Глава VIII.
ПРОГУЛКА
На следующий день после того вечера, в который произошли события, только что рассказанные нами, яркое осеннее солнце сияло в безоблачном небе; ночная буря миновала, и гнусный квартал, в котором читатель побывал вместе с нами, казался менее отталкивающим в свете погожего дня, хотя и был затенен домами.
То ли Родольф перестал опасаться встречи со старыми знакомыми, которых избегал накануне, то ли решил пренебречь этой возможностью, только в одиннадцать часов утра он появился на Бобовой улице и направился в таверну Людоедки.
Родольф был все так же одет по-рабочему, но в его внешности появилась некая изысканность: под новой открытой на груди блузой виднелась красная шерстяная рубашка с серебряными пуговицами; воротник другой рубашки из белого полотна был небрежно повязан черным шелковым галстуком; из-под небесно-голубой бархатной фуражки с лакированным козырьком выбивались каштановые завитки волос; грубые, подбитые шипами башмаки уступили место до блеска начищенным сапожкам, которые подчеркивали изящество его ног, казавшихся особенно маленькими по сравнению с широкими, бархатными штанами оливкового цвета.
Этот костюм отнюдь не портил осанки Родольфа, являвшей собой редкое сочетание грации, гибкости и силы.
Наша современная одежда так безобразна, что можно только выиграть, сменив ее на самое заурядное платье.
Людоедка мирно отдыхала на пороге кабака, когда подошел Родольф.
— Я к вашим услугам, молодой человек. Вы, верно, пришли за сдачей со своих двадцати франков? — проговорила она с оттенком почтительности, не решаясь «позабыть» о том, что накануне победитель Поножовщика бросил на ее стойку луидор. — Вам причитается семнадцать ливров десять су... Да, вот еще что... Вчера вас спрашивал высокий, хорошо одетый мужчина; на ногах у него были шикарные сапожки, а под руку он вел маленькую женщину, переодетую мужчиной. Они пили с Поножовщиком мое лучшее вино из запечатанной бутылки.
— А, так они пили с Поножовщиком! И о чем они с ним говорили?
— Я неправильно сказала, что они пили, они лишь пригубили вино и...
— Я спрашиваю тебя, что они говорили Поножовщику.
— Они разговаривали о том о сем... О Красноруком, о ведре и ненастье.
— Они знают Краснорукого?
— Нет, напротив, это Поножовщик говорил им, что это за птица, и рассказывал, как вы его самого побили.
— Ладно, не об этом толк.
— Так вернуть вам сдачу?
— Да... И я возьму с собой Певунью, чтобы провести с ней день за городом.
— О, это невозможно, мой милый.
— Почему?
— Ведь она может не вернуться, правда? А все, что на ней надето, принадлежит мне, не считая двухсот двадцати франков, которые она задолжала мне за еду и квартиру, с тех пор как живет у меня; не будь она такой честной девочкой, я не пустила бы ее дальше угла этой улицы.
— Певунья должна тебе двести двадцать франков?
— Двести двадцать франков десять су... Но вам-то какое дело до этого, парень? Уж не собираетесь ли вы уплатить за нее? Не разыгрывайте из себя милорда!
— Получай! — сказал Родольф, бросая одиннадцать луидоров на оцинкованную стойку Людоедки. — Теперь, сколько стоит тряпье, в которое она одета?
Изумленная старуха рассматривала один за другим луидоры, всем своим видом выражая сомнение и недоверие.
— Черт побери! Неужто ты думаешь, что я даю тебе фальшивые деньги? Пошли обменять золотые монеты, и покончим с этим делом... Сколько стоит тряпье, которое ты даешь напрокат этой несчастной девушке?
Раздираемая различными чувствами — желанием заключить выгодную сделку, удивлением, что у рабочего может быть столько денег, опасением попасть впросак и надеждой заработать еще больше, Людоедка некоторое время молчала.
— Ее тряпье стоит по меньшей мере... сто франков, — сказала она наконец.
— Такие обноски? Полно!!! Ты оставишь себе вчерашнюю мелочь, и я дам тебе еще один луидор, и ни гроша больше. Позволить тебе так бессовестно обдирать меня значило бы обкрадывать бедняков, которые имеют право на подаяние.
— В таком случае, мой милый, я оставляю за собой это тряпье: Певунья не выйдет отсюда; я вольна продавать мои вещи за угодную мне цену.
— Пусть в аду Люцифер воздаст тебе по заслугам! Вот деньги, ступай и приведи Певунью.
Людоедка забрала золото, подумав, что рабочий совершил кражу или получил наследство, и сказала ему с гаденькой улыбкой:
— А почему бы, сынок, вам самому не сходить за Певуньей?.. Это доставит ей удовольствие... Честное слово мамаши Наседки, вчера она здорово пялила на вас глаза!
— Ступай за ней сама и скажи, что я повезу ее в деревню... и ни слова больше. Главное, чтобы она не знала, что я уплатил ее долг.
— Это еще почему?
— Не все ли тебе равно?
— В самом деле, мне это безразлично, я предпочитаю, чтобы она по-прежнему считала себя в моей власти...
— Да замолчишь ли ты наконец? Ступай!..
— О, какой злюка! Жалею тех, с кем вы не в ладах... Хорошо! Иду... иду...
И Людоедка поднялась на чердак. Несколько минут спустя она вернулась.
— Певунья не хотела мне верить; она покраснела как рак, когда узнала, что вы здесь... А когда я разрешила ей провести день за городом, мне показалось, что она сошла с ума; в первый раз в жизни она чуть не бросилась мне на шею.
— Это от радости... что покидает тебя.
В эту минуту в залу вошла Лилия-Мария, одетая, как и накануне: платье из коричневого бомбазина, оранжевая шаль, завязанная на спине, и головная косынка в красную клетку, позволяющая видеть лишь две толстые белокурые косы.
Она вспыхнула, увидев Родольфа, и смущенно опустила глаза.
— Не согласитесь ли вы, детка, провести со мной целый день за городом? — спросил Родольф.
— С большим удовольствием, господин Родольф, раз мадам мне это разрешила.
— Я отпустила тебя, кисанька, в награду за хорошее поведение, которое украшает тебя... Ну же, поцелуй меня...
И мегера приблизила к Лилии-Марии свое лицо в красных прожилках.
Превозмогая отвращение, бедная девушка подставила ей лоб для поцелуя, но Родольф локтем отбросил старуху к ее стойке, взял под руку Лилию-Марию и вышел из кабака под град проклятий мамаши Наседки.
— Будьте осторожны, господин Родольф, — сказала Певунья, — Людоедка, пожалуй, бросит вам что-нибудь в голову: она такая злая!
— Не беспокойтесь, детка. Но что это с вами? Вид у вас смущенный... печальный!.. Вы недовольны, что идете со мной?
— Напротив... но... но... вы взяли меня под руку.
— Что ж из этого?
— Ведь вы рабочий... И кто-нибудь может сказать вашему хозяину, что встретил вас со мной... Как бы это не повредило вам. Хозяева не любят, когда их подчиненные уходят с работы.
И Певунья осторожно высвободила свою руку.
— Идите один... я дойду вслед за вами до заставы... А как только мы очутимся, за городом, я присоединюсь к вам.
— Ничего не бойтесь, прошу вас, — сказал Родольф, тронутый ее деликатностью, и снова взял под руку Лилию-Марию. — Мой хозяин живет далеко отсюда, к тому же мы наймем извозчика на Цветочной набережной.
— Как вам будет угодно, господин Родольф; я сказала так, чтобы не навлечь на вас неприятностей...
— Верю вам, спасибо. Но, скажите откровенно, вам все равно, куда ехать?
— Да, все равно, лишь бы это было за городом... В деревне так красиво... и так приятно дышать чистым воздухом! Знаете, за последние пять месяцев я ни разу не была дальше Цветочного рынка! И Людоедка лишь потому отпускала меня из Сите, что очень мне доверяет.
— А для чего вы ходили на рынок? Чтобы купить цветов?
— О нет, у меня не было на это денег; я ходила туда посмотреть на цветы, понюхать их... И в базарные дни, когда Людоедка разрешала мне провести полчаса на рынке, я чувствовала себя такой счастливой, что забывала обо всем.
— А когда вы возвращались к Людоедке... по этим гадким улицам?..
— Как вам сказать... Мне было еще более грустно, чем до прогулки... и я сдерживала слезы, чтобы не нарваться на побои. И знаете... кому я завидовала на рынке... очень завидовала?.. Молоденьким работницам, таким чистеньким, которые шли с рынка веселые-превеселые с горшком красивых цветов в руках.
— Я уверен, что, будь у вас на подоконнике несколько горшков с цветами, вы не чувствовали бы себя такой одинокой.
— Ваша правда, господии Родольф! Представьте себе, что однажды, на свои именины, Людоедка — она знала, что я люблю цветы, — подарила мне маленький розовый кустик. Если бы вы знали, как я была счастлива! Я даже перестала скучать, ей-богу! Я то и дело смотрела на свою розочку... Забавлялась, считая ее листики, бутоны... Но в Сите плохой воздух, два дня спустя розочка стала желтеть. Тогда... Но вы станете смеяться надо мной, господин Родольф.
— Нет, нет, продолжайте.
— Так вот, я попросила у Людоедки позволения гулять с моей розочкой, как я гуляла бы с ребенком. Да, я ходила с ней на набережную, воображая, что ей полезно побыть с другими цветами, на свежем, хорошем, душистом воздухе; я смачивала ее поблекшие листочки в чистой воде, потом я вытирала их и на четверть часа выставляла цветок на солнце... Дорогая моя розочка никогда не видела солнца в Сите... впрочем, как и я... ведь на нашей улице солнце не опускается ниже крыши... Наконец я возвращалась... Уверяю вас, господин Родольф, что благодаря этим прогулкам моя розочка прожила на десять дней больше, чем прожила бы без них.
— Охотно верю, и, конечно, для вас было большой потерей, когда она погибла.
— Да, я оплакивала ее, это было для меня настоящим горем... И вот что, господин Родольф, раз вы понимаете, что можно любить цветы, я могу сказать вам одну вещь. Так вот, я питала нечто вроде благодарности... Ну, теперь вы непременно посмеетесь надо мной...
— Нет, нет! Я люблю, я обожаю цветы! И вполне понимаю те безрассудства, которые люди совершают из-за них.
— Так вот, я была благодарна моему бедному кустику, который так мило цвел для меня... хотя... словом... несмотря на то, что я представляю собой...
И Певунья, опустив голову, покраснела от стыда.
— Бедная девочка! Вы так ясно сознавали весь ужас своего положения, что, вероятно, нередко...
— ...мне хотелось покончить с собой, вы это хотели сказать, господин Родольф? — подхватила Певунья, прервав своего спутника. — О да, можете мне поверить: не раз за последний месяц я смотрела поверх парапета на Сену... но затем я смотрела на цветы, на солнце... И думала: река останется на своем месте; мне еще нет семнадцати лет... как знать?
— Когда вы говорили себе: «Как знать?..» — вы на что-то надеялись?
— Да.
— На что же?
— Сама не знаю... Я надеялась... Да, надеялась помимо воли... В такие минуты мне казалось, что моя горькая судьба незаслуженна, что во мне есть что-то и хорошее. Я говорила себе: «Мне очень тяжко пришлось, но, по крайней мере, я никогда никому не делала зла... Если бы я могла посоветоваться с кем-нибудь, то не дошла бы до того, до чего дошла!» Эти мысли разгоняли немного мою грусть... Надо сказать, что они стали приходить ко мне после гибели моего розового кустика, — прибавила Певунья с торжественным видом, вызвавшим улыбку у Родольфа.
— И это большое горе еще не прошло?..
— Нет... Вот взгляните.
И Певунья вытащила из кармана маленький сверток с засохшим розовым кустиком, тщательно перевязанным розовой шелковой лентой.
— И вы его сохранили?
— Ну конечно... Это все, что у меня есть на белом свете.
— Как, у вас нет ничего своего?
— Ничего...
— А это коралловое ожерелье?
— Оно принадлежит Людоедке.
— Как, у вас нет ни носового платка, ни чепчика, ни какой-нибудь тряпицы?
— Ничего у меня нет, ничегошеньки... только сухие веточки моей бедной розы, вот почему я так дорожу ими.
С каждым словом Певуньи удивление Родольфа возрастало; он не мог понять этого жуткого рабства, этой чудовищной торговли телом и душой женщины, продающей себя за грязное помещение, за поношенное платье и несъедобную пищу.
Родольф с Певуньей дошли до Цветочной набережной, где их ждал извозчик. Родольф подсадил Певунью и сел подле нее.
— В Сен-Дени, — сказал он кучеру, — там я скажу, куда ехать дальше.
Извозчик тронул; солнце сияло, на небе не было ни облачка; стекла кареты были опущены, и в нее врывался чистый прохладный воздух.
— Что это? Женское пальто! — воскликнула певунья, заметив, что она сидит на чем-то мягком.
— Да, пальто для вас, детка; я захватил его, опасаясь, как бы вы не продрогли. Хорошенько закутайтесь в него.
Певунья, не привыкшая к такой предупредительности, с удивлением взглянула на Родольфа.
— Боже мой, как вы добры, господин Родольф! Мне просто совестно.
— Из-за того, что я добрый?
— Нет, но... вы говорите сегодня не так, как вчера, да и сами стали совсем другим.
— Скажите, Лилия-Мария, какой Родольф вам больше нравится, вчерашний или сегодняшний?
— Вы мне больше нравитесь таким, как сегодня... Однако вчера мне казалось, что я вам ровня...
И, сразу спохватившись, что могла его обидеть своими словами, она пояснила:
— Хоть я и сказала, что вам ровня, но я прекрасно понимаю, что это не так...
— Вот что меня удивляет, Лилия-Мария.
— Что именно, господин Родольф?
— Вы словно забыли то, что вам сказала вчера Сычиха... будто она знает ваших родителей... вашу мать.
— О, я ничего не забыла... Я думала этой ночью о ее словах и плакала... Но я уверена, что это неправда... Одноглазая выдумала эту историю, чтобы меня огорчить...
— Вполне возможно, что Сычиха лучше осведомлена, чем вы полагаете... А если это так, разве вы не были бы рады найти вашу мать?
— Увы, господин Родольф, если моя мать никогда не любила меня, к чему мне находить ее?.. Она даже не захочет взглянуть на меня... А если бы она меня любила... я опозорю ее!.. Она может умереть от стыда.
— Если мать любила вас, Лилия-Мария, она пожалеет вас, простит и снова полюбит... Если она вас бросила... то, увидев, на какую страшную долю она обрекла вас своим поступком... Стыд, испытанный ею, послужит вам отмщением.
— А к чему мне мстить ей? А кроме того, если бы я отомстила, мне кажется, что уже не имела бы права считать себя несчастной... А подчас это меня утешает.
— Вы правы, не будем больше говорить об этом.
Карета как раз подъезжала к Сент-Уэну, к тому месту, где расходятся два пути: шоссе на Сен-Дени и дорога Восстания.
Несмотря на однообразие пейзажа, Лилия-Мария пришла в такой восторг при виде полей, как она говорила, что, позабыв о печальных мыслях, навеянных воспоминанием о Сычи-хе, она встрепенулась и ее прелестное личико просияло. Она выглянула в дверцу кареты и, хлопая в ладоши, воскликнула:
— Господин Родольф, какое счастье!.. Трава, поля! Если вы только позволите, я спущусь вниз... Какая чудная погода! Мне так хочется побегать по лугам...
— Побегаем, детка... Извозчик, останови!
— Как! Вы тоже хотите побегать, господин Родольф?
— Еще бы, это такое удовольствие.
— Какое счастье! Господин Родольф!!!
И Родольф с Певуньей, схватившись за руки, побежали во всю прыть по обширному лугу, с опозданием скошенному во второй раз.
Прыжки, веселье, радостные крики, восторг Лилии-Марии не поддаются описанию. Подобно козочке, долго пробывшей взаперти, она с упоением вдыхала живительный воздух... Она ходила туда-сюда, останавливалась и вновь самозабвенно бежала дальше.
При виде растущих кучками маргариток и золотых бубенчиков, выдержавших первые заморозки, Певунья не могла удержаться от возгласов радости, она собрала все цветы до единого. Вдосталь набегавшись, она быстро устала, ибо отвыкла от таких игр, остановилась, чтобы перевести дух, и села на ствол дерева, лежащий у края глубокого рва.
На чистом белом личике Лилии-Марии, обычно слишком бледном, появился яркий румянец. Ее большие голубые глаза сияли, алые губки открывали два ряда влажных жемчужин, грудь бурно вздымалась под старенькой оранжевой шалью; одну руку она прижимала в сердцу, чтобы унять его биение, а другой протягивала Родольфу букет собранных ею полевых цветов.
Как пленительно было выражение невинной и чистой радости, которой дышало это целомудренное личико!
Обретя дар речи, Лилия-Мария сказала Родольфу:
— Как добр господь бог, что Послал нам такой чудесный денек!
И в ее словах прозвучало глубокое счастье и чуть ли не мистическая благодарность.
Слезы выступили на глазах Родольфа, когда он услышал, что Лилия-Мария, обездоленная, покинутая, презираемая, погибшая девушка, не имевшая ни крова, ни хлеба, обратилась с этим криком души и неизъяснимой признательности к создателю лишь потому, что наслаждалась солнцем и видом скошенного луга.
Созерцательное настроение Родольфа было нарушено непредвиденным случаем.