Глава 14
Примерно через неделю после возвращения Тома в Мэнсфилд прямая угроза его жизни миновала, и ради полного спокойствия его матери объявлено было, что он вне опасности; она уже привыкла видеть его беспомощным и страдающим, слышала о его состоянии только хорошее, о плохом не задумывалась, и, от природы не склонную тревожиться или понимать по намекам, докторам было проще простого ее провести. Лихорадку одолели, а мучила его лихорадка, значит, конечно же, он скоро опять будет здоров; ничего иного леди Бертрам не предполагала, и Фанни разделяла тетушкину уверенность, пока не получила несколько строк от Эдмунда, написанных нарочно для того, чтобы разъяснить ей положение брата и сообщить его и отцовские страхи, которые в них заронил доктор в связи с явными признаками чахотки, что обнаружились, когда отступила лихорадка. Они сочли за благо не тревожить леди Бертрам страхами, которые, надо надеяться, не подтвердятся; но нет причины скрывать правду от Фанни. Они опасаются за его легкие.
По этим нескольким строкам от Эдмунда Фанни представила больного и его комнату в более верном и ярком свете, чем по всем пространным письмам леди Бертрам. Пожалуй, любой из домочадцев по своим наблюдениям написал бы о больном вернее, чем она; временами любой оказывался больному полезней ее. Она только и способна была, что тихонько проскользнуть к сыну в комнату и смотреть на него; но когда он был в силах разговаривать сам или слушать, как ему что-нибудь рассказывают или читают, он предпочитал общество Эдмунда. Тетушка Норрис утомляла его своими заботами, а сэр Томас не способен был умерить свое многословие и громкий голос соответственно раздражительности и слабости больного. Эдмунд — вот кто единственный был ему нужен. Уж в этом Фанни не усомнилась бы, и теперь, когда он помогал своему страдающему брату, поддерживал его, подбадривал, он более прежнего возвысился в ее глазах. Тут ведь потребовалась помощь не только из-за телесной слабости, следствия недавней болезни, тут, как она теперь узнала, требовалось успокоить крайне расстроенные нервы, поднять крайне угнетенный дух; и еще, как ей представлялось, надобно было направить на путь истинный душу.
В роду Бертрамов не было чахоточных, и Фанни, думая о старшем кузене, более надеялась, чем страшилась, — кроме тех минут, когда вспоминала о мисс Крофорд, ибо ей казалось, что мисс Крофорд — дитя удачи, а при ее суетности и себялюбии немалой было бы удачей, останься Эдмунд единственным сыном. Даже в комнате больного счастливица Мэри не была забыта. В конце Эдмунд приписал: «Что до предмета моего последнего письма, я и вправду начал писать к ней, но болезнь Тома меня оторвала, однако теперь мнение мое изменилось, я боюсь влияния ее друзей. Когда Тому полегчает, я поеду в Лондон».
Таково было положение в Мансфилде, и так продолжалось почти без перемен до Пасхи. Нескольких слов, которые Эдмунд иногда приписывал к письму матери, хватало, чтоб Фанни не мучилась неизвестностью. Медленность, с какой Том шел на поправку, внушала тревогу.
Настала Пасха — в этом году особенно поздняя, как с огорчением подумала Фанни, когда впервые узнала, что ней нет надежды уехать из Портсмута ранее, чем после праздника. Настала Пасха, а о возвращении в Мэнсфилд все ни строчки, и ни слова о поездке в Лондон, которая должна была предшествовать ее возвращению. Тетушка часто выражала желание, чтоб она приехала, но от дядюшки, который один это решал, не было никакого известия и уведомления. Вероятно, он еще не мог оставить сына, но для Фанни эта отсрочка была жестокой, невыносимой. Близится конец апреля, скоро уже почти три месяца вместо двух, как она с ними в разлуке и дни свои проводит, будто наказанная, а всей суровости наказания, надеялась она, безгранично их любя, им просто не понять; и однако ж как знать, когда найдется время подумать о ней и забрать ее отсюда?
Она так горячо, нетерпеливо, так страстно желала снова оказаться с ними, что навсегда запомнила строчку из «Ученичества» Каупера. «Как жаждет дома быть она» — эти слова постоянно были у ней на языке, они верней всего выражали ее тоску; пожалуй, думалось ей, ни один ученик закрытой школы не тоскует острей по родительскому крову.
Когда она ехала в Портсмут, ей нравилось называть его домом, приятно было говорить, что едет домой; слово это было ей очень дорого; таким и осталось, только отнести его надобно к Мэнсфилду. Дом теперь там. Портсмут это Портсмут, а дом это Мэнсфилд. Так она уже давно осмелилась расположить их в своих тайных думах, и ничто не могло ее утешить больше, чем письмо тетушки, в котором та прямо так и писала: «Должна сказать, я сильно сожалею, что в эти горестные дни, столь меня угнетающие, тебя нет дома. Я верю, и надеюсь, и искренне желаю, чтоб ты никогда более не отлучалась из дому так надолго». Строки эти безмерно радовали Фанни. Однако упивалась она ими втайне. Из деликатности она старалась не выказать перед родителями предпочтенья, которое отдавала дому дяди, и потому всегда говорила: «когда я поеду обратно в Нортгемптоншир» или «когда я ворочусь в Мэнсфилд», я сделаю то-то и то-то. Долгое время так оно и шло, но под конец тоска возобладала над осторожностью, и Фанни заметила, что говорит о том, чем станет заниматься, когда поедет домой. Она укорила себя, покраснела и со страхом посмотрела на маменьку и папеньку. Но понапрасну она смутилась. Родители ничем не выказывали никакого неудовольствия, ни даже того, что вообще услыхали ее слова. Они вовсе не питали ни малейшей ревности к Мансфилду. Сделай милость, стремись туда или живи там, если тебе угодно.
Фанни было грустно лишиться всех отрад весны. Не сознавала она прежде, что, проводя март и апрель в городе, лишится их. Не сознавала, как отрадно, когда все начинает зеленеть и произрастать. Как сама оживала телом и душою, наблюдая приход весны, которая при всем своем капризном нраве неизменно восхитительна, и глядя, как все хорошеет вокруг, от первоцветов в самых теплых уголках тетушкиного сада до первых листьев на дядюшкиных полях и до великолепия его лесов. Лишиться такой отрады — не пустяк; лишиться же ее ради непрестанного шума и тесноты, быть запертой в четырех стенах, где духота и дурные запахи заменили свободу, свежесть, благоухание и зелень, и вовсе худо; но даже эти причины для сожалений были ничто в сравненье с уверенностью, что тебя недостает лучшим твоим друзьям, с жаждой быть полезной тем, кто нуждается в тебе!
Будь она дома, она была бы там полезна любому. Без сомненья, от нее всем был бы толк. Всех она могла бы избавить от разных забот и трудов; и даже если б она только поддерживала дух тетушки Бертрам, избавляла ее от тягости одиночества или еще злейшей тягости — общества особы суетливой, назойливой, всегда готовой преувеличить опасность ради того, чтоб придать себе весу, ее, Фаннино, пребывание там послужило бы общему благу. Она любила представлять, как читала бы тетушке, занимала бы ее разговором и старалась помочь ей ощутить, какое благо все то, что есть, одновременно подготовляя душу ее к тому, что может случиться; и от скольких хождений вверх и вниз по лестнице можно бы избавить тетушку, и сколько можно бы исполнить поручений.
Ее удивляло, что сестры Тома преспокойно остаются в Лондоне во все время болезни, которая с разной степенью опасности длится уже несколько недель. Они-то могли воротиться в Мэнсфилд когда им угодно; им-то это легче легкого, и для Фанни непостижимо было, как же они обе все еще не приехали. Если миссис Рашуот может воображать, будто ее задерживают какие-то обязательства, то Джулии, уж конечно, ничто не мешает покинуть Лондон когда ей заблагорассудится. Как следовало из одного тетушкиного письма, Джулия предложила вернуться, если в ней нуждаются, но тем и кончилось. Очевидно, она предпочитает остаться в Лондоне.
Фанни стала думать, что пребывание в Лондоне весьма дурно сказывается на всех заслуживающих уважения привязанностях. Подтверждение тому она видела в мисс Крофорд и в своих кузинах тоже: привязанность мисс Крофорд к Эдмунду прежде заслуживала уважения, заслуживала более, чем остальное в ее натуре, а ее дружеские чувства к самой Фанни были, право, безупречны. Где ж теперь та привязанность и та дружба? Так давно уже Фанни не получала от нее никаких писем, что не без оснований усомнилась она в дружбе, о которой прежде столько размышляла. Уже давным-давно у ней не было вестей о мисс Крофорд и ее лондонском окружении, кроме того, что писали из Мэнсфилда, и она стала подумывать, что, пожалуй, пока они не встретятся с мистером Крофордом, она так и не узнает, поехал ли он опять в Норфолк, и этой весной уже не получит более известий от его сестры, но вдруг пришло письмо, которое оживило старые чувства и породило новые.
"Простите меня поскорей, душенька Фанни, за мое долгое молчание и поступите, пожалуйста, так, как если б могли простить меня тотчас же. Это моя нижайшая просьба и надежда, ведь Вы такая хорошая, и потому я жду, что Вы отнесетесь ко мне лучше, чем я заслуживаю, и пишу сейчас, чтоб попросить Вас ответить мне немедля. Я хочу знать, как обстоят дела в Мэнсфилд-парке, и Вы, без сомнения, можете мне об этом сообщить. Надо быть вовсе уж бесчувственной, чтоб не пожалеть их в таком несчастье; и по тому, что я слышу, у бедного мистера Бертрама едва ли есть надежда на выздоровление. Поначалу меня мало беспокоила его болезнь. Я думала, что с ним чересчур нянчатся и он сам с собою нянчится при всяком пустячном недомогании, и огорчалась более за тех, кому приходилось за ним ухаживать; но теперь с уверенностью говорят, что его жизнь и вправду в опасности, что признаки самые тревожные, и что, по крайней мере, некоторым членам семьи это известно. Если это так, Вы, конечно же, входите в их число, в число проницательных, и потому умоляю Вас, напишите мне, насколько верны мои сведения. Мне нет надобности говорить, как Вы меня обрадуете, если окажется, что они не совсем верны, но мнение это слишком распространено, и, признаюсь, меня бросает от него в дрожь. Как было бы печально, если б жизнь такого прекрасного молодого человека оборвалась в расцвете дней. Для бедного сэра Томаса это будет ужасный удар. Я и вправду очень этим взволнована. Фанни, Фанни вижу, как Вы улыбаетесь и глядите испытующе, но, клянусь, я никогда в жизни не подкупала врача. Бедный мистер Бертрам! Если ему суждено умереть, на свете станет двумя бедными молодыми людьми меньше; и не побоюсь, глядя в лицо кому угодно, сказать, что богатство и положение достанутся тому, кто их достоин более всех на свете. То, что совершилось на Рождество, — плод безрассудной поспешности, но зло тех нескольких дней можно отчасти стереть. Лак и позолота каких только пятен не скрывают. Его же только нельзя будет именовать эсквайром. Когда любовь настоящая, как у меня, Фанни, можно и еще кой на что посмотреть сквозь пальцы. Напишите ко мне с обратной почтой, судите сами о моем волнении и не смейтесь надо мною. Скажите мне истинную правду, ту, что Вам известна из первых уст. А еще не мучьте себя, не стыдитесь моих чувств или своих собственных. Поверьте мне, они не только естественны, но и заключают в себе и человеколюбие и добродетель. Судите сами, разве, получив титул сэра, и все владения Бертрамов, Эдмунд не сделает больше добра, чем любой другой возможный наследник титула. Когда б Гранты были дома, я не стала бы Вас затруднять, но сейчас Вы единственная, от кого я могу узнать правду, так как сестры его для меня вне досягаемости. Миссис Рашуот, как Вам, конечно, известно, проводит Пасху у Эймлеров в Туикенеме и еще не воротилась, а Джулия сейчас у кузин где-то поблизости от Бедфорд-сквер, но я забыла их фамилию и название улицы. Однако даже когда б я могла тотчас обратиться к любой из них, я б все равно предпочла бы Вас, — мне бросилось в глаза, что им обеим слишком жаль расставаться со своими развлечениями, и потому они не желают видеть правду. Я думаю, пасхальные каникулы миссис Рашуот подходят к концу; для нее это, несомненно, доподлинные каникулы. Эймлеры милые люди, а так как мистер Рашуот в отъезде, ей остается только наслаждаться жизнью. Отдаю ей должное, что она укрепила его желание исполнить сыновний долг, поехать в Бат за матерью, но как она уживется под одной крышей с этой достопочтенной вдовицей? Моего брата сейчас нет рядом, так что от него мне нечего передать. Вам не кажется, что если б не болезнь мистера Бертрама, Эдмунд давно бы уж был в Лондоне?
Всегда Ваша, Мэри.
Я уже стала складывать письмо, но тут вошел Генри. Он, однако, не принес никаких известий, которые помешали бы отправить письмо. Миссис Р. знает, что опасаются за жизнь больного; Генри виделся с нею нынче утром, она сегодня возвращается на Уимпол-стрит, старая дама приезжает. Пожалуйста, не беспокойтесь и ничего не воображайте, оттого что он провел несколько дней в Ричмонде. Он всегда ездит туда по весне. Не сомневайтесь, он не думает ни о ком, кроме Вас. В эту самую минуту он до безумия жаждет Вас видеть и занят лишь тем, что изобретает возможности для встречи и для того, чтобы она тоже доставила удовольствие и Вам. В доказательство он повторяет, и еще горячей, то, что сказал в Портсмуте, что мы будем рады доставить Вас домой, и я всем сердцем присоединяюсь. Милочка Фанни, напишите тотчас и велите нам приехать. Нам всем это будет в радость. Мы с ним, понятно, можем поехать в пасторат и нисколько не обременим наших друзей в Мэнсфилд-парке. Право же, приятно будет снова всех их увидеть, а некоторое прибавление общества может оказаться им как нельзя более кстати; а что до Вас, Вы, конечно, чувствуете, сколь Вы там нужны, и при Вашей совестливости не можете сознательно оставаться в стороне, когда у Вас есть возможность воротиться. Мне недостает времени и терпенья передать Вам и половину тех слов, что желал бы Вам передать Генри, знайте только, что все они пронизаны неизменной любовью".
Большая часть этого письма вызывала у Фанни такое отвращенье и так ей не хотелось способствовать встрече той, которая его писала, с Эдмундом, что она не способна была (и сама это чувствовала) судить беспристрастно, следует ли ей принять предложение, содержащееся в конце. Для нее самой то был величайший соблазн. Через каких-нибудь три дня, быть может, очутиться в Мэнсфилде — большего счастья и представить невозможно, но в нем заключался бы существенный изъян: быть обязанной таким счастьем людям, в чьих чувствах и поведении она сейчас столь много осуждала; чувства сестры и поведение брата… ее хладнокровное домогательство… его беспечная суетность. Чтоб он продолжал знакомство, а возможно, и флиртовал с миссис Рашуот! Фанни была оскорблена. Она думала о нем лучше. Однако, по счастью, ей не нужно было взвешивать и выбирать, какое из противоположных стремлений, из вызывающих сомненье понятий предпочесть; не ей решать, удерживать ли Мэри и Эдмунда врозь. У ней было правило: во всех случаях жизни представить, как отнесся бы к этому дядюшка. Она благоговела перед ним, боялась выйти из его воли, а потому тотчас поняла, как ей должно поступить. Она безусловно должна отклонить предложение мисс Крофорд. Если бы дядюшка желал ее приезда, он бы послал за нею; и уже само ее предложение воротиться ранее было бы самонадеянностью, которую едва ли можно чем-то оправдать. Она поблагодарила мисс Крофорд, но наотрез отказалась. Как она понимает, написала она, дядюшка намерен сам за ней заехать; а раз кузен болен уже столько недель и се присутствие не сочли необходимым, стало быть, сейчас ее возвращение нежелательно и она только чувствовала бы себя обузой.
Нынешнее состояние кузена она описала в точности таким, как сама о нем понимала, таким, какое, вероятно, внушит ее жизнерадостной корреспондентке надежду, что все ее желания сбудутся. При определенном богатстве Эдмунду, верно, простится, что он стал священником; этим, должно быть, и объясняется победа над предрассудком, с которою он готов был себя поздравить. По мнению мисс Крофорд, на свете нет ничего важнее денег.
Глава 15
Фанни была убеждена, что своим ответом глубоко разочарует мисс Крофорд, и потому, зная ее нрав, ждала, что та, пожалуй, снова к ней приступит; и хотя новое письмо пришло только через неделю, Фанни взяла его с тем же чувством.
Она тотчас же поняла, что письмо короткое, а значит, подумалось ей, наверно, деловое, и написано в спешке. Содержание его не вызывало сомнений; в первые мгновенья она решила, что ей просто-напросто сообщают о своем приезде в Портсмут в этот самый день, и отчаянно заволновалась, не зная, как тогда поступить. Однако в следующий миг возникшие пред нею затруднения рассеялись, — еще не открыв письма, она понадеялась, что Крофорды обратились к ее дядюшке и получили разрешение. Вот это письмо.
"Только что до меня дошел совершенно возмутительный, злонамеренный слух, и я пишу Вам, дорогая Фанни, чтоб упредить Вас на случай, если он докатится и до Ваших мест, не давать ему ни малейшей веры. Это, без сомненья, какая-то ошибка, и через день-два все прояснится — во всяком случае, Генри ни в чем не повинен и, несмотря на мимолетное etourderie , он не думает ни о ком, кроме Вас. Пока я Вам снова не напишу, никому не говорите ни слова, ничего не слушайте, не стройте никаких догадок, ни с кем не делитесь. Без сомненья, все затихнет и окажется, — это одна только Рашуотова блажь. Если они и вправду уехали, то, ручаюсь, всего лишь в Мэнсфилд-парк и вместе с Джулией. Но отчего Вы не велите приехать за Вами? Как бы Вам после об этом не пожалеть.
Ваша, и прочее…"
Фанни была ошеломлена. Никакой возмутительный злонамеренный слух до нее не дошел, и оттого многое в этом странном письме ей понять было невозможно. Она могла лишь догадаться, что оно касается до Уимпол-стрит и мистера Крофорда, и лишь предположить, что там свершилось какое-то крайнее безрассудство, раз оно вызвало толки в свете и, как опасается мисс Крофорд, способно возбудить ее ревность, если она о том прослышала. Но напрасно мисс Крофорд за нее волнуется. Ей только жаль тех, кто в этом замешан, жаль и Мэнсфилд, если молва докатилась и туда; но Фанни надеялась, что так далеко слухи не дошли. Если, как следует из письма мисс Крофорд, Рашуоты сами поехали в Мэнсфилд, вряд ли им предшествовали неприятные вести и, во всяком случае, вряд ли произвели там впечатление.
Что же до мистера Крофорда, может быть, происшедшее даст ему понятие о собственном нраве и убедит, насколько он не способен на постоянство в любви, и он постыдится долее ухаживать за нею.
Как странно! А ведь она уже начала думать, что он и вправду ее любит, вообразила, будто его чувство к ней отнюдь не заурядное, и его сестра все еще уверяет, будто он только о ней, Фанни, и думает. И однако он, должно быть, весьма недвусмысленно выказал свою благосклонность к кузине, повел себя весьма опрометчиво, ведь ее корреспондентка не из тех, кто станет обращать внимание на пустяки.
Неуютно ей стало, и так будет, пока она не получит новых вестей от мисс Крофорд. Не думать об этом ее письме невозможно, и ни с кем нельзя об этом поговорить, облегчить душу. Напрасно мисс Крофорд так ее заклинала сохранить все в тайне, она могла бы довериться ее понятию о долге перед кузиной.
Наступил новый день, однако нового письма не принес. Фанни была разочарована. Все утро она по-прежнему только об этом и думала; но когда к вечеру вернулся отец, как всегда с газетою в руках, она до такой степени не ждала из этого источника никаких вестей, что на минуту даже отвлеклась от своих мыслей.
Она глубоко задумалась совсем о другом. Ей вспомнился ее первый вечер в этой комнате и отец с неизменной газетой. Теперь в свече уже нет надобности. До захода солнца еще полтора часа. Сейчас она всем существом ощутила, что уже прошли три месяца; от солнечного света, что заливал гостиную, ей становилось не веселее, а еще грустней; совсем не так, как на сельском просторе, светит в городе солнце. Здесь его сила лишь в слепящем блеске, в беспощадном, мучительном слепящем блеске, который только на то и годится, чтоб обнажать пятна и грязь, которые иначе спокойно бы почивали. В городе солнце не приносит ни бодрости, ни здоровья. Фанни сидела в гнетущей духоте, в пронизанном яркими солнечными лучами облаке беспокойной пыли, и переводила взгляд со стен в пятнах от головы отца на изрезанный, исцарапанный братьями стол, где стоял как всегда не отчищенный толком чайный поднос, кое-как вытертые чашки с блюдцами, синеватое молоко, в котором плавали ошметки пленок, и хлеб с маслом, становящийся с каждой минутой жирней, чем был поначалу от рук Ребекки. И пока готовился чай, отец углубился в газету, а мать по обыкновению причитала над порванным ковром, — вот бы Ребекка его починила; Фанни вышла из оцепенения, лишь когда отец окликнул ее, сперва похмыкав и поразмыслив над чем-то в газете:
— Как фамилия этих твоих знаменитых кузенов, которые в Лондоне, Фан?
— Рашуоты, сэр, — после минутной запинки отвечала она.
— И уж не на Уимпол-стрит ли они живут?
— Да, сэр.
— Тогда, скажу я тебе, неладно у них. Возьми-ка. — Он протянул ей газету. — Вот уж много чести тебе от таких родственничков. Не знаю, не знаю, что подумает о таких делах сэр Томас; может, он чересчур утонченный и светский джентльмен и не станет меньше любить свою дочку. А только будь она моя, вот не сойти мне с этого места, стегал бы ее, пока хватило сил. Небольшая порка всего лучше остережет и мужчину и женщину тоже от эдаких выкрутасов.
Фанни прочла про себя, что «с бесконечным сожаленьем наша газета вынуждена сообщить о супружеском fracas в семействе мистера Р. с Уимпол-стрит; прекрасная миссис Р., которая лишь недавно связала себя узами Гименея и которая обещала стать блистательной властительницей светского общества, покинула супружеский кров в обществе хорошо известного неотразимого мистера К., близкого друга и товарища мистера Р., и даже редактору нашей газеты неизвестно, куда они отправились».
— Это ошибка, сэр, — тотчас же сказала Фанни. — Это, должно быть, ошибка… Не может этого быть… Здесь, должно быть, имеются в виду другие люди.
Она говорила из безотчетного желания отодвинуть позор, говорила с решительностью отчаяния, ибо говорила то, чему не верила, не могла верить. Потрясенная, она не усомнилась в истинности прочитанного. Правда ошеломила ее, и после она изумлялась, что все-таки сумела не задохнуться, даже заговорить.
Мистера Прайса газетное сообщение не настолько встревожило, чтоб он стал всерьез отвечать.
— Может, это и вранье, — готов был допустить он, — а только нынче немало светских дамочек таким вот манером продают душу дьяволу, так что ни за кого нельзя поручиться.
— Уж конечно, будем надеяться, это неправда, — жалобно сказала миссис Прайс. — Это был бы такой позор!..
Добро б я говорила Ребекке про ковер всего раз, так нет же, раз десять я ей говорила, не меньше, верно, Бетси? А тут работы всего на десять минут.
Едва ли можно описать ужас и смятение Фанни, когда она уверилась, что те двое и вправду виновны, и отчасти представила себе, какие бедствия это повлечет. Сперва она словно оцепенела, но с каждой минутой все полнее сознавала, как дурно, как отвратительно то, что произошло. Она не думала, не смела надеяться, что в газетной заметке ложь. Письмо мисс Крофорд, которое она перечитывала так часто, что выучила наизусть, было в пугающем согласии с заметкой. Горячность, с какою мисс Крофорд защищала брата, и ее надежда, что скандал удастся замять, и нескрываемое волнение — все это ясней ясного говорило о поступке весьма неблаговидном; и мисс Крофорд, видно, единственная женщина на свете, способная по складу своему счесть пустяком этот страшнейший грех, способная попытаться затушевать его и желать, чтоб он остался безнаказанным! Теперь Фанни поняла свою ошибку — поняла, кто уехал в Мэнсфилд-парк, верней, кого имела в виду мисс Крофорд в своем письме. Не мистера и миссис Рашуот, но миссис Рашуот и мистера Крофорда.
Фанни казалось, еще никогда не была она так возмущена. Она не могла успокоиться. Весь вечер мучилась, провела бессонную ночь. То гадко ей делалось, то она содрогалась от ужаса, то бросало в жар, то в холод. Случившееся слишком чудовищно, в иные минуты она отказывалась верить, думала, нет, не могло того быть. Женщина, которая вышла замуж всего полгода назад, мужчина, который клялся в преданности другой, причем близкой ее родственнице, даже считал себя помолвленным, вся семья, обе семьи связаны столькими узами, так близки и дружны!.. Смешение всякого рода вины тут слишком чудовищно, слишком бесстыдно переплетенье всевозможного зла, ведь на такое могут быть способны разве что натуры до крайности жестокие!.. И однако рассудок говорил ей, что все так и есть. Непостоянство Крофорда в любви, неотделимое от его суетности, явная влюбленность в него Марии и недостаточно твердые убеждения у обоих делали это возможным… и письмо мисс Крофорд служило тому подтвержденьем.
Каковы будут последствия? Кого только это не затронет! Чьи только намерения не изменит! Чей покой не нарушит раз и навсегда! Мисс Крофорд и Эдмунда… нет, на эту зыбкую почву ступать опасно. Фанни ограничилась, верней, попыталась ограничиться мыслями о безусловном и несомненном горе всей семьи, которое, если вина и вправду подтверждена и стала всеобщим достоянием, ощутят все до единого. Страдания матери, отца… Тут она задержалась мыслью. Джулии, Тома, Эдмунда… Тут еще долее она задержалась мыслью. Для них двоих это будет всего ужасней. Так велики отцовское рвение сэра Томаса и его чувство благопристойности и чести, доверчивость и подлинная сила чувства Эдмунда, его непреклонная честность, что при таком позоре как бы они не лишились разума и самой жизни; и ей показалось, что если думать лишь о том, что ждет их в земной юдоли, то для каждого, кто в родстве с миссис Рашуот, величайшим благом была бы мгновенная смерть.
Миновал день, за ним другой, но ничто не умаляло Фаннины страхи. Почта не принесла никакого опроверженья, ни публичного, ни частного. Не было второго письма от мисс Крофорд, которое объяснило бы первое; не было вестей и из Мэнсфилда, хотя тетушке давно уже пора написать. То был дурной знак. У Фанни едва ли осталась хотя бы тень надежды, которая ее успокоила бы, и она, глубоко удрученная, так трепетала, так стала бледна, что любая не вовсе равнодушная мать, кроме миссис Прайс, непременно бы это заметила; но вот на третий день раздался пугающий стук в парадную дверь, и ей опять вручили письмо. На нем стоял лондонский штемпель, и оно было от Эдмунда. «Дорогая Фанни, тебе известно наше нынешнее злополучие. Да поможет тебе Господь перенести свою долю его. Мы здесь уже два дня, но ничего не можем поделать. О них ни слуху ни духу. Ты, верно, не знаешь о последнем ударе — о побеге Джулии; она сбежала в Шотландию с Йейтсом. Она покинула Лондон за несколько часов до нашего приезда. В любое другое время это повергло бы нас в отчаяние. Теперь же это ничто, однако же серьезно отягчает наше положение. Отец, не сломлен. Трудно было на это надеяться. Он еще в силах думать и действовать; и я пишу по его просьбе, чтоб предложить тебе воротиться домой. Он очень этого желает ради маменьки. Я буду в Портсмуте на другое утро после того, как ты получишь это письмо, и надеюсь, ты будешь готова отправиться в Мэнсфилд. Отец хочет, чтоб ты пригласила с собою Сьюзен погостить у нас несколько месяцев. Уладь все по своему усмотрению; объясни, как сочтешь приличным; я уверен, ты почувствуешь всю меру его доброты, если он подумал об этом в такую минуту! Отдай должное его желанию, хотя, возможно, я выразил его не очень ясно. Думаю, ты отчасти представляешь мое теперешнее состояние. Беды обрушиваются на нас одна за другой. Я приеду ранним утром, почтовой каретою. Твой и прочее…» Никогда еще Фанни так не нуждалась в душевной поддержке. И никогда еще ничто так не поддерживало ее, как это письмо. Завтра! Уехать из Портсмута завтра! Ей грозит, да, конечно, ей грозит величайшая опасность, ибо в пору, когда многие несчастны, она будет несказанно счастлива. Общая беда принесла ей такую радость! Страшно ей стало, неужто она окажется глуха к этой беде. Уехать так скоро, быть призванной так милостиво, быть призванной ради утешенья, и с позволением взять с собою Сьюзен, столько счастья сразу… На сердце у ней стало горячо, и на время боль отступила, она не в состоянии как должно разделить горе даже тех, кому сочувствует всего более. Побег Джулии не слишком ее огорчил; она изумилась и возмутилась, но это не затронуло глубоко ни чувств ее, ни мыслей. Ей пришлось велеть себе задуматься о нем и признать, что это ужасное, прискорбное событие, не то за всеми волнениями, спешкой, радостными заботами, которые нахлынули на нее, она и не вспомнила бы о нем. Ничто так не облегчает горести, как занятие, деятельное, неотложное занятие. Занятие, даже печальное, может рассеять печаль, а Фаннины хлопоты исполнены были надежды. Ей столько предстояло работы, что даже чудовищный поступок миссис Рашуот (в котором теперь уже не оставалось ни малейших сомнений) не угнетал ее, как вначале. У ней недоставало времени чувствовать себя несчастной. Она надеялась, что не пройдет и суток, и она уедет; а до того надо поговорить с папенькой и маменькой, подготовить Сьюзен, собраться. Одно дело следовало за другим; день казался ей чересчур короток. Счастье, которым она оделяет и сестру, счастье, не слишком омраченное дурным известием, которое ей предстояло коротко сообщить родителям, их радостное согласие на поездку Сьюзен, общее удовольствие, с каким все, казалось, отнеслись к их совместному отъезду, и восторг самой Сьюзен — все это поддерживало ее настроение. Бедствие, которое постигло Бертрамов, на портсмутское семейство особого впечатления не произвело. Миссис Прайс несколько минут посокрушалась о своей бедняжке сестре… но во что сложить вещи Сьюзен — это занимало ее куда больше, ведь Ребекка унесла все сундуки и привела их в негодность, а что до Сьюзен, чье самое заветное желание так неожиданно сбылось, она не знала ни тех, кто согрешил, ни тех, кто страдал, но хотя бы не радовалась с утра до ночи, — можно ли ждать большего от добродетельной натуры в четырнадцать лет. Так как ничего, в сущности, не предоставили попечению миссис Прайс или заботам Ребекки, все делалось разумно, должным образом было завершено, и девицы были готовы к завтрашнему дню. Им бы хорошенько выспаться перед дорогою, но сон бежал от них. Кузен, который ехал за ними, чуть ли не полностию владел их взволнованными душами; одна была безмерно счастлива, другая в неописуемом смятенье. В восемь утра Эдмунд был у Прайсов. Девушки сверху услышали, как он вошел, и Фанни спустилась к нему. Мысль увидеть его тотчас же вместе с сознанием, что он, без сомненья, жестоко страдает, воскресили и ее прежние чувства. Он так близко от нее и несчастлив. Войдя в гостиную, она чуть не упала в обморок. Он был один, и тотчас шагнул ей навстречу, и вот уже прижимает ее к груди, и она только может разобрать: «Фанни моя… единственная моя сестра… теперь единственное мое утешение». Она не могла вымолвить ни слова, несколько минут не мог более вымолвить ни слова и он. Он отвернулся, пытаясь овладеть собою, а когда заговорил снова, хотя голос его слегка дрожал, но по всему видно было, что он старается взять себя в руки и решил впредь избегать каких-либо упоминаний о случившемся. — Ты завтракала?.. Когда будешь готова?.. Сьюзен едет? — вопросы быстро следовали один за другим. Он всего более стремился как можно скорей уехать. Когда дело касается до Мэнсфилда, время всегда дорого; а на душе у него было таково, что ему легчало только в движеньи. Условились, что он велит подать карету к дверям через полчаса; Фанни должна была позаботиться, чтоб они позавтракали и были полностью готовы. Сам он уже поел и не захотел остаться и откушать с ними. Он пройдется у вала и будет здесь вместе с каретою. И Эдмунд опять ушел, он рад был скрыться ото всех, даже от Фанни. Он выглядел совсем больным; видно, его снедала тревога, которую он твердо решил от всех утаить. Фанни так и думала, но это ее ужасало. Карета прибыла, и в ту же минуту Эдмунд опять вошел в дом, как раз вовремя, чтобы провести несколько минут с семейством Прайс и присутствовать — ничего не видя и не замечая — при весьма спокойном расставании семейства с отъезжающими дочерьми, и как раз вовремя, чтоб помешать им сесть за завтрак, который на сей раз с помощью необычных стараний был совершенно и полностью готов, когда карета только отъехала от дверей. Последняя трапеза в родительском доме весьма походила на первую; Фанни была освобождена от нее столь же радушно, как тогда приглашена к столу. Легко представить, какая радость и благодарность переполняли сердце Фанни, когда карета миновала городскую заставу, как сияло неудержимой улыбкой лицо Сьюзен. Однако сидела она впереди, и за полями капора улыбка была не видна. Поездка обещала быть молчаливой. Слуха Фанни часто достигали тяжкие вздохи Эдмунда. Будь они вдвоем, он, несмотря на все свои решения, открыл бы ей сердце, но присутствие Сьюзен вынуждало его замкнуться, а когда он попытался поговорить о материях безразличных, такой разговор быстро угас. Фанни не спускала с него озабоченных глаз, и, встретясь порою с ней взглядом, он ласково ей улыбался, и это утешало ее; но в первый день поездки она не услыхала от него
ни слова о том, что его угнетало. Следующее утро кое-что ей принесло. Перед тем как им отправиться из Оксфорда, пока Сьюзен, прильнув к окну, жадно следила за многочисленным семейством, покидающим гостиницу, Эдмунд и Фанни стояли у камина; и Эдмунд, пораженный переменою, происшедшей в ее наружности, и не зная, какие испытания каждый день выпадали на ее долю в отцовском доме, приписал чрезмерно большую долю этой перемены, даже всю перемену недавним событиям и, взяв ее за руку, сказал негромко, но с глубоким чувством: — Что ж тут удивляться… тебе больно… ты страдаешь. Как можно было, уже полюбив, тебя покинуть! Но твоя… твоя привязанность совсем недавняя по сравненью с моей… Фанни, подумай, каково мне! Первая часть путешествия заняла долгий, долгий день, и до Оксфорда они добрались почти без сил; но назавтра они провели в дороге гораздо меньше времени. Они были в окрестностях Мэнсфилда задолго до обеденного часа: и когда приближались к заветному месту, у обеих сестер даже замерло сердце. Фанни стала страшиться встречи с тетушками и с Томом при столь унизительных для всех обстоятельствах; а Сьюзен не без тревоги думала, что все ее хорошие манеры, все недавно приобретенные знания о том, как принято вести себя в Мэнсфилде, надо будет вот-вот пустить в ход. Призраки хорошего и дурного воспитания, речей привычно грубых и новоприобретенных учтивостей маячили перед нею; и на уме у ней были серебряные вилки, салфетки и чаши для ополаскиванья пальцев. Фанни по всему пути замечала, как все переменилось по сравненью с февралем; но когда они въехали в мэнсфилдские владения, все ее ощущенья, ее радость стали еще острей. Прошло три месяца, полных три месяца с тех пор, как она покинула эти милые ей места; и на смену зиме шло лето. Куда ни глянь зеленели поля и лужайки, а деревья, хотя еще не сплошь в листве, вступили в ту восхитительную пору, когда знаешь, что они вот-вот станут еще краше, когда, уже и так радуя взор, они сулят воображению еще много прелести. Однако радовалась она в одиночестве. Эдмунд не мог разделить с нею ее довольство. Фанни взглянула на него, но он сидел, откинувшись назад, погруженный в глубокую, как никогда, печаль, и глаза его были закрыты, словно веселые картины удручали его и он не хотел видеть очарования родных мест. Ее опять охватила печаль, а от мысли, как тяжко приходится сейчас тем, кто в доме, сам дом, современный, просторный и прекрасно расположенный, тоже показался ей печальным. Одна из тех, кто страдал сейчас там, ждала их с таким нетерпеньем, какого никогда прежде не знала. Не успела Фанни пройти мимо стоящих с горестным видом слуг, как из гостиной навстречу ей вышла леди Бертрам, вышла шагом отнюдь не ленивым и припала к ее груди со словами:
— Фанни, дорогая! Теперь мне станет спокойнее.
Глава 16
Все трое, остававшиеся в Мэнсфилд-парке, были несчастны, и каждый самым несчастным считал себя. Однако тетушка Норрис, привязанная к Марии как никто другой, поистине страдала более других. Мария была ее любимица, была ей всех дороже; брак племянницы, который, как она с гордостью чувствовала и о чем с такой гордостью говаривала, был делом ее рук, и нежданная развязка совсем ее сразила.
Ее будто подменили, — притихшая, отупевшая от горя, ко всему теперь равнодушная, она стала неузнаваема. На ее попечении оставались сестра и племянник и весь дом, но она никак не воспользовалась этим, была не в силах ни править, ни распоряжаться, ни хотя бы воображать себя всеобщей опорой. Когда ее и вправду коснулась беда, ее деятельная натура оцепенела, и ни леди Бертрам, ни племянник не находили в ней ни малейшей поддержки, да она и не пыталась их поддержать. Она помогла им не больше, чем они друг другу. Каждый был равно одинок, беспомощен и заброшен; и теперь приезд Эдмунда, Фанни и Сьюзен лишний раз подтвердил, что ей приходится хуже всех. Остальным двум полегчало, но ей ничто не приносило облегчения. Эдмунд почти так же обрадовал своим приездом брата, как Фанни — леди Бертрам, а тетушка Норрис, вместо того чтоб с их прибытием поуспокоиться, при виде той, кого она, ослепленная гневом, почитала виновницею несчастья, только пуще разгневалась. Прими Фанни предложение мистера Крофорда, и не случилось бы этого несчастья.
Сьюзен тоже вызвала у ней неудовольствие. Она даже замечать ее не желала, только раза два посмотрела на племянницу с отвращением, но сочла ее шпионкой, втирушей, нищенкой и еще того хуже. Другая же тетушка приняла Сьюзен с тихой добротою. Леди Бертрам не могла уделить девочке много времени или много слов, но приняла ее как сестру Фанни, которая тем самым вправе гостить в Мэнсфилде, и готова была и приласкать ее и полюбить; а Сьюзен этому от души радовалась, ведь она загодя знала, что от тетушки Норрис не дождешься ничего, кроме дурного настроения; ее переполняло счастье, она блаженно сознавала, что избегла многих зол, и оттого легко примирилась бы с куда большим равнодушием, чем то, с каким ее встретили прочие домочадцы.
Она теперь много времени была предоставлена самой себе и могла сколько угодно знакомиться с домом, с парком и садом, и дни ее проходили очень счастливо, а те, кто при других обстоятельствах уделили бы ей внимание, запирались в четырех стенах или поглощены были каждый тем из домочадцев, кого он один и мог хоть немного утешить в эту трудную пору; Эдмунд, пренебрегая собственными чувствами, старался облегчить душевные муки брата, а Фанни, преданная тетушке Бертрам, вернулась к своим прежним обязанностям, только с еще большим рвением и с мыслью, что никогда она не сможет довольно помочь той, которой ее так недоставало.
Разговаривать с Фанни о постигшем семью ужасе, разговаривать и горько жаловаться — только это и утешало леди Бертрам. Терпеливо выслушивать ее и отвечать с добротою и сочувствием — вот и все, что можно было для нее сделать. Ничто другое не могло ее успокоить. Случившееся не давало покою. Леди Бертрам не отличалась глубокомыслием, но, направляемая сэром Томасом, она обо всех серьезных событиях судила верно; и потому понимала всю чудовищность того, что произошло, и не старалась сама и не ждала, чтобы Фанни стала ее уговаривать преуменьшить вину и бесчестье.
Леди Бертрам не умела любить горячо, не умела и подолгу задумываться об одном и том же. Несколько времени спустя Фанни почувствовала, что, пожалуй, уже можно отвлечь ее и пробудить кой-какой интерес к обычным занятиям; но всякий раз, как леди Бертрам вновь возвращалась к случившемуся, она видела его лишь в одном свете: потеряна дочь, и позор никогда не будет смыт.
Фанни узнала от нее все подробности, которые прежде еще не всплыли наружу. Тетушка рассказывала не очень связно, однако с помощью писем к сэру Томасу и от него, да при том, что ей было уже известно и удалось разумно сопоставить, Фанни вскоре поняла все, что хотела, об обстоятельствах, которые сопутствовали случившемуся.
На Пасху миссис Рашуот вместе с семейством, с которым в последнее время коротко сошлась, уехала в Туикенем, — семейство отличалось живыми, приятными манерами и, вероятно, подходящим для нее нравом и свободомыслием, потому что именно в их дом мистеру Крофорду открыт был доступ в любое время. О том, что он жил по соседству, Фанни уже знала. В эту самую пору мистер Рашуот отправился в Бат, желая провести там несколько дней со своей матерью, а потом привезти ее в Лондон, и Мария, находясь у этих своих друзей, не была ничем связана, даже присутствием Джулии, которая недели за три до того покинула дом сестры и переехала к неким родственникам сэра Томаса; родители теперь полагали, что переезд был затеян ради большего удобства для встреч с мистером Йейтсом. Вскорости после того, как Рашуоты воротились на Уимпол-стрит, сэр Томас получил письмо из Лондона от старого и весьма близкого друга; тот, наслушавшись и навидавшись довольно, чтоб встревожиться, советовал ему самому приехать в Лондон и, употребив свое влияние на дочь, положить конец, чрезмерной близости, из-за которой она уже удостаивается нелестных замечаний, а мистер Рашуот явно обеспокоен.
Сэр Томас уже готовился последовать совету друга, никому в Мэнсфилде не сообщая содержания его письма, но тут в новом письме с нарочным друг извещал, что молодые супруги на грани разрыва. Миссис Рашуот покинула дом мужа, мистер Рашуот, в сильнейшем гневе и отчаянии, обратился к нему, мистеру Хардингу, за советом; по мнению мистера Хардинга, речь идет по меньшей мере о совершенной сгоряча нескромности. Служанка миссис Рашуот-старшей грозит разоблачениями. Он делает все, что в его силах, чтобы унять страсти, в надежде на возвращение миссис Рашуот под супружеский кров, но ему так непримиримо противостоит своим влиянием мать мистера Рашуота, что следует опасаться наихудших последствий.
Невозможно было утаить это ужасающее сообщение от остальных членов семьи. Сэр Томас уехал, Эдмунд его сопровождал; оставшиеся погрузились в отчаяние, которое еще усиливалось с каждым следующим письмом из Лондона. К этому времени все уже стало достоянием злых языков. У горничной миссис Рашуот-старшей было что предать огласке, и, поддерживаемую хозяйкой, ее не удавалось заставить замолчать. Жена и мать мистера Рашуота даже за то короткое время, что они провели под одной крышей, успели рассориться; старшая ожесточилась против невестки, вероятно, столько же из-за оказанного ей неуважения, сколько от обиды за сына.
Так или иначе она оставалась непримирима. Но даже не будь она так несговорчива или не имей такого влияния на сына, который всегда слушался того, кто говорил с ним последний, того, кто мог подчинить его или заставить замолчать, все равно надеяться было бы не на что, ибо миссис Рашуот-младшая не появлялась, и были все основания полагать, что она скрывается где-то вместе с мистером Крофордом, каковой покинул дом дяди, якобы отправившись путешествовать, в тот самый день, когда исчезла она.
Сэр Томас, однако, еще несколько времени прожил в Лондоне, надеясь разыскать дочь и удержать от худшего падения, хотя она и так уже непоправимо себя опозорила.
Каково ему-то сейчас приходится, самая эта мысль была для Фанни мучительна. Лишь один из всех его детей не доставлял ему теперь страданий.
Болезнь Тома, потрясенного поведением сестры, сильно обострилась, и его состояние опять стало настолько хуже, что даже леди Бертрам была испугана переменою в нем и обо всех своих страхах исправно писала мужу; а побег Джулии, еще один удар, который обрушился на него по приезде в Лондон, хотя он и не ощутил его в тот час со всей остротою, конечно же, причинил ему немалую боль. Фанни понимала это. Видела по письмам дяди, как ему это горько. Союз с Йейтсом был бы нежелателен при любых обстоятельствах, но оттого что он был заключен в такой тайне, и такое неподходящее для этого было выбрано время, чувства Джулии предстали в самом невыгодном свете, и тем безрассудней выглядел ее выбор. Сэр Томас назвал это дурным поступком, совершенным наихудшим образом в наихудшее время; и хотя Джулию можно было простить скорей, чем Марию, так же как безрассудство простительней, чем порок, он не мог не заключить, что сделанный ею шаг дает основания ждать от нее в дальнейшем, как от ее сестры, самого худшего. Таково было его мнение о пути, на который она ступила.
Фанни глубоко ему сочувствовала. Ни в ком, кроме Эдмунда, не находил он теперь утешения. Каждый из остальных его детей разрывал ему сердце. Она верила, что ее он судит иначе, чем тетушка Норрис, и его недовольство ею теперь пройдет. Она-то будет оправдана в его глазах. Мистер Крофорд вполне извинил бы ей отказ, вот что для нее самой было всего существенней, но сэра Томаса это не слишком утешало. Ее жестоко мучило дядюшкино недовольство, но что ему ее оправдание, благодарность ее и привязанность? Единственной его опорою остается Эдмунд.
Фанни, однако, ошибалась, думая, что за Эдмунда у отца сейчас сердце не болит. Боль была куда менее мучительного свойства, чем из-за остальных; но, по мнению сэра Томаса, оскорбление, нанесенное сестрой и другом, сделало сына несчастным, ибо не могло не оторвать от женщины, которой он добивался, к которой, без сомнения, питал привязанность и имел серьезные основания рассчитывать на успех и которая, если б не ее презренный брат, была бы для него весьма подходящей партией. Сэр Томас сознавал, как, когда они были в Лондоне, Эдмунд, должно быть, страдал и сам, а не только за других; он видел или догадывался, что тот чувствовал, и, не без оснований полагая, что одна встреча с мисс Крофорд состоялась, отчего сыну стало только еще тяжелей, стремился, по этой и по другим причинам, отправить его из Лондона; поручая ему доставить Фанни к тетушке, сэр Томас заботился о его благе и душевном спокойствии не меньше, чем о них обеих. Для Фанни чувства дядюшки не были тайной, как не был тайной для него нрав мисс Крофорд. Знай он, что за разговор состоялся у ней с Эдмундом, он не пожелал бы, чтоб она стала женою сына, будь у ней хоть сорок тысяч, а не двадцать.
Фанни не сомневалась, что отныне Эдмунд навсегда разъединен с мисс Крофорд; и однако, пока она не узнала, что именно таковы его чувства, своей убежденности ей было недостаточно. Так она думала, но хотела быть в этом уверена. Если б теперь он заговорил с нею, не таясь, что прежде подчас бывало ей нелегко, это утешило бы ее, как ничто другое; но казалось, этому не бывать. Фанни редко его видела, и никогда с глазу на глаз; он, верно, избегал оставаться с нею наедине. Что бы это значило? Видно, он решил покориться собственной горькой доле в несчастье, постигшем семью, но было это ему слишком больно и потому довериться кому-либо ему сейчас не под силу. Вот как, должно быть, сейчас у него на душе. Он покорился, но с такими муками, что не в состоянии разговаривать. Пройдет много, много времени прежде, чем он сумеет вновь произнести имя мисс Крофорд или у Фанни появится надежда, что между нею и Эдмундом вновь возникнет былая близость и доверие.
Времени и вправду прошло много. Они приехали в Мэнсфилд в четверг, и только воскресным вечером Эдмунд заговорил с нею о случившемся. Они сидели вдвоем в тот воскресный вечер — сырой воскресный вечер, самое подходящее время, чтобы открыть сердце другу, если друг рядом, и все рассказать… В комнате только еще мать, но она, растрогавшись от увещеваний, наплакалась и уснула… Не заговорить невозможно; итак, по своему обыкновению не вдруг, даже не уследишь, с чего он начал, по обыкновению с оговоркой, что, если она согласна послушать его несколько минут, он будет очень краток и, конечно, более никогда не злоупотребит ее терпением… пусть не опасается повторения… он более никогда не заикнется об этом… Эдмунд позволил себе роскошь поведать той, в чьем нежном сочувствии был совершенно уверен, обо всем, что произошло и каковы его чувства.
Можно представить, как Фанни слушала, с каким интересом и вниманием, с какою болью и восторгом, как следила за его взволнованным голосом, как старательно переводила взгляд с одного предмета на другой, только бы не смотреть на Эдмунда. Начало ее встревожило. Он виделся с мисс Крофорд. Он был приглашен повидаться с нею. Он получил записку от леди Сторнуэй, в которой она просила его прийти; и поняв это как последнюю встречу, последнее дружеское свидание, и наделив сестру Крофорда всеми чувствами, которые должна бы она испытывать за брата, и стыдом, и горем, он пошел к ней в таком состоянии духа, такой размягченный, такой преданный, что в какую-то минуту Фанни со страхом подумала — нет, не может эта встреча быть последней. Но Эдмунд продолжал рассказ, и страхи ее рассеялись. Мисс Крофорд встретила его серьезная, подлинно серьезная, даже взволнованная, но не успел он вымолвить хотя бы несколько связных слов, как она заговорила о случившемся в такой манере, которая, он должен признаться, ошеломила его: «Мне сказали, что вы в Лондоне, — сказала она, — и я решила с вами повидаться. Давайте обсудим эту печальную историю. Что может сравниться с безрассудством наших двух родственников?»
Я не мог отвечать, но, думаю, все было ясно по моему лицу. Она почувствовала себя виноватой. Как она порою чутка! Она опечалилась и уже печально прибавила:
«Я совсем не собираюсь защищать Генри и обвинять вашу сестру». Так она начала… но что она говорила дальше, Фанни… это невозможно, едва ли возможно повторить тебе. Всех ее слов я не припомню, а если бы и помнил, постарался бы забыть. Смысл их сводился к тому, что она возмущалась безрассудством их обоих. Она осуждала безрассудство брата — зачем, поддавшись женщине, которую никогда не любил, сделал шаг, навсегда лишивший его той, которую обожает; но еще более того осуждала безрассудство… бедняжки Марии, которая пожертвовала таким прекрасным положением, обрекла себя на такие сложности, думая, будто любима человеком, который давно уже ясно показал, сколь к ней равнодушен. Подумай только, что я при этом испытывал. Слушать женщину, у которой не нашлось более сурового слова, как безрассудство!.. Самой заговорить об этом так свободно, так хладнокровно!.. Без принуждения, без ужаса, без свойственного женской скромности отвращенья!.. Вот оно, влияние света. Ведь разве найдется еще женщина, которую природа одарила так щедро?.. Ее развратили, развратили!..
После недолгого раздумья Эдмунд продолжал с каким-то спокойствием отчаяния:
— Я расскажу тебе все и больше никогда к этому не вернусь. Она видела в этом только безрассудство, и безрассудство, заклейменное только оглаской. Какое отсутствие обыкновенной осмотрительности, осторожности… Он поехал в Ричмонд на все время, пока она гостила в Туикенеме… Она отдала себя во власть служанки. Короче говоря, беда в том, что они не сумели сохранить тайну… Фанни, Фанни, не грех она осуждала, но неумение сохранить его в тайне. Неосторожность, вот что довело их до крайности и вынудило ее брата расстаться с дорогой его сердцу надеждой ради того, чтобы бежать с миссис Рашуот.
Эдмунд умолк.
— И что… что же ты на это сказал? — спросила Фанни, думая, что он ждет от нее хоть слова.
— Ничего, ничего вразумительного. Я был словно оглушенный. Она продолжала, заговорила о тебе… да, заговорила о тебе, сожалела, сколько могла, что потеряна такая… О тебе она говорила вполне разумно. Но она ведь всегда отдавала тебе должное. «Он упустил такую девушку, какой никогда больше не встретит, — сказала она. — При Фанни он бы остепенился, она составила бы его счастье». Фанни, дорогая, надеюсь, этим обращением к прошедшему, к тому, что могло бы быть, но уже никогда не будет, я не столько причиняю тебе боль, сколько доставляю удовольствие. Ты ведь не хочешь, чтоб я молчал?.. А если хочешь, только взгляни, скажи одно только слово, этого будет довольно.
Ни взгляда, ни слова не последовало.
— Слава Богу! — сказал Эдмунд. — Все мы склонны были дивиться… но, похоже, Провидение оказалось милостиво, и сердце, не умеющее лукавить, не будет страдать. Она отзывалась о тебе с самой лестной похвалою и искренней нежностью. Но даже и здесь примешалось дурное, среди таких добрых речей она вдруг перебила себя на полуслове и воскликнула: «Зачем она его отвергла? Это она во всем виновата. Простушка! Я никогда ее не прощу. Отнесись она к нему как должно, и сейчас не за горами бы уже была их свадьба, и Генри был бы слишком счастлив и слишком занят и ни на кого другого не поглядел бы. Он бы и пальцем не шевельнул, чтоб восстановить отношения с миссис Рашуот, разве что немного пофлиртовал бы, да и раз в год они встретились бы в Созертоне и Эверингеме». Ты могла бы такое представить? Но чары разрушены. Я прозрел.
— Как это жестоко! — сказала Фанни. — Да, жестоко! В такую минуту позволить себе шутить и разговаривать весело, и с кем — с тобою! Она просто жестока.
— По-твоему, это жестокость?.. Не согласен. Нет, по натуре она не жестокая. Не думаю, чтоб она хотела ранить мои чувства. Зло коренится глубже: она не знает таких чувств, даже не подозревает об их существовании, зло в испорченности души, для которой естественно отнестись к случившемуся так, как отнеслась она. Она всего лишь разговаривала так же, как другие, кого ей постоянно приходилось слышать, и воображала, будто так рассуждают все. Тут повинен не нрав. По своей охоте она бы никому не причинила напрасной боли, и, возможно, я обманываю себя, но думаю, что меня, мои чувства она бы пощадила… Тут повинно убежденье, Фанни, притупленная деликатность и испорченный, развращенный ум. Возможно, для меня так лучше… ведь мне слишком мало о чем остается жалеть. Но нет, неправда. Теряя ее, я рад бы страдать во много раз сильнее, чем думать о ней так, как вынужден думать сейчас. Я сказал ей это.
— Неужто?
— Да, сказал ей на прощанье.
— Ты долго у нее пробыл?
— Двадцать пять минут. А она продолжала говорить, что теперь остается только одно — постараться, чтоб они поженились. Да с такой твердостью в голосе, не чета мне. — Сам Эдмунд, рассказывая, не раз замолкал, голос изменял ему. «Мы должны уговорить Генри жениться на ней, — говорила она, — в нем сильно чувство чести, и притом он уверен, что Фанни потеряна для него навсегда, и потому у меня еще есть надежда на этот брак. Даже он едва ли может надеяться теперь завоевать девушку Фанниного склада, и оттого, надеюсь, мы сумеем настоять на своем. Я употреблю для этого все мое влияние, а оно немалое. И когда они поженятся и миссис Рашуот станет должным образом поддерживать ее семья, люди вполне уважаемые, ей, возможно, удастся хотя бы отчасти восстановить свое положение в свете. В иных кругах ее, разумеется, уже никогда не будут принимать, но, если она станет задавать пышные обеды и устраивать большие приемы, всегда найдутся люди, кто будет рад водить с нею знакомство. Нынче на такие дела, без сомненья, смотрят беспристрастней и свободней, чем прежде. Мой совет — пусть ваш отец не подымает шуму. Пусть не вмешивается, от этого будет один вред. Уговорите его, пусть предоставит всему идти своим чередом. Если он будет настаивать, чтоб она покинула Генри, и она послушается, едва ли Генри на ней женится, на это куда больше надежды, если она останется под его защитой. Я знаю, как верней повлиять на Генри. Пусть сэр Томас доверится его чувству чести и сострадания, и все кончится хорошо. Но если он заберет дочь, это выбьет у нас из рук главный козырь».
Пересказывая все это, Эдмунд пришел в такое волнение, что Фанни, которая следила за ним с молчаливым, но самым нежным участием, была уже не рада, что он решил с нею поделиться. Не сразу сумел он снова заговорить.
— Ну вот, Фанни, скоро я кончу, — сказал он. — Я передал тебе самую суть ее речей. Как только я смог заговорить, я отвечал, что, придя в этот дом с тяжелым сердцем, никак не думал столкнуться здесь с чем-то, о чем буду страдать еще сильней, но едва ли не каждое ее слово наносило мне новую более глубокую рану. Я сказал, что хотя за время нашего знакомства я нередко ощущал разницу во мнениях, и притом в случаях немаловажных, но и помыслить не мог, будто разница столь огромна, как выяснилось сейчас. Что то, как она отнеслась к преступному шагу, совершенному ее братом и моей сестрой (кто из них более повинен в обольщении, я предпочел не говорить)… то, как она рассматривала самый этот преступный шаг, осуждая его за что угодно, только не за то, за что следовало, рассматривала его дурные последствия лишь с одной точки зрения — как бы встретить их, не страшась, и осилить, бросив вызов приличиям и глубже погрязнув в бесстыдстве; и самое последнее, самое важное, то, что она советовала нам быть уступчивыми, пойти на сделку с совестью, потворствовать дальнейшему греху в расчете на брак, которому, думая о ее брате, как я думаю о нем теперь, надо не содействовать, а помешать, — все это вместе самым горьким образом убедило меня, что прежде я совсем ее не понимал и ее душа, какою она мне представлялась, лишь плод моего воображения, она вовсе не та мисс Крофорд, к которой я так был расположен и многие месяцы не мог на нее налюбоваться. И что для меня так, наверно, лучше: мне придется меньше жалеть, что я жертвую дружбою… своими чувствами… надеждами, которые все равно неизбежно у меня бы отняли. И однако, должен признаться, — если бы, если бы я и впредь мог видеть ее такою, какою она казалась мне прежде, я без колебаний согласился бы, чтоб куда нестерпимей стала боль разлуки, лишь бы осталось у меня право сохранить нежность и уважение к ней. Так я ей сказал, — такова была суть — но, сама понимаешь, не так спокойно и последовательно, как передал тебе. Она удивилась, очень удивилась, .. даже более того. Я видел, она переменилась в лице. Вся залилась краской. Мне кажется, я видел, какие смешанные чувства она испытывала — сильная, хоть и недолгая внутренняя борьба, отчасти желание согласиться с правдою… отчасти стыд… но привычка, привычка одержала верх. Дай она себе волю, она б рассмеялась. И почти со смехом она ответила: «Ну и поученье, скажу я вам. Это что же, часть вашей последней проповеди? Таким манером вы быстренько обратите на путь истинный всех в Мэнсфилде и Торнтон Лейси. И в следующий раз, когда я услышу ваше имя, это, верно, будет имя знаменитого проповедника из какого-нибудь известного методистского общества либо миссионера в чужих краях». Она старалась говорить беззаботно, но вовсе не была так беззаботна, какою хотела казаться. В ответ я только и сказал, что от души желаю ей добра и горячо надеюсь, что она скоро научится судить более справедливо и что драгоценнейшим знанием, какое нам дано, — знанием самой себя и своего долга — она будет обязана не слишком жестокому уроку судьбы, и тотчас же вышел из комнаты. Я сделал несколько шагов, Фанни, и тут услышал, что дверь у меня за спиною отворилась. «Мистер Бертрам», — сказала она. Я оборотился. "Мистер Бертрам, — сказала она с улыбкою… но улыбка эта плохо вязалась с только что закончившимся разговором, была она беззаботная, игривая, она будто звала, чтоб смирить меня; по крайности, так мне показалось. Я устоял — таково было побуждение в ту минуту — и пошел прочь. С тех пор… иногда… в иной миг… я жалел, что не воротился. Но конечно же, поступил я правильно. И на том окончилось наше знакомство! И какое же это было знакомство! Как я обманулся! Равно обманулся и в брате и в сестре! Благодарю тебя, Фанни, за долготерпенье. Мне очень, очень полегчало, и теперь хватит об этом.
И Фанни, привыкшая беззаветно верить каждому его слову, несколько минут думала, что с разговором этим и вправду покончено. Однако опять началось все то же или что-то очень сходное, и по-настоящему конец наступил лишь тогда, когда леди Бертрам совсем очнулась от сна. А до этой минуты они все говорили об одной только мисс Крофорд, о том, как она его обворожила, и какой прелестной создала ее природа, и каким она была бы чудом, если бы пораньше попала в хорошие руки. Фанни, которая теперь была вправе говорить откровенно, чувствовала, что непременно должна прибавить ему знания об истинной натуре мисс Крофорд, хотя бы намекнуть, что пожелала она полностью с ним примириться, по-видимому, не без мысли о том, как серьезно болен его брат. Услышать это было не очень-то приятно. Поначалу все существо Эдмунда возмутилось. Ему было бы куда милей, если б привязанность мисс Крофорд оказалась бескорыстней; но его тщеславие недолго противилось рассудку. Пришлось признать, что болезнь Тома и вправду повлияла на нее; утешала только мысль, что, хоть и воспитанная в совсем иных понятиях, она была, однако же, расположена к нему более, чем можно было ожидать, и ради него порою поступала ближе к тому, как бы следовало. Фанни думала в точности так же; они совершенно сошлись и во мнении о том, что разочарование Эдмунда никогда не забудется, оставит в его душе неизгладимый след. Время, без сомненья, несколько умерит его страдания, но вполне ему никогда их не побороть; а что до того, чтоб когда-нибудь ему встретить женщину, которая бы… Нет, об этом без возмущенья и помыслить невозможно. Ему остается лишь одно-единственное утешение — дружба Фанни.
Глава 17
Пусть другие авторы подробно останавливаются на прегрешениях и несчастье. Я как можно скорей распрощусь с этими ненавистными материями, мне не терпится вернуть толику покоя каждому, кто сам не слишком повинен в произошедшем, и покончить со всем прочим.
Мне отрадно знать, что в это самое время милая моя Фанни, несмотря ни на что, была, наверно, счастлива. Несмотря на то, что она чувствовала или думала, что чувствует из-за горя окружающих, была она счастливицей. Кое-какие источники радости наконец стали ей доступны. Ее вернули в Мэнсфилд-парк, она нужна, ее любят; она избавлена от мистера Крофорда, а когда воротился сэр Томас, он, столь многим опечаленный, однако же, всем своим обращением доказал ей, что вполне одобряет ее и ценит больше прежнего; и, счастливая всем этим, она и без того была бы счастлива, потому что Эдмунд не заблуждался более касательно мисс Крофорд.
Правда, сам Эдмунд отнюдь не был счастлив. Он страдал от разочарования и сожаленья, горевал о прошлом и желал невозможного. Фанни это знала и огорчалась, но огорчение так покоилось на удовольствии, так склонно было смягчиться и так согласно было с самыми дорогими ее сердцу чувствами, что едва ли не всякий пожелал бы променять на него самое бурное веселье.
Сэру Томасу, злополучному сэру Томасу, отцу семейства, да притом сознающему, сколько ошибок он совершил как отец семейства, предстояло страдать дольше всех. Он понимал, что не должен был разрешать этот брак, что он достаточно ясно представлял себе чувства дочери, чтобы почитать себя виноватым за свое согласие, что, давая это согласие, он истинность принес в жертву практичности, и побуждали его к этому самолюбие и житейские соображения. Чтобы эти размышления утратили остроту, требовалось время; но чего только не сделает время, и, хотя от миссис Рашуот, принесшей такое несчастье, какого уж было ждать утешения, в других своих детях сэр Томас утешился более, чем ожидал. Союз Джулии оказался не таким уж огорчительным, как он полагал вначале. Она вела себя почтительно и искала прощения, а мистер Йейтс, жаждущий быть по-настоящему принятым в семействе Бертрам, на главу семейства смотрел снизу вверх и прислушивался к его мнениям. Был он человек не слишком почтенный, но можно было надеяться, что станет не таким уж никчемным, превратится в тихого и скромного семьянина; и во всяком случае, утешительно было, что его имение оказалось даже больше, а долги много меньше, чем опасался сэр Томас, и что он советовался с тестем и обращался с ним почтительно, как с добрым старым другом. Приносил отцу утешение и Том, к нему понемногу возвращалось здоровье, но не возвращались прежние его привычки, плоды ветрености и себялюбия. Болезнь сделала его лучше. Он изведал страдание и научился думать — два незнакомых ему дотоле преимущества; вдобавок прискорбное событие на Уимпол-стрит, к которому он чувствовал себя причастным из-за опасной близости, какую породил его не имеющий оправданий театр, пробудило угрызения совести, да притом ему уже минуло двадцать шесть лет и довольно было ума, добрых товарищей — и все это вместе взятое привело к прочным и счастливым переменам в его душе. Он стал тем, чем надлежало быть, — помощником отцу, уравновешенным и надежным, и жил теперь не только ради собственного удовольствия.
Вот оно, истинное утешение! И как раз тогда, когда сэр Томас уже мог черпать из этих источников душевного благополучия, Эдмунд еще прибавил отцу спокойствия, ибо произошла перемена к лучшему в том единственном, чем он тоже заставлял страдать отцовское сердце, — переменилось к лучшему его настроение. Все лето напролет он вечерами бродил и сидел с Фанни в аллеях парка и настолько излил душу и покорился случившемуся, что опять повеселел.
Таковы были обстоятельства и надежды, которые мало-помалу успокоили сэра Томаса, притупили ощущение утраты и отчасти примирили его с собою; хотя никогда окончательно не отпустит боль от сознания ошибок, какие совершил он, воспитывая дочерей.
Слишком поздно он понял, как неблагоприятно для каждой юной души, когда с ней обходятся так по-разному, как обходились с Марией и Джулией он сам и их тетушка, что его суровости неизменно противоречила ее чрезмерная снисходительность и похвалы. Теперь он понимал, как неверно судил, надеясь уничтожить дурное влияние тетушки Норрис своим противодействием, ясно понимал, что лишь усугублял зло, приучая дочерей подавлять свой нрав в его присутствии, из-за чего от него оставались скрыты их истинные наклонности — и этим он сам заставлял их искать снисхожденья своим слабостям у той, которая тем лишь была им мила, что любила их слепо и хвалила без меры.
Да, он жестоко заблуждался; но, как ни тяжка его ошибка, постепенно он стал понимать, что не она оказалась всего страшнее в воспитании дочерей. Чего-то недоставало в них самих, иначе дурные последствия ее со временем сгладились бы. Он боялся, что недоставало нравственного начала, деятельного нравственного начала, никогда их должным образом не учили подчинять свои склонности и побуждения единственно необходимому, важнейшему чувству — чувству долга. Их религиозное воспитание было умозрительным, и никогда с них не спрашивали, чтоб они воплощали его в своей повседневной жизни. Удостоиться похвалы за изящество и всевозможные таланты — вот к чему они стремились со всеобщего одобрения, но это никак не способствовало их нравственному совершенствованию, не влияло на душу. Он хотел, чтоб они выросли хорошими, но пекся о разуме и умении себя вести, а не о натуре; и, пожалуй, никогда ни от кого не слышали они о необходимости самоотречения и смирения, что послужило бы к их благу.
Горько сожалел он об упущении, которое теперь едва ли можно было восполнить. Тяжко ему было, что при всех затратах и заботах старательного и дорогостоящего воспитания дочерей он вырастил их, не дав им понятия об их первейших обязанностях, не узнав их натуру и нрав.
Решительность и пылкость Марии особливо стали ему известны лишь тогда, когда привели к столь печальному исходу. Так и не удалось уговорить ее разлучиться с мистером Крофордом. Она надеялась с ним обвенчаться и не покидала его, пока не убедилась, что надеется напрасно, а разочарование и несчастье так дурно сказались на ее нраве и чувство ее стало так сродни ненависти, что несколько времени они были сущим наказанием друг для друга, и в конце концов сами порешили расстаться.
Миссис Рашуот медлила с разлукой, пока не дождалась от него упреков, что она лишила его надежды найти счастье с Фанни, и, уезжая, не имела другого утешения, кроме уверенности, что и вправду их разъединила. Может ли что-нибудь сравниться со страданиями подобной души в подобном положении?
Мистер Рашуот без труда получил развод; таким образом, пришел конец браку, заключенному при обстоятельствах, которые не позволяли рассчитывать на успех, на лучший исход. Миссис Рашуот презирала мужа и любила другого, а он прекрасно об этом знал. Обидам тупоумия и разочарования эгоистической страсти трудно сочувствовать. Он был наказан за свое поведение, а жена за большую вину была и наказана больше. Ему, освобожденному от этого союза, суждено оставаться униженным и несчастным до тех пор, покуда какая-нибудь другая хорошенькая девица не прельстит его и не повлечет опять к алтарю, и тогда он пустится во второе и, надобно надеяться, более успешное супружеское плавание — и ежели будет обманут, то, по крайности, весело и счастливо; ей же предстоит одиночество и осуждение, которое никак не сулит второй весны ни ее надеждам, ни репутации.
Где теперь будет ее дом — об этом совещались с глубокой печалью и серьезностью. Тетушка Норрис, чья привязанность к племяннице после всего, что та совершила, казалось, стала еще крепче, хотела бы водворить ее под родительский кров, где все семейство будет ей поддержкою. Сэр Томас и слушать об этом не желал, и тетушка Норрис стала пуще прежнего гневаться на Фанни, полагая, что тому причиною ее присутствие. Только племянница мешает сэру Томасу согласиться с нею, утверждала тетушка Норрис, хотя сэр Томас торжественно заверял ее, что, не живи в его доме сия молодая особа, не живи тут никто из его молодой родни, будь то девица или юноша, кому было бы опасно общество миссис Рашуот или мог повредить ее нрав, он бы все равно никогда не нанес столь тяжкого оскорбления соседям, ожидая и от них какого-либо к ней внимания. Как дочь, и, он надеется, дочь раскаивающуюся, ему ее следует опекать и всячески ей помогать, и поддерживать, и поощрять ее попытки поступать как должно, — все это в той мере, в какой позволяет его и ее положение; но далее этого он не пойдет. Мария погубила свою репутацию, и он не станет понапрасну пытаться восстановить то, что восстановить невозможно, позволяя себе оправдывать ее испорченность, не станет и стараться уменьшить бесчестье, каким-либо образом способствуя тому, чтобы несчастье, которое постигло его, вошло и в какую-нибудь другую семью.
Кончилось тем, что тетушка Норрис порешила уехать из Мэнсфилда и посвятить себя своей злополучной Марии, и в далеком уединенном жилище, приобретенном для них в чужой стране, где они оказались почти без общества, при том, что одна не питала к другой любви, а той недоставало здравого смысла, легко представить, каким наказанием для обеих стал собственный их нрав.
Благодаря отъезду тетушки Норрис жизнь сэра Томаса стала много отраднее. С того дня, как он воротился с Антигуа, свояченица сильно упала в его глазах; при каждом совместном действии, ежедневном общении, деле, разговоре она с той поры вызывала у него все меньше уважения, и чем дальше, тем ясней ему становилось, что либо время сослужило ей плохую службу, либо он с самого начала изрядно переоценил ее здравый смысл и неведомо почему терпел ее обыкновения. Он стал видеть в ней неиссякаемый источник зла, тем более непереносного, что, казалось, ему не предвиделось конца; казалось, она часть его самого и придется ее терпеть до самой смерти. А потому избавление от нее было воистину блаженством, и, не оставь она по себе горьких воспоминаний, можно было опасаться, что он, пожалуй, станет одобрять само зло, которое способствовало такому благу.
В Мэнсфилде никто о ней не сожалел. Она никогда не умела привлечь к себе даже тех, кого более других любила, а с той поры, как миссис Рашуот сбежала от мужа, она постоянно так была раздражена, что всем доставляла одно мученье. Фанни и та не пролила по ней ни слезинки, даже когда она уехала навсегда.
Участь Джулии оказалась не столь безрадостной отчасти благодаря иной натуре и иным обстоятельствам, но всего более потому, что эта самая тетушка меньше ее любила, меньше хвалила, меньше и баловала. Ее красоте и талантам всегда отводилось второе место. Джулия и сама привыкла думать, что во всем несколько уступает Марии. Из них двух нрав у ней, естественно, был более легкий, а чувствами своими, хотя и пылкими, она лучше владела; и не в такой мере в ней воспитано было пагубное самомнение.
Она легче перенесла разочарование в Генри Крофорде. После того как прошла первая горечь от явного пренебреженья, которое он ей выказал, она довольно скоро вступила на верный путь, решив более о нем не думать; и, когда в Лондоне знакомство возобновилось и Крофорд стал бывать в доме Рашуота, у ней хватило разума удалиться, именно в это время уехать к другим своим родным, чтобы не дать себе снова им увлечься. Вот отчего она переселилась к своим кузинам. Мистер Йейтс был тут совершенно ни при чем. Она иногда позволяла ему ухаживать за собою, но едва ли намеревалась одарить его подлинной благосклонностью; и если б сестра не повела себя таким неожиданным образом и саму ее по этой причине не объял страх перед отцом и домом, ибо она представила, что теперь с нею станут обходиться строже и уж не дадут никакой свободы, а потому спешно решила любою ценой избежать столь близких и грозных ужасов, — весьма вероятно, что Йейтс никогда бы не добился своего. Она сбежала всего лишь из страха за самое себя. Ей казалось, иного выхода у ней нет. Безрассудство Джулии вызвано было проступком Марии.
Генри Крофорд, которого погубила ранняя независимость и дурной домашний пример пожалуй, чересчур долго потворствовал причудам своего бессердечного тщеславия. Однажды, неожиданно и незаслуженно, оно открыло ему путь к счастью. Когда б он мог удовольствоваться победою над чувствами единственной прекрасной женщины, когда б нашел довольно причины для восторга в том, что преодолел нерасположение, приобрел уважение и приязнь Фанни Прайс, были бы все основания надеяться, что его ждет успех и блаженство. Его увлечение уже принесло
какие-то плоды. Затронув его душу, оно уже позволило ему чуть затронуть и душу Фанни. Если б он заслужил большего, он большего и достиг бы; особливо же после того, как Эдмунд и Мэри вступили бы в брак, Фанни стала бы сознательно помогать ему преодолеть ее первую привязанность, и они чаще стали бы бывать вместе. Оставайся он подлинно верен своему чувству, Фанни стала бы ему наградою, и наградою, которая была бы вручена ему весьма охотно, не слишком долго спустя после того, как Эдмунд женился бы на Мэри.
Поступи он, как намеревался и как, он сам понимал, поступить следовало, отправься он после возвращения из Портсмута в Эверингем, ему, должно быть, выпал бы счастливый жребий. Но его уговаривали остаться до приема, который устраивала миссис Фрейзер; его присутствия желали по причинам для него лестным, к тому же там предстояло встретить миссис Рашуот. Задеты были и любопытство и тщеславие, и для души, не привыкшей жертвовать чем бы то ни было ради добропорядочности, искушение получить немедленное удовольствие оказалось слишком велико; Крофорд решил отложить поездку в Норфолк, решил, что довольно будет и письма, а поехать не так и важно, и остался. Он увиделся с миссис Рашуот, был встречен ею с той холодностью, которая должна была бы его возмутить и навсегда породить между ними отчуждение; но Крофорд оскорбился, не мог он вынести, чтоб его оттолкнула женщина, которая еще не так давно неизменно отвечала улыбкою на каждый его взгляд; он должен непременно одолеть ее гордость и гнев, — ведь она сердится из-за Фанни, — надо переломить ее настроение, и пусть миссис Рашуот опять обращается с ним, как Мария Бертрам.
С такими намерениями он начал наступленье; и благодаря оживленной настойчивости вскоре восстановил своего рода дружеские отношения — любезные, легкие, которые не давали ему большой свободы, однако восторжествовали над сдержанностью, порожденной гневом, которая могла бы оберечь их обоих; завладел ее чувствами, а они оказались сильней, чем он предполагал. Она любила его; не уклонялась от его ухаживаний, не скрывала, что они ей милы. Он попался в сети собственной суетности, и не было ему ни малейших извинений, потому что он не питал к ней любви, всеми помыслами он был с ее кузиной. Теперь всего важней для него стало, чтобы Фанни и семья Бертрам не узнали о его отношениях с Марией. Для репутации миссис Рашуот тайна была не менее желанна, чем для его собственной. Воротясь из Ричмонда, он был бы рад не видеться более с миссис Рашуот. Во всем последующем повинно ее неразумие; и в конце концов он скрылся с нею, потому что был к тому вынужден, но даже в ту минуту сожалел, что теряет Фанни, и еще горше сожалел, когда шум, вызванный этой связью, утих, и в первые же несколько месяцев разительное несходство между кузинами заставило его еще выше оценить кроткий нрав Фанни, чистоту ее души и возвышенность понятий.
Наказание, публичное наказание за бесчестье по справедливости приходится отчасти и на долю мужчины, но это, как мы знаем, не помогает обществу оградить добродетель. В нашем мире кара не всегда настолько соразмерна преступлению, как хотелось бы; но, не осмеливаясь надеяться на более справедливое возмездие в жизни будущей, мы вполне можем предположить, что человек здравомыслящий, каким был Генри Крофорд, испытывал немалую досаду и сожаленье, досаду, которая иной раз оборачивалась угрызениями совести, а сожаленье — горечью, оттого что так отблагодарил он за гостеприимство, разрушил мир и покой семьи, пожертвовал своим лучшим, самым достойным и дорогим сердцу знакомством и потерял ту, которую любил и умом и сердцем.
После того, что произошло и ранило и отдалило друг от друга семейства Бертрамов и Грантов, оставаться в таком близком соседстве им было бы весьма прискорбно; но последние отсутствовали несколько месяцев, намеренно откладывая возвращение, и разрешилось все счастливой необходимостью или по меньшей мере возможностью уехать навсегда. Доктор Грант, благодаря поддержке, на которую уже перестал надеяться, получил место каноника в Вестминстере, что дало ему случай покинуть Мэнсфилд, поселиться в Лондоне и получить больший доход, необходимый при возрастающих из-за такой перемены расходах, и очень устраивало и тех, кто уезжал, и тех, кто оставался.
Миссис Грант, словно созданная для того, чтобы любить и быть любимой, уехала, должно быть, сожалея о крае и людях, с которыми свыклась; но при ее счастливой натуре она в любом месте и в любом обществе найдет чему радоваться, и к тому же теперь она опять могла предложить Мэри крышу над головой; а Мэри за последние полгода уже пресытилась друзьями, пресытилась и тщеславием, и честолюбием, и любовью, и разочарованием, и потому нуждалась в истинной доброте сестры, в ее неизменном благоразумии и спокойствии. Мэри поселилась у нее; и когда из-за трех на протяжении одной недели обедов по случаю введения в сан с доктором Грантом случился апоплексический удар и он скончался, они не разлучились; Мэри твердо решила никогда более не связывать свою жизнь с младшим братом, однако среди блестящих молодых людей и праздных прямых наследников, готовых к услугам ее красоты и двадцати тысяч фунтов, она долго не могла сыскать ни одного, который отвечал бы ее утончившемуся в Мансфилде вкусу, ни одного, чья натура и поведение вселяли бы надежду на домашнее счастье, которое она научилась там ценить, или способны были вытеснить у ней из сердца Эдмунда Бертрама.
Эдмунд в этом отношении оказался несравнимо счастливее. Ему не надобно было ждать и искать кого-то, кто был бы достоин занять освободившееся в его сердце место Мэри Крофорд. Едва он перестал сожалеть об утрате Мэри и объяснять Фанни, что никогда он более не встретит другую такую девушку, ему пришло на мысль, а не подойдет ли ему девушка совсем иного склада… не будет ли это много лучше; не стала ли Фанни, со всеми ее улыбками, всеми обыкновениями, так дорога ему и так необходима, как никогда не была Мэри Крофорд; и нельзя ли, нет ли надежды уговорить ее, что сестринское тепло, с каким она относится к нему, послужит достаточным основанием для супружеской любви.
Я намеренно воздерживаюсь называть в этом случае сроки, пусть каждый будет волен назначить их сам, сознавая, что непросто излечиться от неодолимой страсти и перенести свою неизменную любовь на другого, на это разным людям потребно отнюдь не одинаковое время. Я единственно прошу каждого поверить, что в точности тогда, когда это стало естественно для Эдмунда, и ни одной неделей ранее, он потерял интерес к мисс Крофорд и так загорелся желанием жениться на Фанни, как только она сама того желала.
При том, как относился к ней Эдмунд с давних пор, какой нежностью отзывался на ее невинность и трогательную беспомощность и все более ценил ее растущие достоинства, что могло быть естественней такой перемены? Он по-братски любил ее, направлял, защищал с первых же дней, когда десяти лет от роду она появилась у них в доме, душа ее прежде всего воспитывалась его попечением, его доброта оберегала ее покой, на нее неизменно было направлено его пристальное и совсем особое внимание, и от сознания, что он занимает в ее жизни такое важное место, она была ему дороже всех в Мэнсфилде, — остается лишь прибавить, что ему предстояло научиться предпочитать мягкое сиянье светлых глаз блеску глаз темных. И при том, что он постоянно был с нею рядом и доверительно с нею беседовал, а чувствам его, как это всегда бывает, благоприятствовало недавнее разочарование, мягкому сиянью светлых глаз не потребовалось много времени, чтоб затмить все остальное.
Однажды ступив на сей путь к счастью и ощутив, что шаг сделан, Эдмунд не видел в этом ничего неблагоразумного, ничего, что могло бы его остановить или замедлить движение по этому пути; ни сомнений, достойна ли его Фанни, ни опасений, что у них противоположные вкусы, ни нужды отказываться от привычного представления о счастье из-за несходства нрава. Не таковы были душа Фанни, ее натура, ее мнения и привычки, чтобы их требовалось хотя отчасти утаивать или обольщаться ими в настоящем, надеясь, что в дальнейшем они станут совершенствоваться. Даже в разгар своей последней влюбленности он признавал Фаннино умственное превосходство. Как же должен он был ценить ее ум теперь? Конечно, она слишком хороша для него; но ведь каждый не прочь владеть тем, что слишком для него хорошо, и Эдмунд решительно и настойчиво стремился к этому благу, и едва ли возможно, чтоб ему пришлось долго ждать награды. Хотя была Фанни робка, полна волнения и сомнений, но так его любила, что не могла иной раз не подать ему твердую надежду на успех; однако лишь много позже поведала она ему всю дивную и удивительную правду. Когда он узнал, что так давно любим, что давно отдано ему такое сердце, счастье его было безгранично, и, высказывая его и себе и ей, он был вправе облечь свои чувства в слова самые выразительные; дивное, должно быть, то было счастье! Но счастлива была и другая душа, и того счастья словами не передашь. Пусть никто не воображает, будто способен описать чувства девушки, получившей заверения в любви, на которую она едва ли осмеливалась надеяться.
После того, как обоим стали известны их чувства друг к другу, их не ждали никакие затруднения, никакие преграды из-за бедности или несогласия родителей. Этого союза сэр Томас желал еще до того, как ему стали известны их намерения. Пресытясь отношениями, основанными на честолюбивом и денежном интересе, он все более ценил безупречность жизненных правил и чистоту натуры и, превыше всего стремясь соединить крепчайшими узами все, что осталось ему от домашнего благоденствия, с. искренним удовлетворением размышлял, что, весьма вероятно, два молодых сердца, связанные многолетней дружбой, станут друг для друга утешением в постигшем каждого из них разочарованье; и довольство, оттого что сбудется его надежда обрести в Фанни дочь, и радостное согласие, каким он ответил на почтительную просьбу Эдмунда, и счастливая уверенность, что, получая Фанни в дочери, он приобретает подлинное сокровище, разительно не походили на его первоначальное об этом мнение, когда впервые обсуждался приезд бедной девочки в Мэнсфилд; так само время делает неизбежным разительное несходство между планами и последующими решениями смертных — ради их собственного просвещения и развлечения ближних.
Фанни была как раз такой дочерью, какую он для себя желал. Своим милосердием и добротою он воспитал для себя первейшую свою отраду. Щедрость его была с лихвой вознаграждена, и его великодушные намерения в отношении ее того вполне заслуживали. Он мог бы сделать ее детство счастливей; но, неверно рассудив, держался с неизменной суровостью, и тем лишил себя в ранние годы ее любви; теперь же, когда они подлинно узнали друг друга, их взаимная привязанность необыкновенно укрепилась. Поселив Фанни в Торнтон Лейси и с неизменною добротою заботясь, чтобы ей там было уютно, сэр Томас почти всякий день стремился увидеть ее либо там, либо в Мэнсфилд-парке.
Леди Бертрам, которая долгие годы дорожила племянницей больше из себялюбия, не имела охоты расставаться с Фанни. Не настолько заботило ее счастье сына или счастье племянницы, чтобы желать этого брака. Но все же ей возможно стало расстаться с Фанни оттого, что ее место заняла Сьюзен. Новая племянница надолго — и с какой радостью — поселилась в Мэнсфилде и благодаря живости ума и готовности быть полезной освоилась с этим так же легко, как в свое время Фанни благодаря милому нраву и глубокому чувству благодарности. Без Сьюзен никак нельзя было обойтись. Поначалу как утешение для Фанни, потом как ее помощника и под конец замена, она обосновалась в Мэнсфилде по всем признакам так же прочно. Ей, не столь пугливой по натуре и не столь ранимой, все там давалось легко. Мгновенно понимая характер каждого, с кем ей приходилось иметь дело, и не отличаясь от природы робостью, которая мешала бы исполнить любую порожденную им прихоть, она вскорости стала приятна и необходима всем и после отъезда Фанни так естественно сумела поддерживать ежечасный тетушкин покой, что леди Бертрам постепенно привязалась к ней, пожалуй, даже сильней, чем к Фанни. В благотворном присутствии Сьюзен, в совершенстве Фанни, в неизменно безупречном поведении и растущей славе Уильяма, в добром здоровье и благополучии всех прочих членов семейства Прайс, которые помогали друг другу преуспевать и делали честь покровительству и помощи сэра Томаса, он опять и опять находил причину радоваться тому, что сделал для них всех, и признавать, сколь полезны в юности лишения и необходимость себя ограничивать, а также сознание, что ты рожден для того, чтобы бороться и терпеть.
При стольких подлинных достоинствах и подлинной любви, не зная недостатка ни в средствах, ни в друзьях, кузен и кузина, вступившие в брак, обрели ту защиту, надежней которой не может дать земное счастье. Оба они равно созданы были для семейных радостей, привязаны к сельским удовольствиям, и дом их стал средоточием любви и покоя; а чтоб дорисовать сию прекрасную картину, надобно прибавить, что как раз тогда, когда, прожив вместе уже довольно времени, они стали желать большего дохода и испытывать неудобства из-за того, что так отдалены от родительского жилища, смерть доктора Гранта сделала их обладателями Мэнсфилдского прихода.
После этого события они переселились в Мэнсфилд, и тамошний пасторат, к которому при двух его последних владельцах Фанни всегда приближалась с мучительным стеснением чувств либо с тревогою, скоро стал так дорог ее сердцу и так на ее взгляд прекрасен, как было с давних пор все окрест, все, что находилось под покровительством Мэнсфилд-парка.
notes