Посмотришь — сразу скажешь: это кит,
А вот дельфин — любитель игр и танцев.
Лицо же человека состоит
Из глаз и незначительных нюансов.
Там: ухо, рот и нос,
Вид и цвет волос,
Челюсть — что в ней — сила или тупость?
Да! Еще вот — лоб,
Чтоб понять без проб:
Этот лоб — с намеком на преступность.
В чужой беде нам разбираться лень:
Дельфин зарезан, и киту несладко.
Не верь, что кто-то там на вид — тюлень, —
Взгляни в глаза — в них, может быть, касатка!
Вот череп на износ —
Нет на нем волос…
Правда, он медлителен, как филин,
А лицо его —
Уши столовой,
С небольшим количеством извилин.
Сегодня оглянулся я назад —
Труба калейдоскопа завертелась, —
Я вспомнил все глаза и каждый взгляд —
И мне пожить вторично захотелось.
Видел я носы,
Бритых и усы,
Щеки, губы, шеи — всё как надо;
Нёба, языки,
Зубы как клыки —
И ни одного прямого взгляда.
Не относя сюда своих друзей,
Своих любимых не подозревая,
Привязанности все я сдам в музей, —
Так будет, если вывезет кривая.
Пусть врет экскурсовод:
«Благородный рот,
Волевой квадратный подбородок…»
Это всё не жизнь —
Это муляжи,
Вплоть до носовых перегородок.
Пусть переводит импозантный гид
Про типы древних римлян и германцев, —
Не знает гид: лицо-то состоит
Из глаз и незначительных нюансов.
1969
Как-то раз, цитаты Мао прочитав,
Вышли к нам они с большим его портретом.
Мы тогда чуть-чуть нарушили устав…
Остальное вам известно по газетам.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
При поддержке минометного огня
Молча, медленно, как будто на охоту,
Рать китайская бежала на меня, —
Позже выяснилось — численностью в роту.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Раньше — локти кусать, но не стрелять,
Лучше дома пить сгущенное какао, —
Но сегодня приказали — не пускать, —
Теперь вам шиш — но пасаран, товарищ Мао!
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Раньше я стрелял с колена — на бегу, —
Не привык я просто к медленным решеньям.
Раньше я стрелял по мнимому врагу,
А теперь придется — по живым мишеням.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо,
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Мины падают, и рота так и прет —
Кто как может — по воде, не зная броду…
Что обидно — этот самый миномет
Подарили мыкитайскому народу.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Он давно — великий кормчий — вылезал,
А теперь, не успокоившись на этом,
Наши братья залегли — и дали залп…
Остальное вам известно по газетам.
1969
Маринка, слушай, милая Маринка,
Кровиночка моя и половинка, —
Ведь если разорвать, то — рупь за сто —
Вторая будет совершать не то!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Прекрасная, как детская картинка!
Ну кто сейчас ответит — что есть то?
Ты, только ты, ты можешь — и никто!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Далекая, как в сказке Метерлинка,
Ты — птица моя синяя вдали, —
Вот только жаль — ее в раю нашли!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Загадочная, как жилище инка,
Идем со мной! Куда-нибудь, идем, —
Мне все равно куда, но мы найдем!
Поэт — и слово долго не стареет —
Сказал: «Россия, Лета, Лорелея», —
Россия — ты, и Лета, где мечты.
Но Лорелея — нет. Ты — это ты!
1969
Нет рядом никого, как ни дыши.
Давай с тобой организуем встречу!
Марина, ты письмо мне напиши —
По телефону я тебе отвечу.
Пусть будет так, как года два назад,
Пусть встретимся надолго иль навечно,
Пусть наши встречи только наугад,
Хотя ведь ты работаешь, конечно.
Не видел я любой другой руки,
Которая бы так меня ласкала, —
Вот по таким тоскуют моряки, —
Сейчас моя душа затосковала.
Я песен петь не буду никому —
Пусть, может быть, ты этому не рада, —
Я для тебя могу пойти в тюрьму —
Пусть это будет за тебя награда.
Не верь тому, что будут говорить,
Не верю я тому, что люди рады,
<И> как-нибудь мы будем вместе пить
Любовный вздор и трепетного яда.
<1969>
Анатолию Гарагуле
Ну вот и всё! Закончен сон глубокий!
Никто и ничего не разрешает!
Я ухожу отдельный, одинокий
По полю летному, с которого взлетают!
Я посещу надводную обитель,
Что кораблем зовут другие люди.
Мой капитан, мой друг и мой спаситель!
Давай с тобой хоть что-нибудь забудем!
Забудем что-нибудь — мне нужно, можно!
Всё — женщину, с которою знакомы!
Всё помнить — это просто невозможно,
Да это просто и не нужно, — что мы?
<1969, ноябрь>
В царстве троллей главный тролль
И гражданин
Был, конечно, сам король —
Только один.
И бывал он, правда, лют —
Часто порол!
Но был жуткий правдолюб
Этот король.
Десять раз за час серчал
Бедный король.
Каждый вечер назначал
Новый пароль.
Своих подданных забил
До одного.
Правда, правду он любил
Больше всего.
Может, правду кто кому
Скажет тайком,
Но королю жестокому —
Нет дураков!
И созвал король — вот смех! —
Конкурс шутов:
Кто сострит удачней всех —
Деньги и штоф.
Что за цель? А в шутке — соль,
Доля правды там.
Правду узнавал король
По мелочам.
Но все больше корчился,
Вскоре — готов!
И плачевно кончился
Конкурс шутов.
<1969?>
Я скольжу по коричневой пленке,
Или это красивые сны…
Простыня на постели — в сторонке
Смята комом, огни зажжены.
Или просто погашены свечи…
Я проснусь — липкий пот и знобит, —
Лишь во сне — долгожданные речи,
Лишь во сне яркий факел горит!
И усталым, больным каннибалом,
Что способен лишь сам себя есть,
Я грызу свои руки шакалом:
Это так, это всё, это есть!
Оторвите от сердца аорту, —
Сердце можно давно заменять.
Не послать ли тоску мою к черту…
Оторвите меня от меня!
Путь блестящий наш, смех и загадка —
Вот и время всех бледных времен.
Расплескалась судьба без остатка.
Кто прощает, тот не обречен!
<Между 1967 и 1970>
Я все чаще думаю о судьях, —
Я такого не предполагал:
Если обниму ее при людях —
Будет политический скандал!
Будет тон в печати комедийный,
Я представлен буду чудаком, —
Начал целоваться с беспартийной,
А теперь целуюсь — с вожаком!
Трубачи, валяйте — дуйте в трубы
Я еще не сломлен и не сник:
Я в ее лице целую в губы —
Общество «Франс — Юньон Совьетик»!
<Между 1968 и 1970>
Бродят
по свету люди
разные,
Грезят
они о чуде —
Будет
или не будет…
Стук —
и в этот вечер
Вдруг
тебя замечу, —
Вот и чудо!
Скачет
по нéбу всадник —
облако,
Плачет
дождем и градом —
Значит,
на землю надо.
Здесь
чудес немало
Есть —
звезда упала, —
Вот и чудо!
Знаешь,
я с чудесами —
запросто:
Хочешь,
моргни глазами —
Тотчас
под небесами!
Я
заклятье знаю —
Ну,
скажи: «Желаю», —
Вот и чудо!
<1960-е>
В плен — приказ — не сдаваться, — они не сдаются
Хоть им никому не иметь орденов.
Только черные вороны стаею вьются
Над трупами наших бойцов.
Бог войны — по цепям на своей колеснице, —
И, в землю уткнувшись, солдаты лежат.
Появились откуда-то белые птицы
Над трупами наших солдат.
После смерти для всех свои птицы найдутся —
Так и белые птицы для наших бойцов,
Ну а вороны — словно над падалью — вьются
Над черной колонной врагов.
<1960-е>
Я думал — это все, без сожаленья,
Уйду — невеждой!
Мою богиню — сон мой и спасенье —
Я жду с надеждой!
Я думал — эти траурные руки
Уйдут в забвенье, —
Предполагал, что эти все докуки —
Без вдохновенья.
Я думал — эти слезы мало стоят
Сейчас, в запарке…
Но понял я — тигрица это стонет, —
Как в зоопарке!
<1960-е>
Грезится мне наяву или в бреде,
Как корабли уплывают…
Только своих я не вижу на рейде —
Или они забывают?
Или уходят они в эти страны
Лишь для того, чтобы смыться, —
И возвращаются в наши романы,
Чтоб на секунду забыться;
Чтобы сойти с той закованной спальни —
Слушать ветра в перелесье,
Чтобы похерить весь рейс этот дальний —
Вновь оказаться в Одессе…
Слушайте, вы! Ну кого же мы судим
И для чего так поёмся?
Знаете вы, эти грустные люди
Сдохнут — и мы испечемся!
<1960-е>
Надо с кем-то рассорить кого-то —
Только с кем и кого?
Надо сделать трагичное что-то —
Только что, для чего?
Надо выстрадать, надо забыться —
Только в чем и зачем?
Надо как-то однажды напиться —
Только с кем, только с кем?
Надо сделать хорошее что-то —
Для кого, для чего?
Это может быть только работа
Для себя самого!
Ну а что для других, что для многих,
Что для лучших друзей?
А для них — земляные дороги
Души моей!
1970
Тоска немая гложет иногда,
И люди развлекают — все чужие.
Да, люди, создавая города,
Все забывают про дела иные,
Про самых нужных и про близких все<м>,
Про самых, с кем приятно обращаться,
Про темы, что важнейшие из тем,
И про людей, с которыми общаться.
Мой друг, мой самый друг, мой собеседник,
Прошу тебя, скажи мне что-нибудь!
Давай презрим товарищей соседних
И посторонних, что попали в суть.
<1970>
Цыган кричал, коня менял:
«С конем живется вольно.
Не делай из меня меня,
С меня — меня довольно!
Напрасно не расстраивай,
Без пользы не радей…
Я не гожусь в хозяева
Людей и лошадей.
Не совещайся с гадиной,
Беги советов бабских…
Клянусь, что конь не краденый
И — что кровей арабских».
<1970>
Вагоны не обедают,
Им перерыва нет.
Вагоны честно бегают
По лучшей из планет.
Вагоны всякие,
Для всех пригодные.
Бывают мягкие,
Международные.
Вагон опрятненький,
В нем нету потненьких,
В нем всё — десятники
И даже сотники.
Ох, степь колышется!
На ней — вагончики.
Из окон слышится:
«Мои лимончики!..»
Лежат на полочке
Мешки-баллончики.
У каждой сволочи
Свои вагончики.
Порвешь животики
На аккуратненьких!
Вон едут сотники
Да на десятниках!
Многосемейные
И просто всякие
Войдут в купейные
И даже в мягкие.
А кто с мешком — иди
По шпалам в ватнике.
Как хошь — пешком иди,
А хошь — в телятнике.
На двери нулики —
Смердят вагончики.
В них едут жулики
И самогонщики.
А вот теплушка та —
Прекрасно, душно в ней, —
На сорок туш скота
И на сто душ людей.
Да в чем загвоздка-то?
Бей их дубиною!
За одного скота —
Двух с половиною.
А ну-ка, кончи-ка,
Гармонь хрипатая!
Вон в тех вагончиках —
Голь перекатная…
Вестимо, тесно тут,
Из пор — сукровица…
Вагоны с рельс сойдут
И остановятся!
<1970>
В тайгу
На санях на развалюхах,
В соболях или в треухах —
И богатый, и солидный, и убогий —
Бегут
В неизведанные чащи, —
Кто-то реже, кто-то чаще, —
В волчьи логова, в медвежие берлоги.
Стоят,
Как усталые боксеры,
Вековые гренадеры
В два обхвата, в три обхвата и поболе.
И я
Воздух ем, жую, глотаю, —
Да я только здесь бываю
За решеткой из деревьев — но на воле!
1970
Нараспашку — при любой погоде,
Босиком хожу по лужам и росе…
Даже конь мой иноходью ходит,
Это значит — иначе, чем все.
Я иду в строю всегда не в ногу,
Столько раз уже обруган старшиной!
Шаг я прибавляю понемногу —
И весь строй сбивается на мой.
Мой кумир — на рынке зазывалы:
Каждый хвалит только свой товар вразвес.
Из меня не выйдет запевалы —
Я пою с мелодией вразрез.
Знаю, мне когда-то будет лихо;
Мне б заранее могильную плиту,
На табличке: «Говорите тихо!»
Я второго слова не прочту.
Из двух зол — из темноты и света —
Люди часто выбирают темноту.
Мне с любимой наплевать на это —
Мы гуляем только на свету!
<1970>
Я тут подвиг совершил —
Два пожара потушил, —
Про меня в газете напечатали.
И вчера ко мне припер
Вдруг японский репортер —
Обещает кучу всякой всячины.
«Мы, — говорит, — организм ваш
Изучим до йот,
Мы запишем баш на баш
Наследственный ваш код».
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Он мне «Сони» предлагал,
Джиу-джитсою стращал,
Диапозитивы мне прокручивал, —
Думал, он пробьет мне брешь —
Чайный домик, полный гейш, —
Ничего не выдумали лучшего!
Досидел до ужина —
Бросает его в пот.
«Очень, — говорит, — он нужен нам —
Наследственный ваш код».
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Хоть японец желтолиц —
У него шикарный блиц:
«Дай хоть фотографией порадую!»
Я не дал: а вдруг он врет? —
Вон с газеты пусть берет —
Там я схожий с ихнею микадою.
Я спросил его в упор:
«А ну, — говорю, — ответь,
Код мой нужен, репортер,
Не для забавы ведь?..»
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Он решил, что победил, —
Сразу карты мне открыл, —
Разговор пошел без накомарников:
«Код ваш нужен сей же час —
Будем мы учить по вас
Всех японских нашенских пожарников».
Эх, неопытный народ!
Где до наших вам!
Лучше этот самый код
Я своим отдам!
<Между 1966 и 1971>
Приехал в Монако
какой-то вояка,
Зашел в казино и спустил капитал, —
И внутренний голос
воскликнул, расстроясь:
«Эх, елки-моталки, — опять проиграл!»
Банкрот заорал: «Кто это сказал?!»
Крупье безучастно плечами пожал,
Швейцар ему выход в момент указал,
Тот в глаз ему дал, — ну, в общем, скандал.
А он все кричал: «Кто <это> сказал?!
Мне этот же голос число подсказал!..» —
Стрельнул себе в рот — и тотчас замолчал.
Не стало бедняги, и жаль капитал.
<Между 1966 и 1971>
Вот я выпиваю,
потом засыпаю,
Потом просыпаюсь попить натощак, —
И вот замечаю:
не хочется чаю,
А в крайнем случáе — желаю коньяк.
Всегда по субботам
мне в баню охота,
Но нет — я иду соображать на троих…
Тут врали ребяты,
что — есть телепаты,
И даже читали в газете про их.
А я их рассказу
поверил не сразу, —
Сперва я женился — и вспомнил, ей-ей:
Чтоб как у людей я
желаю жить с нею, —
Ан нет — все выходит не как у людей!
У них есть агенты
и порпациенты —
Агенты не знаю державы какой, —
У них инструменты —
магнитные ленты,
И нас они делают левой ногой.
Обидно, однако, —
вчера была драка:
Подрались — обнялись, — гляжу, пронесло.
А áгент внушает:
«Добей — разрешаю!»
Добил… Вот уже восемь суток прошло.
Мне эта забава
совсем не по нраву:
Пусть гнусности мне перестанут внушать!
Кончайте калечить
люд ям кажный вечер
И дайте возможность самим поступать!
<Между 1966 и 1971>
Сколько великих выбыло!
Их выбивали нож и отрава…
Что же, на право выбора
Каждый имеет право.
<1971>
В восторге я! Душа поет!
Противоборцы перемерли,
И подсознанье выдает
Общеприемлемые перлы.
А наша первая пластинка —
Неужто ли заезжена?
Ну что мы делаем, Маринка!
Ведь жизнь — одна, одна, одна!
Мне тридцать три — висят на шее.
Пластинка Дэвиса снята.
Хочу в тебе, в бою, в траншее —
Погибнуть в возрасте Христа.
А ты — одна ты виновата
В рожденье собственных детей!
Люблю тебя любовью брата,
А может быть — еще сильней!
<1971>
Отпишите мне в Сибирь, я в Сибири!
Лоб стеною прошиби в этом мире!
Отпишите мне письмо до зарплаты,
Чтоб прочесть его я смог до питья-то.
У меня теперь режим номер первый —
Хоть убей, хоть завяжи! — очень скверный.
У меня теперь дела ох в упадке,
То ли пепел, то ль зола, всё в порядке.
Не ходите вы ко мне, это мало,
Мне достаточно вполне персонала.
Напишите мне письмо поправдивей,
Чтоб я снова стал с умом, нерадивый.
Мне дают с утра яйцо, даже всмятку,
Не поят меня винцом за десятку,
Есть дают одно дерьмо — для диеты…
Напишите ж мне письмо не про это.
<1971>
Ядовит и зол, ну словно кобра, я —
У меня больничнейший режим.
Сделай-ка такое дело доброе —
Нервы мне мои перевяжи.
У меня ужасная компания —
Кресло, телефон и туалет…
Это же такое испытание,
Мука и… другого слова нет.
Загнан я, как кабаны, как гончей лось,
И терплю, и мучаюсь во сне.
У меня похмелие не кончилось —
У меня похмелие вдвойне.
У меня похмелье от сознания,
Будто я так много пропустил…
Это же моральное страдание!
Вынести его не хватит сил.
Так что ты уж сделай дело доброе,
Так что ты уж сделай что-нибудь.
А не то — воткну себе под ребра я
Нож. И всё, и будет кончен путь!
<1971>
«Я б тоже согласился на полет,
Чтоб приобресть благá по возвращенье! —
Так кто-то говорил. — Да, им везет!..»
Так что ж он скажет о такомвезенье?
Корабль «Союз» и станция «Салют»,
И Смерть — в конце, и Реквием — в итоге…
«СССР» — да, так передают
Четыре буквы — смысл их дороги.
И если Он живет на небеси,
И кто-то вдруг поднял у входа полог
Его шатра. Быть может, он взбесил Всевышнего.
Кто б ни был — космонавт или астролог…
Для скорби в этом мире нет границ,
Ах, если б им не быть для ликованья!
И безгранична скорбь всех стран и лиц,
И это — дань всемирного признанья…
<1971>
Жизнь оборвет мою водитель-ротозей.
Мой труп из морга не востребует никто.
Возьмут мой череп в краеведческий музей,
Скелет пойдет на домино или в лото.
Ну всё, решил — попью чайку да и помру:
Невмоготу свою никчемность превозмочь.
Нет, лучше пусть все это будет поутру,
А то — лежи, пока не хватятся, всю ночь.
В музее будут объегоривать народ,
Хотя народу это, в общем, все равно.
Мне глаз указкою проткнет экскурсовод
И скажет: «Вот недостающее звено».
Иль в виде фишек принесут меня на сквер,
Перетряхнут, перевернут наоборот,
И, сделав «рыбу», может быть, пенсионер
Меня впервые добрым словом помянет.
Я шел по жизни, как обычный пешеход,
Я, чтоб успеть, всегда вставал в такую рань…
Кто говорит, что уважал меня, — тот врет.
Одна… себя не уважающая пьянь.
<1971>
В голове моей тучи безумных идей —
Нет на свете преград для талантов!
Я под брюхом привыкших теснить лошадей
Миновал верховых лейтенантов.
…Разъярялась толпа, напрягалась толпа,
Нарывалась толпа на заслоны —
И тогда становилась толпа на попа,
Извергая проклятья и стоны.
Дома я раздражителен, резок и груб, —
Домочадцы б мои поразились,
Увидав, как я плакал, взобравшись на круп, —
Контролеры — и те прослезились.
Столько было в тот миг в моем взгляде на мир
Безотчетной отчаянной прыти,
Что, гарцуя на сером коне, командир
Удивленно сказал: «Пропустите!»
Он, растрогавшись, поднял коня на дыбы —
Аж нога ускользнула из стремя.
Я пожал ему ногу, как руку судьбы, —
Ах, живем мы в прекрасное время!
Серый конь мне прощально хвостом помахал,
Я пошел — предо мной расступились;
Ну а мой командир — на концерт поскакал
Музыканта с фамилией Гилельс.
Я свободное место легко разыскал
После вялой незлой перебранки, —
Всё не сгонят — не то что, когда посещал
Пресловутый Театр на Таганке.
Тесно здесь, но тепло — вряд ли я простужусь,
Здесь единство рядов — в полной мере!
Вот уже я за термосом чьим-то тянусь —
В нем напиток «кровавая Мэри».
Вот сплоченность-то где, вот уж где коллектив,
Вот отдача где и напряженье!
Все болеют за нас — никого супротив, —
Монолит — без симптомов броженья!
Меня можно спокойно от дел отстранить —
Робок я перед сильными, каюсь, —
Но нельзя меня силою остановить,
Если я на футбол прорываюсь!
1971
Может быть, моряком по призванию
Был поэт Руставели Шота…
По швартовому расписанию
Занимает команда места.
Кто-то подал строителям мудрый совет —
Создавать поэтический флот.
И теперь Руставели — не просто поэт,
«Руставели» — большой теплоход.
А поэта бы уболтало бы,
И в три балла бы он померк,
А теперь гляди с верхней палубы
Черный корпус его, белый верх.
Непохожих поэтов сравнить нелегко,
В разный срок отдавали концы
Руставели с Шевченко и Пушкин с Франко…
А на море они — близнецы.
О далеких странах мечтали и
Вот не дожили — очень жаль!..
И «Шевченко» теперь — близ Италии,
А «Франко» идет в Монреаль.
<1971>
С общей суммой шестьсот пятьдесят килограмм
Я недавно вернулся из Штатов,
Но проблемы бежали за мной по пятам,
Вслед за ростом моих результатов.
Пытаются противники
Рекорды повторить…
Ах! Я такой спортивненький,
Что страшно говорить.
Но супруга, с мамашей своею впотьмах
Пошептавшись, сказала, белея:
«Ты отъелся на американских харчах
И на вид стал еще тяжелее!
Мне с соседями стало невмочь говорить,
Вот на кухне натерпишься сраму!
Ты же можешь меня невзначай придавить
И мою престарелую маму».
Как же это попроще сказать им двоим,
Чтоб дошло до жены и до мамы, —
Что пропорционально рекордам моим
Вырастают мои килограммы?
Может, грубо сказал (так бывает со мной,
Когда я чрезвычайно отчаюсь):
«Я тебя как-нибудь обойду стороной,
Но за мамину жизнь не ручаюсь».
И шныряют по рынку супруга и мать,
И корзины в руках — словно гири…
Ох, боюсь, что придется мне дни коротать
С самой сильною женщиной в мире.
«Хорошо, — говорю, — прекращаю разбег,
Начинаю сидеть на диете».
Но супруге приятно, что я — человек
Самый сильный на нашей планете.
Мне полтонны — не вес, я уже к семистам
Подбираюсь и требую пищи,
А она говорит: «Что ты возишься там?!
Через год, — говорит, — чтоб до тыщи!»
Тут опять парадокс, план жены моей смел,
Ультиматум поставлен мне твердый —
Чтоб свой собственный вес подымать я не смел,
Но еще — чтобы я бил рекорды.
И с мамашей они мне устроили пост,
И моя худоба процветала,
Штангу я в трех попытках ронял на помост.
Проиграл я, но этого мало.
Я с позором едва притащился домой,
И жена из-за двери сказала,
Что ей муторно жить с проигравшим со мной,
И мамаша ее поддержала.
Бил, но дверь не сломалась, сломалась семья.
Я полночи стоял у порога
И ушел. Да, тяжелая доля моя,
Тяжелее, чем штанга, — намного!
<1971>
Свечи потушите, вырубите звук,
Дайте темноты и тишины глоток,
Или отыщите понадежней сук,
Иль поглубже вбейте под карниз гвоздок.
Билеты лишние стреляйте на ходу:
Я на публичное повешенье иду,
Иду не зрителем и не помешанным —
Иду действительно, чтоб быть повешенным,
Без палача (палач освистан) —
Иду кончать самоубийством.
<1972>
По воде, на колесах, в седле, меж горбов и в вагоне,
Утром, днем, по ночам, вечерами, в погоду и без
Кто за делом большим, кто за крупной добычей — в погони
Отправляемся мы <судьбам наперекор>, всем советам вразрез.
И наши щеки жгут пощечинами ветры,
Горбы на спины нам наваливает снег…
<Но впереди — рубли длиною в километры
И крупные дела величиною в век>.
За окном и за нашими душами света не стало,
И вне наших касаний повсюду исчезло тепло.
На земле дуют ветры, за окнами похолодало,
Всё, что грело, светило, теперь в темноту утекло.
И вот нас бьют в лицо пощечинами ветры
И жены от обид не поднимают век!
Но впереди — рубли длиною в километры
И крупные дела величиною в век.
Как чужую гримасу надел и чужую одежду,
Или в шкуру чужую на время я вдруг перелез?
До и после, в течение, вместо, во время и между —
Поступаю с тех пор просьбам наперекор и советам вразрез.
Мне щеки обожгли пощечины и ветры,
Я взламываю лед, плыву в пролив Певек!
Ах, где же вы, рубли длиною в километры?..
Всё вместо них дела величиною в век.
<1972>
Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты, тут и там, —
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами.
В иногда дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун!
Если клоун — должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену — так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье — век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой, —
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал, —
Горе наше брал он на себя.
Только — балагуря, тараторя —
Все грустнее становился мим:
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце, —
Делались всё горше пантомимы,
И морщины — глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас —
Будто обезболивал нам роды, —
А себе — защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
Ах, как нас приятно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая свое.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами ее.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы — вот нам и смешно.
Вдруг — весь рой украденных мгновений
В нем сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь — и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего — и сломана спина.
Зрители — и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался — и переиграл.
Он застыл — не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилег, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперед неутомимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк — уже не пантомима:
Смерть была — царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживем и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно — на руках…
Сгинул, канул он — как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему — придумал, —
Этот клоун был без колпака.
1972
Он вышел — зал взбесился на мгновенье.
Пришла в согласье инструментов рать,
Пал пианист на стул и мановенья
Волшебной трости начал ожидать.
Два первых ряда отделяли ленты —
Для свиты, для вельмож и короля.
Лениво пререкались инструменты,
За первой скрипкой повторяя: «ля».
Настраивались нехотя и хитро,
Друг друга зная издавна до йот.
Поскрипывали старые пюпитры,
На плечи принимая груды нот.
Стоял рояль на возвышенье в центре,
Как черный раб, покорный злой судьбе.
Он знал, что будет главным на концерте,
Он взгляды всех приковывал к себе.
И, смутно отражаясь в черном теле,
Как два соглядатая, изнутри,
Из черной лакированной панели
Следили за маэстро фонари.
В холодном чреве вены струн набухли —
В них звук томился, пауза долга…
И взмыла вверх рояля крышка — будто
Танцовщица разделась донага.
Рука маэстро над землей застыла,
И пианист подавленно притих,
Клавиатура пальцы ощутила
И поддалась настойчивости их.
Минор мажору портил настроенье,
А тот его упрямо повышал,
Басовый ключ, спасая положенье,
Гармониями ссору заглушал,
У нот шел спор о смысле интервала,
И вот одноголосия жрецы
Кричали: «В унисоне — все начала!
В октаве — все начала и концы!»
И возмущались грубые бемоли,
Негодовал изломанный диез:
Зачем, зачем вульгарные триоли
Врываются в изящный экосез?
Низы стремились выбиться в икары,
В верха — их вечно манит высота,
Но мудрые и трезвые бекары
Всех возвращали на свои места.
Склоняясь к пульту, как к военным картам,
Войсками дирижер повелевал,
Своим резервам — терциям и квартам —
Смертельные приказы отдавал.
И черный лак потрескался от боли,
Взвились смычки штыками над толпой
И, не жалея сил и канифоли,
Осуществили смычку со струной.
Тонули мягко клавиши вселенной,
Решив, что их ласкают, а не бьют.
Подумать только: для ленивой левой
Шопен писал Двенадцатый этюд!
Тончали струны под смычком, дымились,
Медь плавилась на сомкнутых губах,
Ударные на мир ожесточились —
У них в руках звучал жестоко Бах.
Уже над грифом пальцы коченели,
На чьей-то деке трещина, как нить:
Так много звука из виолончели
Отверстия не в силах пропустить.
Как кулаки в сумбурной дикой драке,
Взлетали вверх манжеты в темноте,
Какие-то таинственные знаки
Концы смычков чертили в пустоте.
И, зубы клавиш обнажив в улыбке,
Рояль смотрел, как он его терзал,
И слезы пролились из первой скрипки
И незаметно затопили зал.
Рояль терпел побои, лез из кожи,
Звучала в нем, дрожала в нем мольба,
Но господин, не замечая дрожи,
Красиво мучал черного раба.
Вот разошлись смычковые, картинно
Виновников маэстро наказал
И с пятой вольты слил всех воедино.
Он продолжал нашествие на зал.
<1972>
Я только малость объясню в стихе —
На все я не имею полномочий…
Я был зачат как нужно, во грехе —
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли, —
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал — все будет так, как я хочу,
Я не бывал внакладе и в уроне,
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы — короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер, —
Мне верили и так, как главарю,
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучил стременами.
Я знал — мне будет сказано: «Царуй!» —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом, —
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик!..
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, привилегий:
Вдруг стало жаль мне мертвого пажа,
Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых, и гончих,
Я от подранка гнал коня назад
И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел — наши игры с каждым днем
Всё больше походили на бесчинства, —
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век, и люди в нем
Не нравились, — и я зарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный, как паук,
Все постигал: недвижность и движенье, —
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду — им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить,
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами «быть, не быть»,
Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед, —
В него мы стрелы мечем — в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул.
Пошел на зов, — сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни —
Едва застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь, как все, — и, как они,
Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью — есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на датскую корону, —
Но в их глазах — за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы всё ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
1972
В нас вера есть, и не в одних богов!..
Нам нефть из недр не поднесут на блюдце.
Освобожденье от земных оков
Есть цель несоциальных революций.
В болото входит бур, как в масло нож.
Владыка тьмы, мы примем отреченье!
Земле мы кровь пускаем — ну и что ж, —
А это ей приносит облегченье.
Под визг лебедок и под вой сирен
Мы ждем — мы не созрели для оваций, —
Но близок час великих перемен
И революционных ситуаций!
В борьбе у нас нет классовых врагов —
Лишь гул подземных нефтяных течений, —
Но есть сопротивление пластов,
И есть, есть ломка старых представлений.
Пока здесь вышки, как бамбук, росли,
Мы вдруг познали истину простую:
Что мы нашли не нефть — а соль земли,
И раскусили эту соль земную.
Болит кора Земли, и пульс возрос,
Боль нестерпима, силы на исходе, —
И нефть в утробе призывает — «SOS»,
Вся исходя тоскою по свободе.
Мы разглядели, различили боль
Сквозь меди блеск и через запах розы, —
Ведь это не поваренная соль,
А это — человечьи пот и слезы.
Пробились буры, бездну вскрыл алмаз —
И нефть из скважин бьет фонтаном мысли, —
Становится энергиею масс —
В прямом и тоже в переносном смысле.
Угар победы, пламя не угробь,
И ритма не глуши, копытный дробот!..
Излишки нефти стравливали в Обь,
Пока не проложили нефтепровод.
Но что поделать, если льет из жерл
Мощнее всех источников овечьих,
И что за революция — без жертв,
К тому же здесь еще — без человечьих?
Пусть скажут, что сужу я с кондачка,
Но мысль меня такая поразила:
Теория «великого скачка»
В Тюмени подтвержденье получила.
И пусть мои стихи верны на треть,
Пусть уличен я в слабом разуменье,
Но нефть — свободна, — не могу не петь
Про эту революцию в Тюмени!
1972
Спасибо вам, мои корреспонденты —
Все те, кому ответить я не смог, —
Рабочие, узбеки и студенты —
Все, кто писал мне письма, — дай вам бог!
Дай бог вам жизни две
И друга одного,
И света в голове,
И доброго всего!
Найдя стократно вытертые ленты,
Вы хрип мой разбирали по слогам.
Так дай же бог, мои корреспонденты,
И сил в руках, да и удачи вам!
Вот пишут — голос мой не одинаков:
То хриплый, то надрывный, то глухой.
И просит население бараков:
«Володя, ты не пой за упокой!»
Но что поделать, если я не звóнок, —
Звенят другие — я хриплю слова.
Обилие некачественных пленок
Вредит мне даже больше, чем молва.
Вот спрашивают: «Попадал ли в плен ты?»
Нет, не бывал — не воевал ни дня!
Спасибо вам, мои корреспонденты,
Что вы неверно поняли меня!
Друзья мои — жаль, что не боевые —
От моря, от станка и от сохи, —
Спасибо вам за присланные — злые
И даже неудачные стихи.
Вот я читаю: «Вышел ты из моды.
Сгинь, сатана, изыди, хриплый бес!
Как глупо, что не месяцы, а годы
Тебя превозносили до небес!»
Еще письмо: «Вы умерли от водки!»
Да, правда, умер, — но потом воскрес.
«А каковы доходы ваши все-таки?
За песню трешник — вы же просто Крез!»
За письма высочайшего пошиба:
Идите, мол, на Темзу и на Нил, —
Спасибо, люди добрые, спасибо,
Что не жалели ночи и чернил!
Но только я уже бывал на Темзе,
Собакою на Сене восседал.
Я не грублю, но отвечаю тем же, —
А писем до конца не дочитал.
И ваши похвалы, и комплименты,
Авансы мне — не отфутболю я:
От ваших строк, мои корреспонденты,
Прямеет путь и сохнет колея.
Сержанты, моряки, интеллигенты, —
Простите, что не каждому ответ:
Я вам пишу, мои корреспонденты,
Ночами песни — вот уж десять лет!
1973
Я бодрствую, но вещий сон мне снится.
Пилюли пью — надеюсь, что усну.
Не привыкать глотать мне горькую слюну:
Организации, инстанции и лица
Мне объявили явную войну —
За то, что я нарушил тишину,
За то, что я хриплю на всю страну,
Затем, чтоб доказать — я в колесе не спица,
За то, что мне неймется, и за то, что мне не спится,
За то, что в передачах заграница
Передает блатную старину,
Считая своим долгом извиниться:
«Мы сами, без согласья…» — Ну и ну!
За что еще? Быть может, за жену —
Что, мол, не мог на нашей подданной жениться,
Что, мол, упрямо лезу в капстрану
И очень не хочу идти ко дну,
Что песню написал, и не одну,
Про то, как мы когда-то били фрица,
Про рядового, что на дзот валится,
А сам — ни сном ни духом про войну.
Кричат, что я у них украл луну
И что-нибудь еще украсть не премину.
И небылицу догоняет небылица.
Не спится мне… Ну как же мне не спиться!
Нет, не сопьюсь — я руку протяну
И завещание крестом перечеркну,
И сам я не забуду осениться,
И песню напишу, и не одну,
И в песне я кого-то прокляну,
Но в пояс не забуду поклониться
Всем тем, кто написал, чтоб я не смел ложиться!
Пусть даже горькую пилюлю заглотну.
<1973>
Жил-был один чудак —
Он как-то раз, весной,
Сказал чуть-чуть не так —
И стал невыездной.
А может, что-то спел не то
По молодости лет,
А может, выпил два по сто
С кем выпивать не след.
Он письма отправлял —
Простым и заказным,
И не подозревал,
Что стал невыездным.
Да и не собирался он
На выезд никуда —
К друзьям лишь ездил на поклон
В другие города.
На сплетни он махнул
Свободною рукой, —
Сидел и в ус не дул
Чудак невыездной.
С ним вежливы, на вы везде,
Без спущенных забрал,
Подписку о невыезде
Никто с него не брал.
Он в карточной игре
Не гнался за игрой —
Всегда без козырей
И вечно без одной.
И жил он по пословице:
Хоть эта мысль не та —
Всё скоро обеззлобится
И встанет на места.
И он пером скрипел —
То злее, то добрей, —
Писал себе и пел.
Про всяческих зверей:
Что, мол, сбежал гиппопотам
С Египта в Сомали —
Хотел обосноваться там,
Да высох на мели.
Но строки те прочлись
Кому-то поутру —
И, видимо, пришлись
С утра не по нутру.
Должно быть, между строк прочли,
Что бегемот — не тот,
Что Сомали — не Сомали,
Что всё наоборот.
Прочли, от сих до всех
Разрыв и перерыв,
Закрыли это в сейф,
И все — на перерыв.
Чудак пил кофе натощак —
Такой же заводной, —
Но для кого-то был чудак
Уже невыездной.
…Пришла пора — а то
Он век бы не узнал,
Что он совсем не то,
За что себя считал.
И, после нескольких атак,
В июльский летний зной
Ему сказали: «Ты, чудак,
Давно невыездной!»
Другой бы, может, и запил —
А он махнул рукой:
«Что я, — когда и Пушкин был
Всю жизнь невыездной!»
1973
Как во городе во главном,
Как известно — златоглавом,
В белокаменных палатах,
Знаменитых на весь свет,
Выразители эпохи —
Лицедеи-скоморохи,
У кого дела неплохи, —
Собралися на банкет.
Для веселья — есть причина:
Ну, во-первых — дармовщина,
Во-вторых — любой мужчина
Может даму пригласить
И, потискав, даму эту
По паркету весть к буфету,
И без денег — по билету
Накормить и напоить.
И стоят в дверном проеме
На великом том приеме
На дежурстве, как на стреме,
Тридцать три богатыря, —
Им потеха — где шумиха:
Там ребята эти лихо
Крутят рученьки, но — тихо:
Ничего не говоря.
Но ханыга, прощелыга,
Забулдыга и сквалыга —
От монгольского от ига
К нам в наследство перешли, —
И они входящим — в спину —
Хором, враз: «Даешь Мазину,
Дармовую лососину
И Мишеля Пиколи!»
…В кабаке старинном «Каме»
Парень кушал с мужиками, —
Все ворочали мозгами —
Кто хорош, а кто и плох.
А когда кабак закрыли,
Все решили: недопили, —
И трезвейшего снабдили,
Чтоб чего-то приволок.
Парень этот для начала
Чуть пошастал у вокзала —
Там милиция терзала
Сердобольных шоферов, —
Он рванул тогда накатом
К белокаменным палатам —
Прямо в лапы к тем ребятам, —
По мосту, что через ров.
Под дверьми все непролазней —
Как у лобного на казни,
Но толпа побезобразней —
Вся колышется, гудёт, —
Не прорвешься, хоть ты тресни!
Но узнал один ровесник:
«Это тот, который — песни, —
Пропустите, пусть идет!»
«Не толкайте — не подвинусь!»
Думал он: а вдруг на вынос
Не дадут — вот будет минус!..
Ах — красотка на пути!
Но <Ивану> не до крали —
Лишь бы только торговали,
Лишь бы дали, лишь бы дали!
Время — два без десяти.
У буфета всё нехитро:
«Пять „четверок“, два пол-литра!
Эй, мамаша, что сердита?
Сдачи можешь не давать!..»
Повернулся — а средь зала
Краля эта танцевала:
Вся блестела, вся сияла, —
Как звезда — ни дать ни взять!
И — упали из-под мышек
Две «больших» и пять «малышек»
(Жалко, жалко ребятишек —
Тех, что бросил он в беде), —
И осколки как из улья
Разлетелись — и под стулья.
А пред ним мелькала тулья
Золотая на звезде.
Он за воздухом — к балконам, —
Поздно! Вырвались со звоном
И из сердца по салонам
Покатились клапана…
И, назло другим принцессам,
Та — взглянула с интересом, —
Хоть она, писала пресса,
Хороша, но холодна.
Одуревшие от рвенья,
Рвались к месту преступленья
Люди плотного сложенья,
Засучивши рукава, —
Но не сделалось скандала:
Все кругом затанцевало —
Знать, скандала не желала
Предрассветная Москва.
И заморские ехидны
Говорили: «Ах, как стыдно!
Это просто несолидно,
Глупо так себя держать!..»
Только негр на эту новость
Укусил себя за ноготь —
В Конго принято, должно быть,
Так восторги выражать…
Оказал ему услугу
И оркестр с перепугу, —
И толкнуло их друг к другу —
Говорят, что сквозняком…
И ушли они, не тронув
Любопытных микрофонов,
Так как не было талонов
Спрыснуть встречу коньяком.
…Говорят, живут же люди
В этом самом Голливуде
И в Париже!.. Но — не будем:
Пусть болтают куркули!
Кстати, те, с кем я был в «Каме»,
Оказались мужиками:
Не махали кулаками —
Улыбнулись и ушли.
И пошли летать в столице
Нежилые небылицы:
Молодицы — не девицы —
Словно дéньгами сорят, —
В подворотнях, где потише,
И в мансардах, возле крыши,
И в местах еще повыше —
Разговоры говорят.
1973