ВИЗИРЬ
Роксоланы. Слово, которое для Европы еще вчера ничего не значило. Какой-то народ, народец, племя? Где-то на Востоке? Затерянные в беспредельных степях. Когда-то там были скифы, сарматы, киммерийцы, аланы. Византийцы писали о тавроскифах. Потом прогремели по всему миру слова "Киев" и "Русь". Но роксоланы, украинцы?
Брошенное случайно два года назад на Бедестане купцом Луиджи Грити слово Роксолана почти забылось, исчезло вместе с маленькой золотоволосой девочкой. Но вот она явилась миру новой султаншей, явилась внезапно во власти едва ли когда-либо слыханной, и мир возжаждал узнать, кто она и откуда.
Новый венецианский баило в Стамбуле Пьетро Дзено (он сменил беднягу Андреа Приули, умершего от чумы сразу же по прибытии в султанскую столицу) принадлежал к людям, которых трудно чем-либо удивить. Еще от своего отца наслышался о чудесах Персии, сам много лет был провидуром Венеции то в Дамаске, то в Александрии, то в городах Пелопоннеса, то в Которе, этом чуде Адриатики, которое своею необычностью могло состязаться и с Дубровником, и с самой Венецией. За свою долгую жизнь Пьетро Дзено, казалось, насмотрелся всего, но даже ему не приходилось слыхивать, чтобы жена восточного властителя стояла у его трона во время торжеств или (что уж переходило все границы вероятного) забавлялась целую ночь на карнавале, среди неверных.
- Кто эта султанша? Откуда она? Почему имеет такую власть над султаном? - засыпал посол вопросами Луиджи Грити.
Грити довольно прищурил глаз.
- Можете доложить Совету десяти, дорогой Дзено, что это именно я купил ее для султана.
- Вы? Невероятно! Как это могло быть?
- Точнее говоря, я покупал ее не для Сулеймана. И не ее, не эту девушку, а просто красивую роксоланку. Дал задаток одному старому мошеннику и велел привезти от роксолан что-нибудь необычное. Среднее между богом и дьяволом. Потом уступил девчонку своему другу Ибрагиму. После султана это второй человек в империи.
- Если не считать султанши.
- Это еще увидим. Я продал эту девушку Ибрагиму, а он, не справившись с нею, не придумал ничего лучше, как подарить ее в гарем султана.
- И тот знает об этом?
- Кажется, нет.
- А если узнает?
- Поздно! Кроме того, зачем ему узнавать?
- Вы рассказываете невероятные вещи.
- Разве может быть что-то невероятное в этой невероятной стране? Пишите побыстрее дожу, что вы первый узнали о происхождении загадочной султанши, которая может в будущем иметь довольно загадочное влияние на Сулеймана, и что настоящее имя ее Роксолана.
- Роксолана? Почему Роксолана? Она же Хасеки!
- В гареме ее зовут еще Хуррем, то есть веселящаяся. Иногда - Рушен, или сияющая. А Хасеки - это титул. Даже янычарским агам дают такое звание. Чтобы показать, что человек стоит ближе всех к султану, принадлежит султану, как его собственная душа. Для Европы пусть будет Роксолана. Одно ваше донесение в Венецию - и мир узнает о еще одной могущественной женщине.
- А как же с вашим правом крестного отца?
- Уступаю его в пользу Пресветлой Республики, - засмеялся Грити. - Я великодушен, как все купцы, во всем, что не касается их прибыли.
- Невозможно предвидеть все прибыли, какие можно получить благодаря этой женщине, - пробормотал Дзено.
- Добавьте: и весь возможный вред! - воскликнул Грити. - Мы с вами присутствуем при рождении величия, запомните мои слова! Возьмите даже легенды - что они вам дают? Женщина рождается из ребра мужского, одна богиня - из головы Зевса, другая - из пены морской. А какая рождалась из рабства, преодолевая рабство и достигая наивысших высот власти? Советовал бы вам позаботиться о проявлении внимания к этой женщине. Правда, никто еще не знает, что она любит, каким подаркам оказывает предпочтение, кроме того, трудно состязаться в щедрости с Сулейманом. Вы слышали о платье в сто тысяч дукатов?
- Не только слышал, но видел собственными глазами это платье во время торжественного приема в Топкапы.
- Тогда мне уже нечего вам больше сказать.
Неизвестно как, но слухи о непостижимом влиянии Хасеки-Хуррем, или Роксоланы, на султана почти мгновенно распространились в столице. Русский посол Иван Морозов, который привез от Великого московского князя слова о мире и дружбе, был принят Пири Мехмед-пашой хоть и с положенной торжественностью, но без обещаний.
- Все зависит от милости и воли его величества падишаха, - сказал великий визирь.
Но кто-то намекнул, что полагалось бы поднести дары не только султану, но и султанше, и Морозов отобрал для Хасеки драгоценнейших красно-черных соболей.
После Родоса ухудшились отношения между Портой и купеческой республикой Дубровником. Султан не мог простить дубровчанам, что их военные корабли не помогали ему в перевозке войска на остров. Кроме того, среди захваченных в плен защитников твердыни оказалось несколько человек, назвавшихся купцами из Дубровника. Этого уже было более чем достаточно, чтобы на дубровницкие товары немедленно была повышена пошлина, корабли Дубровника в турецких водах безжалостно преследовались, грабились товары, людей забирали в рабство. Из Дубровника прибыло в Стамбул посольство, но его никто не хотел принимать. И снова кто-то подсказал: поднести дары из дорогих тканей молодой султанше, может, это смягчит сурового султана.
Хуррем снова была в положении. Сын Махмед был такой хилый, что все ждали: если умрет не из-за своей слабости, то уж чума приберет его непременно. Но холодные ветры постепенно отгоняли гнилой дух от Стамбула, чума отступала, крошка Мехмед, хоть и захлебывался криком от неведомых болей, упорно держался за жизнь, а маленькая Хуррем словно бы для того, чтобы окончательно укрепиться и одолеть всех своих завистников и недругов, готовилась подарить султану еще одного сына.
Снова султан не хотел видеть никого, кроме своей Хуррем, ночи проводил с нею, а дни отдавал заботам о справедливости, советовался с мудрецами об улучшении и утверждении законов, о войне больше не вспоминал, словно бы забыл, что его огромное войско, собранное лишь для новых и новых захватнических походов, немедленно распадется, как только остановится в своих грабежах. Когда на диване пузатый Ахмед-паша, который, расталкивая всех, рвался к званию великого визиря, кричал, что пора выступать в новый поход, султан спокойно говорил:
- Пусть уляжется пыль.
- Какая пыль? - таращился, не понимая, на членов дивана Ахмед-паша.
- От великих походов Повелителя Века, - спокойно усмехался старый Пири Мехмед-паша.
- Разве новый караван должен ждать, пока засохнет верблюжий помет после каравана старого? - не унимался воинственный Ахмед-паша.
Султан хмуро одергивал нетерпеливого визиря:
- Трава, которая растет слишком быстро, никнет от собственной тяжести.
Если беспорядок воцарился даже в диване, то могла ли быть речь о порядке в державе? Восточные провинции, где зверолютый Ферхад-паша, уничтожая бунтовщиков, вырубил даже грудных младенцев, восставали беспрерывно, тянулись к кызылбашам. Из Египта пришлось вернуть в Стамбул Мустафа-пашу, за которого назойливо хлопотала Сулейманова сестра Хафиза, и теперь там снова возродилась мамелюкская угроза. Великий визирь Пири Мехмед все чаяния возлагал на закон, а нужна была еще и сила. Государственную печать должна держать рука, которая так же умело держит и меч. Но где она, та рука? Пири Мехмед, взяв себе тахаллус Ремзи, то есть Загадочный, сочинял мистические стихи, находя в них убежище для своей усталой души. На диване рядом с молодым султаном и полными сил сорокалетними визирями он выглядел изнеможенным, равнодушным, старым. Сулейман всякий раз становился свидетелем ожесточенных столкновений между Ахмед-пашой и великим визирем. Два султанских зятя - Мустафа-паша и Ферхад-паша - выжидали, чем все это кончится, хотя каждый из них готов был, улучив момент, прыгнуть и вырвать державную печать из старческих рук Пири Мехмеда. Сорок лет - рубеж для мужчины. Если ничего не достиг, уже и не достигнешь, ибо добывается все в жизни саблей, а саблю рука держит, лишь пока крепка.
- Кто сравнивает гнилое высокое дерево с деревом, укрытым густыми ветвями? - восклицал Ахмед-паша, запихивая себе за широченную спину чуть не с десяток парчовых султанских подушек. - Если у человека меч уже не может быть мокрым от крови, ни даже от пота, то как может такой человек держать в руке державную печать?
- Я повод, коего слушаются верблюд и всадник, - спокойно отвечал великий визирь. - А кто ты?
- А я тот, кто разрубает поводья и лишает тебя сна.
- Где ты оставил свиней своей матери? - намекая на христианское происхождение этого эджнеми-чужака, язвительно спрашивал Пири Мехмед.
- Они пасутся с ослами твоей матери, и когда мы пойдем на пастбище, то увидим тебя среди них.
Ибрагим, сопровождавший султана повсюду, на диване не вмешивался в распри, был сдержан и внимателен со всеми, сидел тихо, только слушал, учтиво улыбался, изо всех сил выказывая незаинтересованность. А сам тревожился больше и больше, чувствуя, что вскоре должно произойти нечто важное, но где и что, не знал даже он, поскольку Сулейман не делился своими намерениями ни с кем. Может, с Хуррем? Но она оттолкнула Ибрагима грубо и безжалостно. С валиде? Слухи противоречили и этому предположению. После Родоса Сулейман сделал для валиде единственную уступку - вернул в Стамбул Чобана Мустафа-пашу. Но все равно следовало заручиться поддержкой султановой матери, ибо только она знала тайну Хуррем и так же, как и молодая султанша, держала судьбу любимца султана в своих руках.
Ибрагим попросился через кизляр-агу на разговор к валиде, и султанская мать приняла его уже на следующий день, но когда он начал было о том, как подарил когда-то для Баб-ус-сааде рабыню-украинку, глянула на него внимательно, шевельнула темными устами почти презрительно:
- Я не помню этого.
Ибрагиму изменила его выдержка, он почти закричал:
- Ваше величество! Как вы могли забыть? Я предложил вам. Посоветовался с вами. И вы...
- Не помню этого, - холодно повторила валиде, закрывая лицо белым яшмаком и как бы отгораживаясь от грека.
Ибрагим понял, что не может уйти так от этой загадочной женщины. Ухватился, как за якорь спасения, за слова из Корана:
- Сказано: "Если у них нет свидетелей, кроме самих себя, то свидетельство каждого из них - четыре свидетельства Аллахом, что он правдив".
- "А пятое, - словами Корана ответила валиде, - что проклятие Аллаха на нем, если он лжец".
- Ваше величество, мной руководили любовь и преданность к падишаху.
- Этого я не помню, - упрямо повторяла темногубая женщина, не давая Ибрагиму приблизиться к ней в своей искренности ни на пядь.
- Только любовь и преданность, ваше величество, только любовь...
Ни обещания, ни ручательства, как и от Хуррем. Обе оказались хитрее, нежели предвидел грек. Держали его в руках и не хотели выпускать без подходящего случая. Но и не выдавали султану. Пока не выдавали, и надо было пользоваться этим.
Беседы, вечера, прогулки с султаном - тут у Ибрагима было, конечно, преимущество перед всеми приближенными, но все равно он видел: душа Сулеймана остается для него таинственной и закрытой, как и для всех остальных. Никто не знал, что скажет султан сегодня, что велит завтра, кого возвысит, кого накажет. Он смеялся, когда Ибрагим нашел трех пузатых карликов, подстриг им бороды, как у Ахмед-паши, одел их в шутовские "визирские" халаты, дал деревянные сабли и заставил рубиться перед Сулейманом, сопровождая султана в приморские сады. А что из того? Ахмед-паша продолжал оскорблять всех на диване, а Ибрагим должен был сидеть молча, ибо был всего лишь главным сокольничим. К тому же еще принадлежал к эджнеми-чужакам, как презрительно называл их Пири Махмед-паша, однажды неожиданно заявивший, что в диване осталось только два чистокровных османца - сам султан и он, его великий визирь. До сих пор еще не было случая, чтобы у султанов великими визирями были люди чужой крови. Теперь такая угроза надвигалась неотвратимо, и в значительной степени виновен был в этом сам Пири Мехмед. Ибо разве же не он когда-то добился у султана Селима, чтобы визирем стал Мустафа-паша? И разве не он первым заметил храбрость Ферхад-паши, и не по его ли совету Ахмед-пашу поставили румелийским беглербегом? Сулейман унаследовал этих чужаков от своего отца вместе с Пири Мехмедом. Османец Касим-паша впал в глубокую старость и вынужден был оставить диван, теперь пойдет на отдых и он, Мехмед-паша, и воцарятся здесь эти боснийцы или болгары, отуречившиеся христиане, вероломные и подозрительные в своей ненасытности. Не жди верности от того, кто уже раз предал. Эти люди только суетятся у подножия могучей каменной стены, возведенной Османами. Подняться же на нее не дано никому из них. Дерутся за то, чтобы стать ближе всех, - только и всего. Султан тоже это знает, поэтому с такой скукой на лице слушает грызню на диване.
И никто не знал, что у Сулеймана был человек, которому он мог довериться и доверялся в своих державных делах, кому он всякий раз рассказывал о стычках на диване и о недовольстве янычар, которые не могут утихомириться после Родоса, ибо для них победа без добычи хуже поражения, и о своих заботах с властью, которая чем безграничнее, тем безграничнее зависимость от нее того, кто ею пользуется. Механизм власти осложняется и расширяется даже тогда, когда кажется, будто ты ничем этому не способствуешь. Две тысячи хавашей в одном только султанском дворце Топкапы. Сорок тысяч войска капукули - тридцать тысяч янычарской пехоты и десять тысяч конных спахиев. Десятки главных писарей-перване - и сотни писарей обыкновенных - мунши и языджи, множество дефтердаров только в самом Стамбуле, - ведь кроме четырех главных налогов надо еще собирать девяносто три налога и повинности. Существует даже должность реис-ус-савахиль - смотритель державы, - то есть глава всех улаков доносчиков. Повсюду нужны мудрые люди. Для державы недостаточно одних только воинов. Завоеванная земля тогда лишь приносит пользу, когда дает доходы. Взять их можно только умом. А где набрать столько мудрых людей?
- Ваш разум, ваше величество, облегает землю, как туча с золотым дождем поля и сады, - заглядывала ему в суровые глаза Хуррем.
Маленькая ее головка гнулась на длинной шее под тяжестью красных волос. В прорезях просторного шелкового халата розовели чулки с золотой каймой, загадочно светились аметистовые застежки на алых подвязках. Шелка, парча, венецианские флаконы, индийские безделушки, низенькие диваны, круглые разноцветные подушки, белые ковры, белые шкуры, благоухания, умерший аромат цветов, воздух как в теплице, дьяволы прячутся в каждой щели, в каждом завитке букв тарихов, начертанных на стекле. Узкая белая рука, точно защищаясь, шаловливо наставлена на Сулеймана, молодое прекрасное тело изгибается движением змеи, заметившей опасность.
- Ваше величество, вашей мудростью должна довольствоваться вся держава!
- А преданность? Когда брадобрей бреет голову султана, его сторожат два капиджии с оголенными саблями. Капиджиев сторожат четыре верных дильсиза. За дильсизами следят шестнадцать еще более верных акинджиев. Где конец подозрениям? Кому верить? То же и на султанской кухне. То же и в гареме. В целой державе. Со времени Белграда невозможно найти замену старому Мехмеду-паше. Кого ставить?
- Поставьте вашего любимца Ибрагима, ваше величество.
- Ибрагима?
- Он самый преданный.
- Откуда вам известно, моя Хасеки?
- Некоторые вещи открываются женщинам сами по себе. Кроме того, разве я не жена великого повелителя? Я должна кое-что знать в этой державе. Взгляните на эти меха, мой повелитель. Это соболя. Взгляните - они как будто и не убиты, будто живые, дышат морозами, волей, лесным духом, в каждой ворсинке трепещет жизнь. Это подарок московского посла.
- Знаю.
- А знаете ли вы, что прежде, чем поклониться вашему величеству дарами Великого московского князя и поднести вашей рабыне эти редкостные меха, посол должен был раздать подарки чаушам, которые поздравили его с приездом, слугам, которые принесли для него от вашего величества и великого визиря пищу, привратникам и слугам великого визиря, страже, посыльным, конюшим, драгоманам - Юнус-бею, Махмуд-бею, Мурад-бею, Мехмед-бею.
- Так велит обычай!
- Когда слишком много обычаев, тогда возникают злоупотребления.
- Послов надо сдерживать. Шах кызылбашей прислал к нам посла в сопровождении пятисот всадников. Целое войско! Я впустил его в Стамбул лишь с двумя десятками слуг, а остальных оставил на том берегу Богазичи. Довольно с нас и собственного величия.
- Для вашего величия нужны самые преданные, мой повелитель.
- Ибрагим эджнеми. Он не османец. Грек.
- Как вы относитесь к великому Джелаледдину Руми, о светлый повелитель?
- Это был любимый поэт Мехмеда Фатиха и султана Селима.
- Я осмеливаюсь посещать библиотеку Фатиха и вашу, мой повелитель. И хоть еще не умею как следует разбирать драгоценные письмена, но кое-что уже понимаю. Однажды я прочитала такое. Как-то шейх Салахеддин нанял для возведения садовой стены мастеров-турок. Руми сказал, что тут нужны мастера-греки. Турок нужно звать для разрушения.
- Горькие слова Руми нельзя относить ко всем османцам.
- Так же и ко всем грекам, ваше величество. Но достоинства Ибрагима вам известны лучше чем кому-либо. Может, о таких и писал великий поэт.
Неожиданное заступничество Хуррем за Ибрагима натолкнуло Сулеймана на мысль посоветоваться с валиде. Чтобы оказать матери особую честь, султан навестил ее в собственном ее покое, где все было ему знакомо: белые ковры, низенькие столики, суры Корана, начертанные золотом на разноцветных стеклах окон, курильницы и светильники. Коран на драгоценной подставке, мраморный фонтан, но не белый, как у Хуррем, а зеленый, цвета морской волны летом. У фонтана, небрежно брошенная на пол, лежала большая белая шкура незнакомого зверя.
- Что это? - спросил султан.
- Подарок русского посла. Белый медведь.
- Разве есть белые медведи?
- Они живут во льдах. Это редкостный зверь. Он бесценный.
- Послы щедро наполняют покои моего гарема. А кто наполнит мою казну?
- Не могу быть вашей советницей, мой державный сын, - подавая ему чашу с шербетом, сказала валиде, - вы же знаете, что женщины умеют только транжирить деньги, а не копить их. Ваша Хуррем доказывает это каждый день.
- Вы не любите Хасеки. Это наполняет мое сердце болью.
- Я любила жену ваших первых детей. Хасеки я вынуждена почитать, так как вы назвали ее баш-кадуной.
Они долго сидели и молчали, как враги. Состязались в молчании, и никто не хотел уступить. Но султан пришел за советом, к тому же он был сыном этой властной женщины.
- Ваше величество, - он слегка склонил свой высокий тюрбан перед валиде, - кого бы из моих приближенных вы назвали самым преданным?
Она долго не отвечала, тешась хотя бы кратковременной зависимостью, в которую султан добровольно попал к ней. А может, ждала, что Сулейман не выдержит и повторит свой вопрос. Однако он тоже был сыном своей матери и, единожды поддавшись, больше не имел намерения этого делать. Наконец темные уста раскрылись, и с них слетело одно-единственное слово:
- Ибрагим.
Не сговариваясь (как могли сговориться эти две женщины!), валиде и Хуррем назвали одного и того же человека, о котором уже столько времени упорно думал Сулейман. "Таите свои слова или открывайте... Поистине он знает про то, что в груди!"
Из Венеции пришла весть, что дожем Пресветлой Республики избран престарелый Андреа Грити, отец Луиджи. В один день из простого стамбульского купца он стал сыном дожа. К богатству и роскоши прибавилось положение, какого доныне не мог купить себе ни за какие деньги. По совету Ибрагима, султан принял Луиджи в своих приморских покоях, где были только избранные слуги и несколько шутов для увеселения султанских гостей, но и те, показав, как Ахмед-паша размахивает саблей и брызжет пеной на диване, домогаясь державной печати, были удалены, и Сулейман провел ночь за вином прозрачным, как петушиный глаз, со своим любимцем и с богатейшим, кроме самого султана, человеком Стамбула. Султана не очень удивили широкие познания Грити: человек стоит раздвоенный между двумя мирами, одной ногой среди мусульман, другой среди христиан, тут, если ты не ленив (а тот, кто хочет получать прибыли, не может быть ленивым), можешь черпать полными пригоршнями и отсюда и оттуда, как послушный ягненок, который сразу двух маток сосет. Ошеломило султана другое. Осведомленность Луиджи Грити о положении в его империи, в отдаленнейших ее землях.
- Откуда у вас такие сведения?
- Я купец.
- Но ведь я султан.
- Султан не всегда сидит на месте, он вынужден еще и ходить в завоевательные походы. А купец сидит на месте, к нему идут товары, а вслед за товарами вести. Вести - это тоже товар. Их можно пускать в оборот сразу, иногда приходится складывать в караван-сараях до подходящего случая, но пренебрегать ими истинный купец никогда не станет. Мое положение особенное. Я родился в Стамбуле, поэтому имею основания считать себя в значительной степени османцем. Иной веры, правда. Но эта земля мне дорога. И мне не все равно, в богатстве будет она или останется опустошенной и вытоптанной, как вытаптывали ее сельджуки, а потом Тимур, а потом... К сожалению, всякий раз сбывается старая поговорка: "Где ступит конь турка, там уже не растет трава". Фатих завоевал Константинополь. Селим Явуз - Сирию, Египет и Хиджаз. Нога вашего величества ступила на берег Дуная и на Родос. А увеличились ли державные доходы? Дали ли что-нибудь новые земли для казны Эди-куле? Кому они розданы? И кем розданы?
- Дырлики раздаются за заслуги моими бейлербегами, - сказал Сулейман. - Или вы хотели сообщить мне что-нибудь новое об этом?
Грити приложил к груди руки, унизанные перстнями с драгоценными камнями.
- Воистину, как сказано в вашей священной книге: "Не увеличивай у тиранов ничего, кроме заблуждений". Но кто раздает тимары и зеаматы, тот прежде всего и получает от них прибыль. Ни одно государство в Европе не владеет столькими землями, как Высокая Порта, почему же она не раздает эти земли сама, а доверяет бейлербегам? Смените этот порядок, ваше величество, и вы получите вдвое больше доходов от одних только государственных земель.
- Над этим, пожалуй, можно подумать, - согласился Сулейман.
- Государственные дела лишены надлежащего надзора, - продолжал Грити, не внимая отчаянным жестам Ибрагима, боявшегося султанова гнева, который в случае чего излился бы в первую очередь на него, а не на этого самоуверенного купца, за которым теперь стояло еще и высокое заступничество венецианского дожа, - вы ограничиваетесь сейчас доходом всего лишь в каких-то три миллиона дукатов. А между тем даже самые поверхностные подсчеты увеличивают эту сумму до семи, а то и до восьми миллионов. Поглядим, ваше величество. Харадж с христиан и по дукату с головы евреев - полтора миллиона. Плата за привилегии - сто тысяч. Имущество умирающих бездетными - триста тысяч. Налог с аргосских греков, который платят по дукату не с головы, а с дыма, - двести тысяч. Египет и Хиджаз могут давать миллион восемьсот тысяч, девятьсот тысяч пойдут на содержание местного войска, девятьсот тысяч для Эди-куле. Из шестисот тысяч сирийских дукатов триста тысяч также идет на войско, триста тысяч должно прибывать в Стамбул. С рудников золотых, серебряных, железных, соляных полтора миллиона. Торговые пошлины, которые платил иногда даже я миллион двести тысяч. Десятина от полевого зерна и фруктов - восемьсот тысяч. Налоги со скота - по полтора дуката с головы - два миллиона дукатов. Налоги с только что завоеванных земель, с которых вы еще не имеете ни единого дуката, - на первый случай что-нибудь свыше двухсот тысяч дукатов. Мой друг Скендер-челебия знает, как взимать подати. Но для этого надо, чтобы дефтердары шли следом за войском и заносили в книги все живое, каждый дом, каждый шалаш. Тем временем Египет, завоеванный почти десять лет назад доблестным османским войском, до сих пор еще не охвачен дефтером. Ваше величество! Только несравненное могущество вашей империи не дает ей развалиться и разрушиться от беспорядка.
Сулейман молчал долго и тяжко. Ибрагим налил ему в золотую чашу вина, но султан и не прикоснулся к нему.
- Я назначу вас моим финансовым советником, - наконец сказал он венецианцу.
- Но ведь я христианин! - воскликнул Грити.
- Нам служат и неверные.
- А что скажет ваш диван?
- В диване произойдут перемены.
- Но ведь не такие, чтобы там приветствовали гяура?
- Там будут приветствовать всех мудрых людей. Нам нужны мудрые люди. Вы принадлежите к ним.
Грити склонился в поклоне.
Потом поочередно читали стихи Абу Нуваса о вине и знаменитую "Мюреббу" Месихи: "Кто знает, кто будет жив, а кто умрет до следующей весны? Веселись и пей, не останется, пройдет эта пора весенняя".
В опьянении постепенно прошли стадии павлина и обезьяны и задержались на стадии льва, не дойдя до свиньи. Были довольны, что вино выявило родство их душ - ведь при обычных обстоятельствах оно могло бы и не проявиться.
Об Ибрагиме речи не было. Если бы он знал, что за него хлопотали две могущественнейшие женщины империи, он бы ужаснулся, но его спасало незнание. Поэтому пережил величайшую радость в жизни, когда на диване султан, сев на трон и переждав, пока дильсизы подсунут визирям и вельможам под бока и спины парчовые подушки, сказал великому визирю Пири Мехмед-паше:
- Высокочтимый Мехмед-паша, мы велим вам передать державную печать Ибрагим-паше.
Это была неожиданность для всех, и наибольшая - для Ибрагима. Он даже не поверил, что речь идет о нем, а Пири Мехмед, вынув из-за пазухи золотую круглую печать, завернутую в парчовый платочек, никак не мог постичь, где же тот Ибрагим-паша, которому он должен ее передать. Ибрагиму полагалось бы встать, поклониться султану до земли, поцеловать следы его ног, а потом уже взять символ наивысшей власти, но он не мог пошевелиться, сидел окаменело, так же, как и старый Мехмед-паша, который, помаргивая своими серыми глазами, искал и никак не мог найти того таинственного Ибрагим-пашу. Зато вскочил на ноги жирный Ахмед-паша, выпученными глазами уставился на государственную печать, хотел броситься к ней, но не посмел, только подался всем своим тяжелым телом, перегнулся к Мехмед-паше, словно ждал, что он вложит печать в руку Ибрагима лишь затем, чтобы тот передал ее ему, Ахмед-паше, ибо кто же здесь был наиболее достоин этой высочайшей султанской милости?
- Мудрейший из моих визирей заслужил провести остаток своей жизни в мире, удалившись от дел, - словно бы ничего не замечая, спокойно сказал султан. - Мы не забудем его своими милостями и будем обращаться к его советам. Его место по нашему повелению займет Ибрагим-паша, которому жалуем также звание румелийского беглербега с положенными доходами. Мы просили бы высочайшего Пири Мехмед-пашу сказать свое мнение о великом визире Ибрагим-паше.
Только тогда Пири Мехмед встал, низко поклонился султану и, передавая печать Ибрагиму, хрипло произнес:
- Вашему рабу к лицу честь великого визиря.
И не понять, одобрял он султанский выбор или смеялся над ним.
Ибрагим взял печать, поцеловал ее, снова завернул в парчовый платочек и спрятал за пазуху.
Впервые при Османах великим визирем становился не урожденный турок, а чужестранец, отуреченный гяур да еще и раб в придачу. На старом Пири Мехмеде обрывалась великая и славная история. Начиналась история новая. Какой она будет?
А пока она была смешной. Ахмед-паша готов был лопнуть от гнева. Если бы не дильсизы, следившие за каждым его движением, видимо загодя предупрежденные своими чаушами, он, пожалуй, даже выхватил бы саблю. Хотел крикнуть что-то гневное, оскорбительное, отчаянное, но из горла у него вырывался лишь клекот. Наконец султан обратил на него внимание. Нахмуренно глянул из-под высокого тюрбана, словно удивляясь, как попал этот встрепанный толстяк в почтенное собрание высокого дивана. Только тогда Ахмед-паша спохватился, в его темной душе нахальство вмиг уступило место испугу, он рухнул на ковер и пополз к ногам султана, приминая ворс своим тяжелым телом, скуля:
- О мой великий повелитель, пролейте дождь своих милостей на вашего раба... Пошлите его вашей верной саблей в Египет...
Все же не смог просто отказаться от своих притязаний на державную печать, выторговывал себе хотя бы наместничество в Египте, от которого добровольно отказался этот чудак Чобан Мустафа-паша из-за своей жены султанской крови.
Султан кивнул милостиво.
- Мы подумаем, - сказал спокойно. - "Человек взывает ко злу так же, как он взывает к добру: ведь человек тороплив".
Ахмед-паша поцеловал полу Сулейманова одеяния, а Ибрагим из-под бровей взирал на него одним глазом и думал, что герои всегда плохие подданные. Долго ли сможет удерживаться от соблазнов Египта этот глупый паша и вообще сможет ли удержаться? В той земле, где в песках и болотах на протяжении тысячелетий без конца исчезали не только люди, но целые царства, верования и боги, не могла бы уцелеть и самая твердая душа. Из темных глубин Африки неустанно плыли в ту землю рабы, золото, слоновая кость, крокодиловая кожа, ароматические вещества и пряности, дорогое дерево, редкостные плоды и звери, хлеб и ткани, и от этих богатств кружились самые крепкие головы, грабители хотели стать богами, вчерашние разбойники провозглашали себя царями и султанами.
Может, Ахмед-паша вознамерился изменить Сулейману уже тогда, когда ползал по султанскому ковру, приминая высокий ворс, как траву, в которой ищут золотую монету, а может, налились его глаза кровью власти, когда увидел неприступные круглые башни Каира, - как бы там ни было, а непокорный паша уже через несколько месяцев перебил в Каире верных Сулейману янычар и провозгласил себя независимым султаном Египта. Его назвали Хаин, то есть предатель, но "титул" этот Ахмед-паша не проносил и полгода, ибо у предателя тоже всегда находится свой предатель, который выдаст его самого. Из трех визирей, которых Ахмед-паша назначил для своего дивана, один Мухаммед-бег решил, что выгоднее сохранить верность истинному султану в Стамбуле, чем служить самозванцу, и попытался схватить Ахмед-пашу, когда тот блаженствовал в хамаме. Ахмед-паша с наполовину обритой бородой, завернувшись в зеленый пештемал, выскочил на крышу хамама, с нее на коня и укрылся в цитадели. Но цитадель никто не хотел защищать, толпы проникли туда, и, пока грабили казну, новоявленный султан бежал в пустыню, где нашел приют у племени Бени-Бакр. Через неделю шейх племени выдал связанного Ахмед-пашу Мухаммед-бегу, и голова завоевателя Белграда и Родоса отправилась в Стамбул, чтобы быть поднесенной на серебряном подносе султану Сулейману.
- Ваше величество, - сказал великий визирь Ибрагим, поднося султану голову Хаина, - как часто говорили вы рабу вашему, что умные не бывают верными. Но бывают ли верными глупцы?
- Верны только праведные, - ответил Сулейман с горечью, удивительной для тридцатилетнего человека, да еще и наделенного столь неограниченной властью. - И закончил бы я словами пророка: "О народ мой! Почему я зову вас к спасению, а вы зовете меня в огонь?"
Он велел Ибрагиму отужинать с ним, но не как великому визирю, который должен был есть на низеньком столике в стороне от султана, а как прежнему Ибрагиму в любимых покоях Фатиха. Правда, на этот раз они были не вдвоем, а втроем. Третьим был маленький сын Сулеймана Мустафа.
После изгнания Махидевран из султанского серая за ее расправу с Хуррем Мустафа с матерью жил отдельным двором, Махидевран не допускалась в Топкапы, а маленький паша, которого султан вот-вот должен был провозгласить своим наследником, часто приезжал в серай, одетый янычаром, на низеньком пони, выезжал на Ат-Мейдан, чтобы смотреть на военные занятия янычар, и эти бездомные, безродные, бездетные суровые воины полюбили белолицего, большеглазого мальчугана, всякий раз дарили ему игрушечное оружие, брали как равного в свои орты, учили метать стрелы, бросать копье, рубиться ятаганом. В малыше кипела дикая смесь крови Османов и воинственных черкесов, уже пятилетним он воображал себя воином и султаном, от матери усвоил властные жесты и надменность в поведении, от отца передались ему пытливость и вдумчивость, - все шло к тому, что из Мустафы и в самом деле вырастет со временем достойный преемник трона, но тут от новой жены султана родился Мехмед, и теперь никто не мог предугадать, какова будет воля султана, у маленького же Мустафы появление соперника еще более обострило его спесь, и как раз в это время случаю угодно было свести маленького пашу с новым великим визирем.
Ради малыша на ужин сварили чорбу, Сулейман велел подать три деревянных ложки, первую дал Ибрагиму, вторую - сыну, третьей стал есть сам. Но увидел - сын не ест.
- Паша Мустафа, - ласково сказал султан, - прошу вас, ешьте.
Тогда мальчик с перекошенным от ненависти лицом, чуть не плача, ударил своей ложкой о колено, расколол ее пополам, швырнул на пол, выскочил из-за стола.
Сулейман удивленно отложил свою ложку.
- Что с вами, паша Мустафа?
Ибрагим сразу понял причину гнева султанского сына.
- Повелитель Мустафа, - сказал он со спокойной твердостью, - вы сделали это потому, что султан первому дал ложку мне. Разве вы не знаете, что я раб и его и ваш?
- Я не знаю, кто тут раб! - крикнул мальчик. - Ибо ты тот, кто каждый день ест здесь с моим отцом и кому он дает ложку раньше, чем мне, а я впервые допущен к султанской трапезе.
Сулейман обнял сына, дал ему новую ложку.
- Ты должен полюбить Ибрагим-пашу так, как люблю его я. Ибо он самый верный мне.
- А я? - спросил ревниво мальчик.
- После вас, повелитель Мустафа, - поспешно произнес Ибрагим, - после вас.
Знал, что надо завоевывать даже детские сердца, если хочешь удержаться на тех высотах, на которые тебя вознесла судьба.