Книга: Парижские тайны
Назад: Часть X
Дальше: Глава II МАРСИАЛЬ И ПОНОЖОВЩИК

Глава I.
ПРИГОТОВЛЕНИЕ К КАЗНИ

В Бисетре мрачный коридор с решетчатыми окнами, расположенными почти вровень с землей, вел в камеру смертников.
Свет проникал в камеру лишь через форточку в верхней части двери, выходившей в едва освещенный коридор, о котором мы уже упоминали.
В этой каморке с низким потолком, с влажными позеленевшими стенами и полом, выложенным холодным, как в гробнице, камнем, были заперты мать Марсиаля и ее дочь Тыква.
Угловатое лицо вдовы, жестокое, бесстрастное и бледное, выделялось, словно мраморная маска, в полумраке, царившем в этом закутке. Лишенная возможности пошевелить руками, так как поверх ее черного платья была надета смирительная рубашка, представлявшая из себя длинный плащ из серого холста, стянутый за спиной, рукава которого зашиты снизу, образуя мешок, она хочет, чтобы с нее сняли хотя бы чепец, жалуясь на сильный жар в голове... Ее седые волосы рассыпались по плечам. Сидя на краю кровати с опущенными на пол ногами, она пристально смотрит на свою дочь, отделенную от нее шириной камеры.
Тыква, также стиснутая смирительной рубашкой, полулежала, прислонясь к стене; голова ее была низко опущена на грудь, взгляд неподвижен, дыхание прерывисто.
Только легкая судорожная дрожь иногда заставляла ее стучать зубами; но черты лица оставались спокойными, несмотря на мертвенную бледность.
В конце камеры, подле двери, под открытой форточкой, сидит ветеран, с орденом на груди, у него суровое смуглое лицо, лысый череп, длинные седые усы. Он не сводит глаз с приговоренных.
— Здесь адский холод... а между тем мне жжет глаза... мучает жажда... все время хочу пить... — произнесла Тыква.
Затем, обращаясь к ветерану, сказала: — Воды, пожалуйста...
Старый солдат поднялся, наполнил из стоявшего на скамейке цинкового жбана стакан воды, подошел к Тыкве и поднес воду к ее рту, так как сама она из-за смирительной рубашки не смогла бы взять стакан в руки.
С жадностью выпив воду, она произнесла:
— Благодарю вас.
— Хотите пить? — обратился солдат к вдове. Та ответила отрицательным жестом. Солдат вернулся на свое место.
Снова воцарилось молчание.
— Который теперь час? — спросила Тыква.
— Скоро половина пятого, — ответил солдат.
— Через три часа, — с мрачной улыбкой, намекая на время казни, произнесла она, — через три часа...
Она не осмелилась договорить.
Вдова пожала плечами... Дочь поняла ее мысль и продолжала:
— Вы более мужественны, чем я... дорогая мама... никогда не падаете духом... вы...
— Никогда!
— Я это знаю... прекрасно понимаю... на вашем лице такое спокойствие, будто вы у печи в нашей кухне и заняты шитьем... О, давно прошло хорошее время!.. Очень давно!..
— Болтунья!
— Пусть так... вместо того, чтобы сидеть здесь и изнывать в думах... я готова говорить что угодно... болтать...
— Заговорить саму себя? Малодушная!
— Хоть бы и так, милая мама, ведь не все такие стойкие, как вы... Я изо всех сил старалась подражать вам; я не смела вслушиваться в молитву кюре, потому, что вы этого не желали... Хотя, быть может, я совершила ошибку... потому что, ведь... — с трепетом заметила обреченная, — после... кто знает... И это после... так близко… оно... через...
— Через три часа.
— Как вы хладнокровно это произносите, мама!.. Господи! Господи! Ведь это правда... подумать только, что мы здесь... вы и я... ведь мы же здоровые и не хотим умереть... и все-таки через три часа...
— Через три часа ты окончишь жизнь как подобает настоящим Марсиалям. Погрузишься во мрак... вот и все... Мужайся, дочь моя!
— Не следует говорить это бедняжке, — протяжно и внушительно заметил старый солдат. — Лучше бы вы разрешили ей получить утешение от священника.
Вдова с непримиримым презрением пожала плечами, даже не повернув голову в сторону достойного служаки, и продолжала:
— Не падай духом, дочь... мы покажем, что женщины более стойки, нежели мужчины... вместе с их священниками... Подлецы!
— Командир Леблон был самым смелым офицером Третьего стрелкового полка... Я видел его, изрешеченного пулями при взятии Сарагосы... Умирая, он крестился, — произнес старый гвардеец.
— Вы состояли при нем пономарем? — с диким хохотом спросила вдова.
— Я был его солдатом... — грустно отозвался ветеран, — и хотел лишь напомнить вам, что можно перед смертью... молиться и не быть трусом...
Тыква пристально уставилась на этого человека со смуглым лицом, типичного солдата времени Империи, глубокий шрам пересекал его правую щеку и терялся в длинных седых усах.
Простые слова старика, черты его лица и раны, красная орденская лента, которая, казалось, внушала представление о его отваге в сражениях, поразили дочь вдовы.
Она отказалась от напутствий священника только из-за ложного стыда, из-за боязни насмешек матери, а вовсе не в силу душевного ожесточения. В смутном и гаснущем сознании она невольно противопоставила кощунственным шуткам своей матери неколебимую веру солдата. Опираясь на его живое свидетельство, она решила про себя, что можно, не будучи малодушной, прислушиваться и к религиозным инстинктам, коль скоро их не отвергали признанные храбрецы.
— И в самом деле, — произнесла она с грустью, — почему я не пожелала выслушать священника? Почему считать это слабостью? Его молитвы отвлекли бы меня от... и потом... наконец... после... кто знает?
— Ну вот еще! — прервала вдова тоном сухого презрения. — Теперь уже не хватает времени... очень жаль... ты, верно, стала бы монахиней? Когда появится твой брат Марсиаль, ты немедленно превратишься в богомолку. Но он не придет, порядочный человек... хороший сын!
В тот момент, когда вдова произнесла эти слова, раздался шум тяжелого тюремного засова, и дверь отворилась.
— Уже, — закричала Тыква, рванувшись с кровати. — О господи! Казнь приблизили? Нас обманули!
И черты ее лица судорожно исказились.
— Тем лучше... если часы палача спешат... твое ханжество не будет меня позорить.
— Сударыня! — Тюремщик обратился к приговоренной тоном подобострастного сострадания, в котором как бы отдавалась дань приближению смерти. — Ваш сын здесь... желаете его видеть?
— Желаю, — отозвалась вдова, не повернув головы.
— Входите, сударь, — сказал тюремщик. Марсиаль вошел.
Ветеран не покинул камеры, дверь которой для предосторожности оставалась открытой. Во мраке коридора, полуосвещенного наступающим днем и светильником, можно было видеть несколько солдат и надзирателей: одни сидели на скамье, другие стояли.
Марсиаль был так же бледен, как и его мать, черты его лица выражали тоскливую тревогу, невыразимый ужас, колени дрожали. Несмотря на преступления этой женщины, несмотря на бессердечье, которое она к нему всегда проявляла, он счел себя обязанным подчиниться ее последней воле.
Как только он вошел в камеру, вдова бросила на него проницательный взгляд и обратилась к нему с приглушенно-гневными словами, пытаясь пробудить и в душе своего сына возмущение.
— Ты видишь... что нам готовится... твоей матери... и сестре.
— Ах, матушка... это ужасно... но я ведь говорил вам, я предупреждал вас!
Вдова поджала бледные губы, сын не понимал ее; однако она продолжала:
— Нас убьют... как убили твоего отца...
— Господи! Господи! И я ничего не могу сделать... все кончено. Теперь... что вы от меня хотите? Почему меня не слушали... ни вы, ни моя сестра? Тогда бы не дошли до этого.
— Ах вот как... — ответила вдова с присущей ей язвительной иронией. — Ты находишь это вполне справедливым?
— Мама!
— Ты, кажется, даже доволен... можешь теперь говорить не лукавя, что твоя мать скончалась... Ведь тебе больше не придется за нее краснеть!
— Если бы я был плохим сыном, — резко ответил Марсиаль, возмущенный такой несправедливой жестокостью, — я не был бы здесь.
— Ты пришел... из любопытства.
— Я пришел... чтобы повиноваться вам.
— Ах, если бы я следовала твоим советам, Марсиаль, вместо того чтобы слушаться приказаний нашей матери... я не была бы здесь! — воскликнула душераздирающим голосом Тыква, уступая наконец глубокой тоске и ужасу, который она сдерживала, боясь матери. — Это ваша вина... будьте вы прокляты, мать!
— Отступница обвиняет меня... Ты должен радоваться, верно? — с усмешкой сказала вдова сыну.
Ничего ей не возразив, Марсиаль приблизился к Тыкве, у которой уже начинались судороги, и с состраданием сказал ей:
— Бедная сестра... теперь уж... слишком поздно...
— Никогда не поздно... быть негодяем! — произнесла мать с холодным бешенством. — О, какой род! Какая семья! К счастью, Николя бежал. К счастью, Франсуа и Амандина... ускользнут от твоих уговоров. Они уже достаточно распущенны... Нищета их доконает!
— Ах, Марсиаль, не выпускай их из виду, иначе они кончат бесславно, как я и мать. Им тоже отрубят голову, — воскликнула Тыква, издавая глухие стоны.
— Как бы он ни старался, — воскликнула вдова со свирепым воодушевлением, — порок и голод неизбежно одолеют... и когда-нибудь они отомстят за отца, мать и сестру.
— Ваша бесчеловечная надежда не осуществится, — возмущенно ответил Марсиаль. — Ни им, ни мне не придется бояться нужды. Волчица спасла девушку, которую Николя хотел утопить. Ее родные предложили нам либо наличными, либо земельный участок в Алжире с небольшой суммой на обзаведение, по соседству с той фермой, которую они подарили одному человеку, тоже оказавшему им серьезные услуги. Мы предпочли имение. Дело не лишено опасности, но мы не боимся... ни я, ни Волчица. Завтра мы с детьми уезжаем и никогда в жизни не возвратимся в Европу.
— Это все правда, что ты сказал? — спросила вдова Марсиаль удивленным и раздраженным тоном.
— Я никогда не лгу.
— А сегодня лжешь, чтобы рассердить меня!
— Гневаться на то, что ваши дети будут обеспечены?
— Да! Из волчат пытаются сделать овечек. Значит, кровь отца, сестры, моя кровь не будет отомщена?!
— Сейчас ли говорить об этом?
— Я убивала, меня убьют... Мы квиты.
— Матушка, пора раскаяться...
Вдова снова разразилась зловещим смехом.
— Тридцать лет я совершаю преступления, а для раскаяния мне оставляют всего три дня? Затем смерть... Разве у меня есть на раскаяние время? Нет, нет, моя голова, даже падая, будет скрежетать зубами от бешенства и ненависти.
— Брат, на помощь! Уведи меня отсюда! Сейчас они придут, — пролепетала Тыква слабеющим голосом; несчастная уже начала бредить.
— Умолкнешь ли ты, — воскликнула вдова, раздосадованная видом обезумевшей Тыквы. — Замолчи, наконец! О, какой позор... И это моя дочь!
— Матушка, матушка! — воскликнул Марсиаль, сердце которого разрывалось от этой ужасной сцены. — Зачем вы меня позвали?
— Потому что я надеялась внушить тебе смелость и ненависть... Но в ком нет одного, в том нет и другого, мерзавец!
— Матушка!
— Трус, трус, трус!
В этот момент в коридоре раздалась чья-то тяжелая поступь. Старый солдат вынул часы и посмотрел на них.
Восходящее солнце, ослепительное и лучезарное, образовало полосу золотистого света, проникшую через глухое окно в коридоре напротив камеры.
Дверь открылась, и в камеру хлынул яркий свет. В освещенное пространство надзиратели внесли два кресла, затем секретарь суда взволнованным голосом сказал вдове:
— Сударыня, настало время...
Приговоренная поднялась, прямая, бесстрастная; Тыква испускала пронзительные вопли.
Вошли четверо мужчин.
Трое из них, одетые довольно небрежно, держали в руках небольшие связки тонкой, но очень прочной веревки.
Самый высокий среди них, одетый в приличный черный костюм, в круглой шляпе, при белом галстуке, вручил секретарю суда документ.
Это был палач.
В сопроводительной бумаге удостоверялось, что обе женщины, осужденные на смертную казнь, переданы палачу. С этого момента эти божьи создания поступали в его полное распоряжение, и отныне он всецело отвечал за них.
Вслед за взрывом отчаяния у Тыквы наступило тупое оцепенение. Помощники палача вынуждены были усадить ее на кровать и поддерживать там. Челюсти ее свело судорогой, и она едва смогла произнести несколько бессвязных слов. Она непрестанно водила вокруг тусклыми глазами, подбородок касался груди, и без поддержки она бы рухнула наземь, будто ворох тряпья.
Марсиаль, в последний раз поцеловав несчастную, стоял неподвижно, ошеломленно, не смея двинуться с места, как бы зачарованный этой ужасной сценой.
Упорная дерзость вдовы не покидала ее; с высоко поднятой головой она сама помогала снять с себя смирительную рубашку, стеснявшую ее движения. Сбросив этот холщовый балахон, она оказалась одетой в поношенное черное платье.
— Куда мне сесть? — спросила она твердым голосом.
— Будьте любезны, устраивайтесь в этом кресле, — сказал ей палач, указывая на одно из них, стоявшее при входе в камеру.
Так как дверь оставалась открытой, можно было увидеть в коридоре надзирателей, начальника тюрьмы, и несколько любопытствующих лиц из привилегированного сословия.
Вдова твердым шагом направилась к указанному ей месту, проходя мимо дочери, она остановилась, приблизилась к ней и растроганным голосом сказала:
— Дочь моя, обними меня.
При звуках материнского голоса Тыква очнулась, выпрямилась и с жестом, полным отвращения, вскричала:
— Если есть ад, то пропадите в нем пропадом!
— Дочь, обними меня, — настойчиво повторила вдова, делая еще шаг в ее сторону.
— Не приближайтесь! Вы погубили меня, — произнесла несчастная, отталкивая мать руками.
— Прости меня!
— Нет, нет, — судорожно воскликнула Тыква. И так как это напряжение исчерпало все ее силы, она почти без чувств упала на руки помощников палача.
Словно облако окутало неукротимое чело вдовы; на мгновение в ее жестоких глазах сверкнули слезы. В этот момент она встретила взгляд сына.
Должно быть, она колебалась, и, словно уступая в душевной борьбе, сотрясавшей ее душу, проронила:
— А ты?
Марсиаль, рыдая, бросился на грудь матери.
— Довольно! — сказала вдова, подавив свое волнение и высвободившись из объятий сына. — Он ждет. — И она указала на палача.
Затем стремительно прошла к своему креслу и села. Луч материнского чувства, осветивший лишь на мгновение мрачную глубину ее души, внезапно померк.
— Сударь, — почтительно обратился ветеран к Марсиалю, участливо подходя к нему, — вам нельзя оставаться здесь, извольте удалиться.
Марсиаль, охваченный ужасом и страхом, машинально последовал за солдатом.
Помощники палача перенесли бесчувственную Тыкву и усадили в кресло, один из них поддерживал ее обмякшее тело, в то время как другой длинной веревкой крепко связывал руки за спиной, а ноги — у щиколоток так, что она могла двигаться лишь мелкими шагами.
Эта операция была и странной и ужасной; тонкая веревка, едва заметная в полумраке, которой эти молчаливые люди ловко и быстро связывали обреченную, казалось, сама собой тянулась из их рук так, словно пауки ткали сеть для намеченной ими жертвы.
Палач и его помощники с тем же проворством опутывали вдову; но черты ее лица нисколько не изменились. Время от времени она лишь непроизвольно покашливала.
Когда осужденная была полностью лишена возможности передвигаться, палач, вытащив из кармана длинные ножницы, учтиво сказал ей:
— Соизвольте наклонить голову.
Вдова наклонила голову, промолвив:
— Мы ваши верные клиенты, вы уже имели дело с моим мужем, а теперь очередь наша с дочерью.
Палач молча собрал в левую руку длинные седые волосы осужденной и начал их стричь очень коротко, в особенности на затылке.
— Выходит, что в моей жизни меня причесывали три раза, — с мрачной усмешкой продолжала вдова, — в день моего первого причастия, когда надевали вуаль; в день свадьбы, когда прикалывали флердоранж, и вот сегодня, не так ли, парикмахер смерти?
Палач молчал.
Так как волосы у вдовы были густые и жесткие, то стрижка их была произведена только наполовину, в то время как косы Тыквы уже лежали на полу.
Вдова еще раз внимательно окинула взглядом свою дочь.
— Вы не знаете, о чем я думаю? — спросила она, обращаясь к палачу.
Слышен был лишь звучный скрип ножниц да икота и хрип, то и дело вырывавшиеся из груди Тыквы.
В это время в коридоре появился почтенный священник, он подошел к начальнику тюрьмы и стал тихо разговаривать с ним. Этот святой пастырь хотел попытаться в последний раз смягчить душу вдовы.
— Я вспоминаю, — продолжала вдова через несколько секунд, видя, что палач ей не отвечает, — вспоминаю, что в пятилетнем возрасте моя дочь, которой вскоре отрубят голову, была таким прелестным ребенком, что сейчас это даже трудно представить. У нее были золотистые локоны, розовые щечки. Ну кто бы мог тогда предсказать, что...
Затем, задумавшись, она вновь разразилась хохотом и с выражением, не поддающимся описанию, проговорила:
— Судьба человеческая — какая комедия!
В этот миг последние пряди седых волос упали ей на плечи.
— Я закончил, — вежливо сказал палач.
— Благодарю!.. Поручаю вам моего сына Николя, — сказала вдова, — вы будете и его причесывать в ближайшие дни!
Один из надзирателей подошел к приговоренной и что-то шепнул ей.
— Нет, — решительно ответила она, — я уже вам сказала — нет.
Священник услышал эти слова, обратив взор к небу, сложил руки и удалился.
— Сударыня, мы сейчас тронемся. Вы ничего не пожелаете глотнуть? — почтительно спросил палач.
— Благодарю... достаточно будет глотка сырой земли.
Произнеся эти последние саркастические слова, вдова встала и выпрямилась; ее руки были связаны за спиной; щиколотки соединены веревкой, едва позволявшей ей передвигаться. Хотя она шла уверенно и решительно, палач и его помощник услужливо пытались ей помочь; с нетерпеливым жестом, повелительно и грубо она крикнула:
— Не прикасайтесь ко мне, у меня крепкие ноги, и я хорошо вижу. Когда я взойду на эшафот, то все узнают, какой у меня сильный голос и произнесу ли я слова раскаяния...
И вдова в сопровождении палача и его помощника вышла из камеры в коридор.
Два другие помощника вынуждены были нести Тыкву в кресле; она была почти мертва. Пройдя длинный коридор, мрачный кортеж поднялся по каменной лестнице, выходившей на внешний двор.
Солнце заливало своим оранжевым жарким светом верхушки высоких белых стен, окружавших тюрьму и выделявшихся на фоне безбрежного голубого неба; воздух был нежный и теплый; никогда еще, казалось, весенний день не был таким сияющим, таким великолепным.
В тюремном дворе дожидался пикет жандармов департамента, стоял наемный фиакр и длинная узкая карета с желтым кузовом, запряженная тройкой почтовых лошадей, которые нетерпеливо ржали, потряхивая колокольчиками.
Поднимались в эту карету, как в омнибус, через заднюю дверцу. Это сходство вызвало последнюю остроту вдовы:
— Кондуктор не скажет «Свободных мест нет»?
Потом она поднялась на подножку так быстро, насколько ей позволяли путы.
Бесчувственную Тыкву вынесли на руках и положили на скамейку, напротив ее матери; затем захлопнули дверцу.
Кучер фиакра дремал, палач принялся расталкивать его.
— Простите меня, хозяева, — сказал кучер, просыпаясь и тяжело слезая со своего сиденья. — Досталось мне в эту карнавальную ночь. Я только что отвез в кабачок «Сбор винограда в Бургундии» ватагу переодетых грузчиков и грузчиц, распевавших «Тетка-простушка», когда вы меня наняли.
— Ну ладно. Следуйте за этой каретой... к бульвару Сен-Жак.
— Простите, хозяева... час тому назад ехал на праздник, а теперь к гильотине, вот ведь что получается.
Два экипажа, сопровождаемые нарядом жандармов, выехали через внешние ворота Бисетра и рысью помчались по дороге, ведущей в Париж.
Назад: Часть X
Дальше: Глава II МАРСИАЛЬ И ПОНОЖОВЩИК