Недельное чтение
Из завещания мексиканского царя
Все на земле имеет свой предел, и самые могущественные и радостные падают в своем величии и радости и повергаются и прах. Весь земной шар – только большая могила, и нет ничего на его поверхности, что бы не скрылось в могиле под землею. Воды, реки и потоки стремятся к своему назначению и не возвращаются к своему счастливому источнику. Все спешат вперед, чтобы похоронить себя в глубине бесконечного океана.
Того, что было вчера, уже нет нынче; и того, что есть нынче, не будет уже завтра. Кладбище полно прахом тех, которые когда-то были одушевлены жизнью, были царями, управляли народами, председательствовали в собраниях, предводительствовали войсками, завоевывали новые страны, требовали себе поклонения, раздувались тщеславием, пышностью и властью.
Но слава прошла, как черный дым, выходящий из вулкана, и не оставила ничего, кроме упоминания на странице летописца.
Великие, мудрые, храбрые, прекрасные, – увы! – где они теперь? Все они смешаны с глиной, и то, что постигло их, постигнет и нас; постигнет и тех, которые будут после нас.
Но мужайтесь вы все – и знаменитые начальники, и истинные друзья, и верные подданные, – будем стремиться к тому небу, где все вечно и где нет ни гниения, ни уничтожения.
Темнота – колыбель солнца, и для блеска звезд нужен мрак ночей.
Тетскуко Незагуал Копотль (Около 1460 года до Р. Хр.).
Смерть Сократа [Из «Разговоров» Платона]
Вскоре после смерти Сократа один из учеников его, Эхекрат, встретившись с Федоном, другим учеником Сократа, присутствовавшим при смерти учителя, просил рассказать ему подробно все, что произошло в этот день, что говорили окружающие Сократа, что говорил и делал он сам и как умер.
И Федон рассказал следующее:
– Мы и в этот день пришли, как обыкновенно приходили и в предшествующие дни, в здание суда, рядом с тюрьмою. Привратник, обыкновенно впускавший нас в тюрьму, вышел к нам и сказал, чтобы мы подождали немного, так как теперь у Сократа судьи: они снимают с него оковы и объявляют ему повеление нынче же выпить яд. Прошло немного времени, и привратник вышел к нам и сказал, что мы можем войти. Когда мы вошли, у Сократа была его жена Ксантиппа с ребенком на руках. Она сидела рядом с ним на его кровати.
Как только Ксантиппа увидала нас, она стала плакать и приговаривать жалостные речи, которые обыкновенно говорят женщины в таких случаях: «Вот друзья твои последний раз будут говорить с тобой и ты с ними» и т. п.
Сократ старался успокоить ее и просил на время оставить нас одних с ним. Когда Ксантиппа ушла, Сократ, согнув ногу, стал потирать ее рукой и, обращаясь к нам, сказал: «Вот, друзья мои, удивительная вещь, как удовольствие связано с страданием! Мне было больно от оков, а теперь, когда их сняли, я испытываю особенное удовольствие. Вероятно, боги, желая примирить две противоположности – страдание и удовольствие, связали их цепью, так что нельзя испытать одно без другого». Сократ хотел еще сказать что-то, но, заметив, что Критон тихо разговаривает с кем-то за дверью, спросил, о чем он говорит.
– А вот тот, который должен дать тебе яд, – сказал Критон, – говорит, что тебе надо говорить как можно меньше. Он говорит, что те, которые разговаривают перед принятием яда, разгорячаются, а тогда яд слабо действует, и приходится пить вдвое и втрое больше.
– Ну что ж, – сказал Сократ, – выпьем и вдвое и втрое, если понадобится, а я думаю, что мне не надо упускать случая поговорить с вами именно теперь и показать, что человек, в продолжение своей жизни стремившийся к мудрости, не только не огорчается, но радуется приближению смерти.
– Как же ты можешь радоваться тому, что ты оставляешь нас? – сказал один из нас.
– Правда, – сказал Сократ, – что это кажется нехорошим с моей стороны, но если вы вникнете в мое положение, то вы, наверно, поймете, что человек, всю жизнь стремившийся к покорению своих страстей, в чем препятствовало ему его тело, не может не радоваться освобождению своему от него. А смерть ведь есть только освобождение. Ведь то совершенствование, о котором мы не раз говорили, состоит в том, чтобы отделить, насколько возможно, душу от тела и приучить ее собираться и сосредоточиваться вне тела в себе самой; смерть же дает это самое освобождение. Так разве не было бы странно, что человек всю жизнь готовится жить так, чтобы быть как можно ближе к смертному бытию, а когда приближение это готово совершиться, недоволен им. И потому, как мне ни жалко расставаться с вами и опечалить вас, я не могу не приветствовать смерть как осуществление того, чего я достигал в продолжение жизни. Так вот вам, друзья, моя защита в том, что я не печалюсь, оставляя вас. Рад буду, если эта моя защита будет убедительнее той, которую я произнес на суде, – сказал он улыбаясь.
– Но для того, чтобы это было так, – сказал на это Кевис, – надо быть уверенным, что душа, выходя из тела, не разрушается и не погибает, как какой-нибудь пар или дым: хорошо бы было верить или знать, что это так. Но беда в том, что нельзя быть в этом уверенным.
– Это правда, – сказал Сократ. – Нельзя быть вполне уверенным, но есть большое вероятие, что это так. Предание говорит, что души умерших людей идут в ад и продолжают там существовать до тех пор, пока не возвращаются вновь в мир и вновь рождаются из умерших. Можно верить и не верить преданию, но есть большое вероятие того, что люди рождаются из умерших, потому что не только люди, но все животные, растения – все возрождается из умершего. А если это так, то жизнь не может бояться смерти и смерть есть только возрождение к новой жизни. Подтверждается это еще тем, что все мы, живя в этом мире, носим в себе как бы воспоминания о прежней жизни души. А воспоминаний не могло бы быть, если бы душа не жила прежде этой жизни. Так что, хотя тело человека и смертно, душа с своей способностью знания, воспоминания не может умереть вместе с телом. Но мало того, что все наши знания представляют только воспоминания о прежней жизни души, главное доказательство присутствия в нас независимой от тела и неумирающей души – то, что душе нашей не только свойственны вечные идеи красоты, добра, справедливости, истины, но идеи эти составляют самую сущность нашей души. Атак как идеи эти не подлежат смерти, то также не подлежит смерти и наша душа.
Сократ кончил, и мы все молчали, только Кебес и Симлий что-то тихо говорили между собой.
– О чем это вы говорите? – спросил Сократ. – Если вы говорите о том, о чем сейчас говорили, то скажите, что вы думаете. Если вы не согласны или знаете лучшее объяснение, то скажите прямо.
– Я скажу правду, – сказал Симлий, – я не совсем согласен с тем, что ты сказал, и желаю спросить тебя, но боюсь вопросом сделать тебе в твоем положении неприятное.
– Как, однако, трудно, – сказал Сократ, улыбаясь, – убедить людей в том, что я не считаю за несчастье то, что со мной случилось. Если я не могу убедить даже вас, то как же убедить других людей? Напрасно ты думаешь, что я теперь нахожусь в ином расположении духа, чем обыкновенно. Скажи же, в чем твое сомнение?
– Если так, – сказал Симлий, – то я прямо скажу то, в чем сомневаюсь. Мне кажется, Сократ, что то, что ты сказал о душе, не вполне доказано.
– В чем? – спросил Сократ.
– В том, – сказал Симлий, – что то, что ты сказал о душе, можно сказать о строе лиры. Можно сказать, что хотя лира сама по себе с своими струнами есть нечто телесное, земное и преходящее, но строй лиры и звуки, которые она издает, представляют нечто бестелесное и не подлежащее смерти, и что поэтому если лира и сломается и струны ее порвутся, то все-таки тот строй и те звуки, которые она производила, не могут умереть и непременно остаются где-нибудь и после разрушения лиры. А между тем мы знаем, что как гармония лиры есть следствие сочетания в известном напряжении натянутых струн, так и наша душа есть соединение и взаимодействие находящихся в известном отношении различных элементов тела, и что поэтому, как гармония лиры уничтожается с разрушением составных частей ее, так и душа уничтожается вследствие нарушения отношений, составляющих наше тело; нарушения же эти совершаются вследствие разных болезней или чрезмерного ослабления или напряжения составных частей тела.
Когда Симлий кончил, у всех нас явилось неприятное чувство, как мы после сообщили друг другу. Едва только мы уверились словами Сократа в бессмертии души, как сильные доводы противного опять смутили нас и породили недоверие не только к тому, что было, но, как нам показалось, и всему, что могло быть сказано по этому предмету.
Я часто удивлялся Сократу, но никогда более, как в этот раз. Что он не затруднился ответом, тут нет еще ничего удивительного, но я больше всего удивлялся тому добродушию и спокойствию, с которыми он благосклонно и одобрительно выслушал речь Симлия, и тому, как он потом, подметив впечатление, произведенное на нас этой речью, искусно помог нам выйти из сомнения.
Я в это время сидел по правой стороне его, у его кровати, на низком стуле, а он, сидя на кровати, был выше меня. Он имел привычку играть моими волосами. Так и теперь, погладив рукой мою голову и сжав мои волосы на затылке, он сказал:
– Завтра, Федон, ты обстрижешь эти прекрасные волосы.
– Да, – сказал я.
– Но погоди остригать их, а сделай, как я.
– Что же? – спросил я.
– А вот что. Обещаем остричь волосы ты свои завтра, а я свои сегодня же, но только если не сумеем защитить свои доводы.
Я шутя сказал, что я согласен, и тогда Сократ обратился к Симлию.
– Хорошо, Симлий, – сказал он, – Душа подобна гармонии. И как гармония возникает при правильном отношении лиры и струн, так же и душа возникает от известного отношения элементов тела. А если это так, то как согласить это с тем, что мы только что говорили, и с чем ты был согласен, что все знания наши суть воспоминания того, что мы знали в предшествовавших существованиях. Если же душа существовала прежде, чем то тело, в котором она теперь находится, то как же может она быть последствием известного соотношения частей тела. Так что, если мы признаем то, что все наши знания суть воспоминания прежних существований, то мы должны признать и то, что душа наша имеет существование, независимое от условий, в которых находится тело. Кроме того, различие между гармонией и душой еще и то, что гармония не сознает сама себя, душа же сознает свою жизнь и не только сознает, но и управляет ею. Гармония не может изменить положение лиры и зависит от него, душа же независима от тела и может совершенно изменить его состояние. Так, например, сейчас все элементы моего тела находятся в правильном, таком же, как и вчера, соотношении, а между тем моя душа решила то, что нарушит очень скоро это правильное отношение элементов, потому что, как вы знаете, если бы я согласился с предложением Критона бежать из тюрьмы, то я бы был теперь далеко отсюда, а не сидел бы здесь, беседуя с вами в ожидании казни. Не согласился же я на предложение Критона потому, что счел более справедливым подчиниться решению республики, чем уклониться от него.
Так что выходит то, что гармония приговорила лиру к разрушению, т. е. что есть во мне нечто такое, что сознает свое неумирающее начало.
И потому, хотя я и не могу с полной очевидностью доказать этого, сознавая в себе начало разумное и свободное, превышающее телесную оболочку, в которой оно находится, я не могу не верить в то, что душа моя бессмертна.
Если же душа бессмертна, – продолжал Сократ, – то мы обязаны заботиться о ней не только для этой жизни, но и для той, в которую она переходит при смерти тела.
Потому что если душа бессмертна и уносит с собой в другие жизни то, что приобрела здесь, то как же не стараться сделать ее сколь возможно более хорошей и мудрой. – И, помолчав немного, он прибавил:
– Однако, друзья мои, мне кажется, уже пора заняться омовением, потому что лучше выпить яд обмытому, чтобы не доставлять женщинам труд обмывать мертвое тело.
Когда он сказал это, Критон спросил его, что он поручает нам исполнить относительно его детей.
– То, что я всегда говорил, Критон, – сказал он, – ничего нового. Заботясь о самих себе, о своей душе, вы сделаете самое лучшее и для меня, и для моих сыновей, и для вас самих, хотя бы и не обещались мне этого.
– Мы постараемся поступать так, – ответил Критон – Но как похоронить тебя?
– Как хотите, – ответил он и, улыбнувшись, прибавил: – Я все-таки, друзья мои, не могу убедить Критона в том, что Сократ – это только тот я, который сейчас беседует с вами, а не тот, кого он через несколько времени увидит неподвижным и холодным.
Сказавши это, он встал и пошел в комнату, чтобы омыться. Критон пошел за ним, и нам же он приказал ожидать. Итак, мы ожидали, разговаривая между собой о том, что было говорено, и о том несчастии, которое постигло нас, лишая нас друга, учителя и руководителя.
Когда Сократ окончил омовение и к нему были приведены его дети – у него было два маленьких сына и один взрослый – и когда вошли его домашние женщины, он, поговоривши с ними, выслал женщин и детей и опять вышел к нам. Уже было близко к солнечному закату, когда Сократ вышел к нам. Скоро после него вошел служитель одиннадцати и, подошедши к Сократу, сказал:
– Сократ, ты, конечно, не будешь обвинять меня, раздражаться и бранить меня, как раздражаются и бранят меня приговоренные, когда я по приказанию одиннадцати требую, чтобы они выпили яд. Я узнал тебя за это время и считаю тебя человеком самым благородным, кротким и лучшим из всех тех, которые входили сюда, а потому надеюсь, что и теперь ты негодуешь не против меня, – потому что ты знаешь виновников дела, а против них. Я пришел объявить тебе, что время пить яд, – прощай и старайся перенести как можно легче то, что неизбежно.
Сказав это, служитель заплакал, отвернулся в сторону и вышел.
– И ты прощай, – сказал Сократ, – мы же сделаем свое дело. – А затем, обратившись к нам, прибавил: – Какой хороший человек. За это время он навещал меня, беседовал со мною, и я узнал в нем очень хорошего человека. И теперь как трогательно он жалеет меня. Ну, Критон, исполним же его требование, пусть мне принесут яд, если он готов.
– Я думаю, Сократ, – возразил Критон, – что солнце еще высоко, да кроме того, многие принимают яд только очень поздно, а весь вечер пиршествуют, некоторые же даже наслаждаются и удовольствиями любви. Спешить незачем. Есть еще время.
– Те, о которых ты говоришь, любезный Критон, – сказал Сократ, – имели основание поступать так, как поступали, думая, вероятно, что это хорошо для них, я же думаю иначе. Я думаю, что, выпивши яд немного позже, я не выиграю ничего, кроме того, что сделаюсь смешным в собственных глазах. Поди и вели принести яд.
Критон, выслушав это, сделал знак стоявшему за дверью слуге. Слуга вышел и скоро возвратился, ведя с собой человека, который должен был дать Сократу яд.
– Тебе знакомы эти вещи, – сказал ему Сократ, – научи, что нужно делать.
– Нужно только, – ответил тот, – выпивши, ходить до тех пор, пока не отяжелеют ноги, когда же отяжелеют, то лечь, и яд сделает свое дело.
Сказав это, он подал Сократу чашу. Сократ взял ее и с веселым видом, без малейшего страха, нисколько не изменившись ни в лице, ни во взоре, но взглянув, по своему обычаю, пристально на тюремщика, спросил:
– Что ты думаешь относительно возлияния из этого питья в честь какого-нибудь божества: можно или нет?
– Мы приготовили, Сократ, столько, – ответил тот, – сколько считали необходимым.
– Хорошо, – сказал Сократ – Но все-таки должно помолиться богам о том, чтобы переселение мое отсюда туда совершилось благополучно: об этом я и молюсь теперь.
Сказавши это, он поднес чашу ко рту и, не отрываясь, без страха и колебания, выпил все, что в ней было. До этой минуты мы удерживались и не плакали, но когда увидели, что он пьет и уже выпил, то не могли долее удерживаться: у меня против воли полились слезы; закутав голову в плащ, я плакал о себе самом: не его, а свое собственное несчастье оплакивал я, теряя в нем такого друга. Критон, который еще раньше меня не мог удержать своих слез, вышел. Аполлодор и прежде не переставал плакать, теперь же разразился рыданиями.
– Что вы делаете, удивительные вы люди? – сказал Сократ. – Я выслал женщин, чтобы они не сделали чего-нибудь подобного. Умирать должно в благоговейном молчании. Успокойтесь и будьте мужественны.
Сделав над собою усилие, мы перестали плакать. А он походил молча несколько времени, подошел к кровати и, сказав, что у него тяжелеют ноги, лег на спину так, как ему советовал лечь служитель, принесший яд.
Он лежал неподвижно; служитель же время от времени трогал его ноги и голени. Сжав ему одну ногу, служитель спросил, чувствует ли он? Сократ отвечал: «нет». Потом он снова, нажимая руки на голени и ляжки, показывал нам, что Сократ холодеет и коченеет.
– Как только холод дойдет до сердца, – сказал он, – тогда конец.
Холод доходил уже до нижней части живота, когда Сократ, вдруг
раскрывшись – потому что он был накрыт, – сказал свое последнее слово: – Не забудьте принести Асклепию в жертву петуха.
Очевидно, он хотел сказать этим то, что он благодарен богу врачебной науки, который посредством изобретенного им средства излечил его от жизни.
– Исполним, – ответил Критон. – Но не имеешь ли ты еще чего-нибудь сказать?
На этот вопрос Сократ уже ничего не ответил, а спустя немного времени сделал судорожное движение, после чего служитель раскрыл его. Взор его уже был неподвижен. Критон подошел к нему и опустил ему веки на открытые, остановившиеся глаза.