Книга: Россия, которой не было – 4. Блеск и кровь гвардейского столетия
Назад: Люди с другой стороны
Дальше: Вместо эпилога: бешеная карусель

Хранители гордого терпенья

Приведенный здесь рисунок знаменитого Брюллова у человека чувствительного и привыкшего относиться к декабристам восторженно, способен вызвать не одну-единственную горючую слезу, а целый водопад на манер Ниагарского. Но меж тем…
Боже упаси, я вовсе не хочу сказать, что великий мастер кисти и мастихина погрешил против истины. Брюллов добросовестно изобразил правду.
Точнее, что очень существенно – кусочек правды. Совсем крохотный кусочек…
Вот как до решения своей участи сидел кавалергард Иван Анненков: «В Выборге сидеть было довольно сносно. Офицеры и солдаты были народ добрый и сговорчивый, большой строгости не наблюдалось, комендант был человек простой, офицеры часто собирались в шлосс, как на рауты. Там всегда было вино, потому что у меня были деньги, я рад был угостить, офицеры были рады выпить, и каждый день расходились очень довольные, а комендант добродушно говаривал: „Я полагаюсь на ваше благоразумие, а вы моих-то поберегите“. Чувствительные немки, узнав о моей участи, принимали во мне большое участие, присылали выборгские крендели и разную провизию, даже своей работы. Однажды кто-то бросил в окно букет фиалок, который я встретил с чувством глубокой благодарности; цветы эти доставили мне несказанное удовольствие. Так прошло три месяца».
Напоминаю, это государственный преступник описывает свое пребывание в тюремном замке!
Может быть, перед нами счастливейшее исключение из правил? Послушаем декабриста Басаргина…
«Плац-майор каждую неделю присылал мне по пяти рублей (из отобранных при аресте тысячи семисот рублей – А.Б.), и этих денег мне доставало и на табак, и на белый хлеб, и на проч. Посредством сторожа моего я даже абонировался в книжном французском магазине и брал оттуда книги. В крепости (Петропавловской – А.Б.) я прочел все романы того времени Вальтера Скотта, Купера и тогдашних известных писателей… С Луниным и Кожевниковым мы свободно разговаривали. С первым каждый день после обеда я играл в шахматы…»
Скорее правило, чем исключение, а? Вот, кстати, барон Штейнгель жаловался, что его, заарестовавши, на гауптвахте подвергали нешуточным лишениям: за весь день пребывания там он только и скушал, что ломоть белого хлеба с икрою. А Поджио устроил скандал, получив на ужин тушеную телятину – для него это было чересчур уж простое блюдо…
«В той же общей передней (снова гауптвахта – А.Б.) содержались арестанты из Гвардейского экипажа – два брата Беляевых, Бодиско, Акуловых, которым приносили такой же обед роскошный, какой приносили караульным офицерам; крох от их стола было бы достаточно на пропитание такого же числа арестантов», – мемуары барона Розена.
Лореру «добрый сторож» проносил апельсины корзинами…
Вот как они ехали в сибирскую каторгу.
«В Каменске городничий, бывший фельдъегерь, преподнес огромную корзину с вином и припасами всякого рода».
«Повсеместно, от Тобольска до Читинского острога, принимали нас отменно и усердно навязывали булки на сани, укутывая нас, чем могли», – это барон Розен. В Тобольске его с товарищами два дня принимал в гостях полицмейстер Алексеев. Братьев Борисовых встречал на почтовой станции советник красноярского губернского правления Коновалов.
А вот как ехали в Сибирь Басаргин с Фонвизиным: «Фонвизин рассказал мне, что жена… передала ему 1000 руб., которых достанет нам и на дорогу, и первое время в Сибири… Жандармы нам прислуживали… По приезде в Тобольск нас поместили в доме полицмейстера, где и отдохнули мы суток трое… В Тобольске Фонвизин купил повозку, запаслись еще теплым одеялом… В Красноярске губернатор угостил нас с истинным радушием… Приехав на какую-то станцию в Нижнеудинском округе, мы остановились в лучшей квартире одного большого селения… Вскоре по возвращении моем в острог прибыл к нам генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, ласково обошелся с нами, предложил зависящие от него услуги…»
В каких условиях отбывал срок Басаргин: «Мы выписывали также много иностранных и русских журналов (семь французских и три немецких – А.Б.)… комендант Лепарский посещал нередко нашу тюрьму и обращался с нами самым вежливым образом. Он никогда, бывало, не зайдет в затворенную комнату, не постучавши и не спросивши, можно ли войти… Плац-майор ежедневно обходил нас, принимал от нас просьбы, они большею частью заключались в дозволении выйти куда-нибудь из тюремного замка к коменданту, и был с нами не только ласков, но и почтителен. Прочие офицеры следовали примеру своих начальников. Бывало, нам самим было странно слышать, как унтер-офицер, обходя казематы, говорил: „Господа, не угодно ли кому на работу?“ Кто хотел, тот выходил, а нежелающие оставались покойно дома. Эти работы были утомительны и очень часто прекращались на месяц и на два, под самыми пустыми предлогами: или по случаю сильного холода, сильного жара, дурной погоды или существования повальных болезней. Они были те же, что и в Чите, т.е. молонье на ручных жерновах муки, и точно так же, как и там, приходившие на работу садились читать книги, газеты или играть в шахматы. В Петровском нас посетили бывшие генерал-губернаторы Восточной Сибири Сулима и Броневский…»
Вот на одном из иркутских соляных заводов горбится под гнетом непосильного труда Оболенский: «На другой день, после свидания с начальником (за кофе и булками – А.Б.) урядник Скуратов приносит нам два казенных топора и объявляет, что мы назначены в дровосеки и что нам будет отведено место, где мы должны рубить дрова в количестве, назначенном для каждого работника по заводскому положению; это сказано было вслух, шепотом же он объявил, что мы можем ходить туда для прогулки и что наш урок будет исполнен без нашего содействия».
Другими словами, работу Оболенского разложили на менее привилегированных заключенных, добавив им трудов.
А вот и пресловутые рудники, где всего восемь «узников» проработали под землей всего полгода – кстати, без всяких кандалов, вопреки рисунку Брюллова.
Самое интересное, что они сами потом не хотели уходить из-под земли! Потому что в руднике никак нельзя было перетрудиться. Оболенский: «Работа была нетягостна: под землею вообще довольно тепло, но нужно было согреться, я брал молот и скоро согревался». В подземной работе не было назначено никакого ручного труда (т.е. не было нормы выработки – А.Б.); мы работали, сколько хотели, и отдыхали так же; сверх того работа оканчивалась в одиннадцать часов дня, в остальное время мы пользовались полной свободой».
Ничего удивительного, что от безделья Волконского «во глубине сибирских руд» посещали эротические мечтания, запечатленные Брюлловым со всей добросовестностью. Ничего удивительного, что, узнав о переводе «на чистый воздух», наши «труженики», как вспоминает Оболенский, «единогласно утверждали, что работа под землею нам вовсе не тягостна и что мы ее предпочитаем работе на воздухе… Наши представления не были уважены, и на другой день мы были высланы на новую работу, нам назначенную: часть причин, по которой мы предпочли подземную работу, нами не была высказана…»
Еще бы! Причина была единственная – где еще можно так лодырничать? Но, впрочем, и «работа на чистом воздухе» выглядит тяжелой только с точки зрения белоручки Оболенского. Заключалась она в том, что ему с напарником следовало тридцать раз в день перенести на расстояние в двести шагов восьмидесятикилограммовые носилки с рудой… Всего-то. Две тонны за день. В молодые годы, подрабатывая на железнодорожной станции, автор этих строк с друзьями разгружали вчетвером за день вагон цемента – тонн шестьдесят…
А вскоре, уже через пару месяцев, восьмерку «подземных рудокопов» перевели в Читинский острог, где началось и вовсе уж райское житье, о котором грех не рассказать подробно.
Даже автор классического, апологетического труда «Во глубине сибирских руд. Декабристы на каторге и в ссылке» А. Гессен ненароком проговорился: «Это была своеобразная тюремная вольница».
Еще бы! В Чите, по тому же Гессену, декабристы всего лишь «чистили казенные хлевы и конюшни, подметали улицы, копали рвы и канавы, строили дороги, мололи зерно на ручных мельницах». Гессен и тут по наивности своей дал полное описание:
«Но и этой работой тюремщики не очень обременяли заключенных… На место работы несли книги, газеты, шахматы, завтрак, самовары, складные стулья, ковры. Казенные рабочие везли тачки, носилки и лопаты.
Приходил офицер и спрашивал:
– Господа, пора на работу! Кто сегодня идет?
Если слишком уж многие сказывались больными и не хотели идти, он просил:
– Да прибавьтесь же, господа, еще кто-нибудь! А то комендант заметит, что очень мало.
– Ну, пожалуй, и я пойду! – раздавались отдельные голоса.
Место работы превращалось в клуб. Кто читал газету, кто играл в шахматы. Солдаты, а иногда и офицеры угощались остатками завтрака декабристов. Когда вдали показывался кто-нибудь из начальников, часовые вскакивали и хватали ружья с возгласом:
– Да что ж это вы, господа, не работаете?
Начальство проходило мимо, и все снова возвращалось в прежнее положение…»
Напоминаю – это пишет советский историк, усердно восхваляющий и превозносящий! Этого бы и достаточно, но грех не добавить к этому разыскания В. Кустова…
Согласно запискам Завалишина, «один каземат получал в год до 400 000 рублей ассигнациями» – на содержание наших народных печальников. Всего пятая часть от сделанных в 1829 году Россией за рубежом займов…
«Когда стало совсем тепло, нас два раза водили в день купаться… снимали железа, а по возвращении опять надевали их». А впрочем, через год и кандалы насовсем сняли…»
Но тут возникла другая проблема, классически тюремная. К некоторым приехали жены, и мужья к ним переселились – немногие счастливцы. Остальным, людям молодым, тоже, разумеется, жаждалось утех амуровых. Вот и пришлось выходить из положения, кто как сумел…
«Еще в первом самом каземате в Чите начали с того, что стали заставлять мальчишек-каморников приносить тайно водку, поили их допьяна и завели с ними педерастию… Вдруг открывается, что два главных деятеля 14 декабря, Щепин-Ростовский и Панов, находятся в гнусной связи… в Петровском каземате, когда даже тюремщик не считает нужным запирать комнаты заключенных на замок, Щепин на ночь запирает Панова, чтобы никто другой не мог воспользоваться его благосклонностью… Затем разврат начал искать всевозможных выходов. Под предлогом, что Барятинского, находившегося в сильной степени заражения сифилисом, нельзя лечить в общем каземате… Вольф выхлопотал ему разрешение жить в отдельном наемном домике, и как товарищам Барятинского дозволялось ходить туда к нему… то его домик сделался притоном разврата, куда водили девок… Все, кто имел средства, захотели также иметь домики. Так Александр Муравьев и Сутгоф построили домик при главном каземате, Артамон Муравьев во 2-м каземате… в 3-м каземате на крутом косогоре построил избушку и Ивашев, прикрывая настоящую цель будто бы приготовлением к побегу, чем надувал других и приятель его Басаргин, когда, в сущности, дело шло просто о том, что в этот домик очень удобно было приводить девок… Вследствие этого разврат распространился по всей Чите…»
Разврат?! А нам толковали, что ссыльные декабристы распространяли просвещение… Хорошо еще, никто в советское время не додумался уверять, будто сифилисом Барятинского заразили агентессы Третьего отделения…
Тот самый блестящий кавалергард Свистунов, что за день до восстания, прикрывшись командировкой, сбежал из Петербурга, чтобы не участвовать: «Находясь на каторге и в ссылке, ни в чем не нуждался, один из самых богатых осужденных, на каторге предавался крайним степеням разврата, был коноводом той группы, что действиями своими бросала тень на все казематское общество… деньги, которые допускались для вспоможения товарищам, употреблял на развращение невинных девушек… Он сманил одну живущую у супруги его товарища В-го (вероятно, Волконского – А.Б.) семейную девушку Александру и сумел развратить ее до того, что она продала родную сестру… Свистунов с товарищами довели бесчестность до такой степени, что, соединяя подлость с трусостью, осмеливались на случай, если откроются их дела, называть себя девкам, завлекаемым ими в каземат, именами наиболее чистых людей казематского общества…
Кстати, мальчишек в педерастию вовлекала в Петровском заводе как раз компашка Барятинского-Свистунова.
«Брат посылал Свистунову много денег, но он в артель вносил очень мало, употребляя получаемый им излишек на оргии и на соблазнение и на покупку у бесчестных родителей по деревням молодых невинных девушек, которых затем переодетыми приводили в каземат… само начальство смотрело на это легкомысленно…»
Завалишин, рассказав обо всем этом, ограничился таинственной фразой, касавшейся декабристских жен: «К сожалению, надобно сказать, что и некоторые дамы подавали повод к соблазну». Надо полагать, и декабристки были слабы на передок – но эти подробности покрыты мраком неизвестности.
Те, кто смотрел «Звезду пленительного счастья», помнят, разумеется, и красиво снятый роман Ивана Анненкова с французской подданной Полиной Гебль: их играют Игорь Костолевский и очаровательная Эва Шикульска. Так красиво и романтично они барахтаются в сене под тенорок Окуджавы:
– Кавалергарда век недолог…
Означенная Полина потом ухитрилась прорваться к императору, выплакала у него позволение уехать в Сибирь и выйти замуж за государственного преступника Анненкова. Мотыль и это красиво показал. Однако в Сибири было и кое-что еще, достойное камеры уже не Мотыля, а скорее «студии Терезы Орловски».
«Большая часть арестантов Петровского острога были холосты, все люди молодые, в которых пылала кровь, требуя женщин. Жены долго думали, как помочь этому горю. Анненкова наняла здоровую девку, подкупила водовоза, который поставлял воду в острог, подкупила часовых. Под вечер девку посадили в пустую бочку, часовой растворил ворота острога, и, выпущенная во двор, проведена была часовым в арестантские комнаты. Голодные декабристы, до 30 человек, натешились и едва не уморили девку. Тем же порядком на следующее утро девку вывезли из острога. Анненковой и после этого несколько раз удалось повторить ту же проделку. Быть может, об этом знали или догадывались начальники, но смотрели сквозь пальцы. Сколько было благодарностей от арестантов!»
Замечу сразу: в адрес самой Полины Гебль-Анненковой я не скажу ни единого худого слова и другому не позволю. Все, что нам известно, позволяет с уверенностью сказать: чувства там были неподдельные. История Анненкова и Полины – чуть ли не единственный по-настоящему красивый и чистый эпизод декабристской «эпопеи». И, кроме того, чисто по-мужски я ей аплодирую: посылать в каземат собственному мужу «здоровую девку» в водовозной бочке – подвиг нешуточный. Образцовая супруга, мне б такую…
Меня, даже вспомнив иные юношеские проказы, поташнивает от другой детали – одна девка и тридцать клиентов. Простите, в конце концов, есть пределы… Какое быдло!
Но Полина – вне конкуренции, честно… Аплодирую и восхищаюсь без притворства! Начальную бы буковку от французской фамилии ей еще убрать…
У Полины и Ивана роман был настоящий – а вот другую подобную историю, Ивашева и француженки Камиллы Ле-Дантю вдумчивый исследователь Крутов вывел на чистую воду, откопав записки Завалишина. В этом случае не было никакой любви, якобы заставившей возвышенную девушку отправиться в Сибирь к предмету своего сердца. Все оказалось проще и циничнее.
«Мать Ивашева купила за 50 тысяч ему невесту в Москве, девицу из иностранок, Ледантю, но чтобы получить разрешение от Государя, уверили его, что будто бы она была еще прежде невестою Ивашева; хотя оказалось, что он все путал в рассказе о ней товарищам; и о происхождении ее, и о наружности, а она, приехавши, бросилась на шею Вольфу, приняв его за своего жениха, несмотря на то, что между ними не было ни малейшего сходства».
Это до маменьки Ивашева, надо полагать, дошли, наконец, из Сибири известия, какую жизнь ведет ее сыночек – домик на окраине деревни, педерасты, девки, сифилис… Она подсуетилась – и успела вовремя. Другим уже не повезло. Завалишин: «Но это и удалось только один раз, а когда, рассчитывая на это, стали и другие сочинять истории о мнимых невестах, например, о дочери Василия Давыдова, якобы невесте Александра Муравьева, то было отказано…»
Впрочем, зная, какая вольность нравов царила «во глубине сибирских руд», не сомневаюсь, что Муравьев утешился с доступными и недорогими девками, благо за этим зорко следила игривая и заботливая Полина Е.
Между прочим, в 1838 году ссыльный Ивашев, супружник задорого купленной французской секс-игрушки, заявил властям, что у него из дома украли отложенные на хозяйство деньжишки. И виновника, и деньги нашли. Было тех денег десять тысяч пятьсот рублев. Для справки: на год всему Военному Московскому госпиталю выдавалось на продукты, припасы и материалы… двадцать тысяч рублей! Кучеряво обитал в Сибири государственный преступник Ивашев…
Пуд пшеничной муки тогда стоил 5 рублей 19 копеек. Пуд говядины – 7 рублей 39 копеек. Ведро рейнского вина – 27 рублей 70 копеек. Сотня куриных яиц – 4 рубля 30 копеек.
Еще о жизни в Чите: «Надобно сказать, что потребность провизии развилась до больших размеров вследствие несоразмерного количества прислуги, которую держали как в каземате, так и в домах некоторых женатых. У Трубецкого и Волконского было человек по 25, в каземате более сорока. Кроме сторожей и личной прислуги у многих, и у каземата, были свои повара, хлебники, квасники, огородники, банщики, свинопасы, так как свиней каземат… держал своих собственных, и только я (Завалишин – А.Б.) уничтожил все, находя гораздо выгоднее иметь покупную свинину. Кроме простой прислуги у Трубецких была акушерка и экономка, у Муравьева – гувернантка, у многих швеи и пр. Все это не только питалось за наш счет, но и страшно воровало. Кроме того, и вся школа, человек до 90, кормилась за счет каземата, и много сверх того посылалось еще, как подаяние бедным на острог. Караульных, разумеется, кормили также в каземате. Когда же впоследствии ослаблены были препятствия к сношению с посторонними, то в Петровский завод стали съезжаться, как для лечения, так и для удовольствия. Пошли праздники, пикники в поле, обеды и балы…»
Знал ли об истинном положении дел Пушкин, когда сочинял стихотворное послание в Сибирь, как вольготно, сыто и пьяно жилось на самом деле обитателям этого санатория? Ручаться можно, что нет. Перед его мысленным взором наверняка представали ужасы с рисунков Брюллова.
А вот как «страдали» братья Бестужевы, по воспоминаниям няни из их латифундии: «Хозяйство было большое, держали лошадей, коров, свиней, птицу: кур, уток, индеек, разводили мериносовых овец – до 1000 голов. Летом шерсть сушили и куда-то отправляли… При доме был большой огород и сад. В парниках выращивались арбузы и дыни. Были мастерские – слесарная, столярная, две кузницы. В них работали русские, буряты и еврей».
Латифундия!
«Жестокая» императорская администрация все это время регулярно выплачивала денежные субсидии «необеспеченным» государственным преступникам. «Необеспеченными» считались те, кто не получал денег от родных или получал в год менее четырехсот рублей ассигнациями. Годовое пособие «необеспеченным» составляло сто четырнадцать рублей двадцать восемь копеек серебром, в пересчете на ассигнации сумма еще выше. Каковы были цены на основные продукты, мы уже знаем. Жрать можно в три горла…
И потому один правительственный чиновник из моего родного Минусинска оставил примечательные воспоминания: «Однажды в Минусинске приходит ко мне разжалованный поручик Свешников, который ранил своего полкового командира, сослан был в каторжную работу, а оттуда, по слабости здоровья, выпущен на поселение и считался в числе обыкновенных преступников.
– Позвольте мне, Александр Кузьмич, – говорит он, – подать вам просьбу.
– О чем? – спрашиваю я.
– Хочу прочиться из простых преступников в государственные: им дают пенсионы, а я, по бедности, умираю с голоду.
Признаюсь, я не скоро нашелся, что ему ответить.
Означенному поручику Свешникову не повезло – своего полкового командира он, недотепа, ранил в частном порядке. Спьяну, надо полагать, без идейной подоплеки. Вот и умирал с голоду. А если бы, тыча в командира саблей, кричал что-нибудь насчет конституции и свободы – катался бы, как сыр в масле, подобно нашим героям… Не повезло. Не позаботился, простая душа, об идейной подоплеке заранее…
К чести господ декабристов, следует непременно уточнить, что не все из них предавались разврату. Далеко не все пользовали дешевых девок, мальчиков или друг друга. Двадцать пять человек за время поселения в Сибири создали семьи – как официальные, так и неофициальные, но постоянные. У многих за долгие годы родились дети…
А.Ф. Бриген, покидая Сибирь по амнистии, увез с собой в Россию прижитого таким образом сына Николашу. Это был единственный ребенок, увезенный из Сибири! Больше никто из двадцати пяти (даже те, у кого не было в России законных жен), не забрал с собой ни детей, ни жен, с которыми прожили столько лет. Дворяне. Печальники народные. Авторы конституции. Кстати, Бриген, забрав сына, двух дочерей оставил все же в Сибири…
Быдло!
Барон Штейнгель прожил с «походно-полевой женой» двадцать лет. Имел от нее двух сыновей – шестнадцати и пятнадцати лет. Уезжая в Россию, бросил. Как все остальные… Как, меж иными, благородный друг Пушкина Иван Иванович Пущин.
И они еще скулили! Вот отрывок из донесения из Тобольска, отправленного в столицу в 1827 году: «…оплакивает свою участь, которая, по его словам, тем более жестока, что он никоим образом не принадлежал к большому заговору, о котором он совершенно не знал, но что обстоятельства, первая присяга, принесенная Цесаревичу, и пр. бросили его в эту бездну».
Хотите знать, что это за безвинная жертва обстоятельств плачется на свою горькую участь?
Да наш старый знакомый Щепин-Ростовский, что в «день Фирса» тяжело ранил саблей двух солдат и трех старших офицеров, причем одного из них ударил сзади, а другого бил и лежачего…
Мне не раз встречались книги, авторы коих, определенно возмущенные декабристским мифом, сравнивали вольготное житье-бытье «государственных преступников» с последующей практикой НКВД. По-моему, такие сравнения неуместны. Достаточно спросить: а что ждало бы в том же 1825 году офицеров, совершивших нечто подобное во Франции или Англии?
Уж там-то не церемонились бы! Какие там девки в бочках, слуги в казематах, сотни тысяч рублей на содержание и парники с дынями! Французы наверняка запечатали бы своих мятежников в Кайенну, филиал ада на земле, лет на сорок, в цепях круглосуточно, под строжайший надзор. Англичане – в пустыне Австралии или другое милейшее местечко вроде описанных в полном соответствии с правдой Конан Дойлем андаманских болот. Это – в лучшем случае. Но девять шансов из десяти за то, что своих эполетоносных путчистов цивилизованные европейские державы быстренько повесили бы или отвезли на помост, украшенный неким механизмом изобретения доктора Гильотена. В просвещенных Европах с такими не миндальничали. Это у нас, в дикой и варварской Московии император Николай мог проявлять фантастический по европейским меркам гуманизм…
Английский историк Ч. Поулсен: «Пятерых… отправили отбывать наказание в Новый Южный Уэльс (провинция Австралии – А.Б.), Джорджа Лавлесса… отправили другим пароходом. Там он работал некоторое время на строительстве дороги, а затем был переведен на государственную ферму, где с него наконец-то сняли кандалы и заставили пасти скот. Пятерых его товарищей… распределили на фермы поселенцев в разных частях Австралии; поселенцы имели возможность „покупать“ заключенных у правительства за один фунт за человека. Так что в любом случае сосланных заключенных можно было считать рабами».
Хотите знать, за что этих шестерых в 1834 году по приговору английского суда отправили фактически в рабство?
За попытку создать профсоюз сельскохозяйственных рабочих! И только! Они лишь собрались в укромном местечке и создали организацию, чтобы сообща добиваться повышения зарплаты. За подобное вольнодумство по английским законам того времени полагались каторжные работы на срок до семи лет. Правда, всех шестерых освободили досрочно, уже через четыре года, но исключительно оттого, что в Англии на их защиту поднялись десятки тысяч демонстрантов…
Теперь представьте: умирает король Англии, и несколько гвардейских офицеров поднимают три полка на бунт, не желая присягать официальному наследнику, убивают генерала, пытающегося мятеж пресечь, тяжело ранят нескольких старших офицеров. И то же самое – в Париже.
Всех их долго потом раскачивал бы ветерок на виселицах – туда-сюда, туда-сюда… Это – в Англии. А во Франции господ офицеров, ободрав эполеты, быстренько бы побрили «национальной бритвой»… Прецеденты известны.
И напоследок… Коли уж зашла речь о пребывании декабристов в Сибири, их настоящем, а не мифическом житье-бытье, то просто невозможно обойти вниманием известную историю с «заговором Сухинова» в Читинском остроге. Сначала дадим слово товарищу Гессену, апологету и трубадуру, а уж потом перейдем к более подробным источникам…
Итак, Гессен. «И здесь у Сухинова возникла смелая и отчаянная мысль: возмутить узников Зеренутского рудника, где он работал, пойти во главе их по другим рудникам и заводам, поднимать и освобождать повсюду каторжан и посельщиков Нерчинского округа и затем освободить заключенных в Читинском остроге декабристов. Находившиеся с ним в Зеренуте товарищи по восстанию, Мозалевский и Соловьев, люди твердые, храбрые и непреклонные, однако, не поддержали его: они опасались привлеченных Сухиновым к своему замыслу каторжан. Предубеждение это порождалось их классовой природой: они не понимали, что вся царская каторга состояла на три четверти из жертв крепостного режима, мертвящей солдатчины и социальной несправедливости… Двое из этой безликой каторжной массы стали помощниками Сухинова: разжалованные и наказанные кнутом фельдфебели Голиков и Бочаров… оказался, однако, предатель: в пьяном виде ссыльный Козаков донес о заговоре начальству. Началось следствие. Суду было предано девятнадцать человек».
Сухинова, Голикова и Бочарова приговорили к смертной казни, а еще трех каторжан – к наказанию плетьми. Сухинов каким-то образом раздобыл мышьяка и отравился. Яд не подействовал, Сухинова откачали, но он был человеком упорным – и повесился. Со всеми остальными поступили в точности согласно приговору. Рассказывая об этом, Гессен приводит воспоминания декабриста Горбачевского, назвавшего процедуру «адским представлением».
Горбачевского он цитирует по оригиналу мемуаров, но исключительно именно это место. И не удивительно: обширные воспоминания Горбачевского, мягко говоря, не особенно и сочетаются с нарисованной Гессеном картиной.
Сведения из первых рук… Рассказывает Горбачевский.
«Любовь к отечеству, составлявшая всегда отличительную черту его (Сухинова – А.Б.) характера, не погасла, но, по словам самого Сухинова, она как бы превратилась в ненависть к торжествующему правительству… Решившись на что-либо однажды, для исполнения предпринятого им дела, он не видел уже никаких препятствий, его деятельности не было границ; он шел прямо к цели, не думая ни о чем более, кроме того, чтобы скорее достигнуть оной (классический портрет большевика – А.Б.).
Голиков, разжалованный и наказанный кнутом фельдфебель какого-то карабинерского полка, и Бочаров, сын одного богатого астраханского, кажется, купца… (кстати, нет ни малейших сведений о том, что оба были «жертвами царизма», и Бочаров вовсе не «жертва солдатчины», как писал Гессен – А.Б.).
«…Ссыльные принимали с радостью предложения Бочарова и Голикова. Они не думали ни о каких важных предприятиях; не думали об улучшении своей участи; для них довольно было и того, чтобы освободиться на некоторое время от работ и от тягостной подчиненности; грабить и провести несколько веселых дней в пьянстве и различного рода буйствах: вот их цель».
Не забывайте, что Горбачевский сам жил среди этих людей и должен был неплохо их изучить.
«Сначала Соловьев и Мозалевский ни в чем не подозревали Сухинова и не обращали никакого внимания на его сношения со ссыльными. Они часто разговаривали с ним о своем положении, и когда Сухинов начинал говорить о возможности освобождения, они старались доказать ему нелепость такого предприятия. Несогласие их мнения происходило особенно оттого, что Соловьев и Мозалевский смотрели на ссыльных безо всякого пристрастия; напротив чего Сухинов видел в них качества, каких они никогда не имели. В его глазах сии люди были способны ко всяким предприятиям, были храбры, отчаянны, тверды и настойчивы в своих намерениях и потому не чужды благородных чувствований – разврат же их происходил только от унижения и бедности. Это заблуждение погубило Сухинова и внушило ему недоверчивость к советам его товарищей, которые употребляли все средства, могущие отвратить его от обманчивых надежд и разрушить ложное мнение о качестве ссыльных…
…Между русскими разбойниками нет никакого сообщества… на каждом шагу обман, измена и предательство; часто составляют заговоры и сами доносят на тех, которым предлагали разделить свои замыслы. Штоф водки есть такая цена, за которую почти каждый ссыльный продаст под кнут себя и своих товарищей, не колеблясь ни минуты. Воровство у своих товарищей, картежная игра, пьянство и разврат – суть главные и единственные их занятия. Если ссыльные предпринимают частые побеги, то целью их побегов бывает только одна надежда уклониться на некоторое время от работ и на воле предаться пьянству, грабительству и убийствам… Вот с какими людьми Сухинов думал освободить всех государственных преступников и, может быть, что-нибудь сделать более. Не удивительно, что его товарищи не приняли в этом никакого участия… они старались удержать своего товарища от сношений со ссыльными и употребили все, что могли, для отвращения от предприятия, в котором начали его подозревать…»
В конце концов, Соловьев с Мозалевским, видя, что отговорить Сухинова от задуманного нет никакой возможности, ушли из его дома, где регулярно собирались заговорщики. Купили себе другой домишко и занялись огородом.
Как видим, дело тут вовсе не в «классовой природе»: оба товарища Сухинова наверняка смотрели на жизнь и людей более трезво и прекрасно понимали, что из уголовного сброда ни за что не сколотить «революционный отряд». В случае успеха бунта вся затея, цитируя Стругацких, кончилась бы пьяным кровавым безобразием – и, скорее всего, сотоварищи попросту пристукнули бы спьяну Сухинова, когда он начал бы побуждать их идти маршем на Читу и освобождать остальных. А если бы и дошли до Читы эти уркаганы, то, вне всякого сомнения, вдоволь пограбили бы тамошний «санаторий», а декабристских жен незамедлительно разложили прямо посреди улицы.
Но Сухинов, видимо, был ослеплен пресловутой блатной романтикой и остановиться уже не мог – незадачливый родоначальник большевистской политики на союз с «социально близким» ворьем (и интеллигентского восхищения всевозможными челкашами)…
А теперь то, о чем Гессен умолчал – конечно же, умышленно, ведь он читал мемуары Горбачевского и не мог кое о чем не знать…
Козаков, и точно, пошел к управляющему рудниками и заложил будущий мятеж. Однако он был изрядно пьян, и управляющий, не поверив, отправил его проспаться. Тем временем Голиков с Бочаровым об этом проведали. Не теряя времени, убили Козакова, разрубили тело на части и закопали в разных местах.
Однако нашелся второй доносчик, и был он, видимо, трезвехонек, потому что ему-то управляющий поверил и немедленно отдал приказ заковать заговорщиков в кандалы. Бочарову удалось бежать. Про Козакова поначалу думали, что он тоже бежал…
Горбачевский: «По прошествии нескольких недель голодная собака, вырыв из земли руку убитого человека, принесла в завод. Этот случай заставил сделать розыски, и открыто было разрубленное на части тело Козакова. Однако ж его смерть оставалась загадкою до тех пор, пока пойманный Бочаров не сознался в своем преступлении».
Как видим, Сухинова и его сообщников приговорили к столь тяжкому наказанию вовсе не за попытку к побегу и даже не за бунт. Вообще царские законы насчет беглых были удивительно либеральны. Вплоть до Февральской революции, например, беглец из Сибири не подлежал дополнительному наказанию, если он был пойман в Сибири же. Вот если ему удавалось перевалить Уральские горы, и его ловили уже на территории Европейской России, – тогда уж навешивали новый срок…
Сухинова и его приятелей, таким образом, судили в первую очередь как членов преступной группы, совершившей убийство. Отсюда и суровость приговора…
Да вдобавок из-за Сухинова пострадали Соловьев и Мозалевский. Их признали непричастными к этому делу, но все же сгоряча отослали на самые отдаленные рудники, где они «провели два месяца в скуке и бедности».
Правда, вскоре их перевели на тот самый Петровский завод, в котором житье-бытье, как мы убедились выше, было самое развеселое…
Можно еще добавить, что самые теплые отношения с каторжными варнаками поддерживали наши благородные дамы, Трубецкая и Волконская. Дадим слово товарищу Гессену:
«Она (Трубецкая – А.Б.) встречалась с каторжниками во время своих прогулок, была с ними неизменно вежлива и добра, давала деньги, всячески помогала. И все они относились к ней с уважением. Но хозяйка домика, в котором жила Трубецкая, была груба и зла, и каторжники решили обокрасть ее. Они предупредили об этом прислуживающую Трубецкой девушку и просили не пугаться, если услышат ночью шум и возню. Они добавили, что Трубецкую не тронут, так как очень уважают ее. Девушка не хотела волновать Трубецкую и ничего не сказала ей о готовящемся налете. Но поднявшийся ночью шум разбудил Трубецкую. С большим волнением две одинокие женщины прислушивались к тому, что происходило на половине хозяйки. Воры быстро справились со своим делом и бесшумно удалились».
Прелестно, не правда ли? Хозяйку, видите ли, решили обокрасть за то, что она «была груба и зла»… За придурков держал товарищ Гессен своих читателей, не иначе. И Трубецкая мила – в авторитете наша княгинюшка у живорезов…
Гессен: «Здесь, на каторге, славился в то время знаменитый разбойник Орлов. У этого человека была своя жизненная философия: он ненавидел богатых и жестоких властителей жизни, но никогда не обижал бедных и обездоленных (а на каторгу, надо понимать, попал за то, что отбирал у проезжающих портмоне и на эти денежки пряники детям покупал?! – А.Б.). Как и все его товарищи по каторге, он очень уважал Волконскую, которая покоряла их своей душевной красотой и глубокой человечностью. Однажды осенью Орлов бежал. На вечерней прогулке Волконскую неожиданно нагнал его приятель, каторжник, и вполголоса сказал:
– Княгиня, Орлов прислал меня к вам. Он скрывается в этих горах, в скалах над вашим домом. Он просит вас передать ему денег на шубу, ночи стали уже холодные.
Волконская испугалась, но не могла оставить несчастного без помощи. Показав посланному место под камнем, где положит деньги, она пошла за ними домой…
Как-то вечером Волконская оставалась одна, сидела за клавикордами и пела, сама себе аккомпанируя. Неожиданно кто-то вошел и стал у порога. Это был Орлов, в шубе, с двумя ножами за поясом.
– Я опять к вам, – сказал он. – Дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить…
Волконская дала ему пять рублей…
Среди ночи вдруг раздались выстрелы… Выяснилось, что группа каторжан решила бежать, и Орлов, празднуя побег, угостил всех. Всех, кроме Орлова, поймали; ему удалось бежать через дымовую трубу. Несчастных били плетьми, чтобы заставить сказать, от кого они получили деньги на водку, но ни один не назвал Волконскую…»
Этакая уголовно-политическая идиллия. Право слово, я нисколечко не удивлюсь, если где-нибудь в пыльных недрах архивов сыщутся и агентурные донесения, что наши княгинюшки еще и ложились где-нибудь на сеновале под особенно романтичных и обаятельных воров-разбойничков – пикантных приключений ради. С великосветскими дамами такое случалось и в более благополучных местах. Даже в мемуарах иных декабристов встречаются глухие намеки на то, что моральный облик кое-кого из декабристок был, деликатно выражаясь, далек от идеала…
Нужно еще добавить, что своей неудавшейся заварушкой Сухинов, очень похоже, спас еще много жизней. В Читинском остроге в то же самое время (как вспоминают и Басаргин, и Завалишин) готовили еще более масштабный проект массового побега – на сей раз без всяких уголовных, с опорой исключительно на собственные силы.
Подробные записки об этом оставил Басаргин. Первая часть плана – внезапным нападением разоружить караульных – выглядит вполне реальной и, несомненно, имеет огромные шансы на успех. Декабристов было семьдесят человек – все молодые, здоровые, как один, недавние офицеры. Караульных было около сотни, и это не армейцы, а, говоря современным языком, разленившиеся в глуши вертухаи, в жизни не сталкивавшиеся с массовым бунтом, тем более налетом семи десятков офицеров… К тому же «под ружьем» находились не все они, а какая-то часть, дежурная смена. Словом, первая часть задуманного – предприятие с огромными шансами на успех.
Но дальше начинается даже не маниловщина – сущий бред, смертельно опасный для того, кто взялся бы его проводить в жизнь…
Басаргин: «…запасаясь провиантом, оружием, снарядами, наскоро построить барку или судно, спуститься реками Аргунью и Шилкою в Амур и плыть им до самого устья его, а там уже действовать и поступать по обстоятельствам. Этот план, я уверен, очень мог быть исполнен».
Этот план, так и тянет ответить давным-давно умершему человеку, привел бы всех прямиком на небеса…
Во-первых, никто из жаждавших вольности декабристов в жизни не строил судов. Можно только представить, что за «Ноев ковчег» они соорудили бы.
Во-вторых, ни Басаргин, ни остальные, судя по всему, не знали толком географии Сибири. Иначе Басаргин не писал бы про Аргунь. Река Аргунь протекает гораздо южнее Шилки – на несколько сот километров (по территории нынешнего Китая), и попасть в нее из Читы физически невозможно, разве что на самолете. Кроме того, Шилка – река суровая, там хватает и порогов, и прочих коварных мест, не зря в справочниках до сих пор указывается: «Шилка судоходна от г. Сретенска». А Сретенск – это опять-таки несколько сотен километров ниже по течению от Читы…
В-третьих. Ладно, предположим, одолевшим охрану авантюристам удалось построить нечто напоминающее судно, и эта посудина способна плыть по реке. На «ковчег» грузятся человек сто, и женщины в том числе – нельзя же бросать жен, они сами не захотели бы остаться в глуши. Значит, и все жены с ними – Трубецкая, Волконская, Полина Анненкова-Гебль и прочие. В Иркутске ничего пока не знают, никто не преследует беглецов, они грузятся на судно и плывут…
Куда?
За Читой лежат земли, населенные лишь аборигенами – бурятами, кочевыми эвенками, якутами. Дальний Восток практически пуст, если не считать крохотных племен вроде нивхов, он вообще еще не принадлежит России. До устья Амура, между прочим, примерно три тысячи километров…
Куда же плыть? На сколько хватит припасов сотне человек? И что же потом? Предположим, чудом они добрались до устья Амура – но ведь за ним нет никакой обетованной земли!
Есть побережье, редко-редко населенное китайцами и корейцами. Сахалин практически необитаем. Япония далеко. Аляска еще дальше. На Камчатке – горсточка русских.
Так куда же им плыть? В открытое море, надеясь добраться до Америки? На каких парусах, кстати?
Сто шансов против одного за то, что экипаж этого доморощенного «Титаника» погиб бы до единого человека, и, быть может, даже сегодня никто не знал бы, где зверье обглодало косточки незадачливых странников.
Была и еще одна серьезная причина, по которой они рисковали не уплыть особенно далеко.
Местные буряты в массовом порядке отправлялись летом на ловлю беглых, из которой, как пишет сам Басаргин, «сделали род промысла». За доставленного живьем в острог беглого им платили по десять рублей, за мертвого – по пять.
Из чего проистекали весьма прелюбопытные жизненные коллизии. Вспоминает Басаргин: «…Масленников, бывший орловский мещанин, негодуя на бурят, решился объявить им войну и каждый год в летнее время отправлялся в поход, чтобы, в свою очередь, убивать их. Когда же наступали морозы, он возвращался в Завод и сам объявлял начальству, сколько ему удалось истребить так называемых неприятелей. Часто даже брал на себя преступления других. Его заковывали, судили, секли кнутом, держали некоторое время в остроге, но, наконец, выпускали, и в первое же лето он опять повторял то же самое. В продолжение 10 лет шесть раз делал он такие походы, убил человек до 20 и шесть раз был нещадно сечен кнутом».
Представляете, с каким энтузиазмом буряты кинулись бы зарабатывать пятерки и десятки? Шилка – река неширокая, стрела из лука, пущенная умелой рукой, мишень найдет вмиг, а если учесть, что стрелков было бы немало…
Так что разоблачение Сухиновского заговора подвернулось как нельзя более кстати и спасло не один десяток жизней…
Назад: Люди с другой стороны
Дальше: Вместо эпилога: бешеная карусель