела права выйти замуж за вашего брата, так как была уже замужем во Франции и…»
Д'Артаньян запнулся, точно подыскивая подходящие слова, и взглянул на Атоса.
— «… и муж выгнал ее», — вставил Атос.
— «… оттого, что она заклеймена», — продолжал д'Артаньян.
— Да не может быть! — вскричал Портос. — Она пыталась подослать убийц к своему деверю?
— Да.
— Она была уже замужем? — переспросил Арамис.
— Да.
— И муж обнаружил, что на плече у нее клеймо в виде лилии? — спросил Портос.
— Да.
Эти три «да» были произнесены Атосом, и каждое последующее звучало мрачнее предыдущего.
— А кто видел у нее это клеймо? — осведомился Арамис.
— Д'Артаньян и я… или, вернее, соблюдая хронологический порядок, я и д'Артаньян, — ответил Атос.
— А муж этого ужасного создания жив еще? — спросил Арамис.
— Он еще жив.
— Вы в этом уверены?
— Да, уверен.
На миг воцарилось напряженное молчание, во время которого каждый из друзей находился под тем впечатлением, какое произвело на него все сказанное.
— На этот раз, — заговорил первым Атос, — д'Артаньян дал нам прекрасный набросок, именно со всего этого и следует начать наше письмо.
— Черт возьми, вы правы, Атос! — сказал Арамис. — Сочинить такое письмо — задача очень щекотливая. Сам господин канцлер затруднился бы составить столь многозначительное послание, хотя господин канцлер очень мило сочиняет протоколы. Ну ничего! Помолчите, я буду писать.
Арамис взял перо, немного подумал, написал изящным женским почерком десяток строк, а затем негромко и медленно, словно взвешивая каждое слово, прочел следующее:
«Милорд!
Человек, пишущий вам эти несколько слов, имел честь скрестить с вами шпаги на небольшом пустыре на улице Ада. Так как вы после того много раз изволили называть себя другом этого человека, то и он считает долгом доказать свою дружбу добрым советом. Дважды вы чуть было не сделались жертвой вашей близкой родственницы, которую вы считаете своей наследницей, так как вам неизвестно, что она вступила в брак в Англии, будучи уже замужем во Франции. Но в третий раз, то есть теперь, вы можете погибнуть. Ваша родственница этой ночью выехала из Ла-Рошели в Англию.
Следите за ее прибытием, ибо она лелеет чудовищные замыслы. Если вы пожелаете непременно узнать, на что она способна, прочтите ее прошлое на ее левом плече.»
— Вот это превосходно! — одобрил Атос. — Вы пишете, как государственный секретарь, милый Арамис. Теперь лорд Винтер учредит строгий надзор, если только он получит это предостережение, и если бы даже оно попало в руки его высокопреосвященства, то не повредило бы нам. Но слуга, которого мы пошлем, может побывать не дальше Шательро, а потом уверять нас, что съездил в Лондон. Поэтому дадим ему вместе с письмом только половину денег, пообещав отдать другую половину, когда он привезет ответ… У вас при себе алмаз? — обратился Атос к д'Артаньяну.
— У меня при себе нечто лучшее — у меня деньги.
И д'Артаньян бросил мешок на стол.
При звоне золота Арамис поднял глаза, Портос вздрогнул, Атос же остался невозмутимым.
— Сколько в этом мешочке? — спросил он.
— Семь тысяч ливров луидорами по двенадцати франков.
— Семь тысяч ливров! — вскричал Портос. — Этот дрянной алмазик стоит семь тысяч ливров?
— По-видимому, — сказал Атос, — раз они на столе. Я не склонен предполагать, что наш друг д'Артаньян прибавил к ним свои деньги.
— Но, обсуждая все, мы не думаем о королеве, господа, — вернулся к своей мысли д'Артаньян. — Позаботимся немного о здоровье милого ее сердцу Бекингэма. Это самое малое, что мы обязаны для нее предпринять.
— Совершенно справедливо, — согласился Атос. — Но это по части Арамиса.
— А что от меня требуется? — краснея, отозвался Арамис.
— Самая простая вещь: составить письмо той ловкой особе, что живет в Туре.
Арамис снова взялся за перо, опять немного подумал и написал следующие строки, которые он тотчас представил на одобрение своих друзей:
«Милая кузина!..»
— А, эта ловкая особа — ваша родственница! — ввернул Атос.
— Двоюродная сестра, — сказал Арамис.
— Что ж, пусть будет двоюродная сестра!
Арамис продолжал:
«Милая кузина!
Его высокопреосвященство господин кардинал, да хранит его господь для блага Франции и на посрамление врагов королевства, уже почти покончил с мятежными еретиками Ла-Рошели. Английский флот, идущий к ним на помощь, вероятно, не сможет даже близко подойти к крепости. Осмелюсь высказать уверенность, что какое-нибудь важное событие помешает господину Бекингэму отбыть из Англии. Его высокопреосвященство — самый прославленный государственный деятель прошлого, настоящего и, вероятно, будущего. Он затмил бы солнце, если бы оно ему мешало. Сообщите эти радостные новости вашей сестре, милая кузина. Мне приснилось, что этот проклятый англичанин умер. Не могу припомнить, то ли от удара кинжалом, то ли от яда одно могу сказать с уверенностью: мне приснилось, что он умер, а вы знаете, мои сны никогда меня не обманывают. Будьте же уверены, что вы скоро меня увидите».
— Превосходно! — воскликнул Атос. — Вы король поэтов, милый Арамис!
Вы говорите, как Апокалипсис, и изрекаете истину, как Евангелие. Теперь остается только надписать на этом письме адрес.
— Это очень легко, — сказал Арамис.
Он кокетливо сложил письмо и надписал:
«Девице Мишон, белошвейке в Туре».
Три друга, смеясь, переглянулись: их уловка не удалась.
— Теперь вы понимаете, господа, — заговорил Арамис, — что только Базен может доставить это письмо в Тур: моя кузина знает только Базена и доверяет ему одному; всякий другой слуга провалит дело. К тому же Базен учен и честолюбив: Базен знает историю, господа, он знает, что Сикст Пятый, прежде чем сделаться папой, был свинопасом. А так как Базен намерен в одно время со мной принять духовное звание, то он не теряет надежды тоже сделаться папой или по меньшей мере кардиналом. Вы понимаете, что человек, который так высоко метит, не даст схватить себя; а уж если его поймают, скорее примет мучения, но ни в чем не сознается.
— Хорошо, хорошо, — согласился д'Артаньян, — я охотно уступаю вам Базена, но уступите мне Планше. Миледи однажды приказала вздуть его и выгнать из своего дома, а у Планше хорошая память, и, ручаюсь вам, если ему представится возможность отомстить, он скорее погибнет, чем откажется от этого удовольствия. Если дела в Туре касаются вас, Арамис, то дела в Лондоне касаются лично меня. А потому я прошу выбрать Планше, который к тому же побывал со мною в Лондоне и умеет совершенно правильно сказать:
«London, sir, if you please» , «My master lord d'Artagnan» .
Будьте покойны, с такими познаниями он отлично найдет дорогу туда и обратно.
— В таком случае — дадим Планше семьсот ливров при отъезде и семьсот ливров по его возвращении, а Базену — триста ливров, когда он будет уезжать, и триста ливров, когда вернется, — предложил Атос. — Это убавит наше богатство до пяти тысяч ливров. Каждый из нас возьмет себе тысячу ливров и употребит ее как ему вздумается, а оставшуюся тысячу мы отложим про запас, на случай непредвиденных расходов или для общих надобностей, поручив хранить ее аббату. Согласны вы на это?
— Любезный Атос, — сказал Арамис, — вы рассуждаете, как Нестор, который был, как всем известно, величайшим греческим мудрецом.
— Итак, решено: поедут Планше и Базен, — заключил Атос. — В сущности говоря, я рад оставить при себе Гримо: он привык к моему обращению, и я дорожу им. Вчерашний день, должно быть, уже изрядно измотал его, а это путешествие его бы доконало.
Друзья позвали Планше и дали ему необходимые указания; он уже был предупрежден д'Артаньяном, который прежде всего возвестил ему славу, затем посулил деньги и уж потом только упомянул об опасности.
— Я повезу письмо за отворотом рукава, — сказал Планше, — и проглочу его, если меня схватят.
— Но тогда ты не сможешь выполнить поручение, — возразил д'Артаньян.
— Дайте мне сегодня вечером копию письма, и завтра я буду знать его наизусть.
Д'Артаньян посмотрел на своих друзей, словно желая сказать:
«Ну что? Правду я вам говорил?»
— Знай, — продолжал он, обращаясь к Планше, — тебе дается восемь дней на то, чтобы добраться к лорду Винтеру, и восемь дней на обратный путь, итого шестнадцать дней. Если на шестнадцатый день после твоего отъезда, в восемь часов вечера, ты не приедешь, то не получишь остальных денег, даже если бы ты явился в пять минут девятого.
— В таком случае, купите мне, сударь, часы, — попросил Планше.
— Возьми вот эти, — сказал Атос, со свойственной ему беспечной щедростью отдавая Планше свои часы, — и будь молодцом. Помни: если ты разоткровенничаешься, если ты проболтаешься или прошатаешься где-нибудь, ты погубишь своего господина, который так уверен в твоей преданности, что поручился нам за тебя. И помни еще: если по твоей вине случится какое-нибудь несчастье с д'Артаньяном, я всюду найду тебя, чтобы распороть тебе живот!
— Эх, сударь! — произнес Планше, обиженный подозрением и к тому же испуганный невозмутимым видом мушкетера.
— А я, — сказал Портос, свирепо вращая глазами, — сдеру с тебя живого шкуру!
— Ах, сударь!
— А я, — сказал Арамис своим кротким, мелодичным голосом, — сожгу тебя на медленном огне по способу дикарей, запомни это!
— Ох, сударь!
И Планше заплакал; мы не сумеем сказать, было ли то от страха, внушенного ему этими угрозами, или от умиления при виде столь тесной дружбы четырех друзей.
Д'Артаньян пожал ему руку и обнял его.
— Видишь ли, Планше, — сказал он ему, — эти господа говорят тебе все это из чувства привязанности ко мне, но, в сущности, они тебя любят.
— Ах, сударь, или я исполню поручение, или меня изрежут на куски! — вскричал Планше. — Но даже если изрежут, то, будьте уверены, ни один кусочек ничего не выдаст.
Было решено, что Планше отправится в путь на следующий день, в восемь часов утра, чтобы за ночь он успел выучить письмо наизусть. Он выгадал на этом деле ровно двенадцать часов, так как должен был вернуться на шестнадцатый день, в восемь часов вечера.
Утром, когда он садился на копя, д'Артаньян, питавший в глубине сердца слабость к герцогу Бекингэму, отвел Планше в сторону.
— Слушай, — сказал он ему, — когда ты вручишь письмо лорду Винтеру и он прочтет его, скажи ему еще: «Оберегайте его светлость лорда Бекингэма: его хотят убить». Но, видишь ли, Планше, это настолько важно и настолько серьезно, что я не признался в том, что доверяю тебе эту тайну, даже моим друзьям и не написал бы этого в письме, даже если бы меня пообещали произвести в капитаны.
— Будьте спокойны, сударь, вы увидите, что на меня можно во всем положиться.
Сев на превосходного коня, которого он должен был оставить в двадцати лье от лагеря, чтобы ехать дальше на почтовых, Планше поскакал галопом; и, хотя сердце у него слегка щемило при воспоминании о трех обещаниях мушкетеров, он все-таки был в отличном расположении духа.
Базен уехал на следующее утро в Тур; ему дано было восемь дней на то, чтобы исполнить возложенное на него поручение.
Все то время, пока их посланцы отсутствовали, четыре друга, разумеется, более чем когда-нибудь были настороже и держали ухо востро.
Они целые дни подслушивали, что говорится кругом, следили за действиями кардинала и разнюхивали, не прибыл ли к Ришелье какой-нибудь гонец.
Не раз их охватывал трепет, когда их неожиданно вызывали для несения служебных обязанностей. К тому же им приходилось оберегать и собственную безопасность: миледи была привидением, которое, раз явившись человеку, не давало ему больше спать спокойно.
Утром восьмого дня Базен, бодрый, как всегда, и, по своему обыкновению, улыбающийся, вошел в кабачок «Нечестивец» в то время, когда четверо друзей завтракали там, и сказал, как было условленно:
— Господин Арамис, вот ответ вашей кузины.
Друзья радостно переглянулись: половина дела была сделана; правда, эта половина была более легкая и требовала меньше времени.
Арамис, невольно покраснев, взял письмо, написанное неуклюжим почерком и с орфографическими ошибками.
— О, боже мой! — смеясь, воскликнул он. — Я положительно теряю надежду: бедняжка Мишон никогда не научится писать, как господин де Вуатюр!
— Што это са петная Мишон? — спросил швейцарец, беседовавший с четырьмя друзьями в ту минуту, как пришло письмо.
— Ах, боже мой, да почти ничто! — ответил Арамис. — Очаровательная юная белошвейка, я ее очень любил и попросил написать мне на память несколько строк.
— Шерг фосьми, если она такая польшая тама, как ее пукфы, вы счастлифец, тофарищ! — сказал швейцарец.
Арамис просмотрел письмо и передал его Атосу.
— Почитайте-ка, что она пишет, Атос, — предложил он.
Атос пробежал глазами это послание и, желая рассеять все подозрения, которые могли бы возникнуть, прочел вслух:
«Милый кузен, моя сестра и я очень хорошо отгадываем сны; и мы ужасно боимся их, но про ваш, надеюсь, можно сказать: не верь снам, сны — обман. Прощайте, будьте здоровы и время от времени давайте нам о себе знать.
Аглая Мишон».
— А о каком сне она пишет? — спросил драгун, подошедший во время чтения письма.
— Та, о каком сне? — подхватил швейцарец.
— Ах, боже мой, да очень просто: о сне, который я видел и рассказал ей, — ответил Арамис.
— Та, поше мой, ошень просто рассказать свой сон, но я ашкокта не фишу сноф.
— Вы очень счастливы, — заметил Атос, вставая из-за стола. — Я был бы рад, если бы мог сказать то же самое.
— Никокта! — повторил швейцарец, в восторге от того, что такой человек, как Атос, хоть в этом ему завидует. — Никокта! Никокта!
Д'Артаньян, увидев, что Атос встал, тоже поднялся, взял его под руку и вышел с ним.
Портос и Арамис остались отвечать на грубоватые шутки драгуна и швейцарца.
А Базен пошел и улегся спать на соломенную подстилку, и так как у него было более живое воображение, чем у швейцарца, то он видел сон, будто Арамис, сделавшись папой, возводит его в сан кардинала.
Однако, как мы уже сказали, своим благополучным возвращением Базен развеял только часть той тревоги, которая не давала покоя четырем друзьям. Дни ожидания тянутся долго, и в особенности чувствовал это д'Артаньян, который готов был побиться об заклад, что в сутках стало теперь сорок восемь часов. Он забывал о вынужденной медлительности путешествия по морю и преувеличивал могущество миледи. Он мысленно наделял эту женщину, казавшуюся ему демоном, такими же сверхъестественными, как и она сама, союзниками; при малейшем шорохе он воображал, что пришли его арестовать и привели обратно Планше для очной ставки с ним и его друзьями. И более того: доверие его к достойному пикардийцу с каждым днем уменьшалось. Его тревога настолько усилилась, что передавалась и Портосу и Арамису. Один только Атос оставался по-прежнему невозмутимым, точно вокруг него не витало ни малейшей опасности и ничто не нарушало обычного порядка вещей.
На шестнадцатый день это волнение с такой силой охватило д'Артаньяна и его друзей, что они не могли оставаться на месте и бродили, точно призраки, по дороге, по которой должен был вернуться Планше.
— Вы, право, не мужчины, а дети, если женщина может внушать вам такой страх! — говорил им Атос. — И что нам, в сущности, угрожает? Попасть в тюрьму? Но нас вызволят оттуда! Ведь вызволили же госпожу Бонасье! Быть обезглавленными? Но каждый день в траншеях мы с самым веселым видом подвергаем себя большей опасности, ибо ядро может раздробить нам ногу, и я убежден, что хирург причинит нам больше страданий, отрезая ногу, чем палач, отрубая голову. Ждите же спокойно: через два часа, через четыре, самое позднее через шесть Планше будет здесь. Он обещал быть, и я очень доверяю обещаниям Планше — он кажется мне славным малым.
— А если он не приедет? — спросил д'Артаньян.
— Ну, если он не приедет, значит, он почему-либо задержался, вот и все. Он мог упасть с лошади, мог свалиться с моста, мог от быстрой езды схватить воспаление легких. Эх, господа, надо принимать во внимание все случайности! Жизнь — это четки, составленные из мелких невзгод, и философ, смеясь, перебирает их. Будьте, подобно мне, философами, господа, садитесь за стол, и давайте выпьем: никогда будущее не представляется в столь розовом свете, как в те мгновения, когда смотришь на него сквозь бокал шамбертена.
— Совершенно справедливо, — ответил д'Артаньян, — но мне надоело каждый раз, когда я раскупориваю новую бутылку, опасаться, не из погреба ли она миледи.
— Вы уж очень разборчивы, — сказал Атос. — Она такая красивая женщина!
— Женщина, отмеченная людьми! — неуклюже сострил Портос и, по обыкновению, громко захохотал.
Атос вздрогнул, провел рукой по лбу, точно отирая пот, и поднялся с нервным движением, которое он не в силах был скрыть.
Между тем день прошел. Вечер наступал медленнее, чем обыкновенно, но наконец все-таки наступил, и трактиры наполнились посетителями. Атос, получивший свою долю от продажи алмаза, не выходил из «Нечестивца». В г-не де Бюзиньи, который, кстати сказать, угостил наших друзей великолепным обедом, он нашел вполне достойного партнера. Итак, они, по обыкновению, играли вдвоем в кости, когда пробило семь часов; слышно было, как прошли мимо патрули, которые направлялись усилить сторожевые посты; в половине восьмого пробили вечернюю зорю.
— Мы пропали! — шепнул д'Артаньян Атосу.
— Вы хотите сказать — пропали наши деньги? — спокойно поправил его Атос, вынимая из кармана четыре пистоля и бросая их на стол. — Ну, господа, — продолжал он, — бьют зорю, пойдемте спать.
И Атос вышел из трактира в сопровождении д'Артаньяна. Позади них шел Арамис под руку с Портосом. Арамис бормотал какие-то стихи, а Портос в отчаянии безжалостно теребил свой ус.
Вдруг из темноты выступила какая-то фигура, очертания которой показались д'Артаньяну знакомыми, и привычный его слуху голос сказал:
— Я принес ваш плащ, сударь: сегодня прохладный вечор.
— Планше! — вскричал д'Артаньян вне себя от радости.
— Планше! — подхватили Портос и Арамис.
— Ну да, Планше, — сказал Атос. — Что же тут удивительного? Он обещал вернуться в восемь часов, и как раз бьет восемь. Браво, Планше, вы человек, умеющий держать слово! И, если когда-нибудь вы оставите вашего господина, я возьму вас к себе в услужение.
— О нет, никогда! — возразил Планше. — Никогда я не оставлю господина д'Артаньяна!
В ту же минуту д'Артаньян почувствовал, что Планше сунул ему в руку записку.
Д'Артаньян испытывал большое желание обнять Планше, как он сделал это при его отъезде, но побоялся, как бы такое изъявление чувств по отношению к слуге посреди улицы не показалось странным кому-нибудь из прохожих, а потому сдержал свой порыв.
— Записка у меня, — сообщил он Атосу и остальным друзьям.
— Хорошо, — сказал Атос. — Пойдем домой и прочитаем.
Записка жгла руку д'Артаньяну, он хотел ускорить шаг, но Атос взял его под руку, и юноше поневоле пришлось идти в ногу со своим другом.
Наконец они вошли в палатку и зажгли светильник. Планше встал у входа, чтобы никто не застиг друзей врасплох, а д'Артаньян дрожащей рукой сломал печать и вскрыл долгожданное письмо.
Оно заключало полстроки, написанной чисто британским почерком, и было весьма лаконично:
«Thank you, be easy».
Что означало: «Благодарю вас, будьте спокойны».
Атос взял письмо из рук д'Артаньяна, поднес его к светильнику, зажег и держал, пока оно не обратилось в пепел.
Потом он подозвал Планше и сказал ему:
— Теперь, любезный, можешь требовать свои семьсот ливров, но ты не многим рисковал с такой запиской!
— Однако это не помешало мне прибегать к разным ухищрениям, чтобы благополучно довезти ее, — ответил Планше.
— Ну-ка, расскажи нам о своих приключениях! — предложил д'Артаньян.
— Это долго рассказывать, сударь.
— Ты прав, Планше, — сказал Атос. — К тому же пробили уже зорю, и, если у нас светильник будет гореть дольше, чем у других, это заметят.
— Пусть будет так, ляжем спать, — согласился д'Артаньян. — Спи спокойно, Планше!
— Честное слово, сударь, в первый раз за шестнадцать дней я спокойно усну!
— И я тоже! — сказал д'Артаньян.
— И я тоже! — вскричал Портос.
— И я тоже! — проговорил Арамис.
— Открою вам правду: и я тоже, — признался Атос.
Глава 19. ЗЛОЙ РОК
Между тем миледи, вне себя от гнева, металась по палубе, точно разъяренная львица, которую погрузили на корабль; ей страстно хотелось броситься в море и вплавь отправиться на берег: она не могла примириться с мыслью, что д'Артаньян оскорбил ее, что Атос угрожал ей, а она покидает Францию, так и не отомстив им. Эта мысль вскоре стала для нее настолько невыносимой, что, пренебрегая опасностями, которым она могла подвергнуться, она принялась умолять капитана высадить ее на берег. Но капитан, спешивший поскорее выйти из своего трудного положения между французскими и английскими военными кораблями — положения летучей мыши между крысами и птицами, — торопился добраться до берегов Англии и наотрез отказался подчиниться тому, что он считал женским капризом. Впрочем, он обещал своей пассажирке, которую кардинал поручил его особому попечению, что высадит ее, если позволят море и французы, в одном из бретонских портов — в Лориане или в Бресте. Но ветер дул противный, море было бурное, и приходилось все время лавировать. Через девять дней после отплытия из Шаранты миледи, бледная от огорчения и неистовой злобы, увидела вдали только синеватые берега Финистера.
Она рассчитала, что для того, чтобы проехать из этого уголка Франции к кардиналу, ей понадобится, по крайней мере, три дня; прибавьте к ним еще день на высадку — это составит четыре дня; прибавьте эти четыре дня к десяти истекшим — получится тринадцать потерянных дней! Тринадцать дней, в продолжение которых в Лондоне могло произойти столько важных событий! Она подумала, что кардинал, несомненно, придет в ярость, если она вернется, и, следовательно, будет более склонен слушать жалобы других на нее, чем ее обвинения против кого-либо. Поэтому, когда судно проходило мимо Лориапа и Бреста, она не настаивала больше, чтобы капитан ее высадил, а он, со своей стороны, умышленно не напоминал ей об этом. Итак, миледи продолжала свой путь, и в тот самый день, когда Планше садился в Портсмуте на корабль, отплывавший во Францию, посланница его высокопреосвященства с торжеством входила в этот порт.
Весь город был в необычайном волнении: спускали на воду четыре больших, только что построенных корабля; на молу, весь в золоте, усыпанный, по своему обыкновению, алмазами и драгоценными камнями, в шляпе с белым пером, ниспадавшим ему на плечо, стоял Бекингэм, окруженный почти столь же блестящей, как и он, свитой.
Был один из тех редких прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что в мире есть солнце. Погасающее, но все еще великолепное светило закатывалось, обагряя и небо и море огненными полосами и бросая на башни и старинные дома города последний золотой луч, сверкавший в окнах, словно отблеск пожара.
Миледи, вдыхая морской воздух, все более свежий и благовонный по мере приближения к берегу, созерцая эти грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, все могущество этой армии, которое она должна была сокрушить несколькими мешками золота — она одна, она, женщина, мысленно сравнила себя с Юдифью, проникшей в лагерь ассирийцев и увидевшей великое множество воинов, колесниц, лошадей и оружия, которые по одному мановению ее руки должны были рассеяться, как дым.
Судно стало на рейде. Но, когда оно готовилось бросить якорь, к нему подошел превосходно вооруженный катер и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил шлюпку, которая направилась к трапу; в шлюпке сидели офицер, боцман и восемь гребцов. Офицер поднялся на борт, где его встретили со всем уважением, какое внушает военная форма.
Офицер поговорил несколько минут с капитаном и дал ему прочитать какие-то бумаги, после чего, по приказанию капитана, вся команда судна и пассажиры были вызваны на палубу.
Когда они выстроились там, офицер громко осведомился, откуда отплыл бриг, какой держал курс, где приставал, и на все его вопросы капитан ответил без колебания и без затруднений. Потом офицер стал оглядывать одного за другим всех находившихся на палубе и, дойдя до миледи, очень внимательно посмотрел на нее, но не произнес ни слова.
Затем он снова подошел к капитану, сказал ему еще что-то и, словно приняв на себя его обязанности, скомандовал какой-то маневр, который экипаж тотчас выполнил. Судно двинулось дальше, сопровождаемое маленьким катером, который плыл с ним борт о борт, угрожая ему жерлами своих шести пушек, а шлюпка следовала за кормой судна и по сравнению с ним казалась чуть заметней точкой.
Пока офицер разглядывал миледи, она, как легко можно себе представить, тоже пожирала его глазами. Но, при всей проницательности этой женщины с пламенным взором, читавшей в сердцах людей, на этот раз она встретила столь бесстрастное лицо, что ее пытливый взгляд не мог ничего обнаружить. Офицеру, который остановился перед нею и молча, с большим вниманием изучал ее внешность, можно было дать двадцать пять — двадцать шесть лет; лицо у него было бледное, глаза голубые и слегка впалые; изящный, правильно очерченный рот был все время плотно сжат; сильно выступающий подбородок изобличал ту силу воли, которая в простонародном британском типе обычно является скорее упрямством; лоб, немного покатый, как у поэтов, мечтателей и солдат, был едва прикрыт короткими редкими волосами, которые, как и борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были красивого темно-каштанового цвета.
Когда судно и сопровождавший его катер вошли в гавань, было уже темно. Ночной мрак казался еще более густым от тумана, который окутывал сигнальные фонари на мачтах и огни мола дымкой, похожей на ту, что окружает луну перед наступлением дождливой погоды. Воздух был сырой и холодный.
Миледи, эта решительная, выносливая женщина, почувствовала невольную дрожь.
Офицер велел указать ему вещи миледи, приказал отнести ее багаж в шлюпку и, когда это было сделано, пригласил ее спуститься туда же и предложил ей руку.
Миледи посмотрела на него и остановилась в нерешительности.
— Кто вы такой, милостивый государь? — спросила она. — И почему вы так любезны, что оказываете мне особое внимание?
— Вы можете догадаться об этом по моему мундиру, сударыня: я офицер английского флота, — ответил молодой человек.
— Но неужели это обычно так делается? Неужели офицеры английского флота предоставляют себя в распоряжение своих соотечественниц, прибывающих в какую-нибудь гавань Великобритании, и простирают свою любезность до того, что доставляют их на берег?
— Да, миледи, но это обычно делается не из любезности, а из предосторожности: во время войны иностранцев доставляют в отведенную для них гостиницу, где они остаются под надзором до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений.
Эти слова были сказаны с безупречной вежливостью и самым спокойным тоном. Однако они не убедили миледи.
— Но я не иностранка, милостивый государь, — сказала она на самом чистом английском языке, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера. — Меня зовут леди Кларик, и эта мера…
— Эта мера — общая для всех, миледи, и вы напрасно будете настаивать, чтобы для вас было сделано исключение.
— В таком случае я последую за вами, милостивый государь.
Опираясь на руку офицера, она начала спускаться по трапу, внизу которого ее ожидала шлюпка; офицер сошел вслед за нею. На корме был разостлан большой плащ; офицер усадил на него миледи и сам сел рядом.
— Гребите, — приказал он матросам.
Восемь весел сразу погрузились в воду, их удары слились в один звук, движения их — в один взмах, и шлюпка, казалось, полетела по воде.
Через пять минут она пристала к берегу.
Офицер выскочил на набережную и предложил миледи руку.
Их ожидала карета.
— Эта карета подана нам? — спросила миледи.
— Да, сударыня, — ответил офицер.
— Разве гостиница так далеко?
— На другом конце города.
— Едемте, — сказала миледи и, не колеблясь, села в карету.
Офицер присмотрел за тем, чтобы все вещи приезжей были тщательно привязаны позади кузова, и, когда это было сделано, сел рядом с миледи и захлопнул дверцу.
Кучер, не дожидаясь приказаний и даже не спрашивая, куда ехать, пустил лошадей галопом, и карета понеслась по улицам города.
Такой странный прием заставил миледи сильно призадуматься. Убедившись, что молодой офицер не проявляет ни малейшего желания вступить в разговор, она откинулась в угол кареты и стала перебирать всевозможные предположения, возникавшие у нее в уме.
Но спустя четверть часа, удивленная тем, что они так долго едут, она нагнулась к окну кареты, желая посмотреть, куда же ее везут. Домов не видно было больше, деревья казались в темноте большими черными призраками, гнавшимися друг за другом.
Миледи вздрогнула.
— Однако мы уже за городом, — сказала она.
Молодой офицер промолчал.
— Я не поеду дальше, если вы не скажете, куда вы меня везете. Предупреждаю вас, милостивый государь!
Ее угроза тоже осталась без ответа.
— О, это уж слишком! — вскричала миледи. — Помогите! Помогите!
Никто не отозвался на ее крик, карета продолжала быстро катиться по дороге, а офицер, казалось, превратился в статую.
Миледи взглянула на офицера с тем грозным выражением лица, которое было свойственно ей в иных случаях и очень редко не производило должного впечатления; от гнева глаза ее сверкали в темноте.
Молодой человек оставался по-прежнему невозмутимым.
Миледи попыталась открыть дверцу и выскочить.
— Берегитесь, сударыня, — хладнокровно сказал молодой человек, — вы расшибетесь насмерть.
Миледи опять села, задыхаясь от бессильной злобы. Офицер наклонился и посмотрел на нее; казалось, он был удивлен, увидев, что это лицо, недавно такое красивое, исказилось бешеным гневом и стало почти безобразным.
Коварная женщина поняла, что погибнет, если даст возможность заглянуть себе в душу; она придала своему лицу кроткое выражение и заговорила жалобным голосом:
— Скажите мне, ради бога, кому именно — вам, вашему правительству или какому-нибудь врагу — я должна приписать учиняемое надо мною насилие?
— Над вами не учиняют никакого насилия, сударыня, и то, что с вами случилось, является только мерой предосторожности, которую мы вынуждены применять ко всем приезжающим в Англию.
— Так вы меня совсем не знаете?
— Я впервые имею честь видеть вас.
— И, скажите по совести, у вас нет никакой причины ненавидеть меня?
— Никакой, клянусь вам.
Голос молодого человека звучал так спокойно, так хладнокровно и даже мягко, что миледи успокоилась.
Примерно после часа езды карета остановилась перед железной решеткой, замыкавшей накатанную дорогу, которая вела к тяжелой громаде уединенного, строгого по своим очертаниям замка. Колеса кареты покатились по мелкому песку; миледи услышала мощный гул и догадалась, что это шум моря, плещущего о скалистый берег.
Карета проехала под двумя сводами и наконец остановилась в темном четырехугольном дворе. Дверца кареты тотчас распахнулась; молодой человек легко выскочил и подал руку миледи; она оперлась на нее и довольно спокойно вышла.
— Все же, — заговорила миледи, оглядевшись вокруг, переведя затем взор на молодого офицера и подарив его самой очаровательной улыбкой, — я пленница. Но я уверена, что это ненадолго, — прибавила она, — моя совесть и ваша учтивость служат мне в том порукой.
Ничего не ответив на этот лестный комплимент, офицер вынул из-за пояса серебряный свисток, вроде тех, какие употребляют боцманы на военных кораблях, и трижды свистнул, каждый раз на иной лад. Явились слуги, распрягли взмыленных лошадей и поставили карету в сарай.
Офицер все так же вежливо и спокойно пригласил пленницу войти в дом.
Она, все с той же улыбкой на лице, взяла его под руку и вошла с ним в низкую дверь, от которой сводчатый, освещенный только в глубине коридор вел к витой каменной лестнице. Поднявшись по ней, миледи и офицер остановились перед тяжелой дверью; молодой человек вложил в замок ключ, дверь тяжело повернулась на петлях и открыла вход в комнату, предназначенную для миледи.
Пленница одним взглядом рассмотрела все помещение, вплоть до мельчайших подробностей.
Убранство его в равной мере годилось и для тюрьмы, и для жилища свободного человека, однако решетки на окнах и наружные засовы на двери склоняли к мысли, что это тюрьма.
На миг душевные силы оставили эту женщину, закаленную, однако, самыми сильными испытаниями; она упала в кресло, скрестила руки и опустила голову, трепетно ожидая, что в комнату войдет судья и начнет ее допрашивать.
Но никто не вошел, кроме двух-трех солдат морской пехоты, которые внесли сундуки и баулы, поставили их в угол комнаты и безмолвно удалились.
Офицер все с тем же неизменным спокойствием, не произнося ни слова, распоряжался солдатами, отдавая приказания движением руки или свистком.
Можно было подумать, что для этого человека и его подчиненных речь не существовала или стала излишней.
Наконец миледи не выдержала и нарушила молчание.
— Ради бога, милостивый государь, объясните, что все это означает? — спросила она. — Разрешите мое недоумение! Я обладаю достаточным мужеством, чтобы перенести любую опасность, которую я предвижу, любое несчастье, которое я понимаю. Где я, и в качестве кого я здесь? Если я свободна, для чего эти железные решетки и двери? Если я узница, то в чем мое преступление?
— Вы находитесь в комнате, которая вам предназначена, сударыня. Я получил приказание выйти вам навстречу в море и доставить вас сюда, в замок. Приказание это я, по-моему, исполнил со всей непреклонностью солдата и вместе с тем со всей учтивостью дворянина. На этом заканчивается, по крайней мере в настоящее время, возложенная на меня забота о вас, остальное касается другого лица.
— А кто это другое лицо? — спросила миледи. — Можете вы назвать мне его имя?
В эту минуту на лестнице раздался звон шпор и прозвучали чьи-то голоса, потом все смолкло, и слышен был только шум шагов приближающегося к двери человека.
— Вот это другое лицо, сударыня, — сказал офицер, отошел от двери и замер в почтительной позе.
Дверь распахнулась, и на пороге появился какой-то человек.
Он был без шляпы, со шпагой на боку и теребил в руках носовой платок.
Миледи показалось, что она узнала эту фигуру, стоящую в полумраке; она оперлась рукой о подлокотник кресла и подалась вперед, желая убедиться в своем предположении.
Незнакомец стал медленно подходить, и, по мере того как он вступал в полосу света, отбрасываемого лампой, миледи невольно все глубже откидывалась в кресле.
Когда у нее не оставалось больше никаких сомнений, она, совершенно ошеломленная, вскричала:
— Как! Лорд Винтер? Вы?
— Да, прелестная дама! — ответил лорд Винтер, отвешивая полуучтивый, полунасмешливый поклон. — Я самый.
— Так, значит, этот замок…
— Мои.
— Эта комната?..
— Ваша.
— Так я ваша пленница?
— Почти.
— Но это гнусное насилие!
— Не надо громких слов, сядем и спокойно побеседуем, как подобает брату и сестре.
Он обернулся к двери и, увидев, что молодой офицер ждет дальнейших приказаний, сказал:
— Хорошо, благодарю вас! А теперь, господин Фельтон, оставьте нас.
Глава 20. БЕСЕДА БРАТА С СЕСТРОЙ
Пока лорд Винтер запирал дверь, затворял ставни и придвигал стул к креслу своей невестки, миледи, глубоко задумавшись, перебирала в уме самые различные предположения и наконец поняла тот тайный замысел против нее, которого она даже не могла предвидеть, пока ей было неизвестно, в чьи руки она попала. За время знакомства со своим деверем миледи вывела заключение, что он настоящий дворянин, страстный охотник и неутомимый игрок, что он любит волочиться за женщинами, но не отличается умением вести интриги. Как мог он проведать о ее приезде и изловить ее? Почему он держит ее взаперти?
Правда, Атос сказал вскользь несколько слов, из которых миледи заключила, что ее разговор с кардиналом был подслушан посторонними, но она никак не могла допустить, чтобы Атос сумел так быстро и смело подвести контрмину.
Миледи скорее опасалась, что выплыли наружу ее прежние проделки в Англии. Бекингэм мог догадаться, что это она срезала два алмазных подвеска, и отомстить за ее мелкое предательство; но Бекингэм был не способен совершить какое-нибудь насилие по отношению к женщине, в особенности если он считал, что она действовала под влиянием ревности.
Это предположение показалось миледи наиболее вероятным: она вообразила, что хотят отомстить ей за прошлое, а не предотвратить будущее.
Как бы то ни было, она радовалась тому, что попала в руки своего деверя, от которого рассчитывала сравнительно дешево отделаться, а не в руки настоящего и умного врага.
— Да, поговорим, любезный брат, — сказала она с довольно веселым видом, рассчитывая выведать из этого разговора, как бы ни скрытничал лорд Винтер, все, что ей необходимо было знать для дальнейшего своего поведения.
— Итак, вы все-таки вернулись в Англию, — начал лорд Винтер, — вопреки вашему решению, которое вы так часто высказывали мне в Париже, что никогда больше нога ваша не ступит на землю Великобритании?
Миледи ответила вопросом на вопрос:
— Прежде всего объясните мне, каким образом вы сумели установить за мной такой строгий надзор, что заранее были осведомлены не только о моем приезде, но и о том, в какой день и час и в какую гавань я прибуду?
Лорд Винтер избрал ту же тактику, что и миледи, полагая, что раз его невестка придерживается ее, то, наверное, она самая лучшая.
— Сначала вы мне расскажите, любезная сестра, зачем вы пожаловали в Англию? — возразил он.
— Я приехала повидаться с вами, — ответила миледи, не зная того, что она невольно усиливает этим ответом подозрения, которые заронило в ее девере письмо д'Артаньяна, и желая только снискать этой ложью расположение своего собеседника.
— Вот как, повидаться со мной? — угрюмо переспросил лорд Винтер.
— Да, конечно, повидаться с вами. Что же тут удивительного?
— Так вас привело в Англию только желание увидеться со мной, никакой другой цели у вас не было?
— Нет.
— Стало быть, вы только ради меня взяли на себя труд переправиться через Ла-Манш?
— Только ради вас.
— Черт возьми! Какие нежности, сестра!
— А разве я не самая близкая ваша родственница? — спросила миледи с выражением трогательной наивности в голосе.
— И даже моя единственная наследница, не так ли? — спросил, в свою очередь, лорд Винтер, смотря в упор на миледи.
Несмотря на все свое самообладание, миледи невольно вздрогнула, и, так как лорд Винтер, говоря эти слова, положил руку на плечо невестки, эта дрожь не ускользнула от него.
Удар в самом деле пришелся в цель и проник глубоко. Первой мыслью миледи было, что ее выдала Кэтти, что Кэтти рассказала барону о том корыстолюбивом и потому неприязненном отношении к нему, которое миледи неосторожно обнаружила в присутствии своей камеристки; она вспомнила также свой яростный и неосторожный выпад против д'Артаньяна после того, как он спас жизнь ее деверя.
— Я не понимаю, милорд, — заговорила она, желая выиграть время и заставить своего противника высказаться, — что вы хотите сказать? И нет ли в ваших словах какого-нибудь скрытого смысла?
— Ну, разумеется, нет, — сказал лорд Винтер с видом притворного добродушия. — У вас возникает желание повидать меня, и вы приезжаете в Англию. Я узнаю об этом желании или, вернее говоря, догадываюсь о нем и, чтобы избавить вас от всех неприятностей ночного прибытия в порт и всех тягот высадки, посылаю одного из моих офицеров вам навстречу. Я предоставляю в его распоряжение карету, и он привозит вас сюда, в этот замок, комендантом которого я состою, куда я ежедневно приезжаю и где я велю приготовить вам комнату, чтобы мы могли удовлетворить наше взаимное желание видеться друг с другом. Разве все это представляется вам более удивительным, чем то, что вы мне сказали?
— Нет, я нахожу удивительным только то, что вы были предупреждены о моем приезде.
— А это объясняется совсем просто, любезная сестра: разве вы не заметили, что капитан вашего судна, прежде чем стать на рейд, послал вперед, чтобы получить разрешение войти в порт, небольшую шлюпку с судовым журналом и списком команды и пассажиров? Я начальник порта, мне принесли этот список, и я прочел в нем ваше имя. Сердце подсказало мне то, что сейчас подтвердили ваши уста: я понял, ради чего вы подвергали себя опасностям столь затруднительного теперь переезда по морю, и выслал вам навстречу свой катер. Остальное вам известно.
Миледи поняла, что лорд Винтер лжет, и это еще больше испугало ее.
— Любезный брат, — заговорила она снова, — не милорда ли Бекингэма я видела сегодня вечером на молу, когда мы входили в гавань?
— Да, его… А, я понимаю! Увидев его, вы взволновались: вы приехали из страны, где, вероятно, мысль о нем заботит всех, и я знаю, что его приготовления к войне с Францией очень тревожат вашего друга — кардинала.
— Моего друга-кардинала?! — вскричала миледи, убеждаясь, что и в этом отношении лорд Винтер, по-видимому, хорошо осведомлен.
— А разве он не ваш друг? — небрежным тоном спросил барон. — Если я ошибся — извините: мне так казалось. Но мы вернемся к милорду герцогу после, а теперь не будем уклоняться от того крайне чувствительного направления, которое принял наш разговор. Вы приехали, говорите вы, чтобы повидать меня?
— Да.
— Ну что ж, я вам ответил, что все устроено согласно вашему желанию и что мы будем видеться каждый день.
— Значит, я навеки должна оставаться здесь? — с оттенком ужаса спросила миледи.
— Может быть, вы здесь терпите какие-нибудь неудобства, сестра? Требуйте, чего вам недостает, и я постараюсь вам это предоставить.
— У меня нет ни служанок, ни лакеев…
— У вас все это будет, сударыня. Скажите мне, на какую ногу был поставлен ваш дом при первом вашем муже, и, хотя я только ваш деверь, я заведу вам все на такой же лад.
— При моем первом муже? — вскричала миледи, уставившись на лорда Винтера растерянным взглядом.
— Да, вашем муже — французе, я говорю не о моем брате… Впрочем, если вы это забыли, то, так как он жив еще, я могу написать ему, и он сообщит мне все нужные сведения.
Холодный пот выступил на лбу миледи.
— Вы шутите! — проговорила она глухим голосом.
— Разве я похож на шутника? — спросил барон, вставая и отступая на шаг.
— Или, вернее, вы меня оскорбляете, — продолжала миледи, судорожно впиваясь пальцами в подлокотники кресла и приподнимаясь.
— Оскорбляю вас? — презрительно усмехнулся лорд Винтер. — Неужели же, сударыня, вы полагаете, что это возможно?
— Вы, милостивый государь, или пьяны, или сошли с ума, — сказала миледи. — Ступайте прочь и пришлите мне женщину для услуг!
— Женщины очень болтливы, сестра! Не могу ли я заменить вам камеристку? Таким образом, все наши семейные тайны останутся при нас.
— Наглец! — вскричала миледи вне себя от ярости и кинулась на барона, который стал в выжидательную позу, положив одну руку на эфес шпаги.
— Эге! — произнес он. — Я знаю, что вы имеете обыкновение убивать людей, но предупреждаю: я буду обороняться, хотя бы и против вас.
— О, вы правы, — сказала миледи, — у вас, пожалуй, хватит низости поднять руку на женщину.
— Да, быть может. К тому же у меня найдется оправдание: моя рука будет, я полагаю, не первой мужской рукой, поднявшейся на вас.
И барон медленным обвиняющим жестом указал на левое плечо миледи, почти коснувшись его пальцем.
Миледи испустила сдавленный стон, похожий на рычание, и попятилась в дальний угол комнаты, точно пантера, приготовившаяся к прыжку.
— Рычите, сколько вам угодно, — вскричал лорд Винтер, — но не пытайтесь укусить! Ибо, предупреждаю, это для вас плохо кончится: здесь нет прокуроров, которые заранее определяют права наследства, нет странствующего рыцаря, который вызвал бы меня на поединок из-за прекрасной дамы, которую я держу в заточении, но у меня есть наготове судьи, которые, если понадобится, учинят расправу над женщиной настолько бесстыдной, что она при живом муже прокралась на супружеское ложе моего старшего брата, лорда Винтера, и эти судьи, предупреждаю вас, передадут вас палачу, который сделает вам одно плечо похожим на другое.
Глаза миледи метали такие молнии, что, хотя лорд Винтер был мужчина и стоял вооруженный перед безоружной женщиной, он почувствовал, как в душе его зашевелился страх. Тем не менее он продолжал говорить, но уже с закипающей яростью:
— Да, я понимаю, что, получив наследство после моего брата, вам было бы приятно унаследовать и мое состояние. Но знайте наперед: вы можете убить меня или подослать ко мне убийц — я принял на этот случай предосторожности: ни одно пенни из того, чем я владею, но перейдет в ваши руки! Разве вы недостаточно богаты, имея около миллиона? И не пора ли вам остановиться на вашем гибельном пути, если вы делали зло из одного только ненасытного желания его делать? О, поверьте, если бы память моего брата не была для меня священна, я сгноил бы вас в какой-нибудь государственной тюрьме или отправил бы в Тайберн на потеху толпы! Я буду молчать, но и вы должны безропотно переносить ваше заключение. Дней через пятнадцать — двадцать я уезжаю с армией в Ла-Рошель, но накануне моего отъезда за вами прибудет корабль, который отплывет на моих глазах и отвезет вас в наши южные колонии. Я приставлю к вам человека, и, будьте покойны, он всадит вам пулю в лоб при первой вашей попытке вернуться в Англию или на материк!
Миледи слушала с пристальным вниманием, от которого ширились зрачки ее сверкающих глаз.
— Да, теперь вы будете жить в этом замке, — продолжал лорд Винтер. — Степы в нем толстые, двери тяжелые, решетки на окнах надежные; к тому же ваше окно расположено над самым морем. Люди моего экипажа, беззаветно мне преданные, несут караул перед этой комнатой и охраняют все проходы, ведущие на двор. Да если бы вы и пробрались туда, вам предстояло бы еще проникнуть сквозь три железные решетки. Отдан строгий приказ: один шаг, одно движение, одно слово, указывающее на попытку к бегству, — и в вас будут стрелять. Если вас убьют, английское правосудие, надеюсь, будет мне признательно, что я избавил его от хлопот… А, на вашем лице появилось прежнее выражение спокойствия и самоуверенности! Вы рассуждаете про себя: «Пятнадцать — двадцать дней… Ничего, ум у меня изобретательный, я до того времени что-нибудь да придумаю! Я чертовски умна и найду какую-нибудь жертву. Через пятнадцать дней, — говорите вы себе, — меня здесь не будет…» Что ж, попробуйте!
Миледи, видя, что лорд Винтер отгадал ее мысли, вонзила ногти в ладони, стараясь подавить в себе малейшее движение души, которое могло бы придать ее лицу какое-нибудь иное выражение, помимо выражения тоскливой тревоги.
Лорд Винтер продолжал:
— Офицера, который остается здесь начальником в мое отсутствие, вы уже видели и, стало быть, знаете его. Он, как вы убедились, умеет исполнять приказания: по дороге из Портсмута сюда вы, конечно, — я ведь вас знаю, — пытались вызвать его на разговор. И что вы скажете? Разве мраморная статуя могла быть молчаливее и бесстрастнее его? Вы уже на многих испытали власть ваших чар, и, к несчастью, с неизменным успехом. Испытайте-ка ее на этом человеке, и, черт возьми, если вы добьетесь своего, я готов буду поручиться, что вы — сам дьявол!
Лорд Винтер подошел к двери и резким движением распахнул ее.
— Позвать ко мне господина Фельтона! — распорядился он и, обращаясь к миледи, сказал:
— Сейчас я представлю вас ему.
Между этими двумя лицами воцарилось напряженное молчание; затем в наступившей тишине послышались медленные и размеренные шаги, приближающиеся к комнате. Вскоре в полумраке коридора обозначилась человеческая фигура, и молодой лейтенант, с которым мы уже познакомились, остановился на пороге, ожидая приказаний барона.
— Войдите, милый Джон, — заговорил лорд Винтер. — Войдите и закройте дверь.
Офицер вошел.
— А теперь, — продолжал барон, — посмотрите на эту женщину. Она молода, она красива, она обладает всеми земными чарами. И что же! Это чудовище, которому всего двадцать пять лет, совершило столько преступлений, сколько вы не насчитаете и за год в архивах наших судов. Голос располагает в ее пользу, красота служит приманкой для жертвы, тело платит то, что она обещает, — в этом надо отдать ей справедливость. Она попытается обольстить вас, а быть может, даже и убить. Я извлек вас из нищеты, я дал вам чин лейтенанта, я однажды спас вам жизнь — вы помните, при каких обстоятельствах. Я не только ваш покровитель, но и друг; не только благодетель, но и отец. Эта женщина вернулась в Англию, чтобы устроить покушение на мою жизнь. Я держу эту змею в своих руках, и вот я позвал вас и прошу: друг мой Фельтон, Джон, дитя мое, оберегай меня и в особенности сам берегись этой женщины! Поклянись спасением твоей души сохранить ее для той кары, которую она заслужила! Джон Фельтон, я полагаюсь на твое слово! Джон Фельтон, я верю в твою честность!
— Милорд, — ответил молодой офицер, вкладывая в брошенный на миледи взгляд всю ненависть, какую только он мог найти в своем сердце, — милорд, клянусь вам, все будет сделано так, как вы того желаете!
Миледи перенесла этот взгляд с видом безропотной жертвы; невозможно представить себе выражение более покорное и кроткое, чем то, какое было написано на ее прекрасном лице. Сам лорд Винтер с трудом узнал в ней тигрицу, с которой он за минуту перед тем готовился вступить в борьбу.
— Она не должна выходить из этой комнаты, слышите, Джон? — продолжал лорд Винтер. — Она ни с кем не должна переписываться, не должна разговаривать ни с кем, кроме вас, если вы окажете честь говорить с ней.
— Я поклялся, милорд, этого достаточно.
— А теперь, сударыня, постарайтесь примириться с богом, ибо людской суд над вами свершился.
Миледи поникла головой, точно подавленная этим приговором.
Лорд Винтер движением руки пригласил за собой Фельтона и вышел из комнаты. Фельтон пошел вслед за ним и запер дверь.
Мгновение спустя в коридоре раздались тяжелые шаги солдата морской пехоты, стоявшего на карауле с секирой за поясом и с мушкетом в руках.
Миледи несколько минут оставалась все в том же положении, думая, что за ней наблюдают сквозь замочную скважину, потом она медленно подняла голову, и лицо ее вновь приняло устрашающее выражение угрозы и вызова.
Она подбежала к двери и прислушалась, затем взглянула в окно, отошла от него, опустилась в огромное кресло и задумалась.
Глава 21. ОФИЦЕР
Тем временем кардинал ждал известий из Англии, но никаких известий не приходило, кроме неприятных и угрожающих.
Хотя Ла-Рошель была в тесном кольце, хотя успех осады благодаря принятым мерам, и в особенности благодаря дамбе, препятствовавшей лодкам проникать в осажденный город, казался несомненным, тем не менее блокада могла тянуться еще долго, к великому позору для войск короля и к большому неудовольствию кардинала, которому, правда, не надо было больше ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, ибо это было уже сделано, но предстояло мирить г-на де Бассомпьера, поссорившегося с герцогом Ангулемским.
Что же касается брата короля, то он только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.
Город, несмотря на чрезвычайную стойкость своего мэра, хотел было сдаться и потону сделал попытку поднять бунт, но мэр велел повесить бунтовщиков. Эта расправа успокоила самые горячие головы, и они решили лучше дать уморить себя голодом: такая гибель казалась им все же более медленной и менее верной, чем смерть на виселице.
Осаждающие время от времени хватали гонцов, которых ларошельцы посылали к Бекингэму, или шпионов, посылаемых Бекингэмом к ларошельцам. И в том и в другом случае суд был короток, кардинал произносил одно-единственное слово: «Повесить!» Приглашали короля смотреть казнь. Король приходил вялой походкой и становился на удобное место, чтобы видеть процедуру во всех ее подробностях. Это не мешало ему сильно скучать и каждую минуту говорить о своем возвращении в Париж, но это все-таки слегка развлекало его и заставляло более терпеливо сносить обиду, так что, если бы не гонцы и не шпионы, его высокопреосвященство, несмотря на всю свою изобретательность, оказался бы в очень затруднительном положении.
Однако время шло, а ларошельцы не сдавались. Последний гонец, которого поймали осаждающие, вез письмо Бекингэму. В письме сообщалось, правда, что город доведен до последней крайности, но в нем не говорилось в заключение: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, мы сдадимся», а было просто сказано: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, то к тому времени, когда она явится, мы все умрем с голоду».
Итак, ларошельцы возлагали надежды только на Бекингэма. Бекингэм был их мессией. Было очевидно, что, если бы им стало доподлинно известно, что на Бекингэма рассчитывать больше нечего, они потеряли бы вместе с надеждой и мужество.
Поэтому кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Бекингэм не прибудет под Ла-Рошель.
Вопрос о том, чтобы взять город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но ею всегда отклоняли: во-первых, Ла-Рошель казалась неприступной, а во-вторых, кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал, что такое кровопролитие, когда французам пришлось бы сражаться против французов же, явилось бы в политике возвращением на шестьдесят лет назад, а кардинал был для своего времени человеком передовым, как теперь выражаются. В самом деле, разгром Ла-Рошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем согласились сдаться, слишком походили бы в 1628 году на Варфоломеевскую ночь 1572 года; да и, наконец, это крайнее средство, к которому сам король, как ревностный католик, отнюдь не высказывал отвращения, неизменно отвергалось осаждающими генералами, выдвигавшими следующий довод: Ла-Рошель нельзя взять иначе, как только голодом.
Кардинал не мог отогнать от себя невольный страх, который внушала ему его страшная посланница: и он тоже подметил странные свойства этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он достаточно хорошо изучил ее и знал, что, независимо от того, действовала ли она в его пользу или против него, была ли ему другом или недругом, она не оставалась в бездействии, если только ее не вынуждали к этому большие препятствия. Но откуда было возникнуть таким препятствиям? Этого-то кардинал и но мог знать.
Впрочем, он твердо полагался на миледи, и не без основания: он догадывался, что прошлое этой женщины таит страшные вещи, покрыть которые может только его красная мантия, и чувствовал, что, по той или другой причине, эта женщина ему предана, ибо только в нем одном она может найти поддержку и защиту от угрожающей ей опасности.
Итак, он решился вести войну один и ожидать посторонней помощи так, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую дамбу, которая должна была уморить голодом население Ла-Рошели. Созерцая, в ожидании этого, несчастный город, заключавший в себе столько великих бедствий и столько героических добродетелей, он вспомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, подобно тому как сам он был предшественником Робеспьера, — слова покровителя Тристана: «Разделяй, чтобы властвовать».
Генрих IV, осаждая Париж, приказывал бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал же приказал подбрасывать письма, в которых он разъяснял ларошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко. У этих начальников хлеба было в изобилии, но они не раздавали его населению; они придерживались правила (у них тоже были свои правила), что неважно, если умрут женщины, старики и дети, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены их города, оставались здоровыми и полными сил. К тому времени правило это, правда, не получило еще всеобщего применения, но, то ли вследствие бессилия жителей ему противодействовать, то ли вследствие их самопожертвования, превратилось уже из теории в практику; подметные письма кардинала подорвали веру в его неоспоримость; письма напоминали мужчинам, что обреченные на смерть дети, женщины и старики — их сыновья, жены и отцы, что было бы справедливее, если бы все разделяли общее бедствие, и тогда одинаковое положение приводило бы жителей к единодушным решениям.
Эти подметные письма произвели как раз то действие, какого и ожидал их составитель: склонили многих жителей вступить в сепаратные переговоры с королевской армией.
Но в то самое время, когда кардинал уже видел, что испытанное им средство приносит плоды, и радовался, что пустил его в ход, один из жителей Ла-Рошели, который сумел перейти линию королевских войск, — одному богу известно, как ему удалось обмануть бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, бдительно надзирал кардинал, — один из жителей Ла-Рошели, говорим мы, пробрался в город прямо из Портсмута и сообщил, что он видел там внушительный флот, готовый отплыть не позже как через неделю. Больше того: Бекингэм извещал мэра, что наконец будет заключен великий союз против Франции и во Французское королевство одновременно вторгнутся английские, испанские и австрийские войска. Это письмо публично читалось на всех площадях города, копии с него были вывешены на перекрестках улиц, и даже те, кто начал уже переговоры с королевской армией, прервали их, решившись дождаться столь торжественно обещанной помощи.
Это неожиданное обстоятельство возбудило у Ришелье прежнее беспокойство и невольно заставило его снова обратить взоры по ту сторону моря.
Между тем королевская армия, которой были чужды тревоги его единственного и настоящего главы, вела веселую жизнь. И съестных припасов, и денег в лагере было вдоволь; все части соперничали друг с другом в удальство и различных забавах. Хватать шпионов и вешать их, устраивать рискованные экспедиции на дамбу и на море, затевать самые безрассудные предприятия и хладнокровно выполнять их — вот в чем армия проводила все время и что помогало ей коротать дни, долгие не только для ларошельцев, терзаемых голодом и мучительным ожиданием, но и для кардинала, столь упорно блокировавшего их.
Кардинал, вечно разъезжавший верхом, как рядовой кавалерист, окидывал задумчивым взглядом эти нестерпимо медленно, как ему казалось, подвигавшиеся укрепления, возводимые под его руководством инженерами, которых он выписал со всех концов Франции. Если при его объездах ему случалось встретить мушкетера из полка де Тревиля, он иногда подъезжал к нему, внимательно вглядывался и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, направлял на что-нибудь другое свой проницательный взгляд.
Однажды, томясь смертельной скукой, не надеясь больше на переговоры с городом и все еще не получая известий из Англии, кардинал выехал из дому в сопровождении только Каюзака и Ла Удиньера, выехал без всякой цели, лишь затем, чтобы прокатиться. Он ехал вдоль песчаного берега, предаваясь необъятным мечтам и созерцая необъятный простор океана. Неторопливо поднявшись на холм, он увидел невдалеке за изгородью семь человек, которые лежали и грелись в лучах солнца, редко проглядывающего в это время года, причем вокруг них валялись пустые бутылки. Четверо из этих людей были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него они оставили карты и кости, разложенные на барабане.
Трое остальных были заняты тем, что снимали смолу с горлышка огромной, оплетенной соломой бутыли колиурского вина; это были слуги наших молодых людей.
Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном расположении духа, а когда он впадал в него, ничто так не усиливало его угрюмость, как веселье других. К тому же у него было странное предубеждение: он всегда воображал, что причиной веселости других было как раз то, что печалило его самого. Сделав Каюзаку и Ла Удиньеру знак остановиться, кардинал спешился и направился к подозрительным весельчакам, надеясь, что благодаря заглушавшему его шаги песку и укрывавшей его изгороди ему удастся подслушать несколько слов из разговора, казавшегося ему крайне интересным. Очутившись в десяти шагах от изгороди, он узнал выговор гасконца, а так как он еще раньше разглядел, что это были мушкетеры, то больше не сомневался, что трое остальных были те, кого называли неразлучными приятелями, то есть Атос, Портос и Арамис.
Легко можно представить себе, насколько его желание расслышать их разговор усилилось от этого открытия; глаза его приняли странное выражение, и он кошачьей походкой подкрался к изгороди. Но едва ему удалось уловить несколько неясных звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, отрывистый возглас заставил его вздрогнуть и привлек внимание мушкетеров.
— Офицер! — крикнул Гримо.
— Вы, кажется, заговорили, негодяй! — сказал Атос, приподнимаясь на локте и устремляя на Гримо сверкающий взор.
Гримо не прибавил больше ни слова и только протянул указательный палец по направлению к изгороди, возвещая этим жестом приход кардинала и его свиты.
Одним прыжком мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.
Кардинал, по-видимому, был взбешен.
— Кажется, господа мушкетеры велят караулить себя! — заметил он. — Уж не подходит ли сухим путем англичане? Или мушкетеры считают себя старшими офицерами?
— Ваша светлость… — ответил Атос, так как среди общего смятения он один сохранил то спокойствие и хладнокровие настоящего вельможи, которое никогда его не покидало, — ваша светлость, мушкетеры, когда они не несут службы или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они для своих слуг — офицеры очень высокого ранга.
— Слуги! — проворчал кардинал. — Слуги, которым приказано предупреждать своих господ, когда кто-нибудь проходит мимо, уже не слуги, а часовые.
— Ваше высокопреосвященство, однако, сами видите, что если бы мы не приняли этой предосторожности, то, чего доброго, упустили бы случай засвидетельствовать вам ваше почтение и принести благодарность за оказанную милость — за то, что вы соединили нас всех вместе… д'Артаньян, — продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить его светлости вашу признательность: случай представился, воспользуйтесь же им.
Эго было сказано с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и с крайней вежливостью, делавшей его в иные минуты более величественным, чем прирожденные короли.
Д'Артаньян подошел и пробормотал несколько благодарственных слов, которые быстро замерли у него на языке под угрюмым взглядом кардинала.
— Все равно, господа… — заговорил Ришелье, которого замечание Атоса, по видимому, нисколько не отклонило от его первоначального намерения, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированной части, разыгрывали знатных вельмож: они должны соблюдать такую же дисциплину, как и все.
Атос предоставил кардиналу договорить до конца эту фразу и, поклонившись в знак согласия, ответил:
— Надеюсь, ваша светлость, что мы ничем не нарушили дисциплины. Мы сейчас не несем службы и думали, что можем располагать своим временем, как нам заблагорассудится. Если вашему высокопреосвященству угодно будет осчастливить нас каким-нибудь особым приказанием, мы готовы повиноваться. Вы сами видите, ваша светлость, — продолжал мушкетер, хмуря брови, так гак этот допрос начинал выводить его из терпения, — что ми захватили с собой оружие, чтобы быть наготове при малейшей тревоге.
И он указал кардиналу пальцем на четыре мушкета, составленные в козлы около барабана, на котором лежали карты и кости.
— Будьте уверены, ваше высокопреосвященство, что мы вышли бы вам навстречу, — прибавил д'Артаньян, — если бы могли предположить, что это вы подъезжаете к нам с такой малочисленной свитой.
Кардинал кусал усы и губы.
— Знаете ли вы, на кого вы похожи, когда, как теперь, собираетесь вместе, вооруженные и охраняемые вашими слугами? — спросил кардинал. — Вы похожи на четырех заговорщиков.
— Совершенно верно, ваша светлость, — подтвердил Атос, — мы действительно составляем заговор, как ваше высокопреосвященство могли сами убедиться однажды утром, но только против ларошельцев.
— Э, господа политики, — возразил кардинал, в свою очередь хмуря брови, — в ваших мозгах, пожалуй, нашлась бы разгадка многих секретов, если бы они были так же доступны для чтения, как то письмо, которое вы спрятали, заметив меня!
Краска бросилась в лицо Атосу, он сделал шаг к кардиналу:
— Можно подумать, что вы действительно подозреваете нас, ваша светлость, и подвергаете настоящему допросу. Если это так, то пусть ваше высокопреосвященство соблаговолит объясниться, и мы, по крайней мере, будем знать, как нам следует поступать.
— А что, если бы это и в самом деле был допрос? — возразил кардинал.
— И не такие люди, как вы, подвергались ему и отвечали, господин мушкетер.
— Вот почему я и сказал вашему высокопреосвященству, что в его воле допрашивать нас, мы готовы отвечать.
— Что это за письмо, которое вы начали читать, господин Арамис, а затем спрятали?
— Письмо от женщины, ваша светлость.
— О, я понимаю! — сказал кардинал. — Относительно такого рода писем следует хранить молчание. Однако их можно показывать духовнику, а ведь я, как вам известно, посвящен в духовный сан.
— Ваша светлость, — заговорил Атос со спокойствием тем более ужасающим, что, отвечая таким образом, он рисковал головой, — письмо это от женщины, но оно не подписано ни Марион Делорм, ни госпожой д'Эгнльон.
Кардинал смертельно побледнел, и глаза его вспыхнули зловещим огнем.
Он обернулся, словно затем, чтобы отдать приказание Каюзаку и Ла Удипьеру. Атос уловил это движение и сделал шаг к мушкетам, на которые были устремлены глаза его трех друзей, вовсе не склонных позволить себя арестовать. На стороне кардинала, считая его самого, было трое, а мушкетеров вместе со слугами было семь человек. Кардинал рассудил, что игра будет тем более неравной, что Атос и его товарищи действительно тайно сговаривались о чем-то, и прибегнул к одному из тех внезапных поворотов, к которым он всегда прибегал: весь его гнев растворился в улыбке.
— Ну полно, полно! — сказал он. — Вы храбрые молодые люди: гордые при свете дня, преданные во мраке ночи. Неплохо оберегать себя, когда так хорошо оберегаешь других. Господа, я вовсе не забыл той ночи, когда вы охраняли меня на пути к «Красной голубятне». Если бы на той дороге, по которой я сейчас поеду, мне угрожала какая-нибудь опасность, я попросил бы вас сопровождать меня. Но, так как опасности не предвидится, оставайтесь тут, доканчивайте ваши бутылки, вашу игру и ваше письмо. Прощайте, господа!
Сев на коня, которого подвел ему Каюзак, он попрощался с ними взмахом руки и умчался.
Четверо молодых людей, застыв на месте, не произнося ни слова, провожали его глазами, пока он не исчез из виду.
Затем они переглянулись.
У всех были удрученные лица: они понимали, что, несмотря на дружеское прощание, кардинал уехал взбешенный.
Один Атос улыбался властной, презрительной улыбкой. Когда кардинал отъехал на такое расстояние, что не мог ни слышать, ни видеть их, Портос, которому не терпелось сорвать на ком-нибудь свой гнев, вскричал:
— Этот болван Гримо поздно спохватился!
Гримо хотел было что-то сказать в свое оправдание, но Атос поднял палец, и Гримо промолчал.
— Вы бы отдали письмо, Арамис? — спросил д'Артаньян.
— Я принял такое решение, — отвечал Арамис самым приятным, нежным голосом. — Если б кардинал потребовал, я одной рукой вручил бы письмо, а другой проткнул бы его шпагой.
— Так я и думал, — сказал Атос. — Вот почему я вмешался в ваш разговор. Право, этот человек очень неосторожно поступает, разговаривая так с мужчинами. Можно подумать, что ему приходилось иметь дело только с женщинами и детьми.
— Любезный Атос, я восхищен вами, но в конце концов мы все-таки были неправы, — возразил д'Артаньян.
— Как — неправы! — возмутился Атос. — Кому принадлежит воздух, которым мы дышим? Океан, на который мы обращаем взоры? Песок, на котором мы лежали? Кому принадлежит письмо вашей любовницы? Разве кардиналу? Клянусь честью, этот человек воображает, что он владеет всем миром! Вы стояли перед ним и что-то бормотали, ошеломленный, подавленный… Можно было подумать, что вам уже мерещится Бастилия и что гигантская Медуза собирается превратить вас в камень. Ну скажите, да разве быть влюбленным значит составлять заговоры? Вы влюблены в женщину, которую кардинал запрятал в тюрьму, и хотите вызволить ее из его рук. Вы ведете игру с его высокопреосвященством, это письмо — ваш козырь. Зачем вам показывать противнику ваши карты? Это не принято. Пусть он их отгадывает, в добрый час! Мы-то ведь отгадываем его игру!
— В самом деле, — согласился д'Артаньян, — все, что вы говорите, Атос, вполне справедливо.
— В таком случае — ни слова больше о том, что сейчас произошло, и пусть Арамис продолжает читать письмо своей кузины с того места, на котором кардинал прервал его.
Арамис вынул письмо из кармана, трое его друзей пододвинулись к нему, а слуги опять столпились вокруг бутыли.
— Вы прочитали всего одну или две строчки, — заметил д'Артаньян, так уж начните опять с начала.
— Охотно, — ответил Арамис.
«Любезный кузен, я, кажется, решусь уехать в Стене, где моя сестра поместила нашу юную служанку в местный монастырь кармелиток. Бедняжка покорилась своей участи, она знает, что не может жить в другом месте, не подвергаясь опасности погубить свою душу. Однако, если наши семейные дела уладятся так, как мы того желаем, она, кажется, рискнет навлечь на себя проклятие и вернется к тем, по ком она тоскует, тем более что о ней постоянно думают и она знает это. А пока что она не так уж несчастна: единственное ее желание — получить письмо от своего возлюбленного. Я знаю, что такого рода товар нелегко проникает через решетки монастыря, но, как я уже доказала вам, любезный кузен, я не такая уж неловкая и возьмусь за это поручение. Моя сестра благодарит вас за вашу неизменную добрую память о ней. Одно время она очень тревожилась, но теперь несколько успокоилась, послав туда своего поверенного, чтобы там не случилось чего-нибудь непредвиденного.
Прощайте, любезный кузен, пишите о себе как можно чаще, то есть каждый раз, как вам представится надежная возможность прислать нам весточку. Целую вас.
Аглая Мишон».
— О, как я вам обязан, Арамис! — вскричал д'Артаньян. — Дорогая Констанция! Наконец-то я имею о ней сведения! Она жива, она за монастырской оградой, вне опасности, она в Стене! Как вы полагаете, Атос, где это?
— В Лотарингии, в нескольких лье от границы Эльзаса. Мы можем прокатиться в ту сторону, как только кончится осада.
— И, надо надеяться, этого недолго ждать, — вставил Портос. — Сегодня утром повесил одного шпиона, который показал, что ларошельцы уже питаются кожей своих сапог. Если предположить, что, съев кожу, они примутся за подметки, то я уж не знаю, что им после этого останется… разве только пожирать друг друга.
— Бедные глупцы! — заметил Атос, осушая стакан превосходного бордоского вина, которое хотя и не пользовалось в то время такой доброй славой, как теперь, но заслуживало ее не меньше нынешнего. — Бедные глупцы!
Как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий!.. А все-таки, — заключил он, допив вино и прищелкнув языком, — они молодцы… Но что вы, черт возьми, делаете, Арамис? — продолжал он. — Вы прячете в карман это письмо?
— Да, — поддержал его д'Артаньян, — Атос прав: его надо сжечь. Впрочем, кто знает… может быть, кардинал обладает секретом вопрошать пепел?
— Уж наверное обладает, — сказал Атос.
— Что же вы хотите сделать с этим письмом? — спросил Портос.
— Подите сюда, Гримо, — приказал Атос.
Гримо встал и повиновался.
— В наказание за то, что вы заговорили без позволения, друг мой, вы съедите этот клочок бумаги. Затем, в награду за услугу, которую вы нам окажете, вы выпьете этот стакан вина. Вот вам сначала письмо, разжуйте его хорошенько.
Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил до краев, прожевал бумагу и проглотил ее.
— Браво! Молодец, Гримо! — похвалил его Атос. — А теперь берите стакан… Хорошо, можете не благодарить.
Гримо безмолвно проглотил стакан бордоского, но глаза его, поднятые к небу, говорили в продолжение этого приятного занятия очень выразительным, хоть и немым языком.
— Ну, теперь, — сказал Атос, — если только кардиналу не придет в голову хитроумная мысль распороть Гримо живот, я думаю, что мы можем быть более или менее спокойны…
Тем временем его высокопреосвященство продолжал свою меланхолическую прогулку и бормотал себе в усы:
— Положительно необходимо, чтобы эта четверка друзей перешла ко мне на службу!
Глава 22. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Вернемся к миледи, которую мы, бросив взгляд на берега Франции, на миг потеряли из виду.
Мы застанем ее в том же отчаянном положении, в каком ее покинули, погруженной в бездну мрачных размышлений, в кромешный ад, у врат которого она оставила почти всякую надежду: впервые она сомневается, впервые страшится.
Дважды счастье изменило ей, дважды ее разгадали и предали, и в обоих случаях виновником ее неудачи был злой дух, должно быть ниспосланный всевышним, чтобы ее одолеть: д'Артаньян победил ее — ее, эту непобедимую злую силу.
Он насмеялся над ее любовью, унизил ее гордость, обманул ее честолюбивые замыслы и вот теперь губит ее счастье, посягает на свободу и даже угрожает жизни. Более того: он приподнял уголок ее маски, той эгиды, которой она обычно прикрывалась и которая делала ее такой сильной.
Д'Артаньян отвратил от Бекингэма — а его она ненавидит, как ненавидит все, что прежде любила, — бурю, которой грозил ему Ришелье, угрожая королеве. д'Артаньян выдал себя за де Варда, к которому она на миг воспылала страстью тигрицы, неукротимой, как вообще страсть женщин такого склада. д'Артаньяну известна ее страшная тайна, а она поклялась, что тот, кто узнает эту тайну, поплатится жизнью. И, наконец, в ту минуту, когда ей удалось получить охранный лист, с помощью которого она собиралась отомстить своему врагу, этот охранный лист вырывают у нее из рук. И все тот же д'Артаньян держит ее в заточении и ушлет в какой-нибудь гнусный Ботанибей, в какой-нибудь мерзкий Тайберн Индийского океана…
Сомнения нет, все это случилось с ней по милости д'Артаньяна, — кто другой мог покрыть ее таким позором! Только он мог сообщить лорду Винтеру все эти страшные тайны, которые он роковым образом открыл одну за другой. Он знает ее деверя и, должно быть, написал ему.
Какая ненависть клокочет в ней!
Она сидит неподвижно, уставив горящий взор в глубину пустынной комнаты; глухие стоны порой вырываются вместе с дыханием из ее груди и согласно вторят шуму волн, которые вздымаются, рокочут и с ревом, как вечное и бессильное отчаяние, разбиваются о скалы, на которых воздвигнут этот мрачный и горделивый замок.
Какие превосходные планы мести, теряющиеся в дали будущего, замышляет против г-жи Бонасье, против Бекингэма и в особенности против д'Артаньяна ее ум, озаряемый вспышками бурного гнева!
Да, но, чтобы мстить, надо быть свободной, а чтобы стать свободной, когда находишься в заточении, надо проломить стену, распилить решетки, разобрать пол. Подобные предприятия может довести до конца терпеливый и сильный мужчина, но женщина, да еще в состоянии лихорадочного возбуждения, обречена на неудачу. К тому же для всего этого нужно иметь время месяцы, годы, а у нее… у нее впереди десять или двенадцать дней, как сказал ей лорд Винтер, ее грозный брат и тюремщик.
И все-таки, будь она мужчиной, она предприняла бы эту попытку и, возможно, добилась бы успеха. Зачем небо совершило такую ошибку, вложив мужественную душу в хрупкое, изнеженное тело!
Итак, первые минуты заточения были ужасны: миледи не могла побороть судорожных движений ярости, женская слабость отдала дань природе. Но мало-помалу она обуздала порывы безумного гнева, нервная дрожь, сотрясавшая ее тело, прекратилась, она свернулась клубком и стала собираться с силами, как усталая змея, которая отдыхает.
— Ну полно, полно же! Я с ума сошла, что впала в такое исступление, сказала она, смотрясь в зеркало, отразившее ее огненный взгляд, который, казалось, вопрошал ее самое. — Не надо неистовствовать: неистовство признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне. Может быть, если бы я пустила в ход силу, имея дело с женщинами, мне посчастливилось бы, и я могла бы их победить. Но я веду борьбу с мужчинами, и для них я всего лишь слабая женщина. Будем бороться женским оружием: моя сила в моей слабости.
И, словно желая своими глазами убедиться в том, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, миледи заставила его попеременно принимать все выражения, начиная от гнева, искажавшего ее черты, и кончая самой кроткой, самой нежной и обольстительной улыбкой. Затем ее искусные руки стали менять прическу, чтобы еще больше увеличить прелесть лица. Наконец, вполне удовлетворенная собой, она прошептала:
— Ничего еще не потеряно: я все так же красива.
Было около восьми часов вечера. Миледи заметила в глубине кровать; она подумала, что недолгий отдых освежит не только голову и мысли, но и цвет лица. Однако, прежде чем она легла спать, ей пришла еще более удачная мысль. Она слышала, как говорили об ужине. А она уже более часа находилась в этой комнате, и, наверное, ей вскоре должны были принести еду.
Пленница не хотела терять время и решила, что она в этот же вечер сделает попытку нащупать почву, занявшись изучением характера тех людей, которым было поручено стеречь ее.
Под дверью показался свет; он возвещал о приходе ее тюремщиков. Миледи, которая было встала, поспешно опять уселась в кресло; голова ее была откинута назад, красивые волосы распущены по плечам, грудь немного обнажилась под смятыми кружевами, одна рука покоилась на сердце, а другая свешивалась с кресла.
Загремели засовы, дверь заскрипела на петлях, и в комнате раздались шаги.
— Поставьте там этот стол, — сказал кто то.
И миледи узнала голос Фельтона.
Приказание было исполнено.
— Принесите свечи и смените часового, — продолжал Фельтон.
Это двукратное приказание, которое молодой лейтенант отдал одним и тем же лицам, убедило миледи в том, что ей прислуживают те же люди, которые стерегут ее, то есть солдаты.
Приказания Фельтона выполнялись к тому же с молчаливой быстротой, свидетельствовавшей о безукоризненном повиновении, в котором он держал своих подчиненных.
Наконец Фельтон, еще ни разу не взглянувший на миледи, обернулся к ней.
— А-а! Она спит, — сказал он. — Хорошо, она поужинает, когда проснется.
И он сделал несколько шагов к двери.
— Да нет, господин лейтенант, — остановил Фельтона подошедший к миледи солдат, не столь непоколебимый, как его начальник, — эта женщина не спит.
— Как так — не спит? — спросил Фельтон. — А что же она делает?
— Она в обмороке. Лицо у нее очень бледное, и, сколько ни прислушиваюсь, я не слышу дыхания.
— Вы правы, — согласился Фельтон, посмотрев на миледи с того места, где он стоял, и ни на шаг не подойдя к ней. — Доложите лорду Винтеру, что его пленница в обмороке. Это случай непредвиденный, я не знаю, как поступить!
Солдат вышел, чтобы исполнить приказание своего офицера. Фельтон сел в кресло, случайно оказавшееся возле двери, и стал ждать, не произнося ни слова, не делая ни одного движения. Миледи владела великим искусством, хорошо изученным женщинами: смотреть сквозь свои длинные ресницы, как бы не открывая глаз. Она увидела Фельтона, сидевшего к ней спиной; не отрывая взгляда, она смотрела на него минут десять, и за все это время ее невозмутимый страж ни разу не обернулся.
Она вспомнила, что сейчас придет лорд Винтер, и сообразила, что его присутствие придаст ее тюремщику новью силы. Ее первый опыт не удался, она примирилась с этим, как женщина, у которой еще немало средств в запасе, подняла голову, открыла глаза и слегка вздохнула.
Услышав этот вздох, Фельтон наконец оглянулся.
— А, вот вы и проснулись, сударыня! — сказал он. — Ну значит, мне здесь делать больше нечего. Если вам что-нибудь понадобится — позвоните.
— Ах, боже мой, боже мой, как мне было плохо! — прошептала миледи тем благозвучным голосом, который, подобно голосам волшебниц древности, очаровывал всех, кого она хотела погубить.
И, выпрямившись в кресле, она приняла позу еще более привлекательную и непринужденную, чем та, в какой она перед тем находилась.
Фельтон встал.
— Вам будут подавать еду три раза в день, сударыня, — сказал он. — Утром в десять часов, затем в час дня и вечером в восемь. Если этот распорядок вам не подходит, вы можете назначить свои часы вместо тех, какие я вам предлагаю, и мы будем сообразовываться с вашими желаниями.
— Но неужели я всегда буду одна в этой большой, мрачной комнате? — спросила миледи.
— Вызвана женщина, которая живет по соседству. Завтра она явится в замок и будет приходить к вам каждый раз, когда вам будет желательно ее присутствие.
— Благодарю вас, — смиренно ответила пленница.
Фельтон слегка поклонился и пошел к двери. В ту минуту, когда он готовился переступить порог, в коридоре появился лорд Винтер в сопровождении солдата, посланного доложить ему, что миледи в обмороке. Он держал в руке флакон с нюхательной солью.
— Ну, что такое? Что здесь происходит? — спросил он насмешливым голосом, увидев, что его пленница уже встала, а Фельтон готовится уйти. — Покойница, стало быть, уже воскресла? Черт возьми, Фельтон, дитя мое, разве ты не понял, что тебя принимают за новичка и разыгрывают перед тобой первое действие комедии, которую мы, несомненно, будем иметь удовольствие увидеть всю до конца?
— Я так и подумал, милорд, — ответил Фельтон. — Но, поскольку пленница все-таки женщина, я хотел оказать ей внимание, которое всякий благовоспитанный человек обязан оказывать женщине, если не ради нее, то, по крайней мере, ради собственного достоинства.
Миледи вся задрожала. Слова Фельтона леденили ей кровь.
— Итак, — смеясь, заговорил лорд Винтер, — эти искусно распущенные красивые волосы, эта белая кожа и томный взгляд еще не соблазнили тебя, каменное сердце?
— Нет, милорд, — ответил бесстрастный молодой человек, — и, поверьте, нужно нечто большее, чем женские уловки и женское кокетство, чтобы совратить меня.
— В таком случае, мой храбрый лейтенант, предоставим миледи поискать другое средство, а сами пойдем ужинать. О, будь спокоен, выдумка у нее богатая, и второе действие комедии не замедлит последовать за первым!
С этими словами лорд Винтер взял Фельтона под руку и, продолжая смеяться, увел его.
— О, я найду то, что нужно для тебя! — прошептала сквозь зубы миледи.
— Будь покоен, бедный неудавшийся монах, несчастный новообращенный солдат! Тебе бы ходить не в мундире, а в рясе!
— Кстати, — сказал Винтер, останавливаясь на пороге, — постарайтесь, миледи, чтобы эта неудача не лишила вас аппетита: отведайте рыбы и цыпленка. Клянусь честью, я их не приказывал отравить! Я доволен своим поваром, и, так как он не ожидает после меня наследства, я питаю к нему полное и безграничное доверие. Берите с меня пример. Прощайте, любезная сестра! До следующего вашего обморока!
Это был предел того, что могла перенести миледи; она судорожно вцепилась руками в кресло, заскрипела зубами и проследила взглядом за движением двери, затворявшейся за лордом Винтером и Фельтоном. Когда она осталась одна, на нее вновь напало отчаяние. Она взглянула па стол, увидела блестевший нож, ринулась к нему и схватила его, но ее постигло жестокое разочарование: лезвие ножа было из гнущегося серебра и с закругленным концом.
За неплотно закрытой дверью раздался взрыв смеха, и дверь снова растворилась.
— Ха-ха! — воскликнул лорд Винтер. — Ха-ха-ха! Видишь, милый Фельтон, видишь, что я тебе говорил: это нож был предназначен для тебя — она бы тебя убила. Это, видишь ли, одна из ее слабостей: тем или иным способом отделываться от людей, которые ей мешают. Если б я тебя послушался и позволил подать ей острый стальной нож, то Фельтону пришел бы конец: она бы тебя зарезала, а после тебя всех пас. Посмотри-ка, Джон, как хорошо она умеет владеть ножом!
Действительно, миледи еще держала в судорожно сжатой руке наступательное оружие, но это величайшее оскорбление заставило ее руки разжаться, лишило ее сил и даже воли.
Нож упал на пол.
— Вы правы, милорд, — сказал Фельтон тоном глубокого отвращения, кольнувшим миледи в самое сердце. — Вы правы, а я ошибался.
Оба снова вышли.
На этот раз миледи прислушивалась более внимательно, чем в первый раз, и выждала, пока они не удалились и звук шагов не замер в глубине коридора.
— Я погибла! — прошептала она. — Я во власти людей, на которых все мои уловки так же мало действуют, как на бронзовые или гранитные статуи.
Они знают меня наизусть и неуязвимы для любого моего оружия. И все-таки нельзя допустить, чтобы все это кончилось так, как они решили!
Действительно, как показывало последнее рассуждение миледи и ее инстинктивный возврат к надежде, ни страх, ни слабость не овладевали надолго этой сильной душой. Миледи села за стол, отведала разных кушаний, выпила немного испанского вина и почувствовала, что к ней вернулась вся ее решимость.
Прежде чем лечь спать, она уже разобрала, обдумала, истолковала и изучила все со всех сторон: слова, поступки, жесты, малейшее движение и даже молчание своих собеседников; результатом этого искусного и тщательного исследования явилось убеждение, что из двух ее мучителей Фельтон все же более уязвим. Одна фраза в особенности все снова и снова приходила на память пленнице: «Если б я тебя послушался», — сказал лорд Винтер Фельтону.
Значит, Фельтон говорил в ее пользу, раз лорд Винтер не послушался его.
«У этого человека есть, следовательно, хоть слабая искра жалости ко мне, — твердила миледи. — Из этой искры я раздую пламя, которое будет бушевать в нем. Ну а лорд Винтер меня знает, он боится меня и понимает, чего ему можно от меня ждать, если мне когда-нибудь удастся вырваться из его рук, а потому бесполезно и пытаться покорить его… Вот Фельтон совсем другое дело: он наивный молодой человек, чистый душой и, по-видимому, добродетельный; его можно совратить».
И миледи легла и уснула с улыбкой на устах; тот, кто увидел бы ее спящей, мог бы подумать, что это молодая девушка и что ей снится венок из цветов, которым она украсит себя на предстоящем празднике.