Глава IV.
ФРАНСУА ЖЕРМЕН
Черты Жермена не отличались правильностью, но такие интересные лица, как у него, встречаются редко; благородная осанка, стройная фигура, одежда простая, но опрятная (серые брюки, застегнутый доверху сюртук); все это бросалось в глаза в тюрьме, где страшная неряшливость входила в привычку у всех заключенных. Белые, чистые руки свидетельствовали о его уходе за собой, что еще усиливало враждебное отношение к нему, ибо моральная развращенность обычно сопровождается физической нечистоплотностью. Спадавшие на лоб вьющиеся длинные каштановые волосы, расчесанные на косой пробор согласно моде того времени, обрамляли его бледное, удрученное лицо; красивые голубые глаза выражали чистосердечие и доброту, а нежная и в то же время печальная улыбка свидетельствовала о доброжелательности и меланхолическом характере, так как, несмотря на свою молодость, он успел многое испытать.
Короче говоря, не было ничего трогательнее этого страдающего, сердечного, покорившегося судьбе лица, а также не существовало ничего более честного, отзывчивого, чем сердце этого молодого человека. Отвергнув клеветнические поклепы Жака Феррана, можно сказать, что причина ареста Жермена доказывала его великодушие; совершив легкомысленный поступок, он, конечно, был виновен, но его можно было бы простить, вспомнив, что сын г-жи Жорж на следующее утро возвратил бы деньги, временно взятые в кассе нотариуса для того, чтобы спасти гранильщика Мореля.
Жермен слегка покраснел, когда увидел за решеткой приемной свежее, прелестное лицо Хохотушки.
Как всегда желая подбодрить своего друга, она старалась казаться веселой и оживленной, но бедная девушка плохо скрывала горе и волнение, внезапно охватывавшие ее, как только она входила в тюрьму. Она сидела на скамье по другую сторону решетки и держала на коленях соломенную сумку.
Старый сторож, вместо того чтобы остаться в приемной, устроился возле печки в конце зала и вскоре задремал.
Теперь Жермен и Хохотушка могли разговаривать свободно.
— Ну, посмотрим, господин Жермен, — проговорила гризетка, как можно ближе прижимаясь к решетке, чтобы лучше разглядеть черты своего друга, — посмотрим, останусь ли я довольна вашим лицом. Оно уже не такое грустное? Гм, вот оно какое. Берегитесь... я рассержусь на вас.
— Как вы добры!.. Сегодня опять пришли навестить меня.
— Опять? Что это — упрек?
— А разве я не обязан упрекнуть вас за то, что вы так внимательны ко мне, ко мне, который ничего не может сделать для вас, кроме как сказать спасибо?
— Заблуждаетесь, сударь, я не менее вас счастлива тем, что прихожу к вам. Значит, и я должна благодарить вас? Вот вы и попались, несправедливый вы человек! Следовало бы наказать вас за ваши дурные мысли и не дарить вам ту вещь, которую я принесла.
— Вновь внимание... Вы, право, чересчур меня балуете. Благодарю, простите, если я слишком часто употребляю это слово, которое вас сердит... все, что я могу сказать.
— Во-первых, вы не знаете, что я вам принесла.
— Разве мне не все равно?
— Мило, нечего сказать!..
— Что бы то ни было, оно от вас! Разве ваша трогательная доброта не вызывает чувства благодарности и...
— И чего? — проговорила Хохотушка, краснея.
— Преданности, — произнес Жермен.
— Скажите уж — почтительности, как обычно пишут в конце письма, — с раздражением заметила Хохотушка. — Вы меня обманываете, вы хотели сказать совсем не то... и вдруг запнулись...
— Уверяю вас...
— Вы меня уверяете... меня уверяете... а я вижу, как вы покраснели. Зачем скрытничать со мной?.. Разве я не ваш верный друг? Будьте откровенны, говорите мне все, — наивно произнесла гризетка, которая ждала признания Жермена, чтобы искренне поведать ему свою любовь.
Великодушное чувство зародилось у нее под влиянием несчастья, постигшего Жермена.
— Я вас уверяю, — со вздохом продолжал узник, — что ничего больше не хотел сказать. Я ничего не скрываю!
— Ну и лгун же вы! — произнесла Хохотушка, топнув ножкой. — Ладно. Вот видите, какой шерстяной шарф? Чтобы наказать вас за вашу скрытность, я вам его не отдам... связала ведь для вас... Я подумала, что, должно быть, так холодно, так сыро в этих больших тюремных дворах, но ему с этим шарфом будет тепло... Ведь он такой зяблик.
— Как, вы сами связали?..
— Да, сударь, я знаю, что вы зяблик, — прервав его, сказала Хохотушка. — Я хорошо помню, как вы мерзли, но из деликатности не позволяли мне бросить лишнее полено в камин, когда проводили со мной вечера. У меня хорошая память!
— И у меня тоже... даже слишком! — взволнованно проговорил Жермен.
— Ну вот, вы опять загрустили, я ведь запретила вам так вести себя.
— Как я должен себя вести, зная о том, что вы сделали для меня с тех пор, как я попал в тюрьму? И вот сейчас ваше внимание, разве оно не благородно? Ведь я знаю, вам приходится работать по ночам для того, чтобы наверстать время, потраченное на свидание. Из-за меня вам слишком много приходится работать.
— Ну вот, вы еще будете жалеть меня за то, что я совершаю отличную прогулку, навещаю друзей, я так люблю ходить... До чего же забавно смотреть на витрины магазинов.
— Но ведь сегодня такой ветер, проливной дождь!
— Сегодня было очень интересно: вы не представляете себе, какие встречаются люди. Одни придерживают шляпу, чтоб ветер не сорвал ее с головы, другие, когда вырывается зонтик, гримасничают, закрывают глаза, в то время как дождь хлещет им в лицо. Сегодня утром всю дорогу была настоящая комедия... я надеялась, что рассмешу вас... А вы не хотите даже улыбнуться...
— Простите меня... я, право, не виноват... но я исполнен глубокой нежности. Этим я обязан вам. Когда я счастлив, я не бываю веселым... ничего не могу поделать...
Хохотушка хотя и продолжала мило кокетничать, но все же пыталась утаить тревожное чувство и потому завела разговор на другую тему.
— Вы утверждаете, что ничего не можете с собой поделать... Но есть препятствия, которые надо преодолеть, а вы уклоняетесь, хотя я вас просила, умоляла.
— Что вы имеете в виду?
— Ваше упрямство! То, что вы избегаете общения с заключенными... не разговариваете с ними. Надзиратель сказал мне, что вам нужно преодолеть это чувство, а вы избегаете всех. Что ж вы молчите, ведь это правда! Дождетесь, что эти люди вам отомстят.
— Если бы вы представили себе, какой ужас они мне внушают... Вы не знаете, по каким причинам я избегаю их и ненавижу им подобных.
— Догадываюсь... Я читала дневник и письма, которые вы адресовали мне и за которыми я приехала к вам домой после вашего ареста; из них я узнала, каким опасностям вы подвергались, когда приехали в Париж, потому что в провинции вы отказались принимать участие в преступлениях негодяя, который вас воспитывал... узнала о последней ловушке, которую он вам подстроил; чтобы сбить его со следа, вы покинули улицу Тампль, сообщив лишь мне одной свой новый адрес... В этих же бумагах, — опустив глаза, добавила гризетка, — я прочла еще... что...
— О, вы об этом никогда бы не узнали, клянусь вам, если бы не обрушившееся на меня несчастье, — воскликнул Жермен. — Но, умоляю вас, будьте великодушны, простите мне безумство, забудьте его; когда-то я погружался в сказочные мечты, хотя они и были неосуществимы.
Хохотушка вновь пыталась вызвать у молодого человека признание, намекая на мысли, полные нежности и страсти, которые он выразил в письмах и посвятил гризетке; потому что, как мы уже говорили, он всегда пылко и искренне любил ее, но, чтобы наслаждаться сердечной преданностью милой соседки, он скрывал свою любовь, называя ее дружбой.
Став в тюрьме еще более недоверчивым и робким, он не мог представить себе, что Хохотушка любит его искренне и самозабвенно, его, узника, опозоренного ужасным преступлением, в то время как раньше, до постигшего его несчастья, она, казалось, питала к нему лишь дружескую привязанность.
Видя, что ее не понимают, гризетка подавила вздох, не теряя надежды и ожидая более благоприятного момента, когда она сможет раскрыть перед ним глубину своего чувства.
И она смущенно продолжала:
— Господи! Я понимаю, что вы презираете общество этих людей, но это еще не причина, чтобы вызывать их гнев, подвергаться опасности.
— Поверьте, что, следуя вашему совету, я несколько раз пытался заговорить с некоторыми заключенными, казавшимися мне более приличными, но если бы вы знали, что это за люди, как они выражаются!
— Да, это правда, это должно быть ужасно...
— Видите ли, меня больше всего удручает еще то, что я привыкаю к их гнусным речам, которые невольно слышу весь день; да, теперь я мрачно слушаю мерзкие истории, в первые дни вызывавшие мое возмущение, и вот видите, начинаю сомневаться в себе, — с горечью воскликнул он.
— О, господин Жермен, что вы говорите?
— Если мы принуждены жить в таких страшных местах, наш разум в конце концов смиряется с преступными мыслями так же, как мы привыкаем к грубым словам вокруг нас. Господи! Да, я понял теперь, что можно, войдя сюда невинным, хотя и обвиненным, выйти отсюда развращенным.
— Да, но только не вы, к вам это не относится.
— Не только ко мне, но и к людям, в тысячу раз лучше меня. Увы, значит, те, кто сажает нас в тюрьму до суда, приговаривают нас к общению с гнусными людьми, не знают, как мучительно, как тягостно это общение. Они не представляют себе, что если долго дышать этим воздухом, он становится заразным... пагубным для чести человека!..
— Умоляю, не говорите так, вы глубоко огорчаете меня.
— Вы просили меня объяснить, почему я такой грустный... я не хотел делиться с вами, но это единственный способ отблагодарить вас за жалость ко мне.
— Моя жалость... моя жалость...
— Да, я ничего не буду скрывать от вас. Я с ужасом вижу... что не узнаю себя. Напрасно я презираю этих отверженных, избегаю встреч с ними, их присутствие, контакт с ними разлагает меня, как бы я ни противился. Я уверен, что они обладают роковой способностью заражать атмосферу, в которой живут... кажется, что в меня проникает тлетворный дух. Если бы меня оправдали, мне было бы стыдно общаться с честными людьми. Ныне я недоволен, что нахожусь среди арестантов, но я страшусь дня, когда вернусь к порядочным людям... И все это происходит потому, что я сознаю свою беспомощность.
— Беспомощность?
— Свою подлость.
— Вашу подлость? О боже, как несправедливо вы судите себя!
— Разве не подло и не преступно, когда отступаешь перед долгом и честностью? А со мной это и произошло.
— С вами?
— Да, явившись сюда... я не сомневался, что совершил преступление, хотя ему можно было найти оправдание. А теперь оно мне кажется менее серьезным, потому что я наслушался, как воры и убийцы, отличающиеся особой свирепостью, с циничным издевательством говорят о своих злодеяниях; я иногда ловлю себя на том, что завидую их смелому равнодушию и насмехаюсь над своим раскаянием, когда думаю о совершенном мною проступке, столь незначительном по сравнению с другими.
— Вы правы! Ваш поступок скорее доброе дело, чем преступление. Вы были уверены, что сможете на следующее утро вернуть сумму, взятую вами всего на несколько часов, чтобы спасти семью от разорения и, быть может, от смертельной опасности.
— Для чего бы я ни взял, — это в глазах закона и честных людей — воровство. Конечно, один повод к воровству извинительнее, чем другой, но, видите ли, это пагубный симптом, когда, чтобы оправдаться в собственных глазах, сопоставляешь себя с закоренелым преступником. Отныне я не могу сравнивать себя с честными людьми. С течением времени... я убеждаюсь, что совесть тупеет, костенеет... Завтра, может быть, украду, уже не будучи уверенным, что смогу возместить сумму, которую украл с похвальной целью, но, даже если украду из жадности, я, конечно, буду считать себя невинным по сравнению с тем, кто убивает, чтобы украсть... И, однако, сейчас между мною и убийцей такое же расстояние, как между мной и безупречным человеком... Итак, потому что есть существа, в тысячу раз более опустившиеся, чем я, моя деградация в моих глазах уменьшается. Если прежде я мог сказать: я тоже честный человек, теперь я буду утешаться тем, что скажу: я менее всех преступен среди отверженных, в обществе которых мне всегда предстоит жить.
— Как — всегда? Ну а когда вы отсюда выйдете?
— Не важно: если я и буду оправдан, эти люди меня уже знают, по выходе из тюрьмы, встретив меня случайно, они будут разговаривать со мной как с арестантом. Поскольку справедливое обвинение, приведшее к суду, не будет известно всем этим несчастным, они станут угрожать мне тем, что разгласят мое прошлое. Вот видите, проклятые узы теперь уже неразрывно связывают меня с этими негодяями... Если бы я был в одиночном заключении до того дня, когда состоится суд, дело было бы иное, никто меня бы не знал и я не знал бы никого и не терзался бы страхом, который парализует мои лучшие помыслы. К тому же, если б я думал лишь о своей вине, она бы возросла в моих глазах, а не уменьшилась; чем значительнее она бы мне казалась, тем более серьезно было бы искупление, которое я наложил бы на себя в будущем. Поэтому, чем больше вина, за которую прощен, тем больше добра я должен сделать в доступной мне сфере. Потому что один плохой поступок нужно искупить сотней хороших. Но подумаю ли я когда-нибудь, что должен искупить то, в чем сейчас едва раскаиваюсь... Послушайте... я чувствую... что подчиняюсь непреодолимому влиянию, против которого я долго боролся изо всех сил; меня воспитали для зла, и я уступаю своей судьбе: в конце концов, один, без семьи... не все ли равно, стану ли я честным человеком или преступником?.. А впрочем, мои намерения были добрыми и честными... Именно потому, что из меня хотели сделать негодяя, я убежденно говорил себе: никогда я не изменял чести, хотя для меня это было гораздо труднее, чем для любого другого... А теперь... Нет, это ужасно... ужасно... — воскликнул Жермен. И несчастный разразился таким душераздирающим плачем, что бедная Хохотушка не могла больше сдерживать волнение и тоже залилась слезами.
Выражение лица Жермена было невыносимо печальным. Нельзя было оставаться равнодушным к отчаянью этого смелого юноши, боровшегося с роковой заразой, опасность которой угрожала ему и которую он благодаря своей деликатности еще преувеличивал.
Мы никогда не забудем слов человека редкого ума, двадцатилетний опыт работы которого в тюремном управлении придает особый вес его убеждению: «Если предполагать, что человек вошел в тюрьму по несправедливому обвинению, вошел совершенно невинным, то выйдет он из тюрьмы всегда уже менее честным, чем туда вошел; то, что можно было бы назвать цветком невинной честности, навсегда исчезает при одном соприкосновении с этой тлетворной атмосферой».
Скажем, однако, что Жермен благодаря глубокой порядочности долго и успешно боролся, что он скорее предчувствовал болезнь, нежели в действительности болел ею.
Боязнь увидеть свою ошибку не столь серьезной доказывает, что в тот час он чувствовал всю ее значительность; но все же смущение, страх, сомнения, жестоко волновавшие эту честную и благородную душу, были тревожными признаками. приближения болезни.
Хохотушка, руководимая прямотой своего ума, женской проницательностью и инстинктом любви, угадала то, о чем мы только что говорили.
Хотя она была вполне уверена, что ее друг еще не утратил своей деликатности, она боялась, что, несмотря на высокую нравственность, Жермен однажды станет равнодушен к тому, что сейчас так жестоко его мучило.