Книга: Чёрный Янгар
Назад: Глава 11 Амок
Дальше: Глава 13 Чужие долги

Глава 12
Большая медведица

— Спи, Аану, — шептал мне ветер, перебирая струны сухих трав. И полые стебли камыша играли колыбельную.
— Спи, Аану, — вторила вода.
Ручей был рядом. Я сквозь дрему ощущала его прохладу, слышала шелест воды, пробирающейся по плоским камням. В моем сне они были темно-зелеными с золотой искрой, как тот, который я подарила мужу. И камни нанизывались на нити солнечного света, гремели…
Нет, не камни — щербатые плошки, что выстроились вдоль стены.
Стена земляная, черная, с торчащими из нее нитями корней.
Где я?
Сумрак.
Низкий потолок, с которого свисают космы седого мха. Гнилые балки перекрещиваются и давят на неошкуренный столб, темный, покрытый слизью и розовыми шляпками волчьих грибов. Очаг из камней. Огонь, который горит как-то слишком ровно, бездымно. Но пламя настоящее, я ощущаю его тепло. Где-то над головой из дыры тянет свежим воздухом, и я приподымаюсь, желая сделать глоток.
Губы не раскрываются.
Склеились. И во рту стоит кисловатый мерзкий вкус.
Кровь? Я помню… да, я помню, как Янгар вынес меня из храма. И разговор на поляне. И его вопрос. Свой ответ, жестокий и несправедливый. Лютую черноту в его глазах. И плеть, что метнулась ко мне змеею, обожгла. Помню, как бежала, пытаясь скрыться в лесу, и как Янгар гнался за мной.
Падение.
Медведя.
А дальше? Что было дальше?
Не знаю.
— Проснулась. Она проснулась. — Этот голос доносится издалека. И я, желая разглядеть ту, кому он принадлежит, выворачиваю шею.
Медведь?
Сердце замирает.
— Она смотрит. Она боится. Живая. Здесь? Здесь. Она живая. Нельзя трогать.
Не медведь, но старуха в плаще из медвежьей шкуры. И шкура эта выделана с огромным умением. Голова зверя набита опилками, расписные стекла вставлены в глазницы, а длинные когти выкрашены алым. Удивительное дело, старуха выглядит хрупкой, маленькой, а шкура — огромной, но меж тем она не была велика своей хозяйке.
— Трогать нельзя. — Старуха приблизилась ко мне и, положив на грудь искореженную руку, сказала: — Плохо. Сердце тук-тук. Вкусное.
Я замерла.
— Она пить.
У губ появилась кривоватая чашка. Старуха заставила меня сделать глоток, для этого мне пришлось попытаться открыть рот. Стон я сдержать не сумела. Сухая ладонь легла на затылок, поддерживая голову и не позволяя отвернуться от чаши.
— Она пить, — строго повторила старуха и, сунув пальцы мне в рот, заставила разжать зубы.
Травяная горечь на миг заглушила боль. А потом я уснула.
Второе пробуждение было менее болезненным. Я выплывала из сна медленно, словно подымалась из тяжелой, мутной глубины. Сначала появились звуки. Все то же ворчание огня, которому приходилось облизывать закопченные стенки старого котелка. Шипение воды, которая изредка падала на угли. Костяной перестук. Скрежет. И гортанное пение.
Хозяйка склонилась над котлом. Она вглядывалась в варево, изредка помешивая его сучковатой палкой.
— Она проснуться, — с явным удовлетворением отметила старуха. — Хорошо.
В этот раз меня накормили кашей из дикого перловника, щедро сдобренной медом. Старуха заставляла есть, несмотря на то что открывать рот по-прежнему было больно. А когда я протянула руку, желая коснуться лица, старуха перехватила ее.
— Она себя не трогать. Она лежать.
Ослушаться ее было невозможно, и рука моя, сплошь покрытая мелкими ссадинами, легла на меховое покрывало. А я, глядя в единственный глаз старухи, бледно-голубой, с круглым пятном бельма, вдруг поняла, кем является хозяйка дома.
— Она не бояться! — Старуха оскалилась, и желтые сточенные клыки ее были длинны. — Сердце тук-тук. Сладкое. Но Тойву помнить. Свобода.
И я, преодолев страх и брезгливость — от старухи воняло, обнаженное тело ее покрывала смесь жира и грязи, а многочисленные раны гноились, привлекая мух, — попросила:
— Расскажи мне о себе.
И она, сунув большой палец в рот, кивнула. Говорила Тойву плохо, за годы, проведенные в медвежьем облике, она почти забыла человеческую речь.
Но я понимала.

 

Ее звали Тойву, звонкая.
Это было давно. Сейчас вряд ли остался в живых хоть кто-то, кто помнит это имя и девушку с волосами темными, как беззаконная ночь. А было время, и о красоте Тойву, дочери вольного хозяина Скеригге, летела слава.
Говорили, что косы ее длинны и тяжелы, а кожа белее первого снега, что глаза ее вобрали синеву весеннего неба, а губы — сладость дикой малины. Что норовом Тойву легка и душою светла, что руки ее — руки истинной мастерицы…
Она рассказывала об этом, трогая изрезанное морщинами лицо. И невзначай проводила сухими пальцами по губам.
Малина?
Скорее перегнившие за зиму листья. И запах источают такой же — долгой болезни, смерти, которая давно уже стоит на пороге, но отчего-то медлит, не желает дать душе избавления.
Многие сватались к Тойву, но сердце ее украл молодой хёвди, хозяин драконоголового корабля. Черный и алый цвета сплелись на его щите.
Как его звали?
— Не помнить, — сказала мне Тойву, отворачиваясь, и замолчала, провела по щекам желтыми когтями.
Что имя? Была весна. И вереск расцветал на старых камнях. Хмелем гудел воздух. Белопенные волны шептали о любви — о той, которая навек.
Тойву слышала.
Слушала.
Поддавалась.
Да и как не поддаться ласковым словам, взгляду, от которого сердце то замирает, то несется вскачь, как шальная кобылица. Прикосновениям.
Нежности.
Рукам, которые кажутся надежными.
Понимаю ли я?
Понимаю.
И в груди чувствую пустоту, которую пытаюсь ладонью прикрыть. Сама виновата, Аану, — промолчала. А потом ударила словом да наотмашь, как отец хотел…
— Он говорить взять Тойву в жены. — Старуха склонила голову, и седые патлы закрыли ее лицо. — Он лгать. Зло.
Догорела весна. И лето наступило — короткое, какое бывает на Севере. Раскидало душные алые цветы, расправило крылья боевым кораблям, погнало прочь от берегов. И тот, кто держал Тойву в объятиях, уверяя, что нет для него неба иного, нежели то, что живет в ее глазах, ушел. Обещал вернуться.
— Тогда и сыграем свадьбу, — сказал он, целуя жадно, прощаясь… Знал ли, что навсегда?
Она ждала с нетерпением и страхом, умоляя богов о милости.
Попутных ветров просила.
И моря гладкого.
Легких путей. И встреч, которые добавили бы избраннику славы.
Пусть вернется он в первый день осени, когда кленовый лист, поддавшись на уговоры ветра, касается волны. И женщины выходят на скалы, бросают в воду медные украшения, выкупая у хозяйки морей своих мужчин.
Пусть расколется горизонт, выпуская тени драконоголовых кораблей.
И пусть алый нарядный щит будет поднят на носу.
Исполнились просьбы Тойву. И, позабыв про гордость, побежала она навстречу любимому. По камням, по воде, что лизнула ноги холодом, по радужному мосту, который, говорят, лишь истинно любящих держит. Думала, улыбнется. Обнимет. Подбросит к небу, а он…
…он глянул, как на чужую, бросил:
— Забудь меня!
Женился.
Хороша была Тойву, но за женой давали сундук золота, да два десятка мастеровитых рабов, да еще лошадей, овец и коров, зерно и полотно, стекло и клинок из расписного восточного булата.
Любил дочь хозяин Тогай-пади, берег и не отпустил бы, когда б сама не попросилась. Но и отпустив, обижать не позволил бы.
— Ей говорить о Тойву. И она хотеть — Тойву уйти. — Старуха причмокнула и выпятила верхнюю узкую губу. — Тойву говорить, что нет. Тойву дом. Тойву мужчина.
Только он не пожелал принадлежать Тойву, отвернулся, отступил. И пошел шепот по селу, дескать, опозорила себя дочь вольного хозяина Скеригге, отдала невинность недостойному. Верили?
Верили.
Дня не прошло, как некто измазал дегтем ворота.
Шептались.
Тыкали в спину. Смеялись. Плевались. И слали отцу, сватаясь, гнилые меха.
— Тойву плакать. Долго. А потом быть ночь. Луна круглый. И Тойву брать в рука нож и в лес идти. Тойву найти место, где дуб расти…
Он был огромен и возвышался над кронами прочих деревьев, тем и привлек птицу-молнию. Сжег его небесный огонь, оставив лишь опаленный пень, да и тот пополам треснул. Вогнала Тойву в трещину нож острием вверх и, раздевшись догола, натерев тело медвежьим жиром, разостлала по ту сторону пня шкуру. Зверя еще ее дед добыл и сказывал, будто бы непростым был медведь.
Боялась ли она?
Самую малость. Гнев душил. Ярость.
И, отступив на три шага, обратилась Тойву к той, чье имя не смеют произносить попусту. С разбегу бросилась она, прыгнула и, приземлившись на той, иной стороне, упала на медвежью шкуру.
А та потянулась навстречу, обняла Тойву нежно, да и приросла к коже.
Сколько лет с той поры прошло?
Тойву не знает.
Много.
Замолчав, положила Тойву ладонь на мой лоб. И была эта ладонь холоднее льда.
— Тойву устать, — наконец сказала она. — Тойву просить свобода. Акку слать она.
— Нет.
Я не хочу становиться хийси-оборотнем, нелюдью, что обретается в лесу, покидая его лишь затем, чтобы найти себе добычу. Не хочу пробовать на вкус человеческую кровь и вынимать из груди сердца, которые позволят мне хоть ненадолго согреть собственное.
— Она звать Акку. Она прийти ко мне. Она взять шкура.
Та, съехав с голых плеч Тойву, лежала на полу. Не шкура — грязный ком бурой шерсти.
— Ты звать.
Возможно. В сердцах. В обиде.
В страхе.
— Акку слышать. — Тойву ласково накрыла ладонью дрожащую мою руку. — Вести. Дать Тойву. Она взять шкура. Тойву спать. Покой.
Я не собиралась плакать. Достаточно слабости, Аану безродная.
— Она плакать. — Тойву, ковыляя, добралась до полки и сняла с нее резную шкатулку. — Она глупый. Хийси хорошо. Сила много. Мстить. Есть. Сердце тук-тук. Сладкое. Хийси все боятся.
Я не желаю мести. Да и кому мне мстить?
Но Тойву уже не слышала. Смахнув со шкатулки пыль, которая покрывала дерево столь плотным слоем, что и резьба стала неразличима, она откинула крышку. Из шкатулки появилось на свет зеркальце в серебряной оправе, почерневшей от времени, гребень с длинными зубьями, тяжелые серьги и пара запястий, украшенных алыми камнями.
— Она быть свободна. От люди. От боги.
— А от себя? — Я смотрела, как примеряет Тойву украшения, как расчесывает остатки волос гребнем и, повернувшись правой щекой к зеркалу, смотрит на себя.
Кого видит? Уж не ту ли красавицу, которой не стало много лет тому назад?
— Он мне подарить, клясться жена сделать. И не бросать. Говорить, любит… Врать. Всегда врать. Она помни: мужчина врать. Она слушать. Жалеть. Нельзя жалеть. Мстить.
— Ты отомстила?
Тойву повернулась ко мне. И улыбка ее была безумна.
— Тойву прийти к ним. Много-много прийти. День. И еще день. Кровь сладкая-сладкая… и сердце. Сначала тук-тук, потом молчать. Тойву смотреть. Пробовать. У человек маленький, но тепло. Тойву не мерзни. Есть и радоваться.
Она убивала. Оборачивалась медведицей, возвращалась к дому неверного жениха и ждала. Она была терпелива. И неуязвима. Ее пытались отвадить, выставляя на опушке леса богатые дары, но Тойву не желала откупа. На нее выходили с огнем, с собаками и железом, но Тойву, уже отведавшая человеческой плоти, больше не боялась ни собак, ни стали.
Она смеялась над охотниками.
И вновь убивала.
— Его жизнь Тойву забрать последней, — сказала она, трогая серьги.
Я же, не удержавшись, коснулась лица.
— Он тоже умереть, — по-своему истолковала жест Тойву.
— Я не буду мстить.
— Ты — нет. — Алая лента запуталась в седых космах. И серебряные запястья неподъемным грузом повисли на руках. — Она смотреть. Правда, красиво?
Она гладила серебро и, вытянув руки, любовалась им.
— Ты его убила?
Янгар шел за мной.
Звал. И клялся, что не обидит.
Я не поверила, но…
— Нет, — ответила Тойву, поворачивая зеркальце к обожженной стороне своего лица. — Сердце не есть. Горькое. Змея. Тойву не есть змея. Он сам умри. Раны Тойву не зарастать.
Она улыбнулась сухими губами, что некогда были сладки, как дикая малина.
— Если Тойву не сказать им, — добавила она. — Она его жалеть?
Нет.
И да.
— Посмотреть, что он с ней сделать. — Зеркальце оказывается у моего лица. В отполированном металле я вижу алую вздутую полосу, перетянутую черными нитками. Она начинается над бровью, пересекает нос и, сползая по щеке, уходит под подбородок. Полоса сочится кровью и белым гноем. — Это навсегда.
Я понимаю, но я никогда не была красива, чтобы жалеть об утраченном.
— Ни один мужчина не взгляни в ее сторону, — с улыбкой произнесла Тойву.
Пускай. Я знала лишь одного мужчину. И с меня довольно.
— Он ее убить. Хотеть, — добавила старуха.
Возможно.
— И она все равно его жалеть? — Тойву убрала зеркало.
— Нет.
Это не жалость, но…
К моей коже прилипла шестигранная монета.
Дирхем, подарок, принесенный с другого края моря.
Пещеры безумной Кеннике.
Его просьба сказать хоть что-то. И чужие слова, которые я бросила ему в лицо.
— Позволь его ранам затянуться. — Эта просьба далась мне с трудом.
— Нет.
— Да. — Я закрыла глаза: слишком устала, чтобы спорить. — Акку привела меня к тебе. Но я знаю, что без моего согласия ты не получишь свободу.
Хийси не умрет, пока не найдется та, кто добровольно примет ее силу и ее проклятье. Я помню старые сказки.
— Тойву спасти ее! — Голос Тойву был полон гнева.
Возможно. Но разве я просила о спасении?
— Тойву убить ее. — Костлявая рука нажимает на грудь. И ребра хрустят. Когти впиваются в кожу, готовые разодрать ее. — Съесть сердце. Тук-тук.
— Но тогда ты не получишь свободу.
Меня хватает на то, чтобы смотреть в глаза оборотня. Сколько она прожила? Сто лет? Двести? Больше? Акку подарила ей долгую жизнь, но не сохранила молодость. И тело, подточенное многими болезнями, ранами, устало.
— Почему? — спросила старуха, когда я почти соскользнула в сон. — Если не жалость?
Не знаю. Быть может, потому, что смерть — слишком высокая цена за один удар.
— Он все равно проклят, — скрипучий голос Тойву проникал сквозь сон.
Пускай. Тогда нас, проклятых, будет двое.
— Хорошо…
Я не слышу, как она уходит. Сплю. И во сне попадаю в пещеру, где чаша воды, подземный жемчуг и мужчина, который поет мне колыбельную на незнакомом языке.
Тойву возвращается спустя несколько часов.
— Он будет жить, — говорит она и кривится. — А она…
А я приму ее силу, хмельную, как молодое пиво, которое варили в Лисьем логе.
Жизнь Тойву оборвется с первым лучом солнца. Она умрет тихо, со счастливой улыбкой на губах. И утром я отнесу ее к корням старого дуба. На дно ямы ляжет медвежья шкура, а в руки Тойву я вложу ту самую шкатулку. И, повинуясь порыву, нарву букет из ромашек, васильков и колючей череды — пусть дорога души ее будет легкой, а хозяйка ледяных чертогов, в которые лежит путь проклятых душ, милосердна.
Я вернусь в хижину.
И на дверях ее подарком от бельмоглазой Акку будет висеть медвежья шкура. Она придется мне впору, заглушит голос сердца, заберет боль и оставит холод, тот, внутренний, который лишь живая кровь способна утолить.
Закрывая глаза, я всякий раз буду слышать, как где-то далеко бьется сердце.
Тук-тук.
Назад: Глава 11 Амок
Дальше: Глава 13 Чужие долги