Книга: Отверженные
Назад: Книга восьмая Коварный бедняк
Дальше: Часть IV Идиллия улицы Плюме и эпопея улицы Сен-Дени

Глава 11
Нищета предлагает услуги горю

Мариус медленно поднялся по лестнице. Он собирался уже войти в свою каморку, когда заметил, что за ним по коридору идет старшая дочь Жондрета. Ему было очень неприятно видеть эту девушку – ведь именно к ней и перешли его пять франков, но требовать их обратно было уже поздно, кабриолет уехал, а коляски и след простыл. К тому же девушка и не вернула бы их. Так же бесполезно было бы расспрашивать ее о том, где жили их посетители, очевидно, она и сама не знала, раз письмо, подписанное Фабанту, было адресовано «господину благодетелю из церкви Сен-Жак-дю-О-Па».
Мариус вошел в комнату и захлопнул за собой дверь.
Однако она не закрылась вплотную; он обернулся и заметил, что ее придерживает чья-то рука.
– Что такое? Кто там? – спросил он.
И увидел дочь Жондрета.
– Это вы? – почти грубо продолжал Мариус. – Опять вы? Что вам от меня нужно?
Но она, казалось, о чем-то думала и не глядела на него. В ней не было прежней самоуверенности. В комнату она не вошла, а осталась стоять в темном коридоре, и Мариус видел ее через неплотно притворенную дверь.
– Да отвечайте же! – воскликнул Мариус. – Что вам нужно от меня?
Она окинула его тусклым взглядом, в котором, казалось, смутно засветился какой-то огонек, и сказала:
– Господин Мариус, у вас такой печальный вид. Что с вами?
– Со мной?
– Да, с вами.
– Ничего.
– Что-то есть все же!
– Нет.
– А я говорю – есть.
– Оставьте меня в покое!
Мариус снова толкнул дверь, а она продолжала придерживать ее.
– Слушайте, вы это зря, – сказала она. – Вы небогаты, а какой были добрый сегодня утром. Ну станьте опять таким. Вы мне дали на пропитанье, скажите же, что с вами? Вы огорчены, это сразу видно. А мне не хочется, чтобы вы огорчались. Нельзя ли тут чем-нибудь помочь? Не могу ли я вам пригодиться? Положитесь на меня. Я не собираюсь выведывать ваши секреты, не прошу мне о них рассказывать, но как-никак я могу быть полезной. Я могу вам подсобить, ведь подсобляю же я отцу. Понадобится отнести кому письмо, обойти дома из двери в дверь, разыскать адрес, выследить кого-нибудь, – посылают меня. Так вот, можете спокойно мне все доверить, я передам кому надо. Иной раз поговоришь с кем надо, и все уладилось. Распоряжайтесь мной.
В уме Мариуса промелькнула мысль. За какую только веточку не цепляется человек, когда чувствует, что сейчас упадет!
Он приблизился к дочери Жондрета.
– Послушай… – сказал он.
Девушка прервала его, и глаза ее радостно сверкнули.
– Да, да, говорите мне «ты», мне так больше нравится.
– Хорошо, – продолжал он, – ведь это ты привела сюда старика с дочкой…
– Да.
– Ты знаешь их адрес?
– Нет.
– Узнай мне его.
Взгляд девушки, ставший из угрюмого радостным, теперь из радостного стал мрачным.
– Только это вам и надо? – спросила она.
– Да.
– Вы с ними знакомы?
– Нет.
– Иначе говоря, – живо перебила его девушка, – вы незнакомы с нею, но хотите познакомиться.
В этой замене слов «с ними» словами «с нею» чувствовалось что-то многозначительное и горькое.
– Ну, как? Сумеешь? – спросил Мариус.
– Я добуду вам адрес красивой барышни.
И тон, каким были произнесены слова: «красивой барышни», почему-то опять покоробил Мариуса. Он сказал:
– В конце концов, неважно! Адрес отца и дочери. Ну, адрес обоих.
Она пристально взглянула на него.
– Что вы мне за это дадите?
– Все, что пожелаешь.
– Все, что пожелаю?
– Да.
– Вы получите адрес.
Она опустила голову, затем порывистым движением захлопнула дверь.
Мариус остался один.
Он упал на стул, оперся локтями о кровать, обхватил руками голову и погрузился в водоворот неуловимых мыслей, испытывая состояние, близкое к обмороку. Все, что произошло с утра: появление небесного создания, его исчезновение, слова, только что услышанные им от жалкой девушки, луч надежды, блеснувший в беспредельном отчаянии, – вот что смутно проносилось в его мозгу.
Вдруг его задумчивость была грубо прервана.
Громкий и резкий голос Жондрета произнес следующие крайне заинтересовавшие Мариуса загадочные слова:
– Говорю тебе, что уверен в этом. Я узнал его.
О ком шла речь? Кого узнал Жондрет? Г-на Белого? Отца его «Урсулы»? Возможно ли! Разве Жондрет был с ним знаком? Неужели ему, Мариусу, вдруг так неожиданно откроется то, без чего жизнь его была такой беспросветной? Неужели наконец узнает, кого же он любит, узнает, кто эта девушка, кто ее отец? Неужели наступила минута, когда окутывающий этих людей густой туман рассеется, когда таинственный покров разорвется? О небо!
Он влез, вернее, вскочил на комод и занял место у своего потайного окошечка в переборке.
И снова увидел внутренность логова Жондрета.

Глава 12
На что была истрачена пятифранковая монета г-на Белого

С виду в семействе Жондрета все было по-прежнему, если не считать того, что его жена и дочки успели уже вытащить кое-что из свертка, принесенного г-ном Белым, и нарядились в шерстяные чулки и кофточки. Новые одеяла были наброшены на обе кровати.
Жондрет, по-видимому, только что пришел, так как не успел еще отдышаться. Дочки сидели на полу у камина, и старшая перевязывала руку младшей. Жена, казалось, утонула в кровати, стоявшей рядом с камином; лицо ее выражало удивление. Жондрет мерил комнату большими шагами. В его взгляде было что-то необычное.
Наконец жена, видимо глубоко изумленная и робевшая перед мужем, осмелилась произнести:
– Неужели правда? Ты уверен?
– Уверен, конечно! Прошло восемь лет. И все же я его узнал. Еще бы не узнать! Сразу же узнал! Неужто тебе ничего не бросилось в глаза?
– Нет.
– Но ведь я же тебе говорил: «Обрати внимание!» Тот же рост, то же лицо, почти не постарел, – некоторых даже и старость не берет, не знаю, как это они ухитряются, ну и голос тот же. Только одет получше, вот и все! Ага, старый проклятый притворщик, попался? Теперь держись у меня!
Он остановился и крикнул дочерям:
– Эй, вы, убирайтесь-ка отсюда! – И добавил, обращаясь к жене: – Чудно даже, что тебе не бросилось в глаза.
Дочери покорно встали.
– С больной рукой, – пробормотала мать.
– Воздух ей на пользу, – отрезал Жондрет. – Убирайтесь.
Очевидно, он был из породы людей, которым не возражают. Девушки вышли.
В ту минуту, когда они уже были в дверях, отец удержал старшую за руку и каким-то многозначительным тоном сказал:
– Будьте здесь ровно в пять. Вы обе мне понадобитесь.
Это заставило Мариуса удвоить внимание.
Оставшись наедине с женой, Жондрет опять стал ходить по комнате и два-три раза молча обошел ее. Затем несколько минут заправлял и засовывал за пояс штанов подол надетой на нем женской рубашки.
Вдруг он повернулся к жене, скрестил руки и воскликнул:
– Хочешь, я скажу тебе еще кое-что? Эта девица…
– Ну, что такое? – подхватила жена. – Что девица?
У Мариуса не могло быть сомнений: конечно, разговор шел о «ней». Он слушал с мучительным волнением. Вся его жизнь сосредоточилась в слухе.
Но Жондрет наклонился к жене и о чем-то тихо заговорил. Потом выпрямился и закончил громко:
– Она и есть!
– Эта вот? – спросила жена.
– Эта вот! – подтвердил муж.
Трудно передать то выражение, с каким жена Жондрета произнесла слова: «эта вот». Удивление, ярость, ненависть, злоба – все слилось и смешалось здесь в какой-то зловещей интонации. Достаточно было нескольких фраз и, вероятно, имени, сказанного ей на ухо мужем, чтобы эта сонная толстуха оживилась и чтобы ее отталкивающее лицо стало страшным.
– Быть не может! – закричала она. – И подумать только, что мои дочки ходят разутые, что им одеться не во что! А тут! И атласная шубка, и бархатная шляпка, и полусапожки – словом, все! Больше чем на две сотни франков надето! Прямо дама! Да нет же, ты ошибся! И, во-первых, та была уродина, а эта – недурна! Совсем недурна! Не может быть, это не она!
– А я говорю тебе – она. Сама увидишь.
При столь категорическом утверждении тетка Жондрет подняла свою широкую кирпично-красную физиономию и с каким-то отвратительным выражением уставилась в потолок. В этот миг она показалась Мариусу опасней самого Жондрета. То была свинья с глазами тигрицы.
– Вот как! – прошипела она. – Значит, эта расфуфыренная барышня, которая жалостливо смотрела на моих дочек, и есть та самая нищенка! А-а, так бы все кишки ей и выпустила! Затоптала бы!
Она соскочила с постели и постояла с минуту, растрепанная, с раздувающимися ноздрями, полуоткрытым ртом, со сжатыми и занесенными словно для удара кулаками. Затем рухнула на свое неопрятное ложе. Жондрет ходил взад и вперед по комнате, не обращая никакого внимания на супругу.
После нескольких минут молчания он подошел к жене и опять остановился перед ней, скрестив руки.
– А хочешь, я скажу тебе еще кое-что?
– Ну что? – спросила она.
– Да то, что я теперь богач, – ответил он отрывисто и тихо.
Жена устремила на него взгляд, казалось, говоривший: «Уж не спятил ли ты?»
Жондрет продолжал:
– Проклятие! Давненько я состою в прихожанах прихода Коль-есть-жратва-подыхай-с-холоду, коль-есть-дрова-подыхай-с-голоду! Довольно хлебнул нищеты! Довольно тащил свое и чужое бремя! Мне уже не до смеха, ничего забавного я больше здесь не вижу, довольно ты тешился надо мной, милосердный боже! Обойдемся без твоих шуток, отец предвечный! Я желаю есть вдоволь, пить вдосталь! Жрать! Дрыхнуть! Бездельничать! Я желаю, чтобы пришел и мой черед, – мой, вот что! Пока я не издох! Я желаю немножко пожить миллионером!
Он прошелся по своей конуре и прибавил:
– Не хуже иных прочих.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросила жена.
Он тряхнул головой, подмигнул и, повысив голос, как бродячий лектор, приступающий к демонстрации физического опыта, начал:
– Что я хочу сказать? Слушай!
– Тес… – заворчала тетка Жондрет, – потише! Если разговор о делах, не к чему посторонним про это слушать.
– Вот еще! Кому это слушать? Соседу? Я только что видел, как он выходил из дому. Да и что он разберет, эта дурья башка? А потом, говорю тебе, он ушел.
Тем не менее Жондрет как-то инстинктивно понизил голос, не настолько, однако, чтобы его слова могли ускользнуть от слуха Мариуса. К тому же, на счастье, падал снег и заглушал шум проезжавших по бульвару экипажей, что позволило Мариусу ничего не пропустить из беседы супругов.
Вот что услышал Мариус:
– Понимаешь, он попался, богатей! Можно считать, что дело в шляпе. Все сделано. Все устроено. Я видел наших. Он придет сегодня в шесть часов. Принесет шестьдесят франков, этакий мерзавец! Чего только я ему не наплел! Ты заметила? И насчет шестидесяти франков, и насчет хозяина, и насчет четвертого февраля! А какой в этот день может быть срок? Вот олух царя небесного! Значит, он прибудет в шесть часов! В это время сосед уходит обедать. Мамаша Бюргон отправляется в город мыть посуду. В доме никого. Сосед не возвращается раньше одиннадцати. Девчонки будут на карауле. Ты нам поможешь. Он расквитается с нами.
– А вдруг не расквитается? – спросила жена.
Жондрет сделал угрожающий жест.
– Тогда мы расквитаемся с ним.
И он засмеялся.
Мариус впервые слышал его смех. Это был холодный, негромкий смех, от которого дрожь пробегала по телу.
Жондрет открыл стенной шкаф около камина, вытащил старую фуражку и надел ее на голову, предварительно почистив рукавом.
– Ну, я ухожу, – сказал он. – Мне нужно еще кое-кого повидать из добрых людей. Увидишь, как у нас пойдет дело. Я постараюсь поскорее вернуться. Игра стоящая. Стереги дом.
И, засунув руки в карманы брюк, он на минуту остановился в задумчивости, потом воскликнул:
– А знаешь, хорошо все-таки, что он-то меня не узнал! Узнай он меня, ни за что бы не вернулся! Выскользнул бы из рук! Борода меня выручила! Романтическая моя бородка! Миленькая моя романтическая бородка!
И снова засмеялся.
Он подошел к окошку. Снег все еще падал с серого неба.
– Что за собачья погода! – сказал он.
Потом, запахнув редингот, он добавил:
– Эта шкура немного широковата. Но ничего, сойдет, старый мошенник чертовски кстати мне ее оставил! А то ведь мне не в чем выйти. Дело бы опять лопнуло. От какой ерунды иной раз все зависит!
И, нахлобучив фуражку, он вышел.
Едва ли он успел сделать и несколько шагов, как дверь приоткрылась и между ее створок появился его хищный и умный профиль.
– Совсем забыл, – сказал он. – Приготовь жаровню с угольями.
И кинул в передник жены пятифранковую монету, которую ему оставил «филантроп».
– Жаровню с углем? – переспросила жена.
– Да.
– Сколько мер угля купить?
– Две с верхом.
– Это обойдется в тридцать су. На остальное я куплю что-нибудь к обеду.
– К черту обед!
– Почему?
– Не вздумай растранжирить всю монету, все сто су.
– Почему?
– Потому что мне тоже нужно кое-что купить.
– Что же?
– Да так, кое-что.
– Сколько тебе на это потребуется?
– Где тут у нас ближняя скобяная лавка?
– На улице Муфтар.
– Ах да, на углу; знаю, где.
– Да скажи ты мне, наконец, сколько тебе потребуется на твои покупки?
– Пятьдесят су, а может, и все три франка.
– Не очень-то жирно остается на обед.
– Сегодня не до жратвы. Есть вещи поважнее.
– Как знаешь, мое сокровище.
При этих словах жены Жондрет снова закрыл дверь, и на сей раз Мариус услышал, как шум его шагов, поспешно удалявшихся по коридору, мало-помалу затих внизу лестницы.
На Сен-Медарской колокольне в этот миг пробило час.

Глава 13
Solus cum solo, in loco remoto, non cogitabuntur orare pater noster

Несмотря на то что Мариус был мечтателем, он, как мы говорили, обладал решительным и энергичным характером. Привычка к сосредоточенным размышлениям, развив в нем участие и сострадание к людям, быть может, ослабила способность возмущаться, но оставила нетронутой способность предаваться негодованию; доброжелательность брамина сочеталась у него с суровостью судьи; он пощадил бы жабу, но, не задумываясь, раздавил бы гадюку. А взор его только что проник в нору гадюк; перед его глазами было гнездо чудовищ.
«Надо уничтожить этих негодяев», – подумал он.
Вопреки его надеждам ни одна из мучивших его загадок не разъяснилась; напротив, мрак надо всем как будто еще более сгустился; ему не удалось узнать ничего нового ни о прелестной девушке из Люксембургского сада, ни о человеке, которого он звал г-ном Белым, если только не считать того, что Жондрету они были, оказывается, известны. Из туманных намеков, брошенных Жондретом, он явственно уловил лишь то, что здесь для них готовится ловушка – какая-то непонятная, но ужасная ловушка; что над обоими нависла огромная опасность: над девушкой – возможно, а над стариком – несомненно; что нужно их спасти, что нужно расстроить гнусные замыслы Жондрета и порвать тенета, раскинутые этими пауками.
Мариус взглянул на жену Жондрета. Она вытащила из угла старую жестяную печь и рылась в железном ломе.
Он осторожно спустился с комода, постаравшись сделать это без всякого шума.
Полный страха перед тем, что подготовлялось, полный отвращения к Жондретам, Мариус все же испытывал какую-то радость при мысли, что ему, быть может, суждено оказать услугу той, которую он любит.
Но как поступить? Предупредить тех, кому угрожает опасность? А где их найти? Ведь он не знал их адреса. Они на миг появились перед его глазами и вновь погрузились в бездонные глубины Парижа. Ждать г-на Белого у дверей в шесть часов вечера и, как только он приедет, предупредить его о засаде? Но Жондрет и его помощники заметят, что он кого-то караулит; место пустынно, сила на их стороне, они найдут способ схватить и отделаться от него, и тогда тот, кого он хотел спасти, погибнет. Только что пробило час, а злодейское нападение должно совершиться в шесть. В распоряжении у Мариуса было пять часов.
Оставалось лишь одно.
Он надел свой сюртук, еще вполне приличный, повязал шею шарфом, взял шляпу и вышел так бесшумно, как будто ступал босиком по мху.
Вдобавок и тетка Жондрет продолжала громыхать железом, копаясь в куче хлама.
Выбравшись из дома, Мариус пошел по Малой Банкирской улице.
Дойдя до середины ее, он поравнялся с отгораживавшей пустырь низенькой стеной, через которую в иных местах можно было перешагнуть. Поглощенный своими мыслями, он шел медленно, снег заглушал его шаги. Вдруг, совсем рядом, он услышал голоса. Он оглянулся, улица была пустынна, хотя дело происходило среди бела дня; нигде не было видно ни души; но он ясно слышал голоса.
Ему пришло в голову заглянуть за ограду.
И действительно, сидя на снегу и прислонившись к стене, там тихо разговаривали двое мужчин.
Их лица были ему незнакомы. Один из них был бородатый, в блузе, а другой – лохматый, в отрепьях. На бородаче красовалась греческая шапочка, а непокрытую голову его собеседника запушил снег.
Наклонившись над стеной, Мариус мог услышать их беседу.
Длинноволосый говорил, подталкивая локтем бородача:
– Уж если дружки из Петушиного часа взялись за это дело, промашки не будет.
– Так ли? – сказал бородач, а лохматый возразил:
– Отхватим по пятьсот монет на брата, а ежели обернется худо, получим годков по пять, по шесть, – ну по десять, никак не больше!
Бородач в греческом колпаке отвечал несколько нерешительно, стуча зубами от холода:
– Уж это-то наверное. Тут никак не отвертишься.
– А я тебе говорю, что промашки не будет, – возразил лохматый. – Тележка папаши Бесфамильного стоит наготове.
Затем они стали толковать о мелодраме, которую видели накануне в театре Гетэ.
Мариус пошел дальше.
Ему казалось, что непонятная речь обоих субъектов, столь подозрительно расположившихся в укромном местечке за стеной, прямо в снегу, возможно, имела некоторое отношение к гнусным замыслам Жондрета. Должно быть, это и было то самое дело.
Он направился к предместью Сен-Марсо и в первой же попавшейся лавке спросил, где можно найти полицейского пристава.
Ему сказали, что на улице Понтуаз, в доме № 14.
Мариус пошел туда.
Проходя мимо булочной, он купил на два су хлеба и съел, предвидя, что пообедать не удастся.
Размышляя дорогой, он возблагодарил провидение. Ведь не дай он утром дочери Жондрета пяти франков, он поехал бы вслед за фиакром г-на Белого и, таким образом, ничего бы не знал. Никакая сила не помешала бы тогда Жондрету устроить засаду, г-н Белый погиб бы, а вместе с ним, без сомнения, и его дочь.

Глава 14,
в которой полицейский дает адвокату два карманных пистолета

Подойдя к дому № 14, что на улице Понтуаз, Мариус поднялся на второй этаж и спросил полицейского пристава.
– Господин полицейский пристав сейчас в отсутствии, – сказал один из писарей, – но его заменяет надзиратель. Может быть, поговорите с ним? У вас спешное дело?
– Да, – ответил Мариус.
Писарь ввел его в кабинет пристава. За решеткой, прислонившись к печке и приподняв заложенными назад руками полы широкого каррика о трех воротниках, стоял рослый человек. У него было квадратное лицо, тонкие, плотно сжатые губы, весьма свирепого вида густые баки с проседью и взгляд, выворачивающий вас наизнанку. Этот взгляд, можно сказать, не только пронизывал вас, но обыскивал.
С виду человек этот казался почти таким же хищным, таким же опасным, как Жондрет; встретиться с догом иногда не менее страшно, чем с волком.
– Что вам угодно? – обратился он к Мариусу, опуская обращение «сударь».
– Не вы ли будете господин полицейский пристав?
– Его нет. Я его заменяю.
– Я по весьма секретному делу.
– Ну, так говорите.
– И весьма срочному.
– Ну, так говорите скорее.
Этот спокойный и грубоватый человек пугал и в то же время ободрял. Он внушал и страх, и доверие. Мариус рассказал ему обо всем: о том, что некоего человека, которого он, Мариус, знал лишь с виду, собирались нынче вечером заманить в ловушку; что, занимая комнату по соседству с притоном, он, Мариус Понмерси, адвокат, услышал через перегородку об этом заговоре; что фамилия негодяя, придумавшего устроить западню, Жондрет; что у него есть сообщники, по всей вероятности «хозяева застав», и в их числе некий Крючок, по прозвищу Весенний, он же Гнус; что дочерям Жондрета поручено стоять на карауле; что человека, которому грозит опасность, никоим образом предупредить нельзя, поскольку даже имя его неизвестно; что, наконец, все должно произойти в шесть часов вечера, в самом глухом конце Госпитального бульвара, в доме № 50/52.
Когда Мариус назвал номер дома, надзиратель поднял голову и бесстрастно спросил:
– Комната, что в конце коридора?
– Совершенно верно, – подтвердил Мариус и добавил: – Разве вы знаете этот дом?
Полицейский надзиратель помолчал, затем ответил, подставляя каблук сапога к дверце топившейся печи, чтобы согреть ногу:
– По-видимому, так.
Он продолжал цедить сквозь зубы, не столько обращаясь к Мариусу, сколько к собственному галстуку:
– Тут без Петушиного часа не обошлось.
Его слова поразили Мариуса.
– Петушиный час, – повторил он. – В самом деле, я слышал эти слова.
И он рассказал полицейскому надзирателю о диалоге между лохмачом и бородачом, в снегу, за стеной на Малой Банкирской улице.
Надзиратель пробурчал:
– Лохматый – должно быть, Брюжон, а бородатый – Пол-Лиарда, он же Два Миллиарда.
Он снова опустил глаза и предался размышлениям.
– Ну, а насчет папаши Бесфамильного, – присовокупил он, – тоже догадываюсь. Так и есть, я подпалил свой каррик. И чего они всегда так жарко топят эти проклятые печки! Номер пятьдесят – пятьдесят два. Бывшее домовладение Горбо.
Он взглянул на Мариуса:
– Вы видели только бородача и лохмача?
– И Крючка.
– А этакого молоденького франтика?
– Нет.
– А огромного плечистого детину, похожего на слона из зоологического сада?
– Нет.
– А этакого пройдоху, с виду старого паяца?
– Нет.
– Ну, а четвертый – тот вообще невидимка, даже для своих же помощников, пособников и подручных. Нет ничего удивительного, что вы его не заметили.
– Действительно, не заметил. А что это вообще за люди? – спросил Мариус.
– Впрочем, это совсем не их час… – сказал вместо ответа надзиратель.
Он снова помолчал, потом проговорил:
– Пятьдесят – пятьдесят два. Знаю я этот сарай. Нам в нем спрятаться негде, артисты нас сразу заметят. И отделаются только тем, что отменят водевиль. Это народ очень скромный. Стесняется публики. Нет, это не годится, не годится. Я хочу услышать, как они поют, и заставлю их поплясать.
Закончив этот монолог, он повернулся к Мариусу и спросил, глядя на него в упор:
– Вы боитесь?
– Кого?
– Этих людей.
– Не больше, чем вас, – сумрачно отрезал Мариус, заметив наконец, что сыщик еще ни разу не назвал его сударем.
Полицейский надзиратель посмотрел на Мариуса еще пристальнее и произнес с какою-то нравоучительной торжественностью:
– Вы говорите, как человек смелый и как человек честный. Мужество не страшится зрелища преступления, а честность не страшится властей.
– Все это хорошо, но что вы думаете предпринять? – прервал его Мариус.
Полицейский надзиратель ограничился таким ответом:
– У всех жильцов дома пятьдесят – пятьдесят два есть ключи от наружных дверей; ими пользуются, возвращаясь ночью к себе домой. У вас есть такой ключ?
– Да, – сказал Мариус.
– Он при вас?
– Да.
– Дайте его мне, – сказал инспектор.
Мариус вынул ключ из жилетного кармана, передал его надзирателю и прибавил:
– Послушайтесь меня, приходите с охраной.
Надзиратель метнул на Мариуса такой взгляд, каким Вольтер подарил бы провинциального академика, подсказавшего ему рифму, и, рывком погрузив обе руки, обе свои огромные лапищи, в бездонные карманы каррика, вытащил оттуда два стальных пистолетика, из тех, что называются карманными пистолетами. Протянув их Мариусу, он заговорил быстро, короткими фразами:
– Возьмите. Отправляйтесь домой. Спрячьтесь у себя в комнате. Пусть думают, что вы ушли. Они заряжены. В каждом по две пули. Наблюдайте. Вы мне говорили, в стене есть щель. Пусть соберутся. Не мешайте им сначала. Когда сочтете, что время пришло и пора кончать, стреляйте. Только не спешите. Остальное предоставьте мне. Стреляйте в воздух, в потолок – безразлично куда. Но главное – не спешите. Выждите. Пусть они приступят к делу, вы – адвокат, вы понимаете, как это важно.
Мариус взял пистолеты и положил их в боковой карман сюртука.
– Очень топорщится, сразу заметно. Уж лучше суньте их в жилетные карманы, – сказал надзиратель.
Мариус спрятал пистолеты в жилетные карманы.
– А теперь, – продолжал надзиратель, – нам нельзя терять ни минуты. Посмотрим, который час. Половина третьего. Сбор в семь?
– К шести, – ответил Мариус.
– Время у меня есть, – сказал надзиратель, – а всего остального еще нет. Не забудьте ни слова из того, что я вам сказал. Паф! Один пистолетный выстрел.
– Будьте покойны, – ответил Мариус.
И когда Мариус взялся за дверную ручку, собираясь выйти, надзиратель крикнул:
– Кстати, если я вам понадоблюсь раньше, приходите или пришлите сюда. Спросите полицейского надзирателя Жавера.

Глава 15
Жондрет делает закупки

Немного погодя, часов около трех, Курфейрак случайно проходил по улице Муфтар вместе с Боссюэ. Снег падал все гуще и засыпал все кругом.
– Посмотришь на падающие хлопья, и кажется, что в небесах пошел мор на белых бабочек, – начал было Боссюэ, обращаясь к Курфейраку, как вдруг заметил Мариуса, который поднимался вверх по улице, к заставе, и имел какой-то совершенно необычный вид.
– Смотри-ка! Мариус! – воскликнул Боссюэ.
– Вижу, – сказал Курфейрак. – Только не стоит с ним заговаривать.
– Почему?
– Он занят.
– Чем?
– Разве ты не видишь, какое у него выражение лица?
– Какое же?
– Да такое, будто он кого-то выслеживает.
– Верно, – согласился Боссюэ.
– А какие глаза сделал, взгляни только! – заметил Курфейрак.
– Какого же черта он выслеживает?
– Какой-нибудь помпончик-бутончик-чепчик-с-цветочком! Он влюблен.
– Но я что-то не вижу на улице ни помпончика, ни бутончика, ни чепчика с цветочком, – заметил Боссюэ. – Словом, ни одной девицы.
Курфейрак посмотрел и воскликнул:
– Он выслеживает мужчину!
В самом деле, впереди Мариуса, шагах в двадцати, шел мужчина в фуражке; и хотя они видели только его спину, сбоку можно было различить его седоватую бороду.
На нем был новый, но непомерно большой для его роста редингот и ужаснейшие рваные брюки, побуревшие от грязи.
Боссюэ расхохотался.
– Это еще что за тип, а?
– Поэт, – заявил Курфейрак, – безусловно, поэт! Они с одинаковым удовольствием щеголяют и в штанах торговцев кроличьими шкурками, и в рединготах пэров Франции.
– Давай посмотрим, куда направится Мариус и куда этот человек, – предложил Боссюэ. – Выследим их, идет?
– О Боссюэ! – воскликнул Курфейрак. – Орел из Мо! Следить за тем, кто сам кого-то выслеживает! Вы просто осел!
Они повернули обратно.
И в самом деле, Мариус, увидев на улице Муфтар Жондрета, стал за ним следить.
Жондрет шел впереди, не подозревая, что уже взят на мушку.
Он свернул с улицы Муфтар, и Мариус заметил, как он вошел в один из самых дрянных домишек на улице Грасьез, пробыл там с четверть часа и вернулся на улицу Муфтар. Затем он задержался в скобяной лавке, что в ту пору помещалась на углу улицы Пьер-Ломбар, а через несколько минут Мариус увидел, как он выходит из лавки с большим, насаженным на деревянную ручку долотом, которое он тут же спрятал под своим рединготом. Дойдя до улицы Пти-Жантильи, он свернул влево и быстро достиг Малой Банкирской улицы. День склонялся к вечеру, снег, на минуту было прекратившийся, пошел снова. Мариус засел в засаду на углу Малой Банкирской улицы, как всегда безлюдной, и за Жондретом не последовал. И хорошо сделал, ибо, поравнявшись с той низкой стеной, где Мариус подслушал разговор лохматого и бородатого, Жондрет обернулся и, удостоверившись, что за ним никто не идет и никто его не видит, перешагнул через стену и скрылся.
Пустырь, обнесенный этой стеной, примыкал к задворкам дома бывшего каретника, пользовавшегося дурной славой. Когда-то он отдавал внаем экипажи, а потом обанкротился, но под навесами у него все еще стояло несколько ветхих тарантасов.
Мариус подумал, что благоразумнее всего, воспользовавшись отсутствием Жондрета, вернуться домой; к тому же время шло к ночи; по вечерам мамаша Бюргон, уходя в город мыть посуду, имела обыкновение запирать входную дверь, и с наступлением сумерек она всегда бывала на замке; Мариус отдал свой ключ полицейскому надзирателю, следовательно, надо было поторапливаться.
Наступил вечер, почти совсем стемнело: и на горизонте и на всем необъятном небесном пространстве осталась лишь одна озаренная солнцем точка – то была луна.
Красный диск ее всплывал из-за низкого купола больницы Сальпетриер.
Мариус быстрым шагом направился к дому № 50/52. Когда он пришел, дверь оказалась еще открытой. Он поднялся на цыпочках по лестнице и прокрался по стенке, через коридор, в свою комнату. По обеим сторонам коридора, как известно читателю, были расположены каморки, все они тогда были не заняты и сдавались внаем. Двери в них мамаша Бюргон обычно оставляла открытыми настежь. Когда Мариус пробирался мимо одной из этих дверей, ему показалось, что в нежилой комнате перед ним промелькнули головы четырех неподвижно стоявших мужчин, смутно освещенные угасающим дневным светом, который проникал сквозь чердачное окно. Мариус не пытался их разглядеть, не желая, чтобы его увидели. Ему удалось незаметно и бесшумно войти к себе в комнату. Он пришел вовремя. Через минуту он услышал, как вышла мамаша Бюргон и как закрылась входная дверь.

Глава 16,
в которой читатель услышит песенку на английский мотив, модную в 1832 году

Мариус присел на кровать. Было, пожалуй, около половины шестого. Только полчаса отделяли его от того, что должно было свершиться. Он слышал, как пульсирует кровь в его жилах, – так в темноте слышится тиканье часов. Он думал о двойном наступлении, которое готовилось в эту минуту под прикрытием темноты: с одной стороны, приближалось злодейство, с другой – надвигалось правосудие. Страха он не испытывал, но не мог подумать без содрогания о том, что вот-вот должно произойти. Как это всегда бывает при внезапном столкновении с событием из ряда вон выходящим, ему казалось, что весь этот день – лишь сон, и только ощущая холодок двух стальных пистолетов, лежавших в жилетных карманах, он убеждался, что не является жертвой кошмара.
Снег перестал; луна, выходя из тумана, становилась все ярче, и ее сияние, смешиваясь с серебряным отблеском снега, наполняло комнату какой-то сумеречной мглой.
В лачуге Жондретов горел огонь. Через щель в перегородке пробивался багровый луч света, казавшийся Мариусу кровавым.
Было очевидно, что этот луч – не от свечи. Между тем из комнаты Жондретов не доносилось ни шороха, ни звука, ни слова, ни вздоха – там царила леденящая глухая тишина, и не будь этого света, можно было бы подумать, что рядом склеп.
Мариус тихонько снял ботинки и задвинул их под кровать.
Прошло несколько минут. Вдруг внизу скрипнула в петлях дверь, и Мариус услышал шум грузных шагов, поспешно протопавших по лестнице и пробежавших по коридору; со стуком приподнялась дверная щеколда: то вернулся Жондрет.
Сразу же раздалось несколько голосов. Семья, как оказалось, была в сборе, но в отсутствие хозяина все притихли, словно волчата в отсутствие волка.
– Вот и я, – сказал Жондрет.
– Добрый вечер, папочка! – завизжали дочки.
– Ну как? – спросила жена.
– Помаленьку, – отвечал Жондрет, – но я прозяб, как пес, ноги окоченели. Ага, ты приоделась! Правильно. Надо, чтобы твой вид внушал доверие.
– Я готова, могу идти.
– Ничего не забудешь из того, что я тебе сказал? Все сделаешь, как надо?
– Будь спокоен.
– Дело в том… – сказал Жондрет. И не закончил фразу.
Мариус услышал, как он положил на стол что-то тяжелое, по всей вероятности купленное им долото.
– Кстати, вы уже поели? – спросил Жондрет.
– Да, – ответила жена. – У меня были три больших картофелины и соль. Я их испекла – спасибо, огонь еще был.
– Отлично, – сказал Жондрет. – Завтра поведу всех вас обедать. Закажем утку и всякую всячину. Пообедаете по-королевски, не хуже Карла Десятого. Все идет как нельзя лучше!
Потом добавил, понизив голос:
– Мышеловка открыта. Коты начеку.
И еще тише:
– Сунь-ка это в огонь.
Мариус услышал, как потрескивают угли, которые помешивали каминными щипцами или каким-то железным инструментом, а Жондрет продолжал:
– Дверные петли смазала, чтобы не скрипели?
– Да, – ответила жена.
– Который теперь час?
– Скоро шесть. Недавно пробило полшестого на Сен-Медаре.
– Черт возьми! – произнес Жондрет. – Девчонкам пора идти караулить. Эй, вы, идите-ка сюда, слушайте.
Они зашушукались.
Потом снова послышался громкий голос Жондрета:
– Бюргонша ушла?
– Да, – ответила жена.
– Ты уверена, что у соседа никого нет?
– Он с утра не возвращался, и ты сам отлично знаешь, что в это время он обедает.
– Ты в этом уверена?
– Уверена.
– Все равно, – сказал Жондрет, – невредно сходить и взглянуть, нет ли его. Ну-ка, дочка, возьми свечу и прогуляйся туда.
Мариус опустился на четвереньки и бесшумно заполз под кровать.
Едва успел он там свернуться в комочек, как сквозь щели в дверях показался свет.
– Па-ап, его нет! – раздалось в коридоре.
Мариус узнал голос старшей дочери Жондрета.
– Ты входила в комнату? – спросил отец.
– Нет, – ответила дочь, – но раз ключ в дверях, значит, он ушел.
– А все-таки войди, – крикнул отец.
Дверь отворилась, и Мариус увидел старшую девицу Жондрет со свечой в руке. Она была такая же, как и утром, но при этом освещении казалась еще ужаснее.
Она направилась прямо к кровати, и Мариус пережил минуту неописуемой тревоги. Но над кроватью висело зеркало, к нему-то она и шла. Она встала на цыпочки и погляделась в него. Из соседней комнаты доносился лязг каких-то передвигаемых железных предметов.
Она пригладила волосы ладонью и заулыбалась сама себе в зеркало, напевая своим надтреснутым, замогильным голосом:
Семь или восемь дней пылал огонь сердечный,
И, право, стоило, чтоб он и впредь не гас!
Ах, если бы любовь могла быть вечной, вечной!
Но счастье лишь блеснет и покидает нас.

Мариус дрожал от страха. Ему казалось невозможным, чтобы она не услышала его дыхания.
Она приблизилась к окошку и, окинув взглядом улицу, с обычным своим полубезумным видом громко проговорила:
– Надел Париж белую рубаху и стал уродиной!
Она снова подошла к зеркалу и снова начала гримасничать, разглядывая себя то прямо, то в профиль.
– Ну что же ты? – закричал отец. – Куда запропастилась?
– Сейчас! Смотрю под кроватью и под другой мебелью, – отвечала она, взбивая волосы. – Никого.
– Дуреха! – заревел отец. – Сейчас же сюда! Нечего время терять.
– Иду! Иду! Им вечно некогда! – сказала она и стала напевать:
Вы бросили меня, ушли дорогой славы,
Но сердцем горестным везде я там, где вы…

Кинув прощальный взгляд в зеркало, она вышла, закрыв за собою дверь.
А через минуту Мариус услышал топот босых ног по коридору и голос Жондрета, кричавшего вслед девушкам:
– Смотрите хорошенько! Одной сторожить заставу, другой – угол Малой Банкирской. Ни на минуту не терять из виду дверь дома, и как что-нибудь заметите, сейчас же сюда! Пулей! Ключ от входной двери у вас с собой.
Старшая проворчала:
– Попробуй, покарауль босиком на снегу!
– Завтра у вас будут коричневые шелковые полусапожки! – сказал отец.
Девушки спустились с лестницы, и через несколько секунд стук захлопнувшейся внизу двери оповестил о том, что они вышли.
В доме остались только Мариус и чета Жондретов да, вероятно, те таинственные личности, которых Мариус заметил в полутьме, за дверью пустующей каморки.

Глава 17
На что была истрачена пятифранковая монета Мариуса

Мариус решил, что наступило время вернуться на свой наблюдательный пост. В одно мгновение, со всем проворством, свойственным его возрасту, он очутился у щели в перегородке.
Он заглянул внутрь.
Жилье Жондретов представляло необыкновенное зрелище, и Мариус нашел, наконец, объяснение проникавшему оттуда странному свету. Там горела свеча в позеленевшем медном подсвечнике, но не она освещала чердак. Вся берлога была как бы озарена огнем большой железной жаровни, поставленной в камин и полной горящих угольев, – той самой жаровни, которую раздобыла утром жена Жондрета. Угли пылали, и жаровня раскалилась докрасна; там плясало синее пламя вокруг купленного Жондретом на улице Пьер-Ломбар долота, которое было теперь воткнуто в уголья и побагровело от накала. В углу возле дверей виднелись две груды каких-то предметов, вероятно положенных здесь неспроста: одна была похожа на связку веревок, другая на кучу железного лома. Человека, не посвященного в то, что здесь замышлялось, эта картина заставила бы колебаться между самыми зловещими и самыми безобидными предположениями. Освещенная таким образом комната напоминала скорее кузницу, чем адское пекло, зато Жондрет при таком освещении смахивал больше на дьявола, чем на кузнеца.
От углей шел такой жар, что горевшая на столе свеча таяла со стороны, обращенной к жаровне, оплывая с одного края. На камине стоял старый медный потайной фонарь, достойный Диогена, обернувшегося Картушем.
Чад от жаровни, поставленной в самый очаг между тлеющих головешек, уходил в каминную трубу, и в комнате не чувствовалось его запаха.
Проникая сквозь оконные стекла, луна посылала свои бледные лучи в это пылающее пурпуром логово, и поэтическому воображению Мариуса, который оставался мечтателем даже тогда, когда нужно было действовать, они представлялись как бы небесной грезой, залетевшей в безобразные земные сны.
Ветер, врываясь через разбитое окно, в свою очередь, рассеивал чад и помогал, таким образом, скрывать присутствие жаровни.
Берлога Жондрета, если читатель припомнит то, что мы говорили о лачуге Горбо, являлась самой прекрасной ареной для темного, кровавого дела и надежным местом для сокрытия преступления. Это была самая глухая комната в самом уединенном доме на самом безлюдном бульваре Парижа. Если бы не существовало на свете засад, то их изобрели бы там.
Вся толща стен и множество необитаемых помещений отделяло эту трущобу от бульвара, а единственное ее окно выходило на пустыри, обнесенные глухой стеной и заборами.
Жондрет разжег трубку, уселся на дырявый стул и задымил. Жена что-то говорила ему шепотом.
Если бы Мариус был Курфейраком, то есть принадлежал к той породе людей, которые смеются во всех случаях жизни, он расхохотался бы при виде супруги Жондрет. На ней была черная шляпа с перьями, весьма напоминавшая головные уборы герольдов на коронации Карла X, широченная клетчатая шаль поверх вязаной юбки и мужские башмаки – те самые, которыми утром побрезговала ее собственная дочь. По-видимому, этот наряд и заставил Жондрета воскликнуть: «Ага! Ты приоделась! Правильно. Надо, чтобы твой вид внушал доверие!»
Что касается самого Жондрета, то на нем был все тот же новый, слишком просторный редингот, подаренный г-ном Белым, и в его костюме по-прежнему поражало несоответствие между рединготом и панталонами, столь любезное, по мнению Курфейрака, сердцу поэта.
Вдруг Жондрет повысил голос:
– Кстати! Дай сообразить. Ведь по такой погоде он, пожалуй, приедет в фиакре. Бери-ка фонарь, зажги и спускайся вниз. Станешь там за дверью. Как только услышишь, что подъехала карета, живо отвори; пока он подымется, ты посветишь ему на лестнице и в коридоре, а как только проводишь сюда, опять спустись бегом, рассчитайся с кучером и отошли его.
– А деньги где? – спросила жена.
Жондрет пошарил в карманах штанов и протянул ей пять франков.
– Это еще откуда? – воскликнула она.
Жондрет степенно ответил:
– Тот лобанчик, что дал утром сосед. – Потом прибавил: – Знаешь что? Надо бы принести сюда два стула.
– Зачем?
– Чтобы было на чем сидеть.
У Мариуса пробежал по коже мороз, когда он услышал спокойный ответ тетки Жондрет:
– Ну ладно! Пойду приволоку их от соседа.
Она быстро отворила дверь и вышла в коридор. Мариусу не хватило даже времени соскочить с комода, добраться до кровати и спрятаться.
– Возьми свечу! – крикнул Жондрет вдогонку.
– Не надо, – сказала она, – только помешает, ведь мне два стула тащить. От луны и так светло.
Мариус услышал, как тяжелая рука тетки Жондрет ощупью искала в темноте ключ. Дверь распахнулась. Он застыл, словно пригвожденный к месту неожиданностью и страхом.
Тетка Жондрет вошла в комнату.
Сквозь чердачное окно пробивался узкий лунный луч, разрезавший тьму как бы на два полотнища. Одно из этих широких полотнищ тьмы целиком закрывало стену, к которой прислонился Мариус, и его не было видно.
Тетка Жондрет подняла глаза, не заметила никого, взяла оба стула, единственную мебель Мариуса, и вышла, оглушительно хлопнув дверью.
Она вернулась в свою конуру.
– Вот тебе стулья.
– А вот и фонарь, – сказал муж. – Спускайся, живо.
Она поспешно вышла, и Жондрет остался один.
Он поставил стулья по обеим сторонам стола, перевернул долото в угольях, придвинул к камину старые ширмы, загородив ими жаровню, затем направился в угол, где лежала груда веревок, и нагнулся над ней, что-то разглядывая. То, что Мариус принял было за бесформенную кучу хлама, оказалось прекрасно слаженной веревочной лестницей с деревянными перекладинами и двумя крючьями.
Ни этой лестницы, ни этих похожих на железные бруски тяжелых инструментов, добавленных к груде железного лома за дверью, не было утром в лачуге Жондрета, очевидно, он принес их днем, во время отсутствия Мариуса.
«Это кузнечные инструменты», – подумал Мариус.
Если бы Мариус немного лучше разбирался в таких вещах, то понял бы, что он принимал за кузнечную снасть особый набор для отмычки замков или взлома дверей, а также колющие и режущие инструменты – два типа зловещих орудий, известных у воров под названием «жало» и «резь».
Камин и стол с двумя стульями находились как раз напротив Мариуса. Жаровня была заставлена ширмой, и комната освещалась только свечой; от малейшего черепка, валявшегося на столе или на камине, ложились длинные тени. Кувшин с отбитым горлышком затенял полстены. Комната застыла в каком-то жутком и зловещем покое. В воздухе нависло ожидание чего-то страшного.
Жондрет дал своей трубке погаснуть – верный признак озабоченности – и снова уселся к столу. При пламени свечи отчетливо выступили острые, хищные черты его лица. По временам он хмурил брови и резко взмахивал правой рукой, как бы возражая на какие-то последние доводы мрачного внутреннего голоса. При одной из таких угрюмых реплик, обращенных к самому себе, он быстро выдвинул ящик стола, вытащил длинный кухонный нож, спрятанный там, и попробовал на ногте острие. Потом, сунув нож обратно, задвинул ящик.
Мариус в свою очередь нащупал пистолет в правом жилетном кармане, вытащил его и взвел курок. Пистолет издал при этом отчетливый сухой треск. Жондрет вздрогнул и привстал со стула.
– Кто там? – крикнул он.
Мариус затаил дыхание. Жондрет прислушивался с минуту, затем проговорил смеясь:
– Ну и болван же я! Это трещит перегородка.
Мариус зажал пистолет в руке.

Глава 18
Два стула Мариуса ставятся один против другого

Внезапно стекла задребезжали от унылого отдаленного звона. На колокольне Сен-Медар пробило шесть часов.
Жондрет отмечал каждый удар кивком головы. Когда отзвонил шестой, он снял пальцами нагар со свечи.
Затем он принялся шагать из угла в угол, выглянул в коридор, прислушался, опять зашагал, опять прислушался. «Только бы не надул!» – пробормотал он, возвращаясь на свое место.
Не успел он сесть, как дверь отворилась.
Тетка Жондрет распахнула ее и остановилась в коридоре, осклабясь отвратительной льстивой гримасой, которую подчеркивал свет, пробивавшийся снизу, сквозь одну из щелей потайного фонаря.
– Милости просим, сударь, – сказала она.
– Милости просим, благодетель вы наш, – подхватил Жондрет, поспешно вскакивая.
Появился г-н Белый.
Его лицо выражало ясное спокойствие, невольно внушающее почтение.
Он положил на стол четыре золотых.
– Господин Фабанту, – проговорил он, – вот вам на квартиру и на самые неотложные расходы. А дальше будет видно.
– Да вознаградит вас господь за вашу щедрость, благодетель! – вскричал Жондрет и, быстро подойдя к жене, тихо сказал: – Отошли фиакр.
Покуда ее муж расточал поклоны и пододвигал стул г-ну Белому, она незаметно скрылась. Вернувшись через минуту, она шепнула ему на ухо:
– Готово!
Снег шел с утра не переставая и покрыл мостовую таким толстым слоем, что никто не слышал ни как подкатил, ни как отъехал фиакр.
Тем временем г-н Белый уселся.
Жондрет пристроился на другом стуле, напротив него.
Теперь, чтобы лучше представить себе то, что сейчас последует, пусть читатель вообразит себе морозную ночь, пустыри больницы Сальпетриер, занесенные снегом и белеющие в лунном свете, словно огромные саваны; там и сям огоньки уличных фонарей, бросающие красный отсвет на хмурые бульвары, на длинные ряды черных вязов; глухое безлюдье, быть может, на четверть мили вокруг; лачугу Горбо в час глубочайшей тишины и жуткого мрака, а в этой лачуге, затерявшейся во тьме, в глуши, огромную, слабо освещенную единственной свечой берлогу Жондрета, и в этой трущобе – двух людей, сидящих за одним столом: г-на Белого, сохраняющего невозмутимый вид, и ухмыляющегося страшного Жондрета, в углу – старую волчицу Жондрет, а за перегородкой – невидимого Мариуса, не упускающего ни единого слова, ни единого движения, с настороженным взглядом, с пистолетом в руке.
Впрочем, Мариус не испытывал ни малейшего страха; им владело одно лишь отвращение. Он сжимал рукоятку пистолета и чувствовал себя уверенно. «Я арестую негодяя, как только сочту нужным», – думал он.
Он знал, что полиция где-то близко, в засаде, и ждет условного сигнала, чтобы схватить преступника.
Помимо всего, он надеялся, что трагическое столкновение г-на Белого с Жондретом прольет хоть немного света на то, что ему так важно было узнать.

Глава 19
Остерегайтесь темных углов

Не успел г-н Белый сесть, как тотчас же, окинув взглядом убогие кровати, на которых теперь никто не лежал, спросил:
– Как себя чувствует бедное раненое дитя?
– Плохо, – отвечал Жондрет с горькой и признательной улыбкой, – очень плохо, сударь. Старшая сестра повела ее в больницу Бурб на перевязку. Вы их увидите, они сейчас вернутся.
– А госпоже Фабанту как будто лучше? – продолжал г-н Белый, рассматривая причудливый наряд тетки Жондрет, которая, стоя перед дверью, словно она уже сторожила выход, уставилась на него с угрожающим, чуть ли не воинственным видом.
– Она смертельно больна, – заявил Жондрет. – Но что поделаешь, сударь? У нее столько мужества, у бедняжки! Это просто не женщина, а бык.
Супруга Жондрета, растроганная комплиментом, воскликнула с жеманством чудовища, которому польстили:
– Ты слишком добр ко мне, голубчик Жондрет!
– Жондрет? – удивился г-н Белый. – Я полагал, что вас зовут Фабанту?
– Фабанту, а по сцене – Жондрет, – живо нашелся муж. – Псевдоним артиста.
И, взглянув на супругу, он пожал плечами, но так, чтобы не заметил г-н Белый, затем снова затянул слащавым, воркующим голосом:
– Мы с моей бедной женушкой всегда жили душа в душу! Что бы у нас оставалось, не будь этого утешения? Мы так несчастны, сударь. Руки есть, а работы нет. Душа горит, а заняться нечем. Я не знаю, о чем думает правительство, но, честное слово, сударь, я не якобинец, не какой-нибудь горлопан республиканец, я не против властей, но если бы посадили меня вместо министров – честное благородное слово, все пошло бы по-другому. Вот я, к примеру, послал дочек обучаться картонажному ремеслу. Вы скажете: «Как, ремеслу?» Да, ремеслу, грубому ремеслу, чтобы иметь на кусок хлеба. Видите, до чего мы докатились, мой благодетель! До какого унижения! И это после того, кем мы были! Увы, у нас ничего не осталось от прежнего благополучия. Ничего, кроме одной-единственной вещи, кроме картины; но как ни дорожу я этой картиной, а придется ее спустить, ведь жить-то надо! Что ни говори, а жить надо!
Пока Жондрет разглагольствовал с какой-то нарочитой бессвязностью, что нисколько не отвечало настороженному и сосредоточенному выражению его лица, Мариус поднял глаза и увидел в углу комнаты какого-то мужчину, которого до сих пор не замечал. Человек, должно быть, недавно вошел, и так тихо, что даже не было слышно скрипа дверных петель. На нем была лиловая вязаная фуфайка, старая, заношенная, грязная, изодранная и вся зияющая прорехами, широкие плисовые штаны и грубые носки; он был без рубашки, с голой шеей, голыми татуированными руками и с лицом, вымазанным сажей. Скрестив руки, он молча уселся на ближайшей кровати, позади тетки Жондрет, и таким образом его почти не было видно.
Повинуясь какой-то внутренней магнетической силе, которая направляет наш взгляд, г-н Белый невольно посмотрел в угол почти одновременно с Мариусом. Он не мог удержаться от удивленного жеста, что сразу заметил Жондрет.
– Ага, понимаю, – с особой предупредительностью воскликнул Жондрет, застегивая на себе пуговицы, – вы изволите глядеть на ваш редингот? Он идет мне! Ей-богу, очень идет!
– Что это за человек? – спросил г-н Белый.
– Это?.. – протянул Жондрет. – Это так, сосед. Не обращайте внимания.
Вид у соседа был странный. Но в предместье Сен-Марсо расположено несколько химических заводов. У многих фабричных рабочих бывают черные лица. Впрочем, вся наружность г-на Белого говорила о полном доверии, и в нем не чувствовалось и тени страха.
– Простите, о чем это вы начали говорить, господин Фабанту?
– Я говорил вам, мой дорогой покровитель, – подхватил Жондрет, облокотясь на стол и вперив в г-на Белого неподвижный и нежный взгляд, слегка напоминающий взгляд удава, – я говорил, что у меня продается картина.
Чуть скрипнула дверь. Вошел второй мужчина и уселся на постели, позади тетки Жондрет. У него, как и у первого, были голые руки и черное от сажи или чернил лицо.
Хотя этот человек в буквальном смысле слова проскользнул в комнату, г-н Белый все же заметил и его.
– Не беспокойтесь, – продолжал Жондрет, – это здешние жильцы. Итак, я говорил, что у меня сохранилась ценная картина… Вот, сударь, извольте поглядеть.
Он поднялся, подошел к стене, где стояла на полу уже упомянутая нами картина, и, повернув ее лицом, опять прислонил к стене. При слабом свете свечи это действительно казалось чем-то похожим на живопись. Однако, что изображала картина, Мариус не мог разобрать, так как Жондрет загораживал ее; он разглядел только грубую мазню и нечто вроде человеческой фигуры на переднем плане; все это было размалевано с кричащей яркостью балаганного занавеса или ширмы марионеточного театра.
– Что это такое? – спросил г-н Белый.
Жондрет воскликнул с восторгом:
– Произведение мастера, картина огромной ценности, благодетель! Я дорожу ею не меньше, чем своими дочерьми, она мне многое напоминает! Но я уже говорил вам и опять скажу: нужда заставляет, придется ее спустить.
Было ли это случайно, или потому, что он начал испытывать какое-то беспокойство, но г-н Белый, рассматривая картину, снова перевел взгляд в глубину комнаты. Там уже оказались четыре человека – трое сидели на кровати, один стоял у дверей; все четверо – с голыми руками, неподвижные, с лицами, вымазанными черным. Один из сидевших на кровати прижался к стене и закрыл глаза; могло показаться, что он спит. Это был старик, и его седые волосы над черным лицом производили страшное впечатление. Остальные двое казались молодыми. Один был бородатый, другой лохматый. Все они были разуты – кто в носках, кто босиком.
Жондрет заметил, что г-н Белый не спускает глаз с этих людей.
– Это друзья. Живут по соседству, – сказал он. – Они все чумазые, потому что копаются в саже. Эти ребята – трубочисты. Не стоит ими заниматься, благодетель, вы лучше купите у меня картину. Сжальтесь над моей нищетой. Я вам недорого уступлю. Во сколько вы ее оцените?
– Но ведь это вывеска с какого-нибудь кабачка, ей цена не больше трех франков, – проговорил г-н Белый, пристально глядя в глаза Жондрета с настороженным видом.
Жондрет ответил вкрадчиво:
– При вас ли ваш бумажник? С меня довольно будет тысячи экю.
Господин Белый встал во весь рост, прислонился к стене и быстро окинул взглядом комнату. Слева от него, между ним и окном, находился Жондрет, справа, между ним и дверью, жена Жондрета и четверо мужчин. Все четверо не шевелились и как будто даже не замечали его. Жондрет снова жалобно забубнил таким плаксивым голосом и глядел таким блуждающим взглядом, что г-н Белый мог подумать, будто нищета, которую он видел перед собой, и впрямь помутила рассудок этого человека.
– Если вы не купите у меня картину, дорогой благодетель, – продолжал ныть Жондрет, – я совсем пропал, мне останется одно: броситься в воду. Подумать только, ведь я мечтал обучить дочек художественному картонажу, оклеиванью коробок для новогодних подарков. Не тут-то было! Оказывается, для этого нужен верстак с бортом, чтобы стекла не падали на пол, нужна печь по особому заказу, посудина с тремя отделениями для разных сортов клея: погуще – для дерева, пожиже – для бумаги или для материи; нужен резак для заготовки картона, колодка, чтобы прилаживать его, молоток – заколачивать скрепки, еще кисти и еще всякая чертовщина; почем я знаю, что еще? И все для того, чтобы заработать четыре су в день! А корпеть над ними четырнадцать часов. И каждую коробку раз по тринадцать брать в руки. Да смачивать бумагу, да нигде не насажать пятен, да разогревать клей. Проклятая работа, говорят вам! И за все – четыре су в день! Ну, разве на это проживешь?
Причитая так, Жондрет не глядел на г-на Белого, а тот пристально его рассматривал. Глаза г-на Белого были устремлены на Жондрета, а глаза Жондрета – на дверь. Мариус с напряженным вниманием следил за ними обоими. Г-н Белый, казалось, спрашивал себя: «Не умалишенный ли это?» Жондрет несколько раз и на разные лады повторил тягучим, умоляющим голосом: «Мне остается одно: броситься в воду. Я уже недавно спустился было на три ступеньки у Аустерлицкого моста!»
Вдруг его мутные глаза вспыхнули отвратительным блеском, этот низкорослый человечек выпрямился и стал страшен; он шагнул навстречу г-ну Белому и крикнул громовым голосом:
– Все это вздор, не в том дело! Узнаете вы меня?

Глава 20
Западня

Дверь логова Жондрета внезапно распахнулась, и в ней показались трое мужчин в синих холщовых блузах и черных бумажных масках. Один, очень худой, держал в руке длинную дубину, окованную железом; другой, рослый детина, нес за топорище, обухом вниз, топор, какой употребляют для убоя быков; третий, широкоплечий, не такой худой, как первый, но и не такой плотный, как второй, сжимал в кулаке огромный ключ, вероятно украденный в тюрьме от какой-нибудь двери.
Жондрет, видимо, только и ждал этих людей. Между ним и человеком с дубиной тотчас завязался торопливый диалог.
– Все готово? – спросил Жондрет.
– Все, – отвечал тот.
– А где Монпарнас?
– Первый любовник остановился поболтать с твоей дочкой.
– С которой?
– Со старшей.
– Фиакр стоит внизу?
– Стоит.
– А повозка запряжена?
– Да.
– А пару заложили хорошую?
– Отличную.
– Они дожидаются, где я велел?
– Да.
– Ну хорошо, – сказал Жондрет.
Господин Белый был очень бледен. Он внимательно и спокойно осматривал все вокруг себя, с видом человека, который понимает, куда он попал, и медленно и удивленно поворачивал голову, вглядываясь по очереди в каждого из окружавших его людей. Однако ни малейшего признака испуга не было на его лице. Стоя позади стола, он воспользовался им как заграждением; этот человек, за минуту до того казавшийся лишь добродушным стариком, вдруг превратился в настоящего богатыря, и движение, которым он опустил свой могучий кулак на спинку стула, дышало угрозой и неожиданной силой.
Этот старик, так стойко и мужественно державшийся перед лицом подобной опасности, принадлежал, по-видимому, к числу тех натур, для которых быть храбрыми так же естественно и просто, как быть добрыми. Отец любимой женщины никогда не остается нам совсем чужим. Мариус испытывал гордость за незнакомца.
Между тем трое мужчин с голыми руками, про которых Жондрет сказал: «Это трубочисты», вытащили из кучи железного лома: один – громадные ножницы для резки металла, другой – тяжелый лом, третий – молоток и, не проронив ни слова, молча стали в дверях. Старик, дремавший на постели, не тронулся с места и только открыл глаза. Тетка Жондрет уселась подле него.
Мариус решил, что момент для вмешательства наступает, и, подняв правую руку с пистолетом, приготовился стрелять вверх, в сторону коридора.
Жондрет, закончив беседу с человеком, вооруженным дубиной, снова обратился к г-ну Белому и повторил прежний вопрос, сопровождая его своим коротким, негромким и в то же время зловещим смешком.
– Итак, вы меня не узнаете?
– Нет, – ответил г-н Белый, глядя ему прямо в глаза.
Тогда Жондрет подошел вплотную к столу. Наклонившись над свечой, скрестив руки и подавшись насколько можно вперед, он приблизил к спокойному лицу г-на Белого, который при этом даже не пошевельнулся, свои угловатые свирепые челюсти и, застыв в этой позе дикого зверя, приготовившегося укусить, крикнул:
– Я не Фабанту, не Жондрет, я – Тенардье! Я трактирщик из Монфермейля! Слышите? Тенардье! Теперь узнаете меня?
Легкая краска залила лицо г-на Белого, но он сохранил обычную свою невозмутимость и ответил, нисколько не повышая голоса и без малейшей в нем дрожи:
– Не более, чем прежде.
Мариус не расслышал этого ответа. Если бы не темнота, можно было бы видеть, как он растерян, ошеломлен и поражен. Он весь задрожал, когда Жондрет произнес: «Я Тенардье», и прислонился к стене с таким ощущением, будто холодный клинок шпаги пронзил его сердце. Затем его правая рука, готовая уже было дать условный выстрел, медленно опустилась, и в то мгновение, когда Жондрет повторил: «Слышите? Тенардье!», ослабевшие пальцы Мариуса едва не выронили пистолет. Жондрет, открыв, кто он, ничуть не встревожил этим г-на Белого, но глубоко потряс Мариуса. Имя Тенардье, по-видимому, совсем незнакомое г-ну Белому, было хорошо известно Мариусу. Вспомним, что оно означало для него. Это имя, вписанное в отцовское завещание, Мариус носил у сердца, хранил в сокровенных своих мыслях, в глубинах памяти, запечатлевшей строки священного поручения, гласившего: «Один человек, по имени Тенардье, спас мне жизнь. Если моему сыну случится встретиться с ним, пусть он сделает для него все, что может!»
Имя это, как, вероятно, помнит читатель, являлось одной из святынь Мариуса; он боготворил его наравне с именем отца. Неужели это и есть тот самый Тенардье, тот самый монфермейльский трактирщик, которого он так долго и так тщетно разыскивал? Но вот, наконец, он нашел его! И что же! Спаситель отца был разбойником! Человек, которому он, Мариус, горел желанием доказать свою преданность, был чудовищем! Избавитель полковника Понмерси собирался совершить тяжкое преступление – какое именно, Мариус затруднился бы точно определить, но то, что он видел, походило на замышляющееся убийство! И кого замыслили убить, боже милосердный! Какая роковая случайность! Какая горькая насмешка судьбы! Отец из глубины могилы приказывал ему сделать для Тенардье все, что он может; в продолжение четырех лет Мариус жил одной мыслью – как бы заплатить отцовский долг; и вот, в ту самую минуту, когда он хочет помочь правосудию задержать разбойника на месте преступления, судьба кричит ему: «Это Тенардье!» Наконец-то расплатится он с этим человеком за жизнь отца, спасенную под градом пуль в героической битве при Ватерлоо. Но чем? Эшафотом! Он дал себе слово при встрече с Тенардье, если только этой встрече суждено произойти, броситься к его ногам. И вот он встретился с ним, но затем, чтобы выдать палачу! Отец говорил: «Помоги Тенардье!» А он, в ответ на призыв обожаемого, священного голоса, погубит Тенардье! Пусть отец из могилы любуется, как на площади Сен-Жак будут казнить человека, с опасностью для жизни вырвавшего его у смерти, – казнить по милости его сына, того самого Мариуса, которому он завещал заботиться об этом человеке! И разве не насмешка над самим собой – так долго носить на груди последнюю волю отца, собственноручно им написанную, чтобы потом самым кощунственным образом поступить вопреки ей! Но, с другой стороны, можно ли видеть, как затевается злодеяние, и не помешать ему? Неужели нужно предать жертву и пощадить убийцу? Можно ли считать себя обязанным какой-либо признательностью к столь презренному негодяю? Этот неожиданный удар произвел, можно сказать, полный переворот в мыслях Мариуса, которыми он жил в течение четырех лет. Его охватил ужас. Все зависело теперь только от него. Он держал в руках судьбу всех этих людей, которые, ничего не подозревая, суетились тут перед ним. Если он выстрелит, то спасет г-на Белого и погубит Тенардье; если не станет стрелять, г-н Белый окажется жертвой, а Тенардье, быть может, и ускользнет. Столкнуть ли в пропасть одного, не мешать ли падению другого? Совесть восставала против обоих решений. Как же быть? На чем остановиться? Изменить ли самым властным воспоминаниям, самым глубоким обязательствам перед самим собой, самому священному долгу, самым святым письменам? Изменить ли заветам отца, или дать совершиться преступлению? Мариусу казалось, что, с одной стороны, он слышит голос «своей Урсулы», умолявшей за отца, с другой – голос полковника, препоручающего ему Тенардье. Он чувствовал, что сходит с ума. У него подкашивались колени, а сцена, происходившая перед его глазами, разыгрывалась с такой бешеной стремительностью, что раздумывать было некогда. Его, словно вихрем, закружили события, которыми ранее он предполагал распоряжаться. Он почти терял сознание.
Между тем Тенардье – впредь мы уже не будем называть его иначе – в каком-то исступлении расхаживал взад и вперед у стола, предаваясь буйному ликованию.
Схватив всей пятерней подсвечник, он с такой силой опустил его на камин, что свеча едва не погасла, а сало брызнуло на стену.
Затем с угрожающим видом он повернулся к г-ну Белому и зарычал:
– Проигрались, промотались, проторговались! В лоск!
И снова принялся шагать, выкрикивая, как одержимый:
– Ага, наконец-то вы мне попались, господин филантроп! Господин нищий мильонщик! Господин даритель кукол! Старый разиня! Так вы меня не узнаете? Значит, это не вы приходили ко мне в трактир в Монфермейле восемь лет тому назад, в сочельник тысяча восемьсот двадцать третьего года? Не вы увели с собой ребенка Фантины, Жаворонка? Значит, не на вас был желтый редингот? Скажете – нет? И не у вас был в руках сверток с тряпьем, точь-в-точь как нынче утром, когда вы явились сюда? Нет, ты только послушай, жена! Видно, такая уж у него придурь – таскать по домам свертки, набитые шерстяными чулками! Тоже благодетель нашелся! Не чулочная ли у вас торговля случайно, господин мильонщик? Вы раздаете, стало быть, все запасы товара из своей лавки беднякам, святоша?! Шут вы гороховый! Так вы меня не узнаете? Зато я узнаю! Я вас сразу узнал, только вы сунули сюда свое рыло. Теперь-то, наконец, вы увидите, что не всегда проходит даром забираться в приличные дома под предлогом, что это, мол, трактир, и жалким своим платьем и нищим видом, с каким только гроши собирают, морочить порядочных людей, прикидываться щедрым, отнимать у человека его заработок да еще потом стращать в лесу. Вы увидите, что, разорив людей, от них не отделаться рединготом со своего плеча да двумя дрянными больничными одеялами! У-у, старый бродяга, похититель детей!
Он на минуту остановился, казалось, что-то бормоча про себя. Его гнев напоминал бурное течение Роны, вдруг исчезающее в какой-нибудь расщелине; затем, словно заканчивая вслух разговор с самим собой, он стукнул по столу кулаком и воскликнул:
– Да при этом еще корчить праведника!
И снова обратился к г-ну Белому:
– Когда-то вы надо мной насмеялись, провались вы пропадом! Вы причина всех моих несчастий! За полторы тысячи франков вы получили девчонку, что жила у меня, а она была, наверно, из богатого семейства. Я уже успел нажить на ней изрядные денежки и мог бы вытянуть еще столько, что хватило бы по гроб жизни! Девчонка покрыла бы все убытки от проклятого этого кабака, на котором, черта с два, попробуй заработай и на который я ухлопал, как дурак, все свое добро! Эх, от души желаю, чтобы вино, выпитое там у меня, превратилось в яд для тех, кто его пил! Ну, да не об этом речь. Признайтесь, я вам казался очень смешным, когда вы ушли от меня, забрав с собой Жаворонка! В лесу при вас была дубинка. Тогда на вашей стороне была сила. Теперь моя взяла. Теперь козыри у меня! Дело ваше дрянь, старина. Право, меня смех разбирает, на него глядя! Простофиля! Я ему наплел, будто я актер, зовусь Фабанту, будто играл в комедиях с мадемуазель Марс, – подумайте только, с самой мадемуазель Шептуньей! – будто домовладелец требует с меня завтра, четвертого февраля, за квартиру, а ему, круглому болвану, и невдомек, что срок платежа бывает восьмого января, а никак не четвертого февраля! Он тащит мне свои поганые четыре монеты, подлец! Духу не хватило даже на сто франков раскошелиться! Уши развесил, слушая мою чепуху! Умора! А я про себя думал: «Врешь, не уйдешь, ворона! Не смотри, что утром я лижу тебе лапы. Наступит вечер, вгрызусь тебе в сердце!»
Тенардье умолк. Он задыхался. Его щуплая, узкая грудь ходила ходуном, раздуваясь, как кузнечные мехи. В глазах его светилось гаденькое счастье слабого, жестокого и подлого существа, радующегося, что наконец-то оно может угрожать тому, кого боялось, и оскорблять того, кому льстило, – счастье, с каким карлик попирал бы голову Голиафа, счастье, с каким шакал терзал бы больного, полумертвого быка, уже неспособного защищаться, но еще способного страдать.
Господин Белый не прерывал Тенардье. Когда же тот замолчал, он проговорил:
– Я не понимаю, что вы хотите сказать. Вы заблуждаетесь. Я человек очень бедный и какой уж там миллионер. Я вас не знаю. Вы меня принимаете за кого-то другого.
– Ага! – захрипел Тенардье. – Старая песня! Продолжаете в том же духе! Совсем заврались, старина! Ага, вы меня не помните? Не видите, кто я?
– Прошу извинения, сударь, – ответил г-н Белый вежливым тоном, прозвучавшим в такую минуту необычно и внушительно, – я вижу, что вы бандит.
Кому не доводилось замечать, что даже самые мерзкие люди по-своему самолюбивы; чудовища не лишены чувствительности. При слове «бандит» жена Тенардье соскочила с постели, а сам он с такой силой схватил стул, словно намеревался изломать его в щепки. «Эй ты, не суйся!» – крикнул он жене и, повернувшись к г-ну Белому, разразился следующей тирадой:
– Бандит! Да, я знаю, что вы, господа богачи, так нас именуете. Ничего не скажешь, правильно! Если я разорился, скрываюсь, сижу без куска хлеба, без гроша, – значит, бандит! Вот уже три дня, как у меня во рту крошки не было. Конечно, я бандит! Зато у всех вас ноги в тепле, на вас сапожки от Сакосского, рединготы, подбитые ватой, как на архиепископах; вы квартируете в бельэтажах, в домах с привратниками, кушаете трюфели, лакомитесь спаржей в январе, когда ей цена сорок франков пучок, да зеленым горошком, обжираетесь, а ежели захотите узнать, холодно ли на улице, справляетесь в газете, что показывает термометр инженера Шевалье. Ну, а наш брат – сам себе термометр! Нам нет надобности бегать на набережную к Часовой башне смотреть, сколько градусов мороза; мы чувствуем, как кровь стынет в жилах, как леденеет сердце, и говорим: «Нет бога». И вы изволите посещать наши трущобы, именно трущобы, и обзывать нас бандитами! Но мы вас съедим, проглотим, голубчиков! Так знайте же, господин мильонщик, я был человеком с положением, имел патент, был избирателем, я буржуа! А вот вы – еще неизвестно, кто вы такой!
Тут Тенардье подошел к людям, стоящим у двери, и, дрожа от гнева, добавил:
– Подумать только! Он осмелился разговаривать со мной так, точно перед ним какой-нибудь сапожник!
Затем, адресуясь к г-ну Белому, с еще большим бешенством продолжал:
– И запомните также, господин филантроп, что я не какая-нибудь подозрительная личность, не какой-нибудь безродный человек. Я не шляюсь по домам и не увожу детей! Я старый французский солдат, меня должны были представить к ордену! Я дрался при Ватерлоо, да, да! Я спас в этом сражении генерала, какого-то, сам уж не помню какого, графа. Он назвал мне свою фамилию, но голос у него чертовски ослабел, и я ее не расслышал. Я разобрал только мерси. Но мне важнее было его имя, чем его мерси. Оно помогло бы мне разыскать его. А знаете, кого изображает вот эта картина, написанная Давидом в Брюсселе? Меня. Давид пожелал увековечить сей воинский подвиг. Взвалив на спину генерала, я уношу его под картечью. Вот как обстояло дело. Он же ровно ничего никогда для меня не сделал, этот самый генерал, он был не лучше других! И все-таки я спас ему жизнь с риском для собственной жизни, у меня полны карманы всяких бумажек, которые подтверждают это. Я солдат Ватерлоо, тысяча чертей! А теперь, раз уж я сделал вам милость и рассказал всю эту историю, давайте кончать. Мне нужны деньги, много денег, уйма денег! А не дадите, погублю, провались я на этом месте!
Мариус уже несколько справился со своим волнением и слышал слова Тенардье. Последние основания для сомнений исчезли. Перед ним был тот самый Тенардье, о котором упоминалось в завещании. Мариус задрожал, услыхав упрек в неблагодарности, брошенный по адресу отца, ведь он едва не оправдал этот упрек, и столь роковым образом. Это повергло его в еще большую тревогу. Впрочем, во всех речах Тенардье, в его тоне, жестах, во взгляде, метавшем пламя при каждом слове, в этих вспышках распоясавшейся подлой натуры, в этой смеси бахвальства и унижения, гордости и низости, злобы и тупости, в этом хаосе подлинных обид и наигранных чувств, в этой наглости злодея, который сладострастно упивался совершаемым насилием, в этой бесстыдной наготе уродливой души, в этом взрыве человеческих страданий и ненависти, слитых воедино, – во всем этом было нечто столь же отвратительное, как само зло, и столь же мучительное, как сама правда.
Читатель, вероятно, уже догадался, что произведение кисти знаменитого мастера, картина Давида, которую Тенардье предлагал г-ну Белому купить у него, было просто вывеской его трактира, им же самим, как мы помним, нарисованной, – единственным обломком, уцелевшим от монфермейльского крушения.
Поскольку Тенардье не загораживал больше Мариусу поле зрения, последний мог теперь рассмотреть картину. Эта пачкотня действительно изображала сражение в облаках дыма и человека, несущего на себе раненого. Группа должна была представлять Тенардье и Понмерси, спасителя-сержанта и спасаемого полковника. Мариус смотрел, будто опьяненный; эта картина словно оживляла перед ним отца; он видел уже не вывеску монфермейльского кабака, а воскрешение из мертвых, полуразверстую могилу и восстающий из гроба призрак. В висках у Мариуса стучало, в ушах ревели пушки Ватерлоо, образ истекающего кровью отца, неясно выписанный на этом мрачном холсте, пугал его, и ему казалось, что бесформенный силуэт пристально глядит на него.
Между тем Тенардье, отдышавшись и уставив на г-на Белого свои налитые кровью глаза, негромко и отрывисто спросил:
– Желаешь что-нибудь сказать перед последним угощеньем?
Господин Белый молчал. Среди наступившей тишины кто-то надтреснутым голосом бросил из коридора следующую полную зловещего смысла остроту:
– Кому наколоть дров? Я готов!
То была шутка человека с топором.
И тотчас в дверях, с отвратительным смехом, обнажавшим не зубы, а клыки, показалась огромная, обросшая щетиной, осклабленная физиономия землистого цвета.
То была физиономия человека с топором.
– Ты зачем скинул маску? – в бешенстве заорал на него Тенардье.
– Чтобы посмеяться, – ответил человек.
Уже несколько минут, как г-н Белый внимательно следил за каждым движением Тенардье, а тот, ослепленный яростью, ничего не замечая, шагал взад и вперед по своей берлоге, с полной уверенностью, что дверь охраняется, что он, вооруженный, имеет дело с безоружным, что их девять против одного, если даже считать тетку Тенардье только за одного мужчину. Делая выговор человеку с топором, он повернулся спиной к г-ну Белому.
Господин Белый воспользовался этим мгновением, оттолкнул ногой стул, кулаком – стол, и, прежде чем Тенардье успел повернуться, он с изумительным проворством, одним прыжком, очутился у окна. Открыть окно, вскочить на подоконник и перекинуть через него ногу было делом минуты. Он был уже наполовину снаружи, когда шесть крепких ручищ схватили его и сильным рывком втащили назад в логово. Это сделали три ринувшихся на него «трубочиста». Тетка Тенардье тут же вцепилась ему в волосы.
На шум из коридора сбежались остальные бандиты. Старик, лежавший на постели и казавшийся навеселе, слез с койки, вооружился молотом каменщика и, покачиваясь, тоже подошел к ним.
Один из «трубочистов», на размалеванное лицо которого падал свет от свечи и в котором, несмотря на сажу, Мариус узнал Крючка, прозываемого также Весенним, а также Гнусом, занес над головой г-на Белого железный брусок со свинцовыми набалдашниками на обоих концах, напоминавший палицу.
Этого Мариус уже не мог выдержать: «Прости меня, отец!» – мысленно прошептал он и пальцем нащупал курок пистолета. Но выстрел еще не успел грянуть, как послышался окрик Тенардье:
– Не троньте его!
Отчаянная попытка жертвы спастись подействовала на Тенардье скорее успокаивающим, нежели раздражающим образом. Два человека жило в нем: жестокий и расчетливый. До сих пор, в упоении победой перед поверженной и недвижимой жертвой, главенствовал жестокий; теперь же, когда добыча начала сопротивляться и обнаружила желание бороться, в нем проснулся и взял верх человек расчетливый.
– Не троньте его! – повторил он. И, сам того не подозревая, сразу же добился успеха, остановив готовый выстрелить пистолет и удержав Мариуса, который, при изменившейся обстановке, решил, что можно еще повременить. Кто знает, а вдруг счастливая случайность избавит его от мучительного выбора: дать ли погибнуть отцу Урсулы, или погубить человека, спасшего полковника.
Между тем завязалась исполинская борьба. Ударом кулака в грудь г-н Белый отбросил старика, и тот откатился на середину комнаты, потом двумя ударами наотмашь свалил двух других нападавших и прижал их коленями, под тяжестью которых негодяи хрипели, словно под жерновами; но четверо остальных схватили грозного старика за руки, обхватили за шею и пригнули его к повергнутым на землю «трубочистам». И теперь, одолев одних и одолеваемый другими, придавив нижних и задыхаясь под грузом тех, что были сверху, тщетно отбиваясь от теснивших его врагов, г-н Белый исчез под этой омерзительной кучей убийц, как вепрь под воющей сворой догов и ищеек.
Наконец им удалось опрокинуть его на кровать, стоявшую ближе к окну, где они оставили его лежать, держа под угрозой нового нападения. Но тетка Тенардье так и не выпустила из своих рук его волос.
– Тебе нечего в это путаться, – прикрикнул на нее Тенардье. – Еще шаль порвешь.
Она повиновалась с рычаньем, как волчица волку.
– Обыскать его, ребята, – приказал Тенардье.
Господин Белый решил, по-видимому, больше не оказывать сопротивления. Его обыскали. Кроме кожаного кошелька с шестью франками и носового платка, при нем ничего не оказалось.
Тенардье положил платок к себе в карман.
– Неужели нет бумажника? – спросил он.
– Ни бумажника, ни часов, – ответил кто-то из «трубочистов».
– Неважно, – пробормотал голосом чревовещателя человек в маске, который держал в руке большой ключ. – Что и говорить, неподатливый старик!
Тенардье подошел к дверям, взял в углу связку веревок и бросил бандитам.
– Привяжите его в ногах кровати, – приказал он. И, заметив неподвижно лежащего посреди комнаты старика, сбитого ударом г-на Белого, спросил: – Что, Башка помер?
– Нет, пьян, – ответил Гнус.
– Оттащите его в угол, – распорядился Тенардье.
Двое «трубочистов» ногами подтолкнули пьяницу к куче железного лома.
– Зачем ты привел столько народу, Бабет? – тихо спросил Тенардье у человека с дубиной. – Этого не требовалось.
– Не отвяжешься от них, – ответил человек с дубиной. – Все захотели участвовать. Времена плохие. Дела не делаются.
Кровать, на которую был брошен г-н Белый, представляла собой нечто вроде больничной койки на четырех грубо обтесанных деревянных ножках. Г-н Белый не сопротивлялся разбойникам. Они поставили его на землю и крепко привязали к спинке той из кроватей, что находилась дальше от окна и ближе к камину.
Когда последний узел был затянут, Тенардье взял стул и уселся почти напротив г-на Белого. Тенардье уже не походил больше на самого себя, в одно мгновение дикая ярость на его лице сменилась спокойным, кротким и лукавым выражением. Под услужливой чиновничьей улыбкой Мариус с трудом узнавал только что пенившуюся злобой звериную его пасть. Он с изумлением следил за этой фантастической и подозрительной метаморфозой, испытывая то чувство, какое должен испытывать человек, на глазах которого насильник вдруг превратился бы в любезного ходатая по делам.
– Сударь, – начал было Тенардье.
Но тотчас остановился и сделал разбойникам, все еще не отпускавшим г-на Белого, знак удалиться.
– Отойдите немножко. Дайте мне переговорить с господином, – сказал он.
Все отошли к дверям. Тенардье снова заговорил:
– Сударь, зря вы это вздумали прыгать в окошко. Этак можно и ноги себе сломать. А теперь, если не возражаете, потолкуем спокойно. Прежде всего я хочу поделиться с вами одним своим наблюдением: я заметил, что вы еще ни разу не крикнули.
Тенардье был прав. Это соответствовало действительности, хотя и ускользнуло от внимания взволнованного Мариуса. За все время г-н Белый едва произнес несколько слов, не возвышая голоса, и даже во время борьбы у окна с шестью бандитами хранил самое глубокое и самое странное молчание. Тенардье продолжал:
– Да разве бы я нашел это неуместным, господи боже мой, если бы вы крикнули, например: «Грабят, режут!» При известных обстоятельствах обычно кричат «караул», и, уверяю вас, я не истолковал бы это дурно. Можно ведь немножко пошуметь, когда попадаешь в общество людей, не совсем внушающих доверие. Никто не стал бы вам мешать. Даже рта бы вам не заткнули. А почему, сейчас объясню. Дело в том, что из этой комнаты очень плохо слышно. Вот единственно, что в ней есть хорошего, но уж этого от нее не отнимешь. Настоящий погреб. Взорвись здесь бомба, на соседней караульне подумали бы, что храпит пьяница. Отсюда пушечный выстрел донесся бы не более как «бум!», а гром как «трах!». Удобное помещеньице. Впрочем, вы не кричали, с чем вас и поздравляю. Тем лучше. Позвольте же сообщить вам, какое именно я отсюда делаю заключение. Скажите, любезный, кто является, когда зовут на помощь? Полиция, не правда ли? А за полицией? Юстиция. Но вы не звали на помощь, значит, вам, как и нам, не такая уж охота встречаться с полицией и юстицией. Значит, вам, как я уже давно заподозрил, некоторым образом важно кое-что скрывать. Нам, со своей стороны, тоже это важно – стало быть, можно договориться.
Произнося эти слова, Тенардье не сводил глаз с г-на Белого, как будто желая проникнуть острым своим взглядом в самую глубину души пленника. Тем не менее речь его, несмотря на оттенок скрытой, сдержанной наглости, была осторожна и почти изысканна; в этом негодяе, за минуту до того бывшем всего только разбойником, чувствовался человек, который «готовился в священники».
Надо сказать, что молчание пленника – эта необычайная осмотрительность, граничившая с пренебрежением к жизни, это упорство, с каким он подавлял в себе первое, естественное желание позвать на помощь, все эти обстоятельства, теперь, когда Мариус это заметил, были ему крайне неприятны и вызывали у него мучительное чувство недоумения.
Вполне обоснованные замечания Тенардье еще больше сгустили таинственный мрак, окутывавший суровую и странную фигуру, получившую от Курфейрака прозвище г-на Белого. Впрочем, как бы то ни было, но и связанный веревками, окруженный палачами, находясь, так сказать, наполовину в могиле и с каждым мгновением все глубже туда опускаясь, испытуемый то яростью, то вкрадчивостью Тенардье, человек этот оставался невозмутимым; и Мариус не мог не восхищаться в эту минуту его лицом, хранившим выражение гордой печали.
Несомненно, это была душа, недоступная страху, не ведающая растерянности. Это был один из тех людей, которые умеют владеть собою даже в самом безвыходном положении. Как ни грозен был момент, как ни страшна и неизбежна катастрофа, здесь ничто не напоминало агонию утопающего и тот ужас, которым полон взгляд его широко открытых под водою глаз.
Тенардье непринужденно поднялся со своего места, подошел к камину и отодвинул ширмы, прислонив их к стоявшей рядом кровати. Открылась жаровня, полная пылающих угольев, среди которых пленнику было отчетливо видно раскаленное добела долото, усеянное пурпурными искрами.
Затем Тенардье снова подсел к г-ну Белому.
– Итак, последуем дальше, – сказал он. – Мы можем договориться. Закончим дело полюбовно. Я виноват, признаюсь, я слишком погорячился, хватил через край, не знаю, где у меня только голова была, я наговорил всякого вздору. На том основании, что вы мильонщик, я заявлял, например, что требую денег, много денег, уйму денег. Это неправильно. Пусть вы богаты, но у вас свои расходы; господи боже мой, у кого их нет? Я вовсе не хочу вас разорять, не обирала ведь я в самом деле какой-нибудь. Я не из тех людей, которые слишком злоупотребляют выгодами своего положения и остаются в конце концов в дураках. Послушайте, я готов приложить свое, я согласен пойти на уступки. Мне нужно только двести тысяч франков.
Господин Белый не проронил ни слова. Тенардье продолжал:
– Как видите, я лишнего не запрашиваю. Мне неизвестен размер вашего капитала, но я знаю, что деньги для вас ничто. И такому благотворителю, как вы, конечно, ничего не стоит дать двести тысяч франков несчастному отцу семейства. Впрочем, вы сами человек рассудительный и, конечно, не думаете, что я положил столько труда на это дельце и так здорово, по мнению вот этих господ, его наладил, только для того, чтобы попросить у вас на бутылочку красного да порцию жаркого и сходить разок поужинать у Денуайе. Двести тысяч франков – вот моя цена. Это сущие пустяки. А как только денежки вылетят из вашего кармана, на том, ручаюсь, все и кончится. Никто вас и пальцем не тронет. Вы можете возразить: «Помилуйте, да при мне нет двухсот тысяч франков». О, я не ставлю невыполнимых условий! Этого и не требуется. Я прошу вас только об одном, не откажите в любезности написать то, что я вам продиктую.
Тут Тенардье прервал свою речь и, помолчав немного, добавил, нарочито подчеркивая каждое слово и поглядывая с многозначительной усмешкой на жаровню:
– Предупреждаю, никаких отговорок насчет неграмотности я слушать не буду.
Сам великий инквизитор мог бы позавидовать этой усмешке.
Тенардье придвинул стол вплотную к г-ну Белому, вынул из ящика чернила, перо и лист бумаги, оставив ящик полуоткрытым; там блестело длинное лезвие ножа.
Лист он положил перед г-ном Белым.
– Пишите, – сказал он.
Тут, наконец, заговорил и пленник:
– Как же вы хотите, чтобы я писал? Я привязан.
– Совершенно верно, вы правы. Извините! – ответил Тенардье.
И, обратившись к Крючку, прозываемому также Весенним, а также Гнусом, приказал:
– Развяжите господину правую руку.
Крючок, он же Весенний, он же Гнус, выполнил приказание Тенардье. Когда правая рука пленника была освобождена, Тенардье обмакнул перо в чернила и подал ему.
– Советую хорошенько запомнить, сударь, – сказал он, – что вы в полной нашей власти, в полном нашем распоряжении, что никакая человеческая сила уже не вырвет вас отсюда и что мы будем поистине огорчены, если нас вынудят прибегнуть к крайним и неприятным мерам. Я не знаю ни вашего имени, ни адреса, но предупреждаю, что вас не развяжут до тех пор, пока не воротится особа, которой будет поручено отвезти ваше письмо. А теперь соблаговолите писать.
– Что же я должен писать? – спросил пленник.
– Я продиктую.
Господин Белый взял перо.
Тенардье стал диктовать:
– «Дочь моя…»
Пленник вздрогнул и вскинул глаза на Тенардье.
– Напишите: «Дорогая моя дочь», – продолжал Тенардье.
Г-н Белый повиновался.
– «…приезжай немедленно…»
Он приостановился:
– Ведь вы говорите ей «ты», не правда ли?
– Кому? – спросил г-н Белый.
– Ну девчонке, Жаворонку, черт побери!
– Я не понимаю, что вы хотите сказать, – ответил г-н Белый без малейших признаков волнения.
– Пишите, пишите, – оборвал его Тенардье и снова принялся диктовать: – «Приезжай немедленно. Ты мне крайне нужна. Особе, которая передаст тебе настоящую записку, поручено доставить тебя ко мне. Жду тебя. Приезжай не раздумывая».
Господин Белый написал все, что ему было продиктовано. Но Тенардье не успокоился:
– Нет, вычеркните: «приезжай не раздумывая»; она может заподозрить, что тут не все ладно и что есть основания раздумывать.
Господин Белый зачеркнул эти три слова.
– А теперь, – продолжал Тенардье, – подпишитесь. Как вас зовут?
Пленник положил перо и спросил:
– Кому предназначается это письмо?
– Вы сами прекрасно знаете. Девчонке. Вам уже это сказано.
Тенардье явно избегал называть по имени девушку, о которой шла речь. Он говорил: «Жаворонок», «девчонка», но имени ее не произносил. Это обычная предосторожность жулика, старающегося скрыть от сообщников свою тайну. Назвать имя означало бы раскрыть им все «дело» и дать возможность узнать о нем больше, чем им надлежало знать.
– Подпишитесь. Как вас зовут? – повторил он.
– Урбен Фабр, – сказал пленник.
Тенардье кошачьим движением быстро запустил руку в карман и вытащил носовой платок, отобранный у г-на Белого. Отыскав метку, он поднес платок к свече.
– У. Ф. Так, подходит. Урбен Фабр. Ну, ставьте подпись «У. Ф.».
Пленник поставил подпись.
– Одной рукой письма не сложить, – сказал Тенардье. – Давайте я сложу. Пишите адрес: «Мадемуазель Фабр», на вашу квартиру. Я знаю, что вы живете неподалеку отсюда, где-то близ церкви Сен-Жак-дю-О-Па, так как ходите туда каждый день к обедне, но на какой улице, не знаю. Я вижу, что вы поняли свое положение. А раз уж вы не скрыли настоящего своего имени, надо думать, не скроете и адреса. Напишите его сами.
Пленник на минуту задумался, затем взял перо и написал:
«Мадемуазель Фабр у г-на Урбена Фабра на улице Сен-Доминик-д’Анфер, № 17».
Тенардье с какой-то лихорадочной поспешностью схватил письмо.
– Жена! – позвал он.
Она подбежала.
– Вот письмо. Что с ним делать, ты знаешь. Фиакр ждет внизу. Сейчас же поезжай и живо назад.
И, обращаясь к человеку с топором, распорядился:
– А ты, если уж не хочешь ходить ряженым, проводишь хозяйку. Сядешь на запятки. Хорошо помнишь, где поставил повозку?
– Помню, – ответил тот.
И, поставив свой топор в угол, он последовал за теткой Тенардье.
Не успели они выйти, как Тенардье, просунув голову в полуоткрытую дверь, крикнул в коридор:
– Главное, не потеряй письма! Не забудь, что везешь двести тысяч франков.
– Не беспокойся. Оно у меня за пазухой, – отвечал сиплый голос супруги.
Не прошло и минуты, как послышалось щелканье кнута; оно становилось все тише и вскоре совсем заглохло.
– Отлично, – пробормотал Тенардье. – Здорово гонят. Таким галопом хозяйка в три четверти часа обернется.
Он придвинул стул к камину и сел, скрестив руки и приблизив к жаровне подошвы своих грязных сапог.
– Ноги у меня совсем окоченели, – сказал он.
Теперь, кроме Тенардье и пленника, в трущобе оставалось лишь пятеро бандитов. Хотя лица их были скрыты под масками или под черным клеем, что, в зависимости от степени внушаемого страха, делало их похожими на угольщиков, негров или чертей, люди эти казались угрюмыми и сонными. Чувствовалось, что они совершают преступление как бы по обязанности, не спеша, без злобы, без жалости, с какой-то неохотой. Словно скот, они сгрудились в углу и притихли. Тенардье грел ноги. Пленник снова погрузился в молчание. Мрачная тишина сменила дикий шум, наполнявший несколько минут до того логово Тенардье.
Нагоревшая свеча едва освещала огромное грязное жилье, уголья в жаровне потускнели, и уродливые головы бандитов отбрасывали на стены и потолок чудовищные тени.
Слышалось только мирное посапывание спящего в углу пьяного старика.
Мариус ждал, охваченный все возрастающей тревогой. Загадка стала теперь еще непостижимее. Кто же она, «эта девчонка», которую Тенардье называл также «Жаворонком»? Уж не его ли «Урсула»? Пленник, казалось, нисколько не смутился при слове «Жаворонок» и ответил совершенно просто: «Я не понимаю, что вы хотите сказать». Наряду с этим нашли свое объяснение буквы У и Ф: они означали «Урбен Фабр», и Урсула уже перестала, таким образом, быть Урсулой. Последнее особенно отчетливо врезалось в сознание Мариуса. Словно какие-то страшные чары приковали его к месту, откуда он мог наблюдать за всей сценой. Он стоял там, почти неспособный двигаться и мыслить, как бы уничтоженный зрелищем подлости, открывшимся в такой непосредственной близости от него. Он ждал, надеясь на что-то, сам не зная на что, не в силах собраться с мыслями и принять какое-либо решение.
«Во всяком случае, – думал он, – если Жаворонок – это она, я, конечно, увижу ее, так как жена Тенардье должна привезти ее сюда. А тогда решено: если понадобится, я не пощажу ни жизни, ни своей крови, но освобожу ее! Я ни перед чем не остановлюсь».
Так прошло около получаса. Тенардье, казалось, был поглощен какими-то угрюмыми размышлениями. Пленник застыл в неподвижной позе. Между тем Мариусу уже несколько минут слышался по временам как бы легкий заглушенный звук, доносившийся оттуда, где находился пленник.
– Господин Фабр, – вдруг обратился к пленнику Тенардье. – Запомните хорошенько то, что я сейчас скажу.
Эта краткая фраза походила на начало объяснения. Мариус насторожился.
– Потерпите немного, – продолжал Тенардье. – Жена моя скоро вернется. Я думаю, что Жаворонок – на самом деле ваша дочь, и нахожу в порядке вещей, чтобы она оставалась с вами. Только вот какое дело. Жена поехала за нею с вашим письмом. Я велел жене принарядиться так, чтобы ваша барышня без опаски отправилась с ней, вы это видели. Обе они сядут в фиакр, приятель мой станет на запятки. За заставой, в одном местечке, поджидает повозка, запряженная парой добрых коней. Туда-то и доставят вашу барышню. Там она выйдет из фиакра. Приятель посадит ее вместе с собой в повозку, а жена вернется к нам и доложит: «Все сделано». Что касается вашей барышни, то никакого зла ей не причинят, повозка отвезет ее туда, где ей будет спокойно, и как только вы выложите эти несчастные двести тысяч, вам ее вернут. Если же по вашей милости меня арестуют, приятель уберет Жаворонка. Вот и все.
Пленник не проронил ни слова. Тенардье после небольшой паузы продолжал:
– Как видите, все очень просто. Ничего дурного не случится, если вы сами этого не захотите. Я вам для того все и рассказываю. Я предупреждаю вас о том, как обстоит дело.
Он остановился, но пленник не нарушал молчания, и Тенардье снова заговорил:
– Как только супруга моя вернется и подтвердит, что Жаворонок находится в пути, мы вас отпустим, и вы можете беспрепятственно идти домой ночевать. Вы видите, что дурных намерений у нас нет.
Потрясающие картины проносились в воображении Мариуса. Как! Разве похищенную девушку не привезут сюда? Одно из этих чудовищ потащит ее куда-то в ночной мрак? Но куда?.. А вдруг это она? А что это была она, он не сомневался. Мариус чувствовал, как сердце его перестает биться в груди. Что делать? Выстрелить? Отдать в руки правосудия всех этих негодяев? Но это не помешает страшному человеку с топором, увозящему девушку, остаться вне пределов досягаемости. Мариусу вспомнились слова Тенардье, и ему приоткрылся их кровавый смысл: «Если же по вашей милости меня арестуют, приятель уберет Жаворонка».
Теперь он чувствовал, что его удерживают не только заветы полковника, но и любовь, а также опасность, нависшая над любимой.
Это ужасное положение длилось уже больше часа, поминутно рисуя ему все происходившее в новом свете. Мариус имел мужество последовательно перебрать все самые страшные возможности, которыми оно грозило, стараясь отыскать выход, но так и не нашел его. Возбуждение, царившее в его мыслях, составляло резкий контраст с могильной тишиной притона.
Стук открывшейся и вновь захлопнувшейся наружной двери нарушил эту тишину.
Связанный пленник пошевельнулся.
– А вот и хозяйка, – сказал Тенардье. Не успел он договорить, как в комнату действительно ворвалась тетка Тенардье, вся красная, задыхающаяся, запыхавшаяся, с горящим взглядом и, хлопнув себя толстыми руками по бедрам, завопила:
– Фальшивый адрес!
Вслед за ней появился бандит, которого она возила с собой, и поспешил снова схватить свой топор.
– Фальшивый адрес? – повторил за ней Тенардье.
– Никого! На улице Сен-Доминик, в доме номер семнадцать, никакого господина Урбена Фабра нет! Там никто такого и не знает! – продолжала она.
Затем остановилась, чтобы перевести дыхание, и сейчас же опять заговорила:
– Эх ты, господин Тенардье! Ведь старик-то тебя околпачил! Ты, видишь ли, слишком добр! На твоем месте я прежде всего дала бы ему хорошенько по роже для острастки, а стал бы упираться – живьем бы изжарила! Надо было его заставить открыть рот, сказать, где девчонка и куда он запрятал свою кубышку! Вот как бы я, доведись это мне, повела дело! Недаром говорят, что мужчины куда глупее женщин! В доме семнадцать – никого! Это дом с большими воротами. Никакого господина Фабра на улице Сен-Доминик нет! А я-то мчусь очертя голову, а я-то бросаю на водку кучеру и все такое! Расспрашивала я и привратника и привратницу, женщину очень толковую, они о нем и слыхом не слыхали!
Мариус облегченно вздохнул. Она, Урсула или Жаворонок, – та, имени которой он теперь не сумел бы уже назвать, – была спасена.
Между тем как жена продолжала исступленно вопить, Тенардье уселся на стол. Покачивая свисавшей правой ногой, он несколько минут молча, со свирепым и задумчивым видом, глядел на жаровню.
Наконец, обернувшись к пленнику, он медленно, с каким-то злобным клокотанием в голосе, спросил:
– Фальшивый адрес! На что же ты, собственно говоря, надеялся?
– Выиграть время! – крикнул в ответ пленник. В то же мгновение он сбросил с себя веревки; они были перерезаны. Теперь пленник оставался привязанным к постели только за одну ногу.
Прежде чем кто-либо из всех семерых успел опомниться и кинуться к нему, он нагнулся над камином, протянул руку к жаровне и снова выпрямился; Тенардье, его жена и бандиты отпрянули в глубь логова и оцепенели от ужаса, увидев, как он, почти свободный от уз, в грозной позе, поднял над головой раскаленное докрасна долото, светившееся зловещим светом.
Судебное расследование, произведенное впоследствии по делу о злоумышлении в лачуге Горбо, установило, что при полицейской облаве в мансарде была обнаружена монета в два су, особым образом разрезанная и отделанная. Эта монета являлась одной из диковинок ремесленного мастерства каторги, порождаемого ее терпением во мраке и для мрака, – одной из тех диковинок, которые представляют собой не что иное, как орудие побега. Эти отвратительные и в то же время тончайшие изделия изумительного искусства занимают в ювелирном деле такое же место, какое метафоры воровского арго в поэзии. На каторге существуют свои Бенвенуто Челлини, совершенно так же, как в языке – Вийоны. Несчастный, жаждущий освободиться, умудряется иной раз даже без всякого инструмента, с помощью какого-нибудь ножичка или старого токарного долота, распилить су на две тонкие пластинки, выскоблить их, не повредив чекана, и сделать по ребру нарезы, чтобы можно было снова соединять пластинки. Монета по желанию завинчивается и развинчивается; это – коробочка. В нее прячут часовую пружинку, а часовая пружинка в умелых руках перепиливает цепи любой толщины и железные решетки. Глядя на этого бедного каторжника, мы полагаем, что он обладает одним только су. Ничуть не бывало, он обладает свободой. Такую-то монету стоимостью в два су, обе отвинченные половинки которой валялись под кроватью у окна, и нашли при последующих полицейских обысках в логове Тенардье. Равным образом была обнаружена и маленькая стальная пилка голубого цвета, умещавшаяся в монете. Когда бандиты обыскивали пленника, монета, вероятно, была при нем, но ему удалось спрятать ее в руке, а как только ему освободили правую руку, он развинтил монету и воспользовался пилкой, чтобы перерезать веревки, которыми был привязан. Этим объясняются и легкий шум и едва уловимые движения, замеченные Мариусом.
Боясь нагнуться, чтобы не выдать себя, пленник не перерезал пут на левой ноге.
Между тем бандиты вскоре опомнились от первого испуга.
– Не беспокойся, – обращаясь к Тенардье, сказал Гнус, – одна нога у него еще привязана, и ему не уйти. Могу поручиться. Эту лапу я сам ему затянул.
Но тут возвысил голос пленник:
– Вы подлые люди, но жизнь моя не стоит того, чтобы так уж за нее бороться. А если вы воображаете, что меня можно заставить говорить, заставить писать то, чего я не хочу говорить и чего не хочу писать, то…
Он засучил рукав на левой руке и прибавил:
– Вот, глядите!
С этими словами он вытянул правую руку и приложил прямо к голому телу раскаленное до свечения долото, которое держал за деревянную ручку.
Послышалось потрескивание горящего мяса, чердак наполнился запахом камеры пыток. У Мариуса, обезумевшего от ужаса, подкосились ноги; даже бандиты, и те содрогнулись. Но едва ли хоть один мускул дрогнул на лице изумительного старика. Меж тем как раскаленное железо все глубже погружалось в дымящуюся рану, невозмутимый, почти величественный, он остановил на Тенардье беззлобный прекрасный взор, в возвышенной ясности которого растворялось страдание.
У сильных, благородных натур, когда они становятся жертвой физической боли, бунт плоти и чувств побуждает их душу открыться и явить себя на челе страдальца; так солдатский мятеж заставляет выступить на сцену командира.
– Несчастные, – сказал он, – я не боюсь вас, и вы меня не бойтесь.
И резким движением вырвав долото из раны, он бросил его за окошко, оставшееся открытым. Страшный огненный инструмент, кружась, исчез в темноте ночи и, упав где-то далеко в снег, погас.
– Делайте со мной, что угодно, – продолжал пленник. Теперь он был безоружен.
– Держите его! – крикнул Тенардье.
Двое из бандитов схватили пленника за плечи, а человек в маске, говоривший голосом чревовещателя, встал перед ним, готовый при малейшем его движении размозжить ему череп ключом.
В ту же минуту внизу за перегородкой и в такой непосредственной от нее близости, что Мариус не мог видеть собеседников, он услышал тихие голоса, обменявшиеся следующими фразами:
– Остается только одно.
– Укокошить?
– Вот именно.
Это совещались супруги Тенардье.
Тенардье медленно подошел к столу, выдвинул ящик и вынул нож.
Мариус беспокойно сжимал рукоятку пистолета. Непростительная нерешительность! Вот уже целый час два голоса звучали в его душе: один призывал чтить завет отца, другой требовал оказать помощь пленнику. Непрерывно шла эта борьба голосов, причиняя ему смертельные муки. До сих пор он лелеял надежду, что найдет средство примирить оба своих долга, но никакой возможности для этого не возникало. Между тем опасность все приближалась, истекли все сроки ожидания. Тенардье, с ножом в руках, над чем-то раздумывал, стоя в нескольких шагах от пленника.
Мариус растерянно водил вокруг глазами – к этому, как последнему средству, бессознательно прибегает отчаяние.
Вдруг он вздрогнул.
Прямо у его ног, на столе, яркий луч полной луны освещал, как бы указуя на него, листок бумаги. Мариусу бросилась в глаза строчка, которую не дольше чем нынешним утром вывела крупными буквами старшая дочь Тенардье:
Легавые пришли.
Неожиданная мысль блеснула в уме Мариуса: средство, которое он искал, решение страшной, мучившей его задачи, как, пощадив убийцу, спасти жертву, было найдено. Не слезая с комода, он опустился на колени, протянул руку, поднял листок, осторожно отломил от перегородки кусочек штукатурки, обернул его в листок и бросил через щель на середину логова Тенардье.
И как раз вовремя. Тенардье, поборов последние свои страхи и сомнения, уже направлялся к пленнику.
– Что-то упало! – закричала тетка Тенардье.
– Что такое? – спросил Тенардье.
Жена со всех ног кинулась подбирать завернутый в бумагу кусочек штукатурки. Она подала его мужу.
– Откуда он сюда попал? – удивился Тенардье.
– А откуда же, черт побери, мог он, по-твоему, попасть сюда? Из окна, конечно, – объяснила жена.
– Я видел, как он влетел, – заявил Гнус.
Тенардье поспешно развернул листок и поднес его к свече.
– Почерк Эпонины. Проклятие!
Он сделал знак жене и, когда та поспешно подошла, показал ей написанную на листе строчку. Затем глухим голосом добавил:
– Живо! Лестницу! Оставить сало в мышеловке, а самим смываться!
– Не свернув ему шею? – спросила тетка Тенардье.
– Теперь некогда этим заниматься.
– А как будем уходить? – задал вопрос Гнус.
– Через окно, – ответил Тенардье. – Раз Понина бросила камень в окно – значит, дом с этой стороны не оцеплен.
Человек в маске, говоривший голосом чревовещателя, положил на пол громадный ключ, поднял обе руки и трижды быстро сжал и разжал кулаки. Это было как бы сигналом бедствия команде корабля. Разбойники, державшие пленника, тотчас оставили его; в одно мгновение была спущена за окошко веревочная лестница и прочно прикреплена к краю подоконника двумя железными крюками.
Пленник не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг. Казалось, он о чем-то думал или молился.
Лишь только лестница была прилажена, Тенардье крикнул:
– Хозяйка, идем! – И бросился к окошку.
Но едва он занес ногу, как Гнус грубо схватил его за шиворот.
– Нет, шалишь, старый плут! После нас!
– После нас! – зарычали бандиты.
– Бросьте ребячиться, – принялся увещевать их Тенардье, – мы теряем время. Фараоны у нас за горбом.
– Давайте тянуть жребий, кому первому вылезать, – предложил один из бандитов.
– Да что вы, рехнулись? Спятили? – завопил Тенардье. – Видали таких олухов? Терять время! Тянуть жребий! Как прикажете, на мокрый палец? На соломинку? Или, может, напишем наши имена? Сложим записочки в шапку?..
– Не пригодится ли вам моя шляпа? – крикнул с порога чей-то голос.
Все обернулись. Это был Жавер.
Держа в руке свою шляпу, он, улыбаясь, протягивал ее бандитам.

Глава 21
Надо было бы всегда начинать с ареста пострадавших

Как только стемнело, Жавер расставил своих людей, а сам спрятался за деревьями на улице Застава Гобеленов, против лачуги Горбо, по другую сторону бульвара. Он хотел прежде всего «засунуть в мешок» обеих девушек, которым было поручено сторожить подступы к логову. Но ему удалось «упрятать» одну только Азельму. Что касается Эпонины, то ее на месте не оказалось, она исчезла, и он не успел ее задержать. Покончив с этим, Жавер уже не выходил из своей засады, прислушиваясь, не раздастся ли условный сигнал. Уезжавший и вновь вернувшийся фиакр его сильно встревожил. Наконец Жавер потерял терпение; он узнал кой-кого из вошедших в дом бандитов, заключил отсюда, что «напал на гнездо», что ему «повезло», и решил подняться наверх, не дожидаясь пистолетного выстрела.
Читатель помнит, конечно, что Мариус отдал ему ключ от входной двери.
Жавер пришел в самый нужный момент.
Испуганные бандиты схватились за оружие, брошенное ими где попало при попытке бежать. Через минуту эти страшные люди, все семеро, уже стояли в оборонительной позиции, один с топором, другой с ключом, третий с дубиной, остальные – кто со щипцами, кто с клещами, кто с молотом, а Тенардье – сжимая в руке нож. Жена его подняла большой камень, который валялся в углу у окна и служил скамейкой ее дочерям.
Жавер снова надел на голову шляпу и, скрестив руки, засунув трость под мышку, не вынимая шпаги из ножен, сделал два шага вперед.
– Стоп, ни с места! – крикнул он. – Через окно не лазить. Выходить через дверь. Так оно будет лучше. Вас семеро, нас пятнадцать. Нечего зря затевать потасовку, давайте по-хорошему.
Гнус вынул спрятанный за пазухой пистолет и вложил его в руку Тенардье, шепнув ему на ухо:
– Это – Жавер. В этого человека я стрелять не посмею. А ты?
– Плевать я на него хотел, – ответил Тенардье.
– Тогда стреляй.
Тенардье взял пистолет и прицелился в Жавера.
Жавер, находившийся в трех шагах от Тенардье, пристально взглянул на него и произнес только:
– Не стреляй. Все равно даст осечку.
Тенардье спустил курок. Пистолет дал осечку.
– Я ведь тебе говорил, – заметил Жавер.
Гнус бросил к ногам Жавера свою дубину.
– Ты, видно, сам дьявол! Сдаюсь.
– А вы? – обратился Жавер к остальным бандитам.
– Мы тоже, – последовал ответ.
– Вот это дело, вот это правильно. Ведь я же говорил, надо по-хорошему, – спокойно добавил Жавер.
– Я попрошу только об одном, – снова заговорил Гнус, – пусть не лишают меня курева, пока буду сидеть в одиночке.
– Согласен, – ответил Жавер.
Тут он обернулся и крикнул в дверь:
– Пора, входите!
Группа постовых, с саблями наголо, и полицейских, вооруженных кастетами и короткими дубинками, ввалилась в комнату на зов Жавера. Бандитов связали. От такого скопления людей в логове Тенардье, освещенном лишь одной свечой, стало совсем темно.
– Всем наручники! – распорядился Жавер.
– А ну-ка, подойдите! – раздался вдруг чей-то, не мужской, но отнюдь и не женский голос.
Это рычала тетка Тенардье, загородившаяся в углу у окна.
Полицейские и постовые отступили.
Она сбросила с себя шаль, но осталась в шляпе. Муж, скорчившись за ее спиной, почти исчезал под упавшей шалью, а жена прикрывала его своим телом и, подняв обеими руками над головой булыжник, раскачивала им, словно великанша, собирающаяся швырнуть утес.
– Берегитесь! – крикнула она.
Все попятились к выходу. Середина чердака сразу опустела.
Тетка Тенардье взглянула на бандитов, давших себя связать, и гортанным, хриплым голосом пробормотала:
– У-у, трусы!
Жавер улыбнулся и пошел прямо в опустевшую часть комнаты, находившуюся под неусыпным наблюдением супруги Тенардье.
– Не подходи, убирайся! Не то расшибу! – завопила она.
– Экий гренадер! – сказал Жавер. – Ну, мамаша, хоть у тебя борода, как у мужчины, зато у меня когти, как у женщины.
И он продолжал идти вперед.
Растрепанная, страшная тетка Тенардье расставила ноги, откинулась назад и с бешеной силой запустила камнем в голову Жавера. Жавер наклонился. Камень перелетел через него, ударился в заднюю стену, отбив от нее громадный кусок штукатурки, затем рикошетом, от угла к углу, пересек все, к счастью, теперь почти пустое помещение, и упал, совсем уже на излете, к ногам Жавера.
В одну минуту Жавер очутился возле четы Тенардье. Одна из огромных его ручищ опустилась на плечо супруги, другая – на голову супруга.
– Наручники! – крикнул он.
Полицейские всей гурьбой вбежали назад в комнату, и через секунду приказание Жавера было выполнено.
Это сломило тетку Тенардье. Взглянув на свои закованные руки и на руки мужа, она упала на пол и, рыдая, воскликнула:
– Дочки, мои дочки!
– Они за решеткой, – заявил Жавер.
Тем временем полицейские заметили и растолкали спавшего за дверью пьяницу.
– Уже успели управиться, Жондрет? – пробормотал он спросонья.
– Да, – ответил Жавер.
Шестеро бандитов стояли теперь связанные; впрочем, они все еще походили на привидения: трое сохраняли свою черную размалевку, трое других – маски.
– Масок не снимать, – распорядился Жавер.
Он окинул всю компанию взглядом, точно Фридрих II, производящий смотр на потсдамском параде, и, обращаясь к трем «трубочистам», бросил:
– Здоро́во, Гнус. Здоро́во, Башка. Здорово, Два Миллиарда!
Затем, повернувшись к трем маскам, приветствовал человека с топором:
– Здоро́во, Живоглот.
Человека с дубиной:
– Здоро́во, Бабет.
А чревовещателя:
– Здравия желаю, Звенигрош.
Тут Жавер заметил пленника, который с момента прихода полицейских не проронил ни слова и стоял опустив голову.
– Отвяжите господина, и никому не уходить! – приказал он.
Потом, важно усевшись за стол, на котором еще стояли свеча и чернильница, он вынул из кармана лист гербовой бумаги и приступил к допросу.
Написав первые строчки, всегда состоящие из одних и тех же условных выражений, он поднял глаза.
– Подведите господина, который был связан этими господами.
Полицейские огляделись вокруг.
– В чем дело, где же он? – спросил Жавер.
Но пленник бандитов – г-н Белый, г-н Урбен Фабр, отец Урсулы или Жаворонка – исчез.
Дверь охранялась, а про окно забыли. Едва почувствовав себя свободным, он воспользовался шумом, суматохой, давкой, темнотой, минутой, когда внимание от него было отвлечено, и, пока Жавер возился с протоколом, выпрыгнул в окно.
Один из полицейских подбежал и выглянул на улицу. Там никого не было видно.
Веревочная лестница еще покачивалась.
– Экая чертовщина! – процедил сквозь зубы Жавер. – Видно, этот был почище всех.

Глава 22
Малыш, плакавший во второй части нашей книги

На другой день после описанных событий, происшедших в доме на Госпитальном бульваре, какой-то мальчик поднимался вверх по правой боковой аллее бульвара, направляясь, по-видимому, от Аустерлицкого моста к заставе Фонтенебло. Уже совсем стемнело. Это был бледный, худой ребенок, в лохмотьях, одетый, несмотря на февраль, в холщовые панталоны; он шел, распевая во все горло.
На углу Малой Банкирской улицы сгорбленная старуха при свете фонаря рылась в куче мусора. Проходя мимо, мальчик толкнул ее и тотчас же отскочил, крикнув:
– Вот тебе раз, а я-то думал, тут большущая-пребольшущая собака!
Слово «пребольшущая» он произнес, как-то особенно насмешливо его отчеканивая, что довольно близко можно передать с помощью прописных букв: большущая, ПРЕБОЛЬШУЩАЯ собака!
Взбешенная старуха выпрямилась.
– У, висельник! – заворчала она. – Мне бы прежнюю мою силу, такого бы тебе пинка дала!
Но ребенок находился уже на почтительном от нее расстоянии.
– Куси, куси! – поддразнил он. – Ну если так, то я, пожалуй, и не ошибся.
Задыхаясь от возмущения, старуха выпрямилась теперь уже во весь рост, и красноватый свет фонаря упал прямо на бесцветное, костлявое, морщинистое ее лицо с сетью гусиных лапок, спускавшихся до самых углов рта. Вся она тонула в темноте, и виднелась одна только голова. Можно было подумать, что, потревоженная лучом света, из ночного мрака выглянула страшная маска самой дряхлости. Вглядевшись в нее, мальчик заметил:
– Красота ваша не в моем вкусе, сударыня.
И пошел дальше, снова принявшись распевать:
Король наш Стуконог,
Взяв порох, дробь и пули,
Пошел стрелять сорок.

Пропев эти три стиха, он замолк. В эту минуту он подошел к дому № 50/52 и, найдя дверь запертой, принялся колотить в нее ногами, причем раздававшиеся в воздухе мощные, гулкие удары обличали не столько его детские ноги, сколько обутые на них мужские сапоги.
Между тем следом за ним, вопя и неистово жестикулируя, подоспела та самая старуха, которую он встретил на углу Малой Банкирской улицы.
– Что такое? Что такое? Боже милосердный! Разламывают двери! Разносят дом! – орала она.
Удары не прекращались.
– Да разве нынешние постройки на этакое рассчитаны? – надрывалась старуха.
И вдруг неожиданно замолкла. Она узнала гамена.
– Да ведь это же наш дьяволенок!
– Ага! Да ведь это же наша бабка! – сказал мальчик. – Здравствуйте, Бюргончик. Я пришел повидать своих предков.
Старуха скорчила сложную гримасу, великолепно сымпровизированную злобой, применившей для этой цели уродство и дряхлость, но, к сожалению, пропавшую даром из-за темноты.
– Никого нет, бесстыжая твоя рожа, – ответила она.
– Вот тебе раз! – воскликнул мальчик. – А где же отец?
– В тюрьме Форс.
– Смотри-ка! А мать?
– В Сен-Лазаре.
– Так, так! А сестры?
– В Мадлонет.
Мальчик почесал за ухом, поглядел на мамашу Бюргон и вздохнул:
– Э-эх!
Затем повернулся на каблуках, и через минуту старуха, продолжавшая стоять на пороге у дверей, услыхала, как он запел своим чистым, юным голосом, уходя куда-то все дальше и дальше под черные вязы, дрожащие на зимнем ветру:
Король наш Стуконог,
Взяв порох, дробь и пули,
Пошел стрелять сорок,
Взобравшись на ходули.
Кто проходил внизу,
Платил ему два су.

Назад: Книга восьмая Коварный бедняк
Дальше: Часть IV Идиллия улицы Плюме и эпопея улицы Сен-Дени