Глава XXIX
Встреча в Маршалси
Тревога в душе и угрызения совести – плохое товарищи для узника. Дни горького раздумья и ночи без сна не закаляют в несчастье. Наутро Кленнэм почувствовал, что здоровье его подточено, как еще раньше подточен был дух, и гнет, под которым он жил это время, вот-вот сокрушит его совсем.
Ночь за ночью вставал он в час или в два со своего скорбного ложа и подолгу просиживал у окошка, пытаясь за тусклым мерцанием тюремных фонарей разглядеть в небе первый проблеск зари, вестницы далекого еще утра. Но на следующий вечер после посещения Бландуа он не мог заставить себя раздеться, прежде чем лечь в постель. Какое-то жгучее беспокойство нарастало в нем, какой-то безотчетный страх, мучительная уверенность, что сердце его не выдержит и он умрет здесь, в тюрьме. Ужас и омерзение сдавливали горло, мешая дышать. Временами ему казалось, что он задыхается, и он кидался к окну, хватаясь за грудь и судорожно ловя ртом воздух. И в то же время его томило такое неистовое желание вырваться из этих глухих мрачных стен, вдохнуть полной грудью другой, чистый воздух, что он боялся сойти с ума.
Страдания, подобные этим, не могут длиться без конца с одинаковой силой, они рано или поздно избывают себя. Так было со многими до Кленнэма, так случилось и с ним.
Две ночи и день его состояние было очень тяжелым, потом наступил перелом. Еще случались отдельные приступы, но они повторялись все реже и с каждым разом становились слабее. На смену пришел упадок всех сил, телесных и душевных; и к середине недели болезнь приняла форму изнурительной вялой лихорадки.
В отсутствие Кавалетто и Панкса единственными посетителями, которых мог опасаться Кленнэм, был мистер и миссис Плорниш. Он чувствовал необходимость оградить себя от визита этой достойной четы, ибо в напряженном состоянии его нервов ему никого не хотелось видеть, и не хотелось, чтобы кто-нибудь видел его таким разбитым и бессильным. Он написал миссис Плорниш, что обстоятельства заставляют его целиком посвятить себя делам и не позволяют оторваться даже на короткое время, чтобы порадовать себя беседой с друзьями. Юный Джон каждый день заходил после дежурства узнать, не нужно ли ему чего-нибудь, но Кленнэм отделывался от него тем, что благодарил бодрым тоном и притворялся погруженным в писание каких-то бумаг. К предмету своего единственного долгого разговора они больше не возвращались ни разу. Однако Кленнэм даже в самые тяжелые дни свято хранил этот разговор в своей памяти.
На шестой день недели, назначенной Риго, с утра было сыро, туманно и душно. Казалось, нищета, грязь и убожество тюрьмы всходят, как на дрожжах, в этой гнилостной атмосфере. С головной болью, с тоской на сердце, Кленнэм всю ночь метался без сна, слушая, как дождь барабанит по каменным плитам, и стараясь вообразить себе его шелест в древесной листве. Расплывчатое мутно-желтое пятно поднялось в небе вместо солнца, и его бледный отсвет, дрожавший на стене, казался заплатой на тюремных лохмотьях. Слышно было, как отворились ворота, зашлепали по двору стоптанные башмаки тех, кто дожидался на улице; заскрипел насос, зашуршала метла – начиналось тюремное утро со всеми его привычными звуками. Больной, ослабевший – он даже умылся с трудом и несколько раз должен был отдыхать во время этой процедуры – Кленнэм, наконец, добрался до своего кресла перед раскрытым окошком. Здесь он сидел и дремал, пока уже знакомая нам старуха прибирала в комнате.
У него кружилась голова от бессонницы и недоедания (он совсем лишился аппетита и перестал ощущать вкус пищи), и ночью он несколько раз начинал бредить. В тишине душной комнаты ему слышались какие-то звуки, обрывки мелодий, но в то же время он знал, что ничего этого нет. Сейчас, когда усталость сморила его, в ушах у него снова зазвучали призрачные голоса; они пели, они спрашивали его о чем-то, и он отвечал им и, вздрагивая, приходил в себя.
В этом сонном забытьи, отнявшем у него ощущение времени, так что минута могла показаться часом, и час минутой, одна смутная греза постепенно овладела им, оттеснив все другое: ему чудилось, что он в саду, полном благоухающих цветов. Он хотел поднять голову, посмотреть, что Это за сад, но сделать необходимое усилие было нестерпимо трудно, и он успел свыкнуться с благоуханием, перестал даже замечать его к тому времени, когда, наконец, заставил себя раскрыть глаза.
На столе, рядом с чайной чашкой, лежал букет – целая охапка чудесных, свежих цветов.
Никогда еще он не видел ничего прекраснее. Он зарылся в цветы лицом и вдыхал их аромат, он прижимал их к своему пылающему лбу, он снова клал их на стол и протягивал к ним свои сухие ладони, как в зимнюю стужу протягивают руки к огню. Прошло немало времени, прежде чем он задал себе вопрос, как сюда попали эти цветы, и выглянул за дверь, чтобы спросить старуху, кто принес их. Но старухи не было, и, должно быть, она ушла уже давно, потому что чай, приготовленный ею, совсем остыл. Он хотел было выпить его, но запах чая показался ему невыносимым, и он снова уселся в кресло у окна, положив цветы на круглый столик.
Когда утихло сердцебиение, вызванное тем, что он вставал и ходил по комнате, он снова впал в сонное полузабытье. Снова ветерок донес обрывок мелодии, звучавшей ему ночью; потом ему почудилось, будто дверь тихо отворилась, и на пороге возникла хрупкая фигурка, закутанная в черный плащ. Она сделала движение, от которого плащ распахнулся и упал на пол, и ему почудилось, будто это его Крошка Доррит в своем старом, поношенном платьишке.
И будто она вздрогнула, прижала руки к груди, улыбнулась и залилась слезами.
Он очнулся и вскрикнул. И тогда милое лицо, полное любви, жалости, сострадания, как зеркало, показало ему происшедшую с ним перемену. Она бросилась к нему, протянула руки, чтобы помешать ему встать, опустилась перед ним на колени; ее губы коснулись его щеки поцелуем, ее слезы оросили его, как дождь небесный орошает цветы, и он услышал – не во сне, наяву – ее голос, голос Крошки Доррит, звавший его по имени.
– Мистер Кленнэм, мой дорогой, мой лучший друг! Нет, нет, не плачьте, я не могу видеть ваши слезы. Разве если это слезы радости оттого, что ваше бедное дитя опять с вами. Мне хочется думать, что это так!
Все такая же нежная, такая же преданная, ничуть ее испорченная милостями Судьбы! В звуке ее голоса, в сиянии глаз, в прикосновении рук столько ангельской кротости и утешения!
Он обнял ее, и она сказала: «Я не знала, что вы больны!» – потом обвила рукой его шею, привлекла его голову к себе на грудь и, склонившись к нему лицом, ласкала его так же нежно и, видит бог, так же невинно, как когда-то ласкала в этой комнате своего отца, сама будучи ребенком, еще нуждавшимся в ласке и заботе.
Когда, наконец, к нему вернулся дар речи, он спросил:
– Неужели это в самом деде вы? И в этом платье?
– Я думала, вам приятно будет увидеть меня именно в этом платье. Я его сохранила на память – хоть я и так ничего бы не забыла. Но я пришла не одна. Со мной еще один старый друг.
Он оглянулся и увидел Мэгги, в огромном старом чепце, который она давно уже не носила, с корзиночкой на руке, совсем как в прежние времена. Она улыбалась ему, кудахтая от восторга.
– Я только вчера приехала в Лондон вместе с братом и тотчас же послала к миссис Плорниш, чтобы справиться о вас, и дать вам знать о моем приезде. Она-то и сообщила мне, что вы здесь. Вы не вспоминали меня этой ночью? Наверно, вспоминали, не могло быть иначе. Я всю ночь думала о вас, и мне казалось, эта ночь никогда не пройдет.
– Я думал о вас… – он запнулся, не зная, как назвать ее. Она мгновенно поняла.
– Вы еще ни разу не назвали меня моим настоящим именем. Для вас у меня имя только одно, вы знаете, какое.
– Я думал о вас, Крошка Доррит, каждый час, каждую минуту, с тех пор как я здесь.
– Правда? Правда?
Такая радость озарила ее зардевшееся личико, что ему стало стыдно. Он, больной, опозоренный, нищий, за тюремной решеткой!
– Я пришла еще до того, как отворили ворота, но не решилась сразу подняться к вам. В ту минуту я бы больше огорчила вас, чем обрадовала. Все здесь показалось мне таким знакомым и в то же время таким странным, все так живо напомнило о моем бедном отце и о вас, что я не могла справиться со своим волнением. Но мистер Чивери провел нас в комнату Джона – ту самую, где я жила когда-то, – и мы сперва немножко посидели там. Я уже была раз у вашей двери, когда приносила цветы, но вы не слышали.
Она казалась слегка повзрослевшей, и знойное солнце Италии чуть тронуло ее лицо смуглотой. Но в остальном она не изменилась. Та же скромность, та же глубина и непосредственность чувств, когда-то так трогавшая его сердце. И если сейчас это сердце сжималось совсем по-другому, то не от оттого, что она стала иной, а оттого, что он смотрел на нее иными глазами.
Она сняла старую шляпку, повесила ее на старое место и вместе с Мэгги без шума стала хлопотать в комнате, стараясь придать ей как можно более опрятный и приветливый вид. Побрызгав кругом душистой водой, она раскрыла корзинку Мэгги, в которой оказались виноград и другие фрукты. Когда все это было вынуто и прибрано до времени, последовали краткие переговоры шепотом с Мэгги; в результате корзина куда-то исчезла, а потом появилась опять, наполненная новым содержимым, среди которого было прохладительное питье и желе для немедленного употребления, а также жареные цыплята и вино с водой про запас. Покончив со всеми хлопотами, Крошка Доррит достала свой старый рабочий ящичек и принялась за шитье занавески для окна. Мир и покой воцарился в убогом жилище узника, и когда он сидел в своем кресле, глядя на Крошку Доррит, склоненную над работой, ему казалось, что этот мир и покой разливаются отсюда по всей тюрьме.
Видеть рядом эту гладко причесанную головку, эти проворные пальчики, занятые привычным делом – которое не мешало ей часто поднимать на него взгляд, полный сострадания и всякий раз затуманивавшийся слезами; чувствовать себя предметом такой нежности и заботы, знать, что все помыслы этой самоотверженной души устремлены на него, все неистощимые богатства ее предложены ему в утешение, – все это не могло вернуть Кленнэму здоровье и силы, не могло придать вновь твердость его руке и звуку его голоса. Но оно вдохнуло в него новое мужество, которое росло вместе с его любовью. А эта любовь была так велика, что не нашлось бы слов, способных ее выразить!
Они сидели рядом в тени тюремной стены, и эта тень теперь казалась пронизанной светом. Он мало говорил – она не позволяла ему, – только смотрел на нее, полулежа в кресле. Время от времени она вставала, давала ему пить, или поправляла подушку у него под головой. Потом тихонько садилась снова и склонялась над шитьем.
Тень двигалась по мере того, как двигалось солнце; но Крошка Доррит покидала свое место лишь для оказания какой-нибудь услуги Артуру. Солнце зашло, а она все не уходила. Она уже кончила работу, и ее рука, только что укрывшая его пледом, задержалась на подлокотнике кресла. Он сжал эту руку в своей, и в ее ответном пожатии ему почудилась робкая мольба.
– Дорогой мистер Кленнэм, мне нужно сказать вам кое-что, прежде чем я уйду. Я откладываю с часу на час, но я должна сказать это.
– И я тоже, милая Крошка Доррит. Я тоже хочу кое-что сказать вам и все откладываю.
Она испуганно подняла руку, точно желая закрыть ему рот; но тотчас же снова уронила ее.
– Я больше не уеду за границу. Эдвард уедет, а я останусь здесь. Эдвард всегда был привязан ко мне, а теперь особенно, после того как я ухаживала за ним во время болезни – хотя никакой заслуги тут нет; и в благодарность он предоставляет мне жить где я хочу и как я хочу. Он думает только о том, чтобы я была счастлива.
Одна лишь звезда ярко горела в небе. Она все время смотрела на эту звезду, словно видела в ее лучах свое заветное желание.
– Вы, верно, догадываетесь, что мой брат приехал в Англию затем, чтобы уладить все дела по наследству и вступить во владение им. Он говорит, что мой дорогой отец, наверно, позаботился сделать меня богатой; если же отец не оставил завещания, то об этом позаботится он сам.
Артур хотел что-то сказать, но она предостерегающе подняла руку, и он промолчал.
– Мне не нужны деньги; на что они мне? Они не имели бы для меня никакой цены, если бы не вы. Разве может богатство дать мне покой, если я знаю, что вы в тюрьме? Разве мысль о вашем несчастье для меня не хуже самой горькой нищеты? Позвольте же мне помочь вам! Позвольте отдать вам все, что я имею! Позвольте доказать, что я не забыла и никогда не забуду, как вы были добры ко мне в то время, когда я не знала другого дома, кроме этой тюрьмы. Дорогой мистер Кленнэм, сделайте меня самым счастливым человеком на свете, ответьте «да»! Или хотя бы не отвечайте ничего сегодня, дайте мне уйти с надеждой, что вы подумаете и согласитесь – не ради себя, ради меня, только ради меня! Ведь для меня не может быть большего счастья на земле, чем сознание, что я сделала что-то для вас, что я заплатила хотя бы частицу своего огромного долга любви и признательности. Простите меня, мне трудно говорить. Трудно сохранять ободряющее спокойствие, видя вас в этих стенах, где я провела так много лет, где столько насмотрелась горя и нужды. Слезы душат меня. Я не могу удержать их. Прошу же вас, умоляю вас, теперь, когда вы в беде, не отворачивайтесь от вашей Крошки Доррит. Всем своим изболевшимся сердцем умоляю вас, дорогой мой, любимый мой друг! Возьмите мое богатство, и пусть оно обернется для меня величайшим благом!
Она уронила голову на руку Кленнэма, сплетенную с ее рукой, и звезда больше не озаряла ее лица.
Уже почти стемнело, когда Артур ласковым движением приподнял ее голову и тихо ответил:
– Нет, моя дорогая Крошка Доррит. Нет, дитя мое. Я не могу принять подобную жертву. Свобода и надежды, купленные такой дорогой ценой, будут мне вечным укором, непосильной тяжестью. Но видит бог, какой благодарностью и любовью переполнена моя душа.
– И все же вы не хотите, чтобы в тяжелую минуту я доказала свою преданность вам.
– Скажем лучше так, дорогая моя Крошка Доррит: и все же я хочу доказать свою преданность вам. Если бы в те отдаленные дни, когда вашим домом была тюрьма, а единственным вашим нарядом это платье, я бы лучше себя понимал и точней читал в собственном сердце; если бы моя замкнутость и неверие в себя не помешали бы мне разглядеть свет, который я так ясно вижу теперь издалека, когда мне уже не догнать его на своих слабых ногах; если бы я тогда понял и сказал вам, что люблю вас и почитаю не как свое бедное дитя, но как женщину, чья рука поистине могла бы возвысить меня и сделать счастливее и лучше; если бы я воспользовался тогда этой возможностью, теперь уже упущенной навсегда – ах, зачем, зачем я упустил ее! – и если бы что-нибудь разлучило нас в то время, когда у меня был кое-какой достаток, а вы жили в бедности, я иначе ответил бы на ваше великодушное предложение, милая моя, дорогая моя девочка, хоть и тогда стеснялся бы принять его. Теперь же об этом не может быть и речи – не может быть и речи.
Ее руки, сложенные в немой мольбе, говорили больше любых слов.
– Я уже довольно опозорен, Крошка Доррит. Я не хочу пасть еще ниже и увлечь в своем падении вас, такую хорошую, благородную, добрую. Господь благословит и наградит вас за вашу доброту. Что прошло, то не вернется.
Он обнял ее с нежностью отца, обнимающего дочь.
– Я теперь еще старше, еще угрюмее, еще менее достоин вас, чем прежде, но не стоит вспоминать о том, каким я был, вы должны видеть меня таким, каков я есть. Позвольте мне поцеловать вас на прощанье, дитя мое. Вы могли стать мне ближе, но дороже стать не могли, моя Крошка Доррит, далекая и навеки для меня утраченная – ведь я разбитый старый человек, чей путь уже почти окончен, тогда как ваш только начинается. У меня недостает духу просить, чтобы вы забыли обо мне и моих невзгодах, но я прошу вас помнить меня таким, каков я есть.
Зазвонил колокол, предупреждающий посетителей, что пора уходить. Кленнэм снял со стены плащ и с нежной заботливостью укутал ее.
– Еще два слова, Крошка Доррит. Нелегко мне говорить их, но это необходимо. Прошло то время, когда вас что-то связывало с тюрьмой Маршалси. Вы понимаете меня?
– Нет, нет, вы этого не скажете! – воскликнула она, заломив руки, и слезы отчаяния хлынули из ее глаз. – Вы не запретите мне приходить к вам, не откажетесь от меня совсем!
– Я сделал бы это, если б мог; но я не в силах лишить себя радости видеть это милое лицо. Только не приходите часто, приходите лишь изредка. Здесь в воздухе разлита зараза, и я чувствую, что она уже коснулась меня. Ваше место в более светлом я прекрасном мире. Не возвращайтесь вспять, Крошка Доррит. Идите другим путем, который приведет вас к счастью. Господь благословит вас! Господь вознаградит вас за все!
Тут Мэгги, которая все это слушала пригорюнившись, вдруг закричала:
– Ах, маменька, отправьте его в больницу, отправьте его в больницу! Если вы не отправите его в больницу, он не выздоровеет. А крошечная женщина, та, что всегда сидела за прялкой, она может пойти к принцессе и сказать: «Вы зачем держите курятину в шкафу, давайте ее сюда!» И принцесса даст ей курятины вволю, и она накормит его, и все будет хорошо.
Это вмешательство пришлось как нельзя более кстати, потому что колокол уже перестал звонить. Артур снова заботливо укутал Крошку Доррит плащом и, подав ей руку, проводил вниз (хотя до ее прихода едва держался на ногах от слабости). Она была последней посетительницей, покидавшей тюрьму, и ворота захлопнулись за ней с тяжелым, сумрачным лязгом.
Погребальным звоном отозвался этот звук в душе Артура, и силы снова изменили ему. С большим трудом он одолел подъем по лестнице, и когда вошел к себе в комнату, мрак и одиночество надвинулись на него, отнимая всякую надежду.
Уже около полуночи, когда в тюрьме давным-давно все утихло, заскрипели ступени под чьими-то осторожными шагами, а затем кто-то осторожно постучал в дверь. Это был Юный Джон, в одних чулках. Он проскользнул в комнату, затворил за собой дверь и сказал шепотом:
– Это против правил, но все равно. Я решил так или иначе пробраться и повидать вас.
– А что случилось?
– Ничего не случилось, сэр. Я дожидался мисс Доррит за воротами. Мне думалось, вам приятно будет узнать, что она благополучно вернулась домой.
– Благодарю вас, Джон, благодарю вас. Вы, стало быть, проводили ее?
– До самой гостиницы, сэр. Это та же гостиница, где останавливался мистер Доррит. Мы шли пешком всю дорогу, и мисс Доррит так ласково говорила со мной, что все во мне перевернулось. Как вы думаете, почему она предпочла идти пешком?
– Не знаю, Джон.
– Чтобы поговорить о вас. Она мне сказала: «Джон, я знаю, что вы достойны доверия, и если вы обещаете заботиться о нем и помогать ему, когда меня нет, я буду спокойна». Я обещал. И теперь, – заключил Джон, – я ваш друг навсегда.
Кленнэм, глубоко растроганный, протянул руку честному малому.
– Погодите, – сказал Джон, разглядывая этУ руку издали. – Сперва угадайте, что мисс Доррит просила меня передать вам.
Кленнэм с недоумением покачал головой.
– «Скажите ему, – произнес Джон дрожащим, но внятным голосом, – скажите ему, что его Крошка Доррит любит его и будет любить вечно». Вот что она просила передать. Оправдал я ее доверие, сэр?
– Да, да, Джон, вполне.
– Вы скажете ей, что я оправдал доверие?
– Скажу непременно.
– Вот моя рука, сэр, – сказал Джон, – и помните, что я ваш друг навсегда.
Обменявшись с Кленнэмом сердечным рукопожатием, он так же осторожно спустился с лестницы, прошел в одних чулках по тюремному двору и выбрался за ворота, где оставил свои башмаки. И будь этот путь вымощен не каменными плитами, а раскаленным железом, Джон, надо полагать, так же беззаветно и преданно исполнил бы свой долг.