Глава XIX
Падение воздушного замка
Прошло добрых четыре часа после захода солнца, и наступило время, когда всякий путешественник предпочел бы находиться уже в стенах Рима, а карета мистера Доррита еще тряслась по унылой Кампанье, совершая свой последний утомительный переезд. Попадавшиеся днем навстречу диковатые пастухи и свирепого вида крестьяне скрылись вместе с солнцем, и ничто больше не оживляло пустынную глушь. Порой за поворотом дороги показывались на краю неба розоватые отсветы, словно испарения удобренной древностями земли – предвестье далекого еще города; но и это смутное видение надежды мелькало лишь изредка и ненадолго. Снова карета ныряла в пучину сухого темного моря, и кругом не оставалось ничего, кроме его окаменелых волн да сумрачного небосвода.
Мистеру Дорриту было изрядно не по себе среди этого безлюдья, несмотря на занятие, которое постройка замка давала его уму. Впервые со времени выезда из Лондона он стал обращать внимание на каждый толчок кареты, каждый выкрик почтальона. Камердинер на козлах весь трясся от страха. Курьеру на запятках тоже, видимо, было не по себе. Всякий раз, когда мистер Доррит, высунув голову из окошка, оглядывался назад (что случалось довольно часто), он видел, что курьер, посасывая очередную сигару Джона Чивери, все время оглядывается по сторонам, как человек, у которого есть свои основания быть настороже. И мистер Доррит, снова подняв оконное стекло, тревожно думал о том, что физиономии у почтальонов самые разбойничьи, и надо было ему лучше заночевать в Чивита-Веккиа, а утром продолжать свой путь. Впрочем эти размышления не мешали ему трудиться над постройкой замка.
Но вот стали попадаться все чаще то полуразрушенная изгородь, то окна с выбитыми стеклами, то кусок обвалившейся стены, потянулись пустые дома, заброшенные колодцы, пересохшие водоемы, кипарисы, похожие на привидения, запущенные виноградники, дорога перешла в длинную, кривую, неприглядную улицу, где все говорило об упадке, от ветхих строений до выбоин на мостовой, – и по этим приметам можно было узнать, что Рим уже близко. Карету вдруг сильно тряхнуло и лошади стали; мистер Доррит, в полной уверенности, что сейчас разбойники начнут его грабить, опустил стекло и выглянул; однако же вместо шайки разбойников увидел лишь похоронную процессию, с заунывным пением тянувшуюся мимо – обтрепанные рясы, чадные факелы, раскачивающиеся кадила, большой крест, за которым шел священник. Лицо священника, сумрачное, с нависшим лбом, казалось зловещим в мертвенном свете факелов, а когда он заметил мистера Доррита, который, сняв шляпу, смотрел из окошка кареты, губы его, бормотавшие молитву, словно бы произнесли угрозу по адресу знатного путешественника, а жест, которым он ответил на поклон мистера Доррита, эту угрозу подкрепил. По крайней мере так показалось мистеру Дорриту, воображение которого было распалено путешествием и постройкой замка. Но священник прошел мимо, и вся процессия вместе с покойником скрылась за изгибом дороги. Продолжала свой, более радостный, путь и карета мистера Доррита, нагруженная всем, что могли предложить по части роскоши две великих столицы Европы, и вскоре он и его приближенные подобно новым готам уже стучались в ворота Рима.
Домашние мистера Доррита не ждали его в этот вечер, верней, перестали ждать с наступлением темноты, никак не думая, что он решится путешествовать в окрестностях Рима в столь поздний час. Поэтому, когда дорожный экипаж остановился у подъезда, никто его не встретил, кроме швейцара. А что, мисс Доррит нет дома? – спросил вернувшийся путешественник. Ему ответили, что она дома. Хорошо, сказал он сбежавшимся слугам; пусть остаются тут и помогают выгружать веши; он сам найдет мисс Доррит.
Медленно поднялся он по парадной лестнице и долго блуждал по пустым и темным покоям, пока, наконец, не заметил свет впереди. Свет шел из маленькой комнатки в дальнем конце, задрапированной на манер шатра; оттуда веяло теплом и уютом после неприветливой мертвящей пустоты.
Двери не было, ее заменяла портьера. Мистер Доррит, оставаясь незамеченным, заглянул в просвет между складками и почувствовал неприятный холодок в сердце. Не ревнует же он, в самом деле! С какой стати ему ревновать? В комнате никого не было, кроме его брата и дочери; первый грелся в кресле у камина, где весело потрескивали дрова; вторая вышивала, сидя за маленьким столиком. Все это напоминало давно знакомую картину; фон был иной, но фигуры те же. Фамильное сходство между братьями позволяло на миг принять одного за другого. Так он сам сидел, бывало, долгими вечерами, в далеком краю, где печи топят углем, и она, преданная дочь, вот так же склонялась над работой подле него. Но уж, конечно, в той убогой нищенской жизни не было ничего, что могло бы вызвать в нем теперь ревность. Откуда же это неприятное ощущение в сердце?
– Знаете, дядя, вы словно помолодели.
Дядя покачал головой и сказал:
– С каких это пор, дитя мое, с каких это пор?
– Мне кажется, – отвечала Крошка Доррит, продолжая прилежно водить иголкой, – это произошло за последний месяц. Вы стали веселым, бодрым, так живо отзываетесь на все.
– Это благодаря тебе, голубка.
– Благодаря мне?
– Да, да. Ты отогрела мне душу. Ты всегда так внимательна, так ласкова со мной, так деликатно прячешь свою заботу, что я… ну, ну, ну! Ничто не пропадает даром, дитя мое, ничто не пропадает даром.
– Право, дядя, это все одна ваша фантазия, – весело возразила Крошка Доррит.
– Ну, ну, ну! – пробормотал старик. – Благослови тебя господь.
На миг она прервала работу, чтобы взглянуть на него, и этот взгляд отозвался новой болью в сердце ее отца, бедном, слабом сердце, вместилище стольких противоречий, сомнений, причуд, всяких мелких житейских огорчений – мглы, которую лишь вечное утро может развеять.
– Видишь ли, голубка, – сказал старик, – мне куда легче с тех пор, как мы с тобой остались одни. Я говорю одни, потому что миссис Дженерал в счет не идет. Я о ней не думаю; мне до нее нет дела. А вот Фанни всегда сердилась на меня, я знаю. И меня это не удивляет и не обижает, я сам вижу, что мешаю тут, хоть по мере сил стараюсь не мешать. Я – неподходящее общество для людей из общества. Мой брат Уильям, – восторженно сказал старик, – не ударит лицом в грязь даже перед королем; но о твоем дяде этого не скажешь, дитя мое. Уильяму Дорриту не приходится гордиться Фредериком Дорритом, и Фредерик Доррит это знает… Эми, Эми, гляди, твой отец здесь! Дорогой Уильям, с приездом! Я так рад тебя видеть, милый брат!
Во время разговора он невзначай повернул голову и заметил за портьерой мистера Доррита.
Крошка Доррит, радостно вскрикнув, кинулась обнимать и целовать отца. Но тот, казалось, был не в духе и чем-то недоволен.
– Очень рад, что мне, наконец, удалось найти тебя, Эми, – сказал он. – Очень рад, что мне – кхм – хоть кого-нибудь удалось найти. Здесь, видно – кха – о моем возвращении так мало думали, что я, пожалуй – кха-кхм – должен принести свои извинения за то, что вообще – кха – позволил себе вернуться.
– Мы уже не надеялись, что ты приедешь сегодня, дорогой Уильям, – сказал ему брат. – Ведь ночь на дворе.
– Я крепче тебя, мой милый Фредерик, – возразил глава семейства с состраданием, в котором слышался укор, – и могу путешествовать в любой час, не опасаясь – кха – за свое здоровье.
– Конечно, конечно, – поспешил ответить Фредерик, смутно догадываясь, что он сказал что-то невпопад. – Конечно, Уильям.
– Благодарю, Эми, – заметил мистер Доррит дочери, помогавшей ему раскутаться. – Я справлюсь и сам. Не хочу – кха – утруждать тебя, Эми. – Можно мне получить ломтик хлеба и стакан вина, или это – кха – потребует чересчур больших хлопот?
– Дорогой отец, через пять минут ужин будет на столе.
– Благодарю, дитя мое, – отвечал мистер Доррит обиженным тоном, – боюсь, я – кха – слишком много доставляю хлопот. Кхм. Миссис Дженерал здорова?
– Миссис Дженерал жаловалась на усталость и головную боль, дорогой мой; когда мы отказались от мысли дождаться вас сегодня, она ушла спать.
Быть может, мистеру Дорриту понравилось, что его предполагаемое запоздание так расстроило миссис Дженерал. Во всяком случае, лоб у него разгладился, и он сказал с явным удовольствием:
– Весьма прискорбно слышать, что миссис Дженерал нездорова.
Во время этого короткого разговора дочь присматривалась к нему с особенным вниманием, словно он казался ей постаревшим или вообще как-то изменившимся. Он это, должно быть, заметил и рассердился, судя по тому, что, избавившись от своей дорожной одежды и подойдя к камину, он сказал ворчливым тоном:
– Что ты меня так разглядываешь, Эми? Что вызывает у тебя такой – кха – преувеличенный интерес к моей особе?
– Простите, отец, я нечаянно. Мне просто приятно видеть вас снова, вот и все.
– Не говори «вот и все», потому что – кха – это отнюдь не все. Тебе – кхм – тебе кажется, – продолжал мистер Доррит с обличающей многозначительностью, – что я нездоров.
– Мне кажется, что вы немного устали, голубчик мой.
– Вот и ошибаешься, – сказал мистер Доррит. – Кха. Ничуть я не устал. Кха-кхм. Я сейчас бодрей, чем был до поездки.
Чувствуя его раздражение, она не стала спорить, только тихонько прижалась к его плечу. Он вдруг свесил голову и задремал, но через минуту встрепенулся.
– Фредерик, – сказал он, обращаясь к брату, стоявшему по другую его сторону, – советую тебе немедленно лечь в постель.
– Нет, Уильям, я посижу с тобой, пока ты будешь ужинать.
– Фредерик, – возразил он, – я прошу тебя лечь в постель. Я настаиваю на том, чтобы ты сейчас же лег в постель. Тебе – кхм – давно уже пора быть в постели. Ты такой слабый.
– Ну, ну, ну! – сказал старик, готовый на все, лишь бы сделать брату приятное. – Ты прав, Уильям. Я в самом деле слаб.
– Мой милый Фредерик, – произнес мистер Доррит с неподражаемым чувством превосходства над дряхлым и немощным братом, – в этом не приходится сомневаться. Мне крайне грустно видеть, как ты ослабел. Кха. Это для меня большое огорчение. Кхм. Я нахожу, что у тебя совсем больной вид. Такой образ жизни не по тебе. Нужно больше думать о своем здоровье, больше думать о своем здоровье.
– Так мне пойти лечь? – спросил Фредерик.
– Сделай милость, Фредерик, – сказал мистер Доррит. – Ты меня этим крайне обяжешь. Покойной ночи, брат. Надеюсь, сон подкрепит тебя. Мне решительно не нравится твой вид. Покойной ночи, мой милый. – Отпустив брата с этим сердечным напутствием, он снова задремал, прежде чем тот успел дойти до порога; и если бы не дочь, ткнулся бы прямо в огонь головой.
– Твой дядя стал совсем плох, Эми, – сказал он, сразу же очнувшись. – Бормочет что-то – кха – так, что нельзя разобрать, а порой – кхм – и вовсе заговаривается. Я его – кха-кхм – еще таким не видел. Не болел ли он тут без меня?
– Нет, отец.
– Он очень – кха – переменился, верно, Эми?
– Я как-то не замечала, отец.
– Очень одряхлел, – сказал мистер Доррит. – Очень одряхлел. Мой бедный добрый Фредерик, видно, что его силы падают с каждым днем. Кха. Даже если вспомнить, каким я его оставил, он – кхм – заметно одряхлел.
Ужин, накрытый здесь же, на маленьком столике, у которого он давеча увидел Эми за вышиваньем, отвлек его мысли от брата. Она села рядом, по старому, давно уже забытому обыкновению. За столом никто не прислуживал, и она сама подавала ему еду, наливала вино в стакан, как всегда делала это в Маршалси. Впервые после перемены в их судьбе ей выпала такая возможность. Она избегала смотреть на него, чтобы не вызвать новой вспышки гнева; дважды в течение ужина она замечала, как он вдруг вскидывал на нее глаза и тотчас же оглядывался по сторонам, будто спешил убедиться, что это не та комната, в которой они коротали долгие тюремные вечера, и оба раза он ощупывал рукой голову, словно искал свою старую черную ермолку – хотя сей заслуженный головной убор так и не увидел свободы и, безжалостно брошенный в стенах Маршалси, до сих пор совершал прогулки по двору на чьей-то голове.
Ел он мало, но за столом сидел долго, и не раз снова заводил разговор о печальном состоянии брата. Сокрушаясь и сетуя, он, однако, был довольно беспощаден в подборе выражений. Приходится сознаться, говорил он, что бедный Фредерик – кха-кхм – выжил из ума. Да, иначе не скажешь: именно выжил из ума. Несчастный! Страшно даже подумать, каково было Эми выносить его общество – слушать бессвязное и бессмысленное бормотанье бедняги, да, бессвязное и бессмысленное бормотанье; она бы, верно, пропала с тоски, если бы не спасительное присутствие в доме миссис Дженерал. Весьма прискорбно, повторил он с прежним удовольствием, что эта – кха – достойнейшая особа захворала.
Все, что он говорил и делал в тот вечер, вплоть до самых незначительных мелочей, Крошка Доррит любовно сохранила бы в памяти, даже если б не появилось у нее впоследствии причины запомнить этот вечер на всю жизнь. Она не могла забыть, как он упорно гнал от нее, а может быть, и от себя, навязчивую мысль о прошлом, стараясь заслонить эту мысль рассказами о богатстве и пышности общества, окружавшего его в Лондоне, о высоком положении, которое теперь прочно занял он и его семья. Но в его речах, во всей его повадке – это тоже запомнилось ей на всю жизнь – сквозили два противоречивых стремления, уживавшихся рядом; он словно хотел доказать, что она ему вовсе не нужна, что он отлично обходится без нее; и в то же время чуть ли не упрекал ее в том, что она мало беспокоилась о нем, пока он был в отсутствии.
Толкуя об истинно королевском блеске приемов мистера Мердла и о всеобщем поклонении перед этим новоявленным монархом, естественно было вспомнить про его супругу. И если ход мыслей мистера Доррита в этот вечер не всегда отличался последовательностью, то в данном случае ничего удивительного не было в том, что он без всякого перехода осведомился, здорова ли миссис Мердл.
– Она здорова и на будущей неделе уезжает.
– В Англию? – спросил мистер Доррит.
– Не сразу. Она собирается пробыть в путешествии несколько недель.
– Большая потеря для Рима, – заметил мистер Доррит, – и большое – кха – приобретение для Лондона. В особенности для Фанни, и – кхм – вообще для – кха – высшего света.
Крошка Доррит не слишком уверенно присоединилась к этому мнению, думая о той борьбе, которая теперь начнется.
– Миссис Мердл дает большой прощальный бал, которому будет предшествовать званый обед. Она очень беспокоилась, успеете ли вы вернуться, отец. Мы оба приглашены к обеду.
– Миссис Мердл весьма – кха – любезна. А когда это?
– Послезавтра.
– Завтра с утра извести ее, что я – кхм – благодарю за честь и непременно буду.
– Можно, я провожу вас в вашу комнату, дорогой?
– Нет! – сердито отрезал он, оглянувшись – ибо уже шел к выходу, забыв проститься. – Это совершенно ни к чему, Эми! Мне не нужны провожатые. Я твой отец, а не твой дряхлый дядя! – Тут его неожиданно вспыхнувшее раздражение столь же неожиданно улеглось, и он промолвил: – Ты меня не поцеловала, Эми. Покойной ночи, мой ангел! Дай срок, мы и тебе – кха – и тебе подыщем хорошего мужа. – С этими словами он вышел из комнаты и еще более медленным тяжелым шагом направился к себе. Поторопившись отпустить камердинера, он занялся своими парижскими покупками: открыл футляры, долго любовался игрой драгоценных камней, наконец убрал все и запер на ключ. Потом он забылся в кресле, чередуя дремоту с возведением новых пристроек и башенок в замке, и когда, наконец, лег в постель, над пустынной Кампаньей уже брезжило утро.
Когда он проснулся, ему доложили, что миссис Дженерал шлет поклон и желает знать, хорошо ли он отдохнул после утомительного путешествия. Он в свою очередь послал поклон миссис Дженерал и велел передать, что совершенно отдохнул и чувствует себя как нельзя лучше. Однако всю первую половину дня он оставался у себя, а когда, наконец, вышел, разодетый и расфранченный, чтобы ехать на прогулку с дочерью и с миссис Дженерал, вид его решительно не соответствовал его утверждениям.
Гостей в этот день не предвиделось и обедали в семейном кругу. Мистер Доррит с соблюдением всяческих церемоний повел миссис Дженерал к столу и усадил по правую руку от себя; Крошка Доррит, следовавшая за ними под руку с дядей, не могла не заметить изысканности его туалета и подчеркнутого внимания, которое он оказывал миссис Дженерал. Отменное качество лака, употребляемого этой во всех отношениях достойнейшей особой, не позволяло ни одной жилке дрогнуть в ее лице. Но Крошке Доррит почудилось, будто искра затаенного торжества на миг растопила ледяную неподвижность ее взгляда.
Хотя семейная трапеза проходила, так сказать, под знаком Плюща и Пудинга, мистер Доррит несколько раз заснул за столом. Эти приступы сонного забытья были так же внезапны, как и накануне, и так же кратковременны и глубоки. Когда он первый раз впал в дремоту, миссис Дженерал почти удивилась; но в дальнейшем она при каждом таком приступе начинала перебирать свои словесные четки: папа, пчела, пломба, плющ и пудинг, – и приладилась делать это так медленно, что добиралась до конца как раз к пробуждению мистера Доррита.
Последний был крайне озабочен болезненной сонливостью Фредерика (существовавшей, кстати сказать, лишь в его воображении) и после обеда, когда тот удалился, стал извиняться за беднягу перед миссис Дженерал.
– Почтеннейший человек и преданнейший брат, – говорил он, – но – кха-кхм – совсем одряхлел за последнее время. Угасает на глазах, как ни грустно это сознавать.
– Мистер Фредерик слаб здоровьем и несколько рассеян, сэр, – возразила миссис Дженерал, – однако будем надеяться, что до худшего еще далеко.
Но мистеру Дорриту не так легко было отказаться от Этой темы.
– Угасает на глазах, сударыня. Превратился в руину. В развалину. Дряхлеет день от дня. Кхм. Мой бедный добрый Фредерик!
– Надеюсь, миссис Спарклер здорова и счастлива? – осведомилась миссис Дженерал, благопристойно вздохнув и на том покончив с Фредериком.
– Сударыня, – отвечал мистер Доррит, – она окружена всем, что – кха – услаждает чувства и – кхм – возвышает душу. К тому же с нею любящий – кхм – супруг.
Миссис Дженерал немного смутилась и слегка шевельнула перчаткой, как бы отстраняя это слово, которое неизвестно куда могло завести.
– Фанни, – продолжал мистер Доррит, – Фанни, миссис Дженерал, обладает многими похвальными качествами. Кха. Она честолюбива – кхм – настойчива, сознает свое – кха – положение, стремится быть на высоте этого положения – кха-кхм – хороша собой, грациозна и полна врожденного благородства.
– Без сомнения, – сказала миссис Дженерал (чуть суше, чем следовало бы).
– Но наряду с этими качествами, сударыня, – продолжал мистер Доррит, – в ней – кха – обнаружился один недостаток, который меня весьма – кхм – огорчил, и даже – кха – вызвал мой гнев; правда, сейчас это уже несущественно, во всяком случае, для – кхм – для других.
– О чем это вы говорите, мистер Доррит? – спросила миссис Дженерал, и ее перчатки снова пришли в некоторое волнение. – Я, право, теряюсь…
– Не говорите так, сударыня, – прервал ее мистер Доррит.
– …теряюсь в догадках, – замирающим голосом докончила миссис Дженерал.
Тут мистер Доррит задремал было снова, но через минуту вздрогнул и широко раскрыл глаза.
– Я говорю, дорогая миссис Дженерал, о том – кха – строптивом недовольстве – кхм – я бы даже сказал – кха – ревности, которую подчас вызывало у Фанни мое глубокое чувство – кхм – уважения к достоинствам – кха – дамы, с которой я имею честь сейчас беседовать.
– Мистер Доррит, – возразила миссис Дженерал, – всегда несказанно любезен, несказанно великодушен. Если мне минутами и казалось, что мисс Доррит не по душе благосклонное мнение, которое сложилось у мистера Доррита о моих скромных заслугах, само это мнение, бесспорно преувеличенное, было для меня утешением и наградой.
– Мнение о ваших заслугах, миссис Дженерал? – спросил мистер Доррит.
– О моих скромных заслугах, – с грациозным и в то же время выразительным наклоном головы повторила она.
– Только о заслугах, миссис Дженерал? – снова спросил мистер Доррит.
– Я полагаю, – отвечала миссис Дженерал столь же выразительно, – только о заслугах. К чему же еще, – спросила миссис Дженерал, в легком недоумении разведя перчатками, – могла бы я отнести…
– К себе – кха – лично, сударыня – кха-кхм. К себе лично, к своим совершенствам, – был ответ.
– Мистер Доррит извинит меня, – сказала миссис Дженерал, – если я позволю себе заметить, что ни время, ни место не кажутся мне подходящими для начатого им разговора. Мистер Доррит простит меня, если я напомню, что мисс Доррит находится в соседней комнате и отлично видна мне в отворенную дверь. Мистер Доррит не взыщет, если я признаюсь, что чувствую себя несколько взволнованной, обнаружив, что слабости, которые казались мне похороненными навсегда, могут оживать вновь и вновь овладевать моей душой. Мистер Доррит разрешит мне удалиться.
– Кхм. Может быть, мы возобновим наш – кха – интересный разговор в другой раз, – сказал мистер Доррит, – если это, как я надеюсь, не будет – кхм – неприятно для миссис Дженерал.
– Мистер Доррит, – сказала миссис Дженерал и, приседая, потупила взоры, – всегда вправе рассчитывать на мое уважение и готовность к услугам.
Миссис Дженерал величаво выплыла из комнаты, без малейших признаков того волнения, которое непременно проявила бы на ее месте женщина не столь выдающаяся. Мистер Доррит, исполнявший свою партию в этом дуэте с величественной и слегка умиленной снисходительностью – как многие исполняют свои благочестивые обязанности в церкви – был, казалось, весьма доволен и собою и миссис Дженерал. Упомянутая дама вышла к чаю припомаженная и припудренная и в несколько приподнятом настроении, о чем свидетельствовали ее ласково покровительственный тон с мисс Доррит и нежное внимание к мистеру Дорриту – в той мере, в какой это не противоречило самым строгим требованиям приличий. Под конец вечера, когда она встала, чтобы проститься, мистер Доррит взял ее за руку, словно собирался пройтись с нею в менуэте по Пьяцца дель Пополо при свете луны, и весьма торжественно проводил до дверей, где поднес ее пальчики к губам. Пальчики были довольно костлявые, а кроме того, поцелуй вышел с парфюмерным привкусом, но мистер Доррит этого не заметил. Намекнув всем своим поведением на грядущие знаменательные события, он милостиво благословил дочь на прощанье и отправился спать.
На следующее утро он не спустился к завтраку, а посланный им камердинер передал, что мистер Доррит свидетельствует свое почтение миссис Дженерал и просит ее отправиться с мисс Доррит на прогулку без него. Но вот настало время ехать к миссис Мердл, Эми давно уже была готова, а его все не было. Наконец он появился, разряженный в пух и в прах, но как будто сразу состарившийся и одряхлевший. Однако дочь не решалась даже спросить его о здоровье, предвидя новую вспышку гнева; она только молча поцеловала его морщинистую щеку и с тяжелым сердцем уселась рядом с ним в экипаж.
Ехать было недалеко, но уже с полпути он занялся своим замком и строил вовсю, пока они не прибыли на место. Миссис Мердл оказала ему самый почетный прием; Бюст был в отличном виде и сиял самодовольством; обед был самый изысканный, общество самое отменное.
Состояло оно главным образом из англичан, если не считать неизбежного французского графа и неизбежного итальянского маркиза – живой мебели почти единого образца, без которой не обходится ни одна гостиная в известных светских кругах. Стол был длинный, обед еще длиннее. Крошка Доррит, загороженная парой внушительных черных бакенбард и не менее внушительным белым галстуком, совсем потеряла отца из виду, как вдруг лакей подал ей записку и шепнул, что миссис Мердл просит безотлагательно прочитать ее. В записке было нацарапано карандашом: «Подойдите, пожалуйста, к мистеру Дорриту. Он, кажется, не совсем здоров».
Пока она торопливо пробиралась к нему за спиной гостей, он вдруг встал и громко позвал, обращаясь к ее опустевшему месту в другом конце стола:
– Эми, Эми, дитя мое!
Эта странная выходка, в сочетании с его неестественно напряженным голосом и неестественно напряженным выражением лица, так удивила всех, что за столом мгновенно установилась тишина.
– Эми, дитя мое, – повторил он, – Сходи, дружочек, взгляни, не Боб ли нынче дежурит у ворот.
Она была уже рядом, уже прикасалась к его руке, но ему все чудилось, что она сидит там, на прежнем месте, и, подавшись вперед, он звал ее через весь стол. – Эми, Эми! Мне что-то неможется. Кха. Сам не знаю, что это такое со мной. Я очень хотел бы поговорить с Бобом. Кха. Ведь из всех тюремных сторожей он нам самый большой друг, и мне и тебе. Поищи Боба в караульне и скажи, что я прошу его прийти.
За столом начался переполох, гости один за другим повставали со своих мест.
– Отец, дорогой, я не там, куда вы смотрите; я здесь, подле вас.
– А, ты здесь, Эми. Тем лучше. Кха. Тем лучше. Кхм. Позови Боба. А если он уже сменился и ушел домой, скажи миссис Бэнгем, пусть сходит за ним.
Она мягко пыталась увести его; но он упирался и не шел.
– Какая ты, право, – с досадой сказал он, – знаешь ведь, что мне не взойти на эту крутую лестницу без Боба. Кха. Позови Боба. Кхм. Пусть придет Боб – лучший из всех тюремных сторожей, – пусть придет Боб!
Он обвел присутствующих блуждающим взглядом и словно только сейчас заметив их, обратился к ним с речью.
– Леди и джентльмены, мой – кха – долг приветствовать вас в стенах Маршалси. Добро пожаловать в Маршалси! Здесь, быть может, несколько – кха – тесновато – тесновато – территория для прогулок невелика; но как вы сами убедитесь, леди и джентльмены, с течением времени она – кхм – будет казаться вам больше и больше – больше и больше – а воздух, если все принять во внимание, просто превосходный. Здесь веют ветры с Сэррейских холмов. Кха. С Сэррейских холмов, Вот это наш Клуб. Кхм. На его содержание сами – кха – пансионеры вносят небольшие суммы по подписке. За это к их услугам горячая вода – общая кухня – и разные мелкие хозяйственные удобства. Завсегдатаи этого – кхм – заведения любезно называют меня – кха – Отцом Маршалси. Посетители с воли обычно считают своим долгом приветствовать меня в качестве – кхм – Отца Маршалси. Бесспорно, если право на это – кха – почетное звание дается числом проведенных здесь лет, то я – кхм – могу принять его с чистой совестью. Моя дочь, леди и джентльмены. Моя любимая дочь, родилась здесь.
Она не стыдилась сказанного им, как не стыдилась и его самого. Бледная, испуганная, она думала только о нем, о том, как бы успокоить его и увести. Она встала перед ним, подняв к нему лицо, словно стараясь заслонить его от любопытной, недоумевающей толпы. Он обхватил ее левой рукой, и минутами можно было расслышать ее тихие мольбы и уговоры.
– Родилась здесь, – повторил он со слезами на глазах. – Родилась и выросла. Моя дочь, почтеннейшие господа. Дитя злополучного отца, который, однако, и в несчастье сумел остаться – кха – джентльменом. Да, я беден, но – кхм – горд. Неизменно горд. У моих – кха – почитателей – только почитателей, разумеется, – вошло в обычай – кхм – выражать свое уважение к тому полуофициальному посту, который я здесь занимаю, небольшими – кха – знаками внимания, чаще всего в форме подношений – кхм – денежных подношений. Принимая эту добровольную дань признательности за мои скромные усилия поддерживать здесь известный – кха – тон – вот именно, тон – я считаю, что это меня никоим образом не компрометирует. Кха. Никоим образом. Кхм. Я не нищий. Отнюдь. Категорически протестую против этого наименования! Но я бы никогда не позволил себе – кха – оскорбить благородные чувства моих друзей хотя бы тенью сомнения в приемлемости – кхм – подобных знаков внимания. Напротив, я горячо приветствую их. Заявляю это во всеуслышание, если не от своего имени, то от имени своей дочери, без малейшего ущерба для моего – кха – личного достоинства. Храни вас бог, леди и джентльмены!
Большинство гостей, не желая усугублять жестокого испытания, выпавшего на долю хозяйки дома, уже разбрелось по соседним комнатам. Вскоре за ними последовали и те, кого любопытство дольше удерживало на месте, и в зале, кроме Крошки Доррит и ее отца, остались только слуги. Родной, голубчик, теперь он пойдет с нею, да? Но как она ни упрашивала, он все твердил свое: ему не подняться по крутой лестнице без Боба, где Боб, почему никто не сходит за Бобом? Наконец, под предлогом поисков Боба, ей удалось свести отца вниз, где уже бурлил поток гостей, съезжавшихся на бал, усадить в подвернувшийся наемный экипаж и увезти домой.
Широкая лестница римского палаццо сжалась перед его помутившимся взором в узкую лестницу лондонской тюрьмы; но он никому не позволил дотронуться до себя, кроме дочери, да еще старика брата. Вдвоем они довели его до спальни и уложили в постель. И с этого вечера его бедная больная душа вернулась туда, где впервые были перебиты ее крылья; сказочная явь последних месяцев перестала существовать, и мир снова замкнулся для него в стенах Маршалси. Шаги на улице казались ему монотонным шарканьем ног по тюремному двору. В час, когда в тюрьме запирают ворота, он напоминал, что посторонним пора уходить. В час, когда их обычно отпирают, он так настойчиво требовал Боба, что домашним пришлось сочинить ему целую историю: Боб, мол, простудился (бедняга уже много лет лежал в могиле), но скоро поправится и придет – завтра, послезавтра или в крайности дня через два. Он так ослабел, что не мог пошевелить рукой. Но его покровительственное отношение к брату ничуть не изменилось; и он раз пять – десять на дню снисходительно замечал ему, завидя его у своей постели: «Мой дорогой Фредерик, садись. Тебе не по силам стоять».
Приводили к нему миссис Дженерал, но он ее совершенно не узнал. Почему-то он вдруг забрал себе в голову, что это какая-то пьянчужка, которая метит на место миссис Бэнгем. Он тут же высказал ей эту оскорбительную догадку, не стесняясь в выражениях, и так настаивал, чтобы Эми пошла к смотрителю и попросила выгнать ее вон, что неудачную попытку больше не повторяли.
О двух других своих детях он вовсе не вспоминал, только раз вдруг спросил, дома ли Тип. Но дочь, которой он стольким был обязан и которой так скудно отплатил за все, постоянно занимала его мысли. Не то, чтобы он щадил ее или опасался, что она надорвет свои силы и здоровье; это его беспокоило не больше чем прежде. Нет, он любил ее все так же, по-своему. Они снова были в тюрьме, и она ухаживала за ним, и он беспрестанно нуждался в ней, каждый час, каждый миг; но не раз принимался рассуждать о том, как он счастлив, что ему так много пришлось вынести ради нее. А она склонялась над ним, молча прижималась лицом к его лицу и с радостью отдала бы жизнь, чтобы вернуть ему здоровье.
На третий или четвертый день после того, как началось Это тихое, безболезненное угасание, она вдруг заметила, что он тревожно прислушивается к тиканью своих часов – великолепных золотых часов, так громко напоминавших о том, что они идут, как будто, кроме них, ничто больше в мире не шло, разве только время. Она остановила часы, но он не успокоился; видно было, что она не угадала его желания. Наконец, собрав все силы, он дал ей понять, что просит ее снести часы в заклад. Когда она притворилась, что исполнила его просьбу, он был так доволен, что даже со вкусом выпил глоток вина и съел несколько ложек желе – впервые за все это время.
Что именно это подействовало на него так благотворно, подтвердилось назавтра, когда за часами последовали запонки, а потом кольца. Нетрудно было видеть, что ему доставляет огромное удовольствие давать ей эти маленькие поручения, воображая при этом, будто он весьма мудро и предусмотрительно распоряжается своим добром. После того как исчезли подобным образом все драгоценности, находившиеся у него на глазах, настала очередь гардероба; и, быть может, увлечение, с которым он отправлял вещь за вещью к несуществующему закладчику, несколько лишних дней поддерживало в нем жизнь.
Так день за днем Крошка Доррит склонялась над его изголовьем, щекой прижимаясь к его щеке. Случалось, она от усталости засыпала на несколько минут рядом с ним. Потом, проснувшись, сразу все вспоминала; слезы беззвучно, неудержимо лились из глаз, и сквозь них она видела, как на любимое лицо, неподвижно белеющее в подушках, понемногу ложится тень более глубокая, чем тень стены Маршалси.
Медленно, медленно, башня за башней таяла громада недостроенного замка. Медленно, медленно светлел и разглаживался нахмуренный заботой лоб. Медленно, медленно исчезало с него отражение тюремной решетки. Медленно, медленно молодело лицо под седыми кудрями, и все явственней проступало в его чертах сходство с дочерью, пока они не застыли в вечном покое.
В первые минуты дядя не помнил себя от горя.
– О мой брат! О Уильям, Уильям! Как ты мог уйти раньше меня, уйти один, не взяв меня с собой! Ты, такой благородный, утонченный, умный, ты ушел, а я, жалкий, никчемный, никому не нужный старик, остался!
Ей было легче от того, что приходилось о ком-то думать, кого-то утешать и поддерживать.
– Дядя, милый дядя, не убивайтесь так! Пожалейте себя, пожалейте меня!
Старик не мог остаться глухим к этому последнему доводу. Жалея ее, он постарался справиться со своим отчаянием. О себе он не думал; но ее готов был оберегать последними силами своей честной души, которая так долго существовала словно в полусне и теперь пробудилась лишь для того, чтобы принять сокрушительный удар.
– Великий боже! – воскликнул он, молитвенно сложив над Крошкой Доррит морщинистые руки. – Вот перед тобой дочь моего дорогого усопшего брата! Ты ясно видишь то, что я лишь смутно мог разглядеть в своей грешной слепоте. Ни один волос не упадет с ее головы без твоей воли. Ты будешь ей поддержкой и опорой здесь до ее последнего часа. А потом, я верю, воздашь ей по заслугам!
Они вышли в соседнюю комнату и тихо и скорбно сидели там без света вдвоем почти до полуночи. Иногда горе старика искало себе выхода в бурном порыве, подобном первому; но он был слишком слаб, а кроме того, всякий раз вспоминал ее слова, корил себя и утихал, жалуясь только, что брат ушел без него; вместе они начинали свой жизненный путь, вместе были сокрушены несчастьем, вместе долгие годы терпели нужду, и до этого дня оставались вместе; а теперь брат ушел без него, один!
Печальные, измученные, они, наконец, расстались на ночь. Она проводила дядю в его комнату, настояла на том, чтобы он лег, хотя бы одетым, своими руками заботливо укрыла его и тогда только ушла. Придя к себе, она бросилась на постель и тут же заснула глубоким сном – сном, давшим ей отдых, в котором она так нуждалась, но не вытеснившим смутного сознания беды. Спи, добрая Крошка Доррит. Спи до утра!
Ночь была лунная, но луна взошла поздно. Когда она уже мирно сияла в вышине, лучи ее сквозь полузакрытые жалюзи проникли в комнату, где так недавно пришли к концу невзгоды и заблуждения одной жизни. Две фигуры покоились в торжественной тишине этой комнаты. Два человеческих существа, одинаково безгласные и бесстрастные, одинаково далекие от шумной суеты той земли, в которую им предстояло вскоре лечь.
Один из двоих покоился на кровати. Другой стоял на коленях, склонившись к нему головой; лицо было опушено, и губы касались лежавшей на одеяле руки, как в ту минуту, когда с них слетело последнее дыхание. Оба брата были уже перед Отцом своим; там, где бессилен суд этого мира; куда не доходит его сумрак и мгла.