Глава VIII
Вдовствующая миссис Гоуэн спохватывается, что так не бывает
В то время как южное солнце для удовольствия семьи Доррит озаряло венецианские каналы и римские развалины, а сотни и сотни карандашей изо дня в день прилежно срисовывали их в дорожные альбомы без всякого намека на сходство или хотя бы подобие, в мастерских фирмы «Дойс и Кленнэм» работа шла своим чередом, и громкий лязг железа с утра до вечера оглашал Подворье Кровоточащего Сердца.
Младший компаньон успел уже навести полный порядок в делах фирмы; а старший, которому теперь ничто не мешало сосредоточиться на своих изобретениях, значительно расширил ее поле деятельности. Как человек одаренный, он привык сталкиваться с препятствиями и затруднениями, которые власти предержащие всячески ухитряются чинить этому разряду преступников; впрочем, со стороны властей это не более как вполне естественная самозашита – ведь искусство делать то, что нужно, по самой природе своей является смертельным врагом искусства не делать того, что нужно. В этом ключ к пониманию мудрой системы, за которую зубами и когтями держится Министерство Волокиты и которая состоит в том, что у любого даровитого подданного британской короны всеми способами отбивается охота прилагать свои дарования к делу: его изводят, запугивают, ставят ему палки в колеса, натравливают на него грабителей, дерущих с него три шкуры за все, что ему требуется для работы, и в лучшем случае, не успеет он хоть немного насладиться успехом, конфискуют его добро, как будто изобретательство есть разновидность уголовного преступления. Система эта пользовалась всегда большой популярностью у Полипов, что тоже естественно: настоящий изобретатель все делает всерьез, а для Полипов ничего нет на свете страшней и ненавистней этого. Что опять-таки совершенно естественно, ибо разразись в стране эпидемия серьезного отношения к делу, в ней, весьма возможно, за короткий срок не осталось бы ни одного Полипа, присосавшегося к теплому местечку.
Дэниел Дойс не закрывал глаз на все невзгоды и тяготы своего положения, но продолжал работать ради самой работы. Кленнэм, принимавший во всем самое горячее участие, служил ему нравственной поддержкой, не говоря уже о той деловой пользе, которую приносил предприятию. Дела фирмы шли хорошо, и компаньоны скоро сделались друзьями.
Но Дэниел не мог забыть свое старое изобретение, то, над которым он трудился долгие годы. Да и могло ли быть иначе? Если б он был способен так легко забыть его, оно бы и вовсе не зародилось у него в голове, или он бы не нашел в себе столько терпения и упорства для его разработки. Так думал Кленнэм, глядя иной раз, как он перебирает свои модели и чертежи и потом со вздохом снова откладывает их, бормоча себе в утешение, что все-таки идея верна.
Остаться равнодушным, зная про этот труд и эти разочарования, значило бы для Кленнэма не исполнять того, что он понимал под долгом компаньона. Сочувствие оживило в нем тот мимолетный интерес к существу дела, который был вызван случайной встречей на пороге Министерства Волокиты. Он попросил компаньона объяснить ему суть своего изобретения.
– Только будьте снисходительны, Дойс, – прибавил он, – ведь вы знаете, что я не разбираюсь в технике.
– Не разбираетесь в технике? – сказал Дойс. – Вы бы превосходно разбирались в ней, если бы захотели. У вас для этого самая подходящая голова.
– К сожалению, она сидит на плечах профана, – заметил Кленнэм.
– Не сказал бы, – возразил Дойс, – и вам говорить не советую. Разумный человек, которого чему-то учили или который учился сам, не может быть полным профаном в чем бы то ни было. Я не любитель окружать себя тайной. Считаю, что всякий, кто обладает названными качествами, способен судить о моей работе, получив от меня толковые и добросовестные объяснения.
– На этот счет я спокоен (можно подумать, что мы задались целью льстить друг другу, но это, разумеется, не так). Убежден, что объяснения будут самые толковые, какие только можно себе представить.
– Постараюсь, чтобы вам не пришлось разочароваться, – обычным своим ровным спокойным тоном отвечал Дойс.
Как часто бывает у людей подобного склада, он умел изложить и растолковать свои замыслы с той же ясностью и убедительной силой, какой они обладали для него самого. Трудно было не понять его – настолько логична, наглядна и проста была система его рассуждений. Ходячее представление об изобретателе, как о каком-то чудаке не от мира сего, решительно не вязалось с четкой уверенностью, с которой его палец путешествовал по чертежам и схемам, методично останавливался то тут, то там, терпеливо возвращался назад, если требовалось дополнительное звено в объяснении, и только тогда двигался дальше, когда можно было не сомневаться, что у слушателя не осталось никаких неясностей. Не менее примечательной была в нем манера оставлять в тени собственную особу. Он никогда не говорил: я сделал то-то или я додумался до того-то; в его изложении выходило так, словно идея изобретения принадлежала господу богу, а ему только посчастливилось на нее набрести. Тут была и скромность, и трогательный оттенок уважения мастера к мастерскому труду, и глубокая вера в незыблемость тех законов, что лежат в его основе.
Не один этот вечер, а несколько вечеров подряд Кленнэм с увлечением слушал объяснения Дойса. Чем больше он постигал суть дела, чем чаще видел седую голову, склоненную над чертежами, умные глаза, в которых светилась радость и любовь к своему творению (хоть это творение двенадцать долгих лет служило для него орудием пытки) тем трудней было Кленнэму, более молодому и более пылкому, примириться с тем, что все останется втуне. В конце концов он не выдержал и сказал:
– Дойс, вы, стало быть, оказались перед выбором – махнуть рукой, убедившись, что дело прочно погребено под обломками тысяч других дел, или же начать все сызнова?
– Да, – сказал Дойс, – вот то, чего я за двенадцать лет добился от благородных лордов и достоуважаемых джентльменов.
– Они, видно, друг друга стоят, – с горькой усмешкой заметил Кленнэм.
– Обычная история, – возразил Дойс. – Могу ли я почитать себя мучеником, когда столько людей разделяют ту же участь!
– Махнуть рукой или начать все сызнова, – задумчиво повторил Кленнэм.
– Да, к этому, в общем, свелось, – сказал Дойс.
– Так вот что, мой друг! – воскликнул Кленнэм, вскочив и хватая его мозолистую руку. – Мы начнем все сызнова.
Дойс тревожно посмотрел на него и ответил с непривычной поспешностью:
– Нет, нет. Не стоит. Право же, не стоит. Когда-нибудь мое изобретение еще увидит свет. А сейчас лучше мне отказаться от борьбы. Вы забываете, мой дорогой Кленнэм – я ведь уже отказался. С этим покончено.
– Для вас покончено, Дойс, – возразил Кленнэм, – но не для меня. Я понимаю, вы устали от усилий и неудач. Но я другое дело. Я моложе вас; я только однажды переступил порог этого милого учреждения, и у меня нетронутый запас сил. Вот я и возьмусь за дело. Вы работайте, как работали до сих пор. А я, не оставляя своих основных занятий, попробую добиться, чтобы ваши заслуги были оценены по достоинству; и покуда не смогу сообщить вам что-нибудь утешительное, вы от меня ни слова больше не услышите.
Дэниел Дойс еще долго колебался и всячески настаивал, что лучше отказаться от каких-либо дальнейших попыток. Но естественно было предполагать, что рано или поздно он позволит себя уговорить и сдастся. Так оно и произошло. И вот Артур Кленнэм второй раз пустился на затяжное и не внушающее особых надежд предприятие – искать концов в Министерстве Волокиты.
Он скоро сделался привычной фигурой в министерских коридорах, и к его появлению относились примерно так, как в полицейском участке относятся к приводу уличного воришки; с той только разницей, что воришку в полиции стараются задержать, а Кленнэма из Министерства старались выпроводить, и как можно скорее. Однако он твердо решил не отступать; и вот заскрипели перья, полились чернила, пошли бумаги и бумажки на подпись, на рассмотрение, на усмотрение, на утверждение, из комнаты в комнату, туда и обратно, вдоль и поперек и вкось – словом, закипела обычная работа.
Следует упомянуть здесь одно обыкновение Министерства Волокиты, о котором до сих пор не заходила речь. Бывали в жизни этого достославного ведомства критические минуты, когда какой-нибудь член парламента, придя в ярость (или, как думал кое-кто из мелких Полипов, поддавшись наущению дьявола), вдруг принимался его громить, и не по случайному частному поводу, а посягая на самые основы, которые объявлял он вредоносными и родственными Бедламу. Тогда поднимался со своего места тот благородный или достоуважаемый Полип, который представлял в палате интересы Министерства Волокиты, и в пух и прах разбивал дерзкого ссылкой на многообразную деятельность означенного Министерства (направленную к пресечению всякой деятельности). Потрясая листком бумаги, на котором значились какие-то цифры, благородный или достоуважаемый Полип просил позволения огласить эти цифры для сведения присутствующих. Тотчас же мелкие Полипы по команде принимались вопить: «Внимание! Внимание!» и «Просим!» Тогда благородный и достоуважаемый Полип считал нужным указать, сэр, что, как явствует из этого краткого документа, казалось бы достаточно убедительного даже для самых несговорчивых (смех и одобрительные возгласы на скамьях полипьей мелкоты), за одно лишь истекшее полугодие в этом подвергшемся столь суровому осуждению ведомстве (аплодисменты) зарегистрировано пятнадцать тысяч входящих и исходящих бумаг (продолжительные аплодисменты), составлено двадцать четыре тысячи протоколов (бурные аплодисменты) и тридцать две тысячи пятьсот семнадцать докладных записок (бурные и продолжительные аплодисменты). Один остроумный джентльмен из числа служащих Министерства, оказавший обществу немало существенных услуг, взял на себя труд подсчитать расход канцелярских принадлежностей за это же время. Полученные им любопытнейшие данные – они также содержатся в этом небольшом меморандуме – говорят о том, что писчей бумагой, изведенной Министерством для пользы общества, можно было бы выстлать тротуары Оксфорд-стрит по всей длине и еще осталось бы с четверть мили на аллеи Гайд-парка (смех, аплодисменты, переходящие в овацию); а красной тесьмы, какая употребляется для канцелярских пакетов, хватило бы, чтобы перевить ею все дома от Гайд-парк-корнер до Центрального почтамта. После этого благородный или достоуважаемый Полип садился под гром служебных восторгов, оставив на поле боя изуродованные останки противника. Ввиду столь устрашающего примера никто уже не отважился бы намекнуть, что чем больше делало Министерство Волокиты, тем меньше делалось в стране дела, и что величайшую услугу своим злосчастным соотечественникам оно оказало бы, если б не делало вовсе ничего.
Новая задача, которую взял на себя Артур Кленнэм – задача, сократившая дни многих и многих порядочных людей до него, – оставляла ему немного свободного времени. Регулярные посещения больной матери в ее унылой, мрачной комнате да не менее регулярные, пожалуй, визиты к мистеру Миглзу в Туикнеме – вот и все, что в течение долгих месяцев разнообразило его жизнь.
Ему очень недоставало Крошки Доррит. Он ожидал, что будет скучать о ней, но не думал, что это чувство будет таким болезненным и сильным. Только теперь, не видя больше знакомой маленькой фигурки, он почувствовал в полной мере, какое большое место она занимала в его жизни. И в то же время он понимал, что она никогда уже к нему не вернется; зная семейство Доррит, можно было не сомневаться, что даль, разделившая их, непреодолима. Свою нежную привязанность к ней, задушевное доверие, которым она ему платила, он вспоминал теперь с оттенком грусти; время так скоро все это изменило, так скоро унесло в прошлое вместе с другими тайными влечениями его сердца.
Ее письмо глубоко тронуло его, но вместе с тем подтвердило, что не одним лишь количеством миль измеряется расстояние между ними. Читая это письмо, он еще ясней и отчетливей представил себе, как смотрит на него теперь ее семейство. Он понял, что сама она вспоминает о нем с теплым и благодарным чувством, но должна хранить это в тайне, потому что для остальных его имя связано с тюрьмой и со всем их тяжелым прошлым, а потому ненавистно.
Хоть все эти мысли постоянно кружились у него в мозгу, его отношение к ней ни в чем не изменилось. Его невинный маленький друг, его хрупкое дитя, его милая Крошка Доррит – такой она была для него и такой осталась. А самая их разлука каким-то странным образом пришлась в лад чувству, которое завладело им с того памятного вечера, когда река унесла вдаль букет роз, – упорному чувству, что он много старше своих настоящих лет. Он думал о ней с нежностью, но с нежностью почти отеческой, и даже не догадывался, как мучительно больно было бы ей это сознавать. Он размышлял о ее будущем, о том, какого мужа пошлет ей судьба, с заботливым участием, которое разбило бы ей сердце, погасив в нем последний луч надежды.
В силу обстоятельств своей жизни он все больше привыкал смотреть на себя как на старика, которому чужды уже мечты, подобные тем, что заставили его пережить такую внутреннюю борьбу в случае с Минни Гоуэн (хотя не так уж это было давно, если считать на месяцы и годы). Его отношения с мистером и миссис Миглз напоминали отношения овдовевшего зятя с родителями покойной жены. Если бы сестра Минни умерла не ребенком, а во цвете лет, успев сочетаться с ним браком, их отношения были бы, вероятно, точно такими же. И это тоже незаметно укрепляло в нем внутреннюю уверенность, что с одной стороной жизни у него покончено навсегда.
В письмах Минни, судя по их рассказам, постоянно говорилось о том, как она счастлива и как любит своего мужа; но лицо мистера Миглза, когда он рассказывал это, так же постоянно было омрачено тенью. Со времени замужества Минни это лицо больше не сияло радостью, как в былые дни. Боль, причиненная разлукой с дочерью, не проходила. Он был все тот же – добросердечный, честный, прямой; но казалось, привыкнув глядеть на портрет близнецов, чьи личики всегда сохраняли одно и то же выражение, он перенял от них это свойство, и какая бы смена чувств ни отражалась на его лице, одно оставалось неизменным: тоска об утраченном.
Однажды в зимний день к воротам туикнемского коттеджа – где по случаю субботы находился и Кленнэм – подкатил тот знаменитый экипаж, что так исправно обслуживал население Хэмптон-Корта, изображая собственный выезд каждого очередного нанимателя. Из него вылезла вдовствующая миссис Гоуэн и, распустив свой зеленый веер, предстала перед мистером и миссис Миглз, которых решила осчастливить визитом.
– Как поживаете, папаша и мамаша Миглз? – милостиво осведомилась она у своих скромных родственников. – Что там мой бедный мальчик? Вы давно не имели известий от него или о нем?
«Мой бедный мальчик» употреблялось вместо «мой сын» и должно было в вежливой, ни для кого не обидной форме напоминать, что мистер Генри Гоуэн сделался жертвой миглзовских козней.
– А наша хорошенькая куколка? – продолжала миссис Гоуэн. – Когда она вам писала последний раз?
Тут опять-таки заключался деликатный намек на то, что ее сын увлекся красотой и это слепое увлечение стоило ему многих преимуществ светской карьеры.
– Право же, – продолжала миссис Гоуэн, не утруждая себя выслушиванием ответов на заданные вопросы, – Это очень утешительно, знать, что они пока счастливы. Мой бедный мальчик такой непоседа, так непостоянен в своих привычках и привязанностях, что это поистине огромное утешение для меня. Они, верно, бедны, как церковные мыши, папаша Миглз?
Мистер Миглз, неприятно задетый, отвечал:
– Надеюсь, что это не так, сударыня. Надеюсь, они вполне разумно тратят свои небольшие средства.
– Ах, мой милый Миглз! – воскликнула гостья, ударив своим зеленым веером собеседника по плечу и тут же ловко заслонясь им, чтобы скрыть зевок. – Вам ли, человеку бывалому и деловому – вы ведь по-настоящему деловой человек, не то что все мы…
(Сказано это было все с тем же расчетом: представить мистера Миглза ловким интриганом.)
– …вам ли говорить о том, что они разумно тратят свои средства! Мой милый бедный мальчик! Ему разумно тратить какие-то жалкие сотни! А она, наша куколка! Хотела бы я взглянуть, как она «разумно тратит»! Папаша Миглз! Вы меня смешите!
– Что ж, сударыня, – сказал мистер Миглз, нахмурясь, – в таком случае должен, к сожалению, признать, что у Генри размах не по доходам.
– Голубчик мой – я уж так, без церемоний, поскольку мы с вами почти родственники, – а ведь в самом деле, мамаша Миглз! – весело вскричала миссис Гоуэн, как будто впервые додумавшись до этого несуразного обстоятельства, – мы же почти родственники! Голубчик мой, в этом мире не все выходит так, как нам хочется.
Еще выпад в том же направлении, который учтивейшим образом должен был указать мистеру Миглзу на то, что прочие его тайные замыслы увенчались полным успехом. Миссис Гоуэн сочла этот выпад настолько удачным, что даже повторила его, заметив: – Да, да, не все. На все в этом мире никому рассчитывать не приходится, папаша Миглз.
– А позвольте узнать, сударыня, – спросил мистер Миглз, понемногу багровея, – кто тут на что-то рассчитывал, по-вашему?
– Ах, никто, никто! – воскликнула миссис Гоуэн. – Я только хотела сказать – но вы меня перебили, спорщик вы этакий. Что же именно я хотела сказать?
Она опустила свой зеленый веер и задумчиво уставилась на мистера Миглза, как бы припоминая – зрелище, отнюдь не способствовавшее охлаждению несколько разгоряченных чувств упомянутого джентльмена.
– Ах да, вот что, – сказала миссис Гоуэн. – Не следует забывать, что мой бедный мальчик привык питать кое-какие надежды. Быть может, оправданные, быть может, неоправданные…
– Скажите лучше, неоправданные, – заметил мистер Миглз.
Вдова метнула было гневный взгляд; но тотчас же замахала веером и головой, чтобы затушевать его, и продолжала своим обычным тоном, словно ничего не случилось.
– Все равно. Так уж он привык, мой бедный мальчик, и вы это знали и могли заранее представить себе, чего тут можно ждать. Я по крайней мере предвидела это с самого начала, я ничему не удивляюсь. И вы не должны удивляться. Не имеете права удивляться. Должны были предвидеть.
Мистер Миглз поглядел на жену, потом на Кленнэма; потом закусил губу и кашлянул.
– А теперь, изволите видеть, – продолжала миссис Гоуэн, – моему бедному мальчику объявляют, что ему предстоит сделаться отцом и нести все расходы, связанные с увеличением семейства! Бедненький Генри! Но что поделаешь! Поздно уж толковать об этом. Только когда вы говорите, что у него размах не по доходам, папаша Миглз, не смотрите так, словно вы сделали открытие. Это уже слишком.
– Слишком, сударыня? – повторил мистер Миглз с явным недоумением.
– Ладно, ладно! – сказала миссис Гоуэн, выразительным жестом как бы приглашая его не забываться. – Разумеется, слишком – для матери моего бедного мальчика, которой сейчас и так не сладко. Они женаты, и разженить их нельзя. Ладно, ладно! Я все это знаю. Незачем объяснять мне, папаша Миглз. Я все отлично знаю. Так о чем я давеча говорила? Очень утешительно знать, что они пока счастливы. Будем надеяться, они и впредь будут счастливы. Будем надеяться, куколка приложит все старания для того, чтобы мой бедный мальчик был счастлив и чтобы у него не было поводов для недовольства. И не стоит больше говорить об этом, папаша и мамаша Миглз. Мы всегда по-разному относились к этому делу и всегда по-разному будем относиться. Ладно, ладно! Умолкаю.
И в самом деле, высказав все, что можно было, в поддержание пресловутой легенды, и дав понять мистеру Миглзу, что знатное родство не достается дешево, миссис Гоуэн готова была этим ограничиться. Если бы мистер Миглз внял умоляющему взгляду своей жены и красноречивой мимике Кленнэма, он бы предоставил гостье тешиться приятным сознанием своего торжества. Но Бэби была радостью и гордостью его отцовского сердца; и если его любовь, его стремление не дать свое дитя в обиду могли когда-нибудь стать сильнее, чем в дни былого безоблачного счастья, то так случилось именно теперь, когда она больше не озаряла родительский дом своим присутствием.
– Миссис Гоуэн, сударыня, – сказал мистер Миглз. – Я человек прямой и другим никогда не был. Вздумай я вдруг разыгрывать комедии – перед собой или перед другими или и то и другое вместе, – у меня, верно, ничего бы не вышло.
– Я тоже так думаю, папаша Миглз, – отвечала вдова с любезнейшей улыбкой, но румянец на ее щеках заиграл ярче, должно быть оттого, что в окрестностях все побелело.
– А посему, почтеннейшая миссис Гоуэн, – продолжал мистер Миглз, употребляя героические усилия, чтобы сдержаться, – полагаю, что, не во гнев кому-либо, мог бы просить, чтобы и со мной никаких комедий не разыгрывали.
– Мамаша Миглз! – воскликнула вдова. – Ваш благоверный что-то мудрит сегодня.
Это был тонко рассчитанный маневр с целью вовлечь достойную матрону в спор, схватиться с ней и выйти победительницей. Но мистер Миглз пресек его осуществление.
– Мамочка, – сказал он, – ты в этих делах неопытна, голубушка моя, так что силы уж очень не равны. Сделай милость, сиди и не вмешивайся. Полно вам, миссис Гоуэн, полно. Давайте поговорим разумно; без злобы поговорим, по совести. Не сокрушайтесь вы о своем сыне, и я не стану сокрушаться о дочери. Нельзя смотреть на веши с одной только стороны, уважаемая; это несправедливо, это эгоистично. И не надо говорить: надеюсь, она сделает его счастливым, или даже: надеюсь, он сделает ее счастливой. (Сам мистер Миглз отнюдь не выглядел счастливым при этих словах.) Скажем лучше: надеюсь, они сделают друг друга счастливыми.
– Правильно, папочка, и довольно об этом, – сказала миссис Миглз, воплощенная доброта и миролюбие.
– Нет, ты погоди, мамочка, – возразил мистер Миглз. – Как это так – довольно? Я еще не все сказал. Миссис Гоуэн, я, кажется, не страдаю излишней чувствительностью. Кажется, меня нельзя заподозрить в этом.
– Никак нельзя, – подтвердила миссис Гоуэн, энергично двигая веером и головой в подкрепление своих слов.
– Отлично, сударыня; благодарю вас. Тем не менее я чувствую себя несколько – как бы это назвать помягче, – ну, скажем, задетым, – произнес мистер Миглз тоном, в котором при всей откровенности и сдержанности слышалась примирительная нотка.
– Называйте как хотите, – отрезала миссис Гоуэн. – Мне совершенно безразлично.
– Ну зачем же так отвечать, – укоризненно заметил мистер Миглз. – Это уж не по-хорошему получается. Ведь я тогда чувствую себя несколько задетым, когда слышу разговоры насчет того, что можно было что-то предвидеть, и что теперь уже поздно и тому подобное.
– В самом деле, папаша Миглз? – отозвалась миссис Гоуэн. – Ничуть не удивляюсь.
– Тем хуже, сударыня, – сказал мистер Миглз. – Я-то думал, что вы хотя бы удивитесь, а если вы намеренно старались задеть меня по самому больному месту, это уж вовсе не великодушно с вашей стороны.
– Ну знаете ли, – возразила миссис Гоуэн. – Я не виновата в том, что вас совесть мучает.
Бедный мистер Миглз обомлел от изумления.
– Если я имела несчастье подставить вам зеркало, в котором вы себя узнали, – продолжала миссис Гоуэн, – не корите меня за то, что вам не понравилось отражение, папаша Миглз.
– Помилуй бог, сударыня! – вскричал мистер Миглз. – Другими словами, вы…
– Ну, ну, папаша Миглз, папаша Миглз, – перебила миссис Гоуэн, которая тотчас же обретала хладнокровие и выдержку, как только ее собеседник начинал горячиться, – лучше уж во избежание недоразумений я сама буду говорить за себя, чем вам затрудняться излагать мои мысли. Позвольте мне докончить начатую вами фразу. Другими словами я хотела сказать (не в укор вам, и даже не в напоминание, это теперь бесполезно и думать нужно только о том, как лучше выйти из создавшегося положения), что я с самого начала и до конца была против задуманного вами брака и только в последнюю минуту скрепя сердце согласилась.
– Мамочка! – возопил мистер Миглз. – Ты слышала? Артур! Вы слышали?
– Поскольку эта комната не чересчур велика, – сказала миссис Гоуэн, оглядываясь по сторонам и обмахиваясь веером, – и во всех отношениях удобна для беседы, я думаю, что меня было слышно достаточно хорошо.
Несколько минут длилось молчание, прежде чем мистер Миглз уверился в том, что усидит в своем кресле и не сорвется с него при первом же слове. Наконец он сказал:
– Сударыня, мне это не доставляет удовольствия, но я считаю необходимым напомнить вам о том, как я все время относился к этому злосчастному вопросу.
– Ах, дорогой сэр! – отозвалась миссис Гоуэн, улыбаясь и покачивая головой с обличающей многозначительностью, – поверьте, мне ваше отношение достаточно хорошо известно.
– До той поры, сударыня, – сказал мистер Миглз, – я никогда не знал горя, никогда не знал настоящей тревоги. Это обрушилось на меня таким тяжелым испытанием, что… – Что мистер Миглз, короче говоря, не смог говорить об этом и, достав платок, спрятал в него лицо.
– Я все прекрасно понимаю, – ответила миссис Гоуэн, безмятежно поглядывая поверх своего зеленого веера. – Вы обращались к свидетельству мистера Кленнэма, я могу сделать то же. Мистер Кленнэм знает, понимала я или нет.
– Мне очень неприятно участвовать в этом споре, – сказал Кленнэм, чувствуя, что все взоры обращены па него, – тем более, что я желал бы сохранить самые лучшие отношения с мистером Генри Гоуэном. У меня к тому есть весьма основательные причины. Еще до свадьбы миссис Гоуэн высказывалась мне в том смысле, что, по ее мнению, мистер Миглз стремится содействовать этому браку – и я ее тогда же пытался разуверить. Я говорил, что, насколько мне известно (а я это твердо знал и знаю), мистер Миглз всегда был его решительным противником, и на словах и на деле.
– Вот видите! – сказала миссис Гоуэн, выставив вперед обе руки ладонями кверху, как если бы она была самим Правосудием, вещающим, что запирательства бесполезны. – Вот видите! Чего же больше! А теперь, папаша и мамаша Миглз, – она встала, – позвольте мне положить конец этим неуместным пререканиям. Я ничего больше не добавлю по существу. Скажу только, что это лишнее подтверждение истины, которая всем известна по опыту: из этого никогда ничего не получается. Попытка с негодными средствами, как сказал бы мой бедный мальчик. Одним словом – так не бывает.
Мистер Миглз спросил, о чем она говорит.
– Напрасно думать, – сказала миссис Гоуэн, – что люди, которые совершенно различны по рождению и воспитанию, которых столкнули вместе лишь, так сказать, случайные матримониальные обстоятельства и которые даже сами эти обстоятельства воспринимают по-разному, – напрасно думать, что такие люди могут сойтись и достигнуть взаимного понимания. Так не бывает.
Мистер Миглз начал было:
– Позвольте вам заметить, сударыня…
– Нет, нет, – прервала его миссис Гоуэн. – Зачем лишние слова? Это факт, и факт неопровержимый. Так не бывает. А потому с вашего позволения я пойду своей дорогой, а вы уж идите своей. Я всегда буду с удовольствием принимать у себя хорошенькую женушку моего бедного мальчика и позабочусь о том, чтобы мы с нею жили душа в душу. Но тянуть эти странные, нелепые отношения – ни то ни се, ни родня ни чужие – право же, нет смысла. И наивно надеяться, что это может привести к чему-нибудь путному. Уверяю вас, так не бывает.
Вдова с улыбкой сделала изящнейший реверанс, адресованный скорее к комнате, чем к находящимся в ней лицам, и навсегда распростилась с папашей и мамашей Миглз. Кленнэм проводил ее до Пилюльной Коробочки, поочередно служившей упаковкой всем хэмптон-кортским пилюлям; она со светской непринужденностью уселась на подушки и отбыла.
После этого случая вдова часто развлекала своих добрых приятелей остроумным рассказом о том, каких тяжких мук стоили ей попытки водить знакомство с родней жены Генри – этими интриганами, которые завлекли ее бедного мальчика в свои сети! – и как в конце концов она убедилась, что это невозможно. Смекнула ли она наперед, что разрыв с Миглзами придаст большую достоверность ее любимой легенде, избавит ее от кой-каких мелких неудобств и не несет с собой никакого риска (хорошенькая куколка прочно замужем, и отец любит ее по-прежнему) – знает только она сама. Впрочем, и у автора настоящей истории имеется свое мнение на этот счет, и он склонен ответить утвердительно.