Глава XX
В сферах Общества
Если бы Юный Джон Чивери возымел желание (и обладал способностями) написать сатиру в осмеяние джентльменской спеси, ему не пришлось бы далеко ходить за живыми примерами. Он нашел бы их без труда в семействе своей возлюбленной, в лице ее доблестного братца и изящной сестрицы, которые, кичась высоким происхождением, не брезговали низкими поступками и всегда были готовы занимать или попрошайничать у тех, кто беднее их, есть чей угодно хлеб, тратить чьи угодно деньги, пить из чьей угодно чашки, да еще и разбить ее потом. Сумей он изобразить все неприглядные дела этих отпрысков благородной фамилии, сделавших из своего благородства некий жупел для устрашения тех, чьей помощью они пользовались, Юный Джон заслужил бы славу сатирика первой величины.
Тип употребил во благо возвращенную ему свободу, поступив маркером в бильярдную. Его так мало интересовало, кому он обязан своей свободой, что все наставления, данные Кленнэмом Плорнишу, оказались совершенно излишними. Ему оказали любезность, он любезно воспользовался этой любезностью, и на том счел дело поконченным. Выйдя за ворота тюрьмы, так легко перед ним распахнувшиеся, он поступил маркером в бильярдную, и теперь время от времени являлся на кегельбане Маршалси в зеленой ньюмаркетской куртке с блестящими пуговицами (куртка была старая, подержанная, пуговицы новые) и угощался пивом за счет пансионеров.
При всей распущенности натуры этого джентльмена одно было в нем прочно и неизменно: любовь и уважение к сестре Эми. Правда, это ни разу не удержало его от того, чтобы причинить ей огорчение, ни разу не побудило чем-нибудь поступиться или стеснить себя ради нее: но хоть его любовь и носила отпечаток Маршалси, все же это была любовь. Душок Маршалси сказывался еще и в другом: он отлично понимал, что вся жизнь сестры принесена в жертву отцу; но ему в голову не приходило, что она и для него, Типа, делает кое-что.
Когда именно этот достойный молодой человек и его сестрица завели обычай извлекать из могилы скелет своего благородного происхождения и пугать им обитателей Маршалси, автор повествования сказать затрудняется. Должно быть, это случилось в ту пору, когда они впервые стали обедать на счет сердобольных пансионеров. Достоверно одно: чем более жалким и нищенским становилось их существование, тем надменнее постукивал костями скелет; а когда брату или сестре случалось выкинуть что-нибудь неблаговидное, в стуке костей слышалось зловещее торжество.
В понедельник Крошка Доррит поздно задержалась в тюрьме, потому что отец ее проспал дольше обыкновенного, а ей нужно было накормить его завтраком и прибрать комнату. Но у нее в этот день не было работы в городе, поэтому она с помощью Мэгги управилась со своими обязанностями и терпеливо дождалась, когда почтенный старец отправился в кофейню читать газеты – двадцать ярдов до дома, где помешалась кофейня, составляли его утреннюю прогулку. Проводив отца, она надела шляпку и быстрым шагом пошла к воротам, так как торопилась по одному делу. Как всегда, при ее появлении болтовня в караульне смолкла; и один из старожилок, подтолкнув локтем новичка, поступившего только в субботу, шепнул: «Смотрите, вот она».
Ей нужно было повидать сестру; но когда она пришла к мистеру Крипплзу, оказалось, что сестра и дядя уже ушли. Она еще дорогой решила, что если не застанет их дома, то пойдет в театр, находившийся неподалеку, на этой же стороне реки. Так она и сделала.
Театральные порядки были известны Крошке Доррит не больше, нежели порядки на золотых приисках, и когда ей указали на обшарпанную дверь, у которой был какой-то странный невыспавшийся вид и которая, словно стыдясь самой себя, пряталась в тесном переулке, она не сразу отважилась туда направиться. У двери праздно стояли несколько бритых джентльменов в причудливо заломленных шляпах, чем-то напоминавшие пансионеров Маршалси. Последнее обстоятельство придало ей духу; она подошла и спросила, как ей найти мисс Доррит. Ее пропустили внутрь, и она очутилась в темной прихожей, походившей на огромный закопченный фонарь без огня, куда доносились издали звуки музыки и мерное шарканье ног. В углу этого мрачного помещения сидел, словно паук, какой-то мужчина, весь синий, как будто заплесневевший от недостатка свежего воздуха; он пообещал уведомить мисс Доррит о том, что ее спрашивают, через первого, кто пройдет мимо. Первой прошла мимо дама со свертком нот, до половины засунутым в муфту; у нее был такой помятый вид, что хотелось сделать доброе дело, выгладив ее утюгом. Но она очень любезно предложила: «Пойдемте со мной; я вам живо разыщу мисс Доррит», – и сестра мисс Доррит послушно двинулась за нею в темноту, навстречу музыке и шарканью ног, которые с каждой секундой становились слышнее.
Наконец они попали в какой-то пыльный лабиринт, где со всех сторон торчали балки, громоздились кирпичные стены и деревянные перегородки, свешивались концы веревок, стояли лебедки, и среди всего этого, в свете газовых рожков, причудливо смешивавшемся с дневным светом, сновало множество людей, сталкиваясь и натыкаясь друг на друга – так, должно быть, выглядит мир, если смотреть на него с изнанки. Крошка Доррит, оставшись одна и ежеминутно рискуя быть сбитой с ног, совсем растерялась, но вдруг она услыхала знакомый голос сестры:
– Господи помилуй, Эми, зачем ты пришла сюда?
– Фанни, милая, мне нужно было тебя повидать, но я завтра на весь день ухожу, а сегодня я боялась, что ты занята до позднего вечера, вот я и решила…
– Нет, только подумать, Эми – ты за кулисами! Вот уж не ожидала. – В тоне мисс Доррит не слышалось бурного восторга, однако она все же провела сестру в уголок посвободнее, где на составленных в беспорядке позолоченных стульях и столах расселся целый выводок девиц, взапуски трещавших языками. Всех этих девиц тоже не мешало бы прогладить утюгом, и все они пребойко постреливали глазами по сторонам, не умолкая ни на мгновение.
В ту минуту, когда сестры подошли к ним, из-за перегородки слева высунулся какой-то меланхолический юнец в шотландской шапочке и, сказав: «Потише, барышни!» – снова исчез. Тотчас же из-за перегородки справа высунулся жизнерадостный джентльмен с длинной гривой черных волос и, сказав: «Потише, душеньки!» – тоже исчез.
– Ты – здесь, среди актеров, Эми! В жизни бы не могла себе этого представить, – сказала Фанни. – Но как ты сумела попасть за кулисы?
– Не знаю. Дама, которая сказала тебе о моем приходе, была так добра, что вызвалась меня проводить.
– Все вы, смиренницы, таковы! Тише воды, ниже травы, а пролезете всюду. Мне бы ни за что не суметь, хоть я куда опытнее тебя.
Так уж было заведено в семье – считать Эми простушкой, которая знает толк лишь в домашних делах и далеко уступает своим родным по части житейского опыта и мудрости. Этот семейный миф служил им оплотом против нее, позволяя не замечать всего, что она делала для семьи.
– Ну, Эми, говори, что тебя привело сюда? Уж, верно, какие-нибудь сомненья на мой счет, – сказала Фанни. Она говорила будто не с сестрой, которая на два или три года моложе ее, а со старой ворчуньей-бабушкой.
– Ничего важного, Фанни; только, помнишь, ты говорила мне про даму, которая тебе подарила браслет… Тут из-за перегородки слева опять высунулся меланхолический юнец, сказал: «Приготовьтесь, барышни!» – и исчез. Немедленно из-за перегородки справа высунулся джентльмен с черной гривой, сказал: «Приготовьтесь, душеньки!» – и тоже исчез. Девицы все встали и принялись отряхивать свои юбки.
– Говори, Эми, – сказала Фанни, занимаясь тем же делом, – говори, я тебя слушаю.
– Так вот, с тех пор как ты показала мне браслет и сказала, что это подарок от одной дамы, у меня что-то неспокойно на душе, Фанни, и мне бы очень хотелось узнать все подробней, если ты согласна рассказать мне.
– На выход, барышни! – крикнул юнец в шотландской шапочке.
– На выход, душеньки! – крикнул джентльмен с черной гривой. В одно мгновенье все девицы исчезли, и снова послышались музыка и шарканье ног.
Крошка Доррит присела на позолоченный стул; от этого разговора с перебоями у нее кружилась голова. Ее сестра и прочие девицы долго не возвращались, и все время, что их не было, чей-то голос (похожий на голос джентльмена с черной гривой) считал в такт музыке: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть – хоп! Раз, два, три, четыре, пять, шесть – хоп! Внимательней, душеньки! Раз, два, три, четыре, пять, шесть – хоп!» Наконец голос умолк и девицы воротились, запыхавшись, кто больше, кто меньше; они кутались в шали и, видимо, собирались уходить. «Погоди, Эми, пусть они уйдут раньше», – шепнула Фанни. Ждать пришлось недолго, и за это время не произошло никаких событий, только юнец еще раз высунулся из-за левой перегородки и сказал: «Завтра всем к одиннадцати, барышни», а черногривый джентльмен высунулся из-за правой и сказал: «Завтра всем к одиннадцати, душеньки», – каждый на свой манер.
Когда сестры остались одни, что-то, разостланное на полу, вдруг скатали или отодвинули в сторону и перед ними открылся глубокий темный колодец. Заглянув туда. Фанни крикнула: «Идем, дядя!» – и тут Крошка Доррит, у которой глаза успели попривыкнуть к темноте, разглядела на дне колодца дядюшку Фредерика; он сидел в углу, один-одинешенек, прижимая к себе свой инструмент в потрепанном футляре.
Можно было подумать, что когда-то, в лучшие дни, место этого старика было в вышине галереи, где в узкие оконца под самым потолком виднелась синяя полоска неба; но постепенно он спускался все ниже и ниже, пока не очутился на дне колодца. Здесь уже много лет просиживал он шесть вечеров в неделю, но никогда не поднимал глаз от пюпитра с нотами, и в театре уверяли, что он не видел ни одного представления. Говорили даже, будто он не знает в лицо популярных героев и героинь, и был однажды такой случай, когда комик на пари передразнивал его пятьдесят вечеров подряд, а он ничего и не заметил. У театральных плотников была в ходу шутка, что он, мол, давно уже умер, только сам этого не знает; а завсегдатаям партера казалось, что он так и живет в оркестре, не выходя ни днем, ни ночью, ни даже по воскресеньям. Пробовали расшевелить его, протягивая через барьер табакерку с приглашением угоститься; в таких случаях он учтиво благодарил, словно в нем оживало на миг какое-то бледное подобие джентльмена; но в остальное время он проявлял себя лишь так, как это было предусмотрено партией кларнета, а поскольку в обыденной жизни партии кларнета нет, то там он не проявлял себя никак. Одни считали его бедняком, другие – богатым скрягой; сам он всегда молчал, что бы про него ни говорили, все так же ходил, понурив голову, все так же волочил ноги, словно не в силах был оторвать их от земли. Хоть он и ожидал сейчас, что племянница позовет его, однако услышал зов только на третий или на четвертый раз; а увидев вместо одной племянницы двух, нимало не удивился, только сказал своим дребезжащим голосом: «Иду, иду!» – и полез в какой-то подземный ход, откуда несло сыростью, как из погреба.
– Итак, Эми, – сказала старшая сестра, когда все трое вышли на улицу через ту самую дверь, которая явно стыдилась, что непохожа на другие двери, и дядя тотчас же оперся на руку Эми, инстинктивно чуя в ней самую надежную опору, – итак, Эми, ты беспокоишься на мой счет?
Она была хороша собой, знала это и любила покрасоваться; но сейчас она снисходительно соглашалась забыть о преимуществах, которые давали ей красота и житейский опыт и обращалась к младшей сестре как к равной, – в этой снисходительности тоже угадывались фамильные черты.
– Мне все интересно и все важно, что тебя касается, Фанни.
– Знаю, знаю; ты у меня хорошая, добрая сестренка. А если я порой бываю запальчива, так ведь ты сама должна понять, каково мне мириться со столь жалким положением, зная, что я достойна гораздо большего. И все бы еще ничего, – продолжала эта истинная дочь Отца Маршалси, – если бы не мои товарки. Ведь все они – из простых. Ни одна даже в прошлом не принадлежала, как мы, к высшему кругу. Все они чем были, тем и остались. Обыкновенные простолюдинки.
Крошка Доррит мягко взглянула на сестру, но не сказала ни слова. Фанни достала платок и сердито вытерла глаза. – Я не родилась там, где ты, Эми, может быть, в этом все дело. Моя милая сестренка, сейчас мы избавимся от дяди и я тебе все расскажу. Мы только доведем его до кухмистерской, где он обедает.
Они прошли еще немного и, наконец, свернув в какой-то грязный переулок, остановились у еще более грязного окна, которое так запотело от горячего пара, поднимавшегося над жаркими, овощами и пудингами, что сделалось почти непрозрачным. Но все же в просветы можно было разглядеть жареный окорок, обливавшийся слезами шалфейно-лукового соуса в металлической посудине, сочный ростбиф или йоркширский пудинг с румяной корочкой, шипевший на сковороде, фаршированную телячью грудинку, от которой то и дело отрезали огромные порции, ветчину, которая исчезала с такой быстротой, что даже взмокла, блюдо рассыпчатого картофеля, овощи в тушеном и жареном виде и разные другие деликатесы. В глубине помещения было отгорожено несколько закутков для тех посетителей, которые предпочитали уносить обед домой не в руках, а в желудке. Полюбовавшись этой картиной, Фанни порылась в своем ридикюле, извлекла оттуда шиллинг и подала дяде. Дядя, некоторое время подержав монетку в руке, догадался, наконец, для чего она предназначается и, пробормотав: «А! Обед! Да, да, да, да!» – неторопливо скрылся в клубах пара, вырвавшегося из двери.
– Ну вот, Эми, – сказала старшая сестра, – теперь, если ты не слишком устала, мы с тобой отправимся на Харли-стрит, Кэвендиш-сквер.
Так небрежно произнесла она этот аристократический адрес и так задорно поправила при этом свою новую шляпку (пожалуй, более нарядную, нежели удобную), что младшая сестра была слегка озадачена, однако выразила готовность идти на Харли-стрит, и они тронулись в путь. Когда, наконец, перед ними потянулся ряд великолепных особняков, Фанни выбрала самый великолепный, постучалась и спросила отворившего дверь лакея, дома ли миссис Мердл. У лакея волосы были и пудре, а по сторонам стояли еще два лакея, тоже в пудре, однако же он не только признал, что миссис Мердл дома, но даже пригласил Фанни войти. Фанни вошла вместе с сестрой, они поднялись по лестнице – одна пудреная голова впереди, две пудреные головы сзади, – и очутились в просторной полукруглой гостиной, открывавшей собой целую анфиладу гостиных; здесь, оставшись одни, они осмотрелись и увидели золоченую клетку и попугая, который лазал по ней, цепляясь за прутья клювом и растопыривая в воздухе чешуйчатые лапки, причем нередко оказывался в самых нелепых позах, подчас даже вниз головой. Впрочем, подобные странности наблюдаются и у птиц другого полета, когда они карабкаются по золотым прутьям.
Даже искушенного ценителя поразили бы роскошь и богатство этих покоев, что же до Крошки Доррит. то она ничего подобного и вообразить себе не могла. Она с изумлением оглянулась на сестру и хотела что-то спросить, но Фанни предостерегающе нахмурилась, указывая взглядом в сторону тяжелой драпировки, скрывавшей вход в соседнюю комнату. В ту же минуту драпировка заколыхалась, унизанная кольцами рука приподняла ее край, и в комнату вошла дама.
Дама уже не была молода и свежа благодаря природе, но была молода и свежа благодаря искусству своей камеристки. У нее были большие бездушно красивые глаза и темные бездушно красивые волосы и пышный бездушно красимый бюст, и все в ее наружности было продумано до мельчайших подробностей. Оттого ли, что она боялась схватить насморк, или оттого, что ей был к лицу такой убор, она повязала голову дорогим кружевным шарфом, затянув его под подбородком. И если бы кто захотел представить себе подбородок, который никогда не осмелилась бы потрепать ничья рука, ему достаточно было взглянуть на этот бездушно красивый подбородок, подтянутый кружевной уздечкой.
– Миссис Мердл, – сказала Фанни. – Моя сестра, сударыня.
– Рада познакомиться с вашей сестрой, мисс Доррит. Я не знала, что у вас есть сестра.
– Я вам не говорила о ней, – сказала Фанни.
– А-а! – Миссис Мердл оттопырила мизинец левой руки, словно желая сказать: «А-а, попались! Вот то-то и есть, что не говорили!» Все необходимые жесты миссис Мердл делала левой рукой, потому что руки у нее были неодинаковы, левая была гораздо белее и пухлее правой. Затем она пригласила их садиться и сама весьма уютно устроилась в гнездышке из алых с золотом подушек на оттоманке близ клетки попугая.
– Тоже из актрис? – осведомилась миссис Мердл, разглядывая Крошку Доррит в лорнет.
Фанни ответила, что нет, не из актрис.
– Не из актрис, – повторила миссис Мердл, опустив лорнет. – Впрочем, это видно. Очень мила, но на актрису не похожа.
– Моя сестра, сударыня, – сказала Фанни, у которой почтительность странным образом соединялась с развязностью, – просила меня откровенно, как водится между сестрами, рассказать ей, каким образом мне выпала честь познакомиться с вами. А поскольку мы уговорились, что я побываю у вас еще раз, я взяла на себя смелость привести ее с собой, полагая, что вы, может быть, расскажете ей сами. Я хочу, чтобы она знала все, и, пожалуй, лучше, если она узнает от вас.
– Но не находите ли вы, что вашей сестре в ее возрасте… – многозначительно заметила миссис Мердл.
– Она гораздо старше, чем кажется, – возразила Фанни. – Мы с нем почти одних лет.
– В Обществе, – сказала миссис Мердл, снова оттопырив мизинец, – есть много такого, что трудно объяснить юным особам (строго говоря, и не только юным), и потому я очень рада это слышать. Ах, если бы Общество было не столь прихотливо, если бы оно было не столь требовательно… Попка, молчи!
Попугай вдруг так отчаянно заорал, как будто именно он представлял собою Общество и настаивал на своем нраве быть требовательным.
– Но, – продолжала миссис Мердл, – приходится принимать его таким, как оно есть. Мы знаем, сколько в нем фальши, условностей, предрассудков и всяческой скверны, но поскольку мы все же не дикари с тропических островов (о чем я лично очень сожалею: никаких забот и климат, говорят, прекрасный) – приходится считаться с его требованиями. Таков наш общий удел. Мистер Мердл – крупный коммерсант, у него обширнейшее поле деятельности, он очень богат и очень влиятелен, но даже и он… Попка, молчи!
Попугай снова заорал и тем столь выразительно докончил фразу, что избавил миссис Мердл от необходимости доканчивать ее.
– Ваша сестра просит, чтобы в завершение нашего с нею знакомства, – начала она снова, обращаясь к Крошке Доррит, – я рассказала вам, при каких обстоятельствах это знакомство возникло (надо сказать, эти обстоятельства делают честь вашей сестре). Что ж, не вижу причин, почему бы мне не удовлетворить ее просьбу. У меня есть сын, которому сейчас двадцать два или двадцать три года (я была совсем юной, когда первый раз выходила замуж).
Фанни поджала губы и бросила на сестру почти торжествующий взгляд.
– Двадцать два или двадцать три года. Он немного ветрен – недостаток, который Общество легко извиняет молодым людям, – и крайне впечатлителен. Должно быть, это у него наследственное. Я сама крайне впечатлительна по натуре. Как всякое слабое создание. Меня растрогать ничего не стоит.
Эти слова (как и все ее слова) были произнесены ледяным голосом, точно не женщина говорила, а снежное чучело; о сестрах она почти позабыла, а обращалась к некоей отвлеченной идее, именуемой Обществом. Для этого же воображаемого собеседника она время от времени расправляла складки своего платья или меняла позу на оттоманке.
– Итак, он крайне впечатлителен. Не такая уж беда для человека в его естественном состоянии, но мы не находимся в естественном состоянии. Весьма прискорбно, разумеется, особенно для меня, ибо я истинное дитя Природы (если бы только я могла дать волю своим склонностям) – но такова действительность. Все мы подавлены и порабощены Обществом… Попка, молчи!
Попугай, черным языком лизавший прутья клетки, искореженные его крючковатым клювом, вдруг залился резким, пронзительным хохотом.
– Вам, при вашем здравом уме, богатом жизненном опыте и утонченных чувствах, – тут миссис Мердл поднесла к глазам лорнет, чтобы напомнить себе, к кому она, собственно, обращается, – вам едва ли нужно говорить о той притягательной силе, которой для молодых людей подобного склада обладает порой сцена. Говоря «сцена», я имею в виду выступающих на ней особ женского пола. Поэтому, когда до меня дошли слухи, что мой сын увлекся танцовщицей, я, зная, что под этим подразумевается в Обществе, сразу же предположила, что речь идет о танцовщице Оперы, так как молодые люди из Общества обычно находят предмет для своих увлечений именно там.
Глядя теперь уже прямо на сестер, она поглаживала одну свою белую руку другою, отчего кольца терлись друг о друга с неприятным скрежетом.
– Ваша сестра может подтвердить вам, что, когда я узнала, в каком театре она выступает, я была очень удивлена и очень огорчена. Но когда вслед за тем я узнала, что, получив от вашей сестры отказ (должна прибавить, весьма непредвиденный и решительный), он дошел до того, что предложил жениться на ней, мое огорчение сменилось глубочайшей тревогой – мучительной тревогой.
Она провела пальцами по левой брови и пригладила торчавший волосок.
– Обуреваемая чувствами, которые может испытывать только мать, и притом мать, вращающаяся в Обществе, я приняла решение лично отправиться в театр и объясниться с танцовщицей начистоту. Знакомство с вашей сестрой состоялось. К моему удивлению, она оказалась во многих отношениях не такой, как я ожидала, и самым неожиданным было то, что она, со своей стороны, выставила – как бы это сказать? – соображения семейного порядка. – Миссис Мердл улыбнулась.
– Я вам сказала, сударыня, – вспыхнув, перебила Фанни, – что хоть я и занимаю сейчас столь скромное положение, но вы не должны равнять меня с моими товарками, что я из такой же хорошей семьи, как и ваш сын, и что у меня есть брат, который, узнан обо всем, будет того же мнения и едва ли сочтет вашего сына подходящей для меня партией.
– Мисс Доррит, – сказала миссис Мердл, посмотрев на нее в лорнет замораживающим взглядом, – именно это я и собиралась сказать вашей сестре, как вы меня просили. Весьма признательна за то, что вы, не дожидаясь, сказали все сами. В ответ на это, – продолжала она, обращаясь к Крошке Доррит, – я тотчас же (я привыкла действовать под влиянием минуты) сняла с руки браслет и просила разрешения надеть его на руку вашей сестры в знак своей радости, что мы с ней так легко нашли общий язык. (Это была чистая правда: по дороге в театр дама купила дешевенькую, мишурную вещицу на случай необходимости подкупа.)
– И еще я вам сказала, миссис Мердл, – снова вмешалась Фанни, – что мы люди бедные, но благородные.
– Ваши подлинные слова, мисс Доррит, – подтвердила миссис Мердл.
– И еще я сказала вам, миссис Мердл, – продолжала Фанни, – что раз вы столько говорите о высоком положении, занимаемом вашим сыном в Обществе, значит, вы, по всей вероятности, заблуждаетесь относительно моего происхождения и что мой отец даже в том Обществе, в котором он вращается теперь (а в каком именно, об этом мы говорить не будем), занимает особое положение, что признано всеми.
– Совершенно точно, – согласилась миссис Мердл. – Замечательная память.
– Благодарю нас, сударыня. А теперь будьте так добры, доскажите моей сестре остальное.
– Досказать остается немного, – сказала миссис, Мердл, обозревая свой бюст, достаточно обширный дли того, чтобы поместить все ее бездушие, – но и это немногое делает честь вашей сестре. Я объяснила ей положение вещей, сказала, что Общество, в котором мы вращаемся, не может вступать ни в какие отношения с Обществом, в котором вращается она (хоть, без сомнения, весьма приятным), и что таким образом, она рискует подвергнуть весьма тягостным испытаниям семью, которой так дорожит, ибо мы вынуждены будем с пренебрежением смотреть на эту семью и даже (поскольку дело касается Общества) с отвращением сторониться ее. Одним словом, я обратилась к похвальному чувству гордости, столь развитому у вашей сестры.
– Я бы хотела, чтоб вы сказали моей сестре, миссис Мердл, – вставила Фанни, надув губки и обиженно тряхнув своей нарядной шляпкой, – что я еще прежде имела честь просить вашего сына оставить меня в покое.
– Вы правы, мисс Доррит, – сказала миссис Мердл. – следовало, пожалуй, упомянуть об этом раньше. Но меня отвлекли воспоминания о моих тревогах; ведь я тогда опасалась, как бы вы не передумали, если, несмотря на вашу просьбу, мой сын все-таки не оставит вас в покое. Я также сообщила вашей сестре (это я опять обращаюсь к той мисс Доррит, которая не выступает на сцене), что к случае подобного брака мой сын не получит ни шиллинга и останется нищим. (Упоминаю этот факт просто как лишнюю подробность; я. разумеется, не думаю, что он мог повлиять на вашу сестру, разве только в той законной и разумной мере, в какой подобные соображения влияют на любого из нас в нашем далеком от естественности Обществе.) В конце концов после нескольких замечаний, сделанных вашей сестрой в запальчивом и раздраженном тоне, мы с ней согласились, что опасаться нечего; и ваша сестра была столь любезна, что позволила мне отблагодарить ее с помощью моей портнихи.
Крошка Доррит посмотрела на Фанни с печальной укоризной.
– А также, – продолжала миссис Мердл, – пообещала доставить мне удовольствие побеседовать с ней еще раз, чтобы мы могли расстаться в наилучших отношениях, и поскольку это обещание уже исполнено, – заключила миссис Мердл, выбираясь из своего алого с золотом гнездышка и вкладывая что-то в руку Фанни, – я с разрешения мисс Доррит пожелаю ей всяческих благ и прошусь с ней как умею.
Сестры тоже встали и очутились у клетки попугая, который был занят тем, что клевал печенье и сейчас же его выплевывал. Увидя, что на него смотрят, он вдруг задергался всем телом, точно передразнивая кого-то; потом перевернулся вниз головой и запрыгал по стенкам своей золотой клетки, цепляясь за прутья твердым, хищным клювом и высовывая кончик черного языка.
– Прощайте, мисс Доррит, желаю вам всяческих благ, – снова сказала миссис Мердл. – Если бы мы дожили до чего-нибудь вроде золотого века, с какой бы я радостью водила знакомство со множеством особ, совершенствами и талантами которых я сейчас лишена возможности наслаждаться. Первобытная простота нравов – вот о чем я мечтаю! Помню, в детстве я учила одно стихотворение, оно начиналось, кажется, так: «О ты, индеец, чей та-та-та дух!» Если бы несколько тысяч людей из Общества могли записаться в индейцы и уехать на острова, я записалась бы первая; но пока мы не индейцы, приходится, увы, жить здесь и вращаться в Обществе… Всего хорошего!
Сестры спустились по лестнице – одна пудреная голова впереди них, две пудреные головы сзади, – и вновь очутились на Харли-стрит, Кэвендиш-сквер, где никаких пудреных голов уже не было. Все это время старшая сестра сохраняла независимое и надменное выражение лица, а младшая – смиренное и робкое.
– Ну, Эми, – сказала Фанни после того, как они некоторое время шли молча. – Что ж ты ничего не говоришь?
– А что я могу сказать, – грустно отозвалась Крошка Доррит. – Ты его совсем не любишь, этого молодого человека?
– Его любить? Да он почти идиот!
– Мне очень жаль, – не обижайся, Фанни, ты ведь сама спросила, – мне очень жаль, что ты согласилась принять что-то от этой дамы.
– Ах ты дурочка! – воскликнула старшая сестра, так дернув ее за руку, что она пошатнулась. – Ну, можно ли быть подобной размазней! Беда с тобой, да и только! У тебя нет ни уважения к себе, ни настоящей гордости. Тебе нипочем, что за тобой таскается какое-то ничтожество, какой-то Чивери, – она выговорила это имя с величайшим презрением, – и точно так же тебе нипочем, если твою семью хотят втоптать в грязь.
– Не говори так, милая Фанни. Я делаю для семьи что могу.
– Ах, ты делаешь что можешь! – подхватила Фанни, ускоряя шаг. – Значит, если вот этакая барыня, лицемерка и нахалка, каких мало (разбирайся ты хоть сколько-нибудь в людях, ты бы это сразу поняла), если она плюет на достоинство твоей семьи, по-твоему, нужно поблагодарить ее за это?
– Нет, Фанни, разумеется, нет.
– А тогда заставь ее платить, несмышленыш! У тебя нет другого способа отомстить за себя – заставь ее платить, глупая девчонка, и употреби ее деньги с пользой для семьи.
На этом разговор у них окончился, и они молча дошли до дома, где квартировали Фанни с дядюшкой. Последний уже успел вернуться, сидел в углу и упражнялся на своем кларнете, выводя самые заунывные мелодии. Фанни предстояло соорудить себе обед из бараньих котлеток, портера и чая, и она сердито принялась делать вид, что занимается этим, тогда как на самом деле все тихо и спокойно приготовила младшая сестра. За столом Фанни вела себя совершенно так же, как накануне ее отец: швыряла нож и вилку, со злостью набрасывалась на хлеб. Кончилось тем, что она ударилась в слезы.
– Ты меня презираешь, потому что я танцовщица, – говорила она между рыданиями, – а кто меня толкнул на этот путь, если не ты? Твоих рук дело. А теперь тебе угодно, чтобы я чуть ли не по земле стлалась перед этой миссис Мердл, а она будет говорить и делать все, что ей вздумается, и презирать нас, и, не стесняясь, выказывать мне свое презрение. Только потому, что я танцовщица!
– Фанни, Фанни!
– А Тип, бедняжка! Пускай, значит, она унижает его без помехи сколько хочет, только потому, что ему пришлось работать в адвокатских конторах и в доках и где-то там еще. Тоже ведь твоих рук дело, Эми. Так ты бы хоть порадовалась, что есть кому за него заступиться.
Все это время дядя уныло дудел в углу на своем кларнете; лишь изредка у него вдруг возникало смутное впечатление, будто кто-то что-то сказал, и тогда он отнимал инструмент от губ и неуверенно поглядывал на племянниц.
– А отец, бедный наш отец, Эми! Если он не свободен и не может сам за себя постоять, когда требуется, так, по-твоему, пусть подобные особы оскорбляют его безнаказанно? Ты сама не страдаешь от таких вещей, но можно бы, кажется, подумать о нем, особенно зная, сколько ему пришлось пережить за все эти годы.
Этот несправедливый упрек больно отозвался в сердце бедной Крошки Доррит, тем более что он растравил в ней воспоминание о вчерашней сцене. Она ничего не ответила сестре, только взяла свой стул и передвинула его к огню. Дядя после очередной паузы извлек из кларнета какой-то замогильный стон и снова взялся за прежнее.
Фанни вымещала свой гнев на хлебе и чайной посуде, покуда он не иссяк, а затем объявила, что она самая несчастная девушка на свете и лучше бы ей умереть. После этого ее слезы превратились в слезы раскаяния, она вскочила и бросилась сестре на шею. Крошка Доррит уговаривала ее не извиняться и не оправдываться, но она не слушала никаких уговоров и твердила: «Прости меня, Эми! Не сердись на меня, Эми!» – с не меньшей горячностью, чем пять минут назад выкрикивала то, за что теперь просила прошения.
– Но, право же, Эми, – начала она снова, когда все успокоилось и сестры, нежно обнявшись, уселись рядышком у огня, – право же, я совершенно уверена, что, если бы ты немножко лучше знала Общество, ты взглянула бы на это по-другому.
– Может быть, Фанни, – кротко согласилась младшая сестра.
– Видишь ли, Эми, ты все больше сидела дома и покорно мирилась со своим затворничеством, – продолжала Фанни, мало-помалу вновь впадая в покровительственный тон, – а я это время жила на воле, чаше вращалась в Обществе, оттого я и вышла такая гордая и смелая – пожалуй, даже чуточку больше, чем нужно.
Крошка Доррит ответила: «Да, Фанни. Да!»
– Ты заботилась о башмаках и об обеде, а я, может быть, в это время заботилась о достоинстве семьи. Ты со мной согласна, Эми?
Крошка Доррит снова кивнула головой и веселым голосом ответила: «Да», но на душе у нее было совсем не весело.
– И к тому же мы знаем, – сказала Фанни, – что у заведения, которому ты так предана, и в самом деле есть свой особый дух, свойственный только ему и отличающий его от всего прочего в Обществе. А поэтому, душенька Эми, поцелуй меня еще раз, и порешим на том, что мы обе правы и что ты моя добрая, тихая, домовитая сестренка.
Этому диалогу аккомпанировали самые жалостные подвывания кларнета, но Фанни положила им конец, объявив, что время идти; а чтобы помочь дядюшке уразуметь это, она захлопнула раскрытую перед ним нотную тетрадь и выдернула мундштук кларнета у него изо рта.
Крошка Доррит простилась с ними у дверей и поспешила домой, в Маршалси. Вечерний сумрак сгущался там раньше, чем в других местах, и сегодня, когда она входила туда, ей показалось, что она опускается в какую-то глубокую яму. Тень тюремных стен лежала на всех предметах. Лежала она и на фигуре в старом сером халате и черной бархатной ермолке, которая повернулась навстречу Крошке Доррит, когда та отворила дверь тускло освещенной комнаты.
«Верно, и на мне лежит эта тень! – подумала Крошка Доррит, медля выпустить ручку двери. – Фании, пожалуй, права».