Недельное чтение
Требования любви
Представим себе людей, мужчину и женщину – мужа, жену, брата, сестру, отца, дочь, мать, сына – богатого класса, которые живо поняли грехи жизни роскошной и праздной среди нищеты и задавленности трудом народа и ушли из города, отдали кому-нибудь, так или иначе избавились от своего излишка, оставили себе в бумагах, скажем, 150 рублей в год на двоих, даже ничего не оставили, а зарабатывают это каким-либо мастерством – положим, рисование на фарфоре, переводы хороших книг – и живут в деревне, в середине русской деревни, наняв или купив себе избу и своими руками обрабатывая свой огород, сад, ходя за пчелами и вместе с тем подавая помощь сельчанам медицинскую, насколько они знают, и образовательную – учат детей, пишут письма, прошения и т. п.
Казалось бы, чего лучше такой жизни? Но жизнь эта очень скоро перестанет быть радостной, если люди эти не будут лицемерить, лгать, если они будут искренни. Ведь если люди эти отказались от всех выгод и радостей, украшений жизни, которые им давали город и деньги, то сделали они только потому, что они признают людей братьями, равными перед Отцом, – не равными по способностям, достоинствам, если хотите, но равными в своих правах на жизнь и на все то, что она может дать им.
Если возможно сомнение о равенстве людей, когда мы их рассматриваем взрослыми с отдельным прошедшим каждого, то сомнения этого уже не может быть, когда мы видим детей. Почему этот ребенок будет иметь все заботы, всю помощь знания для своего физического и умственного развития, а этот прелестный ребенок с теми же и еще лучшими задатками сделается рахитиком, вырожденным, полукарликом от недостатка молока и останется безграмотным, диким, связанным суевериями человеком, – только грубой рабочей силы?
Ведь если люди эти уехали из города и поселились жить, как они живут в деревне, то только потому, что они не на словах, но на деле верят в братство людей и хотят если не осуществить, то осуществлять его в своей жизни. И эта-то попытка осуществления должна, если только они искренни, – должна привести их в ужасное, безвыходное положение.
С своими с детства приобретенными привычками порядка, удобства, главное, чистоты, они переехали в деревню и, наняв или купив избу, очистили ее от насекомых, может быть даже сами оклеили ее обоями, привезли остаток мебели, не роскошной, а нужной: железную кровать, шкап, письменный столик. И вот они живут. Сначала народ дичится их: ожидает, как и от всех богатых, насилием ограждения своих преимуществ и потому не приступает к ним с просьбами и требованиями. Но вот понемногу настроение новых жителей уясняется: сами они вызываются служить безвозмездно, и самые смелые, назойливые люди из народа опытом узнают, что новые люди эти не отказывают и можно поживиться около них.
И вот начинаются заявления всякого рода требований, которые становятся все больше и больше.
Начинаются не только выпрашивания, но и естественные требования поделиться тем, что есть лишнего против других, и не только требования, но сами поселившиеся в деревне люди, всегда в близком общении с народом, чувствуют неизбежную необходимость отдавать свой излишек там, где есть крайняя нужда. Но мало того, что они чувствуют необходимость отдавать свой излишек до тех пор, пока у них останется то, что должно быть у всех, т. е. у среднего – определения этого среднего, того, что должно быть у всех, – нет никакого, и они не могут остановиться, потому что всегда вокруг них есть вопиющая нужда, а у них излишек против этой нужды; казалось бы, нужно удержать себе стакан молока, но у Матрены двое детей: грудной, не находящий молока в груди матери, и двухлетний, начинающий чахнуть. Казалось, подушку и одеяло можно удержать, чтобы заснуть в привычных условиях после трудового дня, но больной лежит на вшивом кафтане и зябнет ночью, покрываясь дерюжкой. Казалось, можно бы удержать чай, пищу, но ее пришлось отдать странникам, ослабевшим и старым. Казалось, можно бы удержать хоть чистоту в доме, но пришли нищие мальчики, и их оставили ночевать, и они напустили вшей.
Нельзя остановиться, и где остановиться?
Только те, которые не знают совсем того чувства сознания братства людей, вследствие которого эти люди приехали в деревню, или которые так привыкли лгать, что и не замечают разницы лжи от истины, скажут, что есть предел, на котором можно и должно остановиться. В том-то и дело, что предела этого нет, что то чувство, во имя которого делается это дело, таково, что предела ему нет, что если ему есть предел, то это значит только то, что этого чувства совсем не было, а было одно лицемерие.
Продолжаю себе представлять этих людей. Они целый день работали, вернулись домой, кровати у них уже нет, подушки нет, они спят на соломе, которую достали, и вот, поев хлеба, легли спать, осень, идет дождь со снегом. К ним стучатся. Могут ли не отпереть? Входит человек мокрый и в жару. Что делать? Пустить ли его на сухую солому? Сухой больше нет. И вот приходится или прогнать больного, или положить его, мокрого, на пол, или отдать свою солому, и самому, потому что надо где-нибудь спать, лечь с ним. Но и этого мало: приходит человек, которого вы знаете за пьяницу и развратника, которому вы несколько раз помогали и который всякий раз пропивал то, что вы ему давали, – приходит теперь с дрожащими челюстями и просит дать ему 3 рубля, которые он украл и пропил и за которые, если он не отдаст их, его посадят в тюрьму. Вы говорите, что у вас только и есть 4 рубля и они вам необходимы завтра для уплаты. Тогда пришедший говорит: «Да, это значит только разговоры, а когда дело до дела, то вы так же как и все: пускай погибает тот, кого мы на словах называем братом, только бы мы были целы».
Как тут поступить? Что сделать? Положить лихорадочного больного на сыром полу, а самому лечь на сухое, – еще хуже не заснешь. Положить его на свою постель и лечь с ним – заразишься и вшами, и тифом. Дать просящему последние три рубля значит остаться завтра без хлеба. Не дать – значит, как он и говорит, отречься от того, во имя чего живешь. Если можно остановиться здесь, то почему не остановиться было раньше? Почему было помогать людям? Зачем отдавать состояние, ходить из города? Где предел? Если есть предел тому делу, которое ты делаешь, то все дело не имеет смысла или имеет только один ужасный смысл лицемерия.
Как же тут быть? Что делать? Не остановиться – значит погубить свою жизнь, завшиветь, зачахнуть, умереть, и без пользы как будто.
Остановиться – значит отречься от всего того, во имя чего делалось то, что делалось, во имя чего делалось что-либо доброе. И отречься нельзя, потому что ведь это не выдумано мною или Христом, что мы братья и должны служить друг другу, ведь это так, и нельзя вырвать это сознание из сердца человека, когда оно вошло в него. Как же быть? Нет ли еще какого выхода?
И вот представим себе, что люди эти, не испугавшись того положения, в которое их ставила необходимость жертвы, приводящей к неизбежной смерти, решили, что их положение происходит от того, что средства, с которыми они пришли на помощь народу, слишком малы, и что этого не было бы и они принесли бы большую пользу, если бы у них было много денег. Представим себе, что люди эти нашли источники помощи, собрали большие, огромные суммы денег и стали помогать. И не прошло бы недели, как случилось бы то же самое. Очень скоро все средства, как бы велики они ни были, разлились бы в те углубления, которые образовала бедность, и положение осталось бы то же.
Но, может быть, есть еще третий выход? И есть люди, которые говорят, что он есть и состоит в том, чтобы содействовать просвещению людей, и тогда уничтожится это неравенство.
Но выход этот слишком очевидно лицемерный, нельзя просвещать население, которое всякую минуту находится на краю погибели от голода. А главное, неискренность людей, проповедующих этот выход, видна уже по тому, что не может человек, стремящийся к установлению равенства, хотя бы через науку, поддерживать это неравенство всей своей жизнью.
Но есть еще четвертый выход – тот, чтобы содействовать уничтожению тех причин, которые производят неравенство – содействовать уничтожению насилия, производящего его.
И выход этот не может не прийти в голову тем искренним людям, которые будут пытаться в жизни своей осуществлять свое сознание братства людей.
«Если мы не можем жить здесь, среди этих людей, в деревне, – должны будут сказать те люди, которых я представляю себе, – если мы поставлены в такое ужасное положение, что мы неизбежно должны зачахнуть, завшиветь и умереть медленной смертью или отказаться от единственной нравственной основы нашей жизни, то это происходит от того, что одни богаты, а другие нищие, неравенство же это происходит от насилия, и потому, так как основа всего – насилие, то надо бороться против него». Только уничтожение этого насилия и вытекающего из него рабства может сделать возможным такое служение людям, при котором не было бы неизбежности жертвы своей жизнью.
Но как уничтожить это насилие? Где оно? Оно в солдате, в полицейском, в старосте, в замке, который запирает мою дверь. Как же мне бороться с этим насилием? Где, в чем?
Так ли, как борются люди, живущие насилием и борющиеся с насилием насилием же?
Но для человека искреннего это невозможно. Насилием бороться с насилием значит ставить новое насилие на место старого. Помогать просвещением, основанным на насилии, значит делать то же самое. Собрать деньги, приобретенные насилием, и употреблять их на помощь людям, обделенным насилием, значит насилием лечить раны, произведенные насилием.
Если же и бороться с насилием не насилием, а проповедью ненасилия, обличением насилия и, главное, примером ненасилия и жертвы, то все-таки для человека, живущего христианской жизнью среди жизни насилия, нет другого выхода, как жертва, – и жертва до конца.
Человек может не найти в себе силы броситься в эту пропасть, но человеку искреннему, желающему исполнить сознанный им закон Бога, нельзя не видеть свою обязанность. Можно не идти на эту жертву, но если хочешь следовать требованиям любви, то надо так и знать и говорить, считать себя виноватым, если не отдал всего и всю свою жизнь, а не обманывать себя.
И так ли страшна жертва до конца, как это кажется. Ведь дно нужды не глубоко, и мы часто, – как тот мальчик, который с ужасом провисел целую ночь на руках в колодце, в который он упал, боясь воображаемой глубины, а под мальчиком на пол-аршина было сухое дно.
Л.H. Толстой