Глава 9
На чердаке зима обжилась. Она коснулась кукол, выбелив спутанные волосы их инеем, покрыв коркой льда фарфоровые лица. И краски стерлись.
Умерли куклы.
Хорошо бы, если бы и люди тоже. Ийлэ села на пол, который был обжигающе холодным, и усмехнулась: надо же, она вновь ощущает холод.
К хорошему привыкаешь быстро.
Комната. Чистая постель. Теплое одеяло. Вода горячая. Еда. Огонь в камине. Книга… какая-то глупая книга о невозможной любви, которая никому-то не интересна.
Ийлэ – так точно.
Она читает, а пес слушает, вернее, дремлет под звук ее голоса. И отродье дремлет. А щенок сторожит их сон. Он садится у порога, настороженно вслушиваясь в то, что происходит вовне. Но иногда и он позволяет себе отвлечься.
В этих вечерах была своя прелесть.
И в горьковатом чае, который Дайна так и не научилась заваривать правильно: она сыпала слишком много заварки в холодный чайник и первую воду не сливала, оттого и чай получался излишне крепким, темным до черноты, но с едва уловимым привкусом плесени.
Дайна сторонилась Ийлэ, делала вид, будто бы не знакома…
Ложь.
Кругом столько лжи, что только куклы безопасны. Ийлэ рассадила их за столом. Отступила. Подползла к трубе, которая была горячей, и значит, отродью не грозит замерзнуть. Оно, отродье, спало, стиснув розовые кулачки, которые выглядывали из белых пеленок…
– Ты здесь? – Нат в отличие от хозяина разрешения не спрашивал, дверь толкнул и вошел. – Здесь.
Ийлэ замерла. Она знала, что щенок ее ненавидит, как и она ненавидит его. И, объединенные этой взаимной ненавистью, они были относительно безопасны друг для друга.
– Ты от них сбежала? – Нат забрался на сундук. Он сидел, покачивая левой ногой, и пятка стукалась о боковину сундука с глухим раздражающим звуком. – Ты их знаешь?
Ийлэ подумала, что можно не отвечать и тогда щенок уйдет.
Или останется.
Она сама не знала, чего ей хочется больше.
– Да, – сказала она и тоже села, прижавшись спиной к печной трубе. Старый свитер, который оказался неожиданно мягким и уютным, а еще настолько большим, что Ийлэ могла в него завернуться едва ли не с головой, грел неплохо, но труба всяко была лучше.
– И они тебе тоже не нравятся?
– Тоже?
Нат кивнул и доверительно произнес:
– Не люблю людей.
Ийлэ подумала и согласилась: в этом имелся смысл. Люди… люди не стоили доверия. И вообще ничего не стоили. Они притворялись друзьями, они обещали помощь, а вместо этого…
– Ты мне тоже не нравишься.
– Знаю.
– И хорошо, что знаешь. – Нат провел ладонью по волосам.
Украденный жест. Смешной.
– Чего?
Ийлэ не смеялась. Она разучилась, тогда, давно уже, но он все равно почувствовал ее… что? Готовность улыбнуться? Чушь какая.
– Я вообще здесь потому, что Райдо сказал за тобой присмотреть. Я и присматриваю.
– Нет.
– Что «нет»?
– Не только поэтому.
Она думала, что щенок разозлится, и на всякий случай нащупала нож. Нож Ийлэ украла на кухне, он был старым, с неудобной, слишком скользкой рукоятью и кривым коротким клинком.
Убить щенка вряд ли получится, но Ийлэ не позволит больше себя мучить… никому не позволит…
– Дура, – отозвался Нат. – Не трону я тебя… я вообще с бабами не воюю… вот была бы ты мужиком, тогда бы…
Он замолчал.
А Ийлэ убрала руку с ножа, ей почему-то хотелось поверить Нату. Он ведь ненавидит. А ненависть не лжет, в отличие от любви…
– Знаешь что… – Он спрыгнул с сундука и прошелся, ступал осторожно, почти бесшумно, но при этом выглядел расслабленным. Охотник? Ийлэ знакома с такими вот охотниками, которым, кажется, нет до тебя никакого дела, а стоит подпустить слишком близко… – Ты права, наверное… я и вправду здесь не только потому, что за тобой приглядываю.
Он повернулся спиной.
– Тут… спокойно, да? Ерунда вот такая… полная… спокойно… на чердаке… а они… из города, да?
– Да.
– Мамаша… доченьки… сватать будет?
– Не знаю. Наверное.
– Точно будет. – Нат почесал себя за ухом. – Небось думает, что Райдо на ее доченьке женится, а потом помрет. Только он не помрет, да?
Ийлэ промолчала.
До весны.
Еще так долго до весны, когда пробудившиеся леса вновь сделают ее свободной.
– Не хочешь говорить – не говори, только… – Нат стиснул кулаки. – Если он умрет, то… мне и делать ничего не надо будет… они сами тебя прибьют.
– Знаю.
И снова молчание. Нат ходит, уже не притворяясь охотником. Теперь он, напротив, кажется, выискивает доски, которые скрипят.
– Расскажи о них.
– Что?
– Что-нибудь… есть хочешь? – Нат сунул руку в карман и вытащил полоски сушеного мяса. – Это не тебе… это я вообще… таскаю с собой… ну на всякий случай… а то мало ли… совсем без еды хреново очень. На вот… бери.
Положил на пол и отступил.
Ийлэ взяла.
Она не хотела есть, во всяком случае, не настолько, чтобы рискнуть. В последние дни Ийлэ наедалась досыта, а кое-что, спрятав в рукава безразмерного свитера, уносила к себе: сухари, как и деньги, лишними не будут.
Но Нат ждал.
– Мои родители… – говорить о них тяжело, и горло вновь сводит судорогой, будто удавкой, но Ийлэ справляется. – И Арманди… дружили… они… часто здесь бывали… раньше…
Нат сунул полоску мяса в рот, он не жевал – сосал ее с видом весьма сосредоточенным, но смешным при этом не выглядел. Мясо Ийлэ понюхала, убеждаясь, что пахнет оно именно мясом и еще дымом.
– Потом война.
В первый год война была где-то за пределами города. Она жила исключительно на страницах газет, которые привозили дважды в неделю, и тогда лавка найо Элгери открывалась на час раньше.
Отцу газеты доставлял посыльный, и от них пахло уже не типографской краской, но корицей, повидлом и еще свежим хлебом, который заворачивали в тонкую бумагу.
О войне писали на первых страницах, но страницы эти отец просматривал бегло, морщась от раздражения, поскольку даже эта далекая война нарушала привычный уклад жизни. Исподволь. День за днем, неделю за неделей, пока не изменила все.
Налоги.
Неприятный разговор с шерифом, который появлялся часто, не то с просьбами, не то с требованиями… петиции и мамина подпись.
Ее болезнь, которая от нервов.
Папина бессонница. Отец ничего не говорил, но Ийлэ не слепая.
Слепые окна кабинета. И желтый свет. Плотно прикрытая дверь, но голоса все равно пробиваются.
– …ты должен вмешаться! – Мамин, тонкий, звенящий, как стеклянная струна, которая вот-вот разлетится на осколки. – Ты должен написать ей…
Ийлэ ступает на цыпочках. Она знает, что подслушивать нехорошо, но все одно крадется, не в кабинет, но в гостиную.
Стена тонкая.
А у Ийлэ есть ваза, которую можно приставить к стене. С вазой слышно лучше. Этому фокусу ее научила Нира, которая в свою очередь подсмотрела за Миррой… но речь не о том.
Цветы из вазы ложатся на глянцевый стол.
Вода отправляется в вазон с королевской бегонией, которая на неожиданный полив отзывается мягкой волной благодарности: горничная вновь о ней забыла.
Ийлэ почти прижимает вазу к стене, но в последний миг спохватывается: горлышко влажное, и на матушкиных шелковых обоях останутся следы.
Следам матушка вряд ли будет рада.
Ийлэ вытирает вазу подолом ночной рубашки, полирует досуха. И все равно страшно.
Родители спорят.
Никогда прежде они не позволяли разговаривать друг с другом так. Мамин голос почти срывается, а папа отвечает громко, но глухо, и без вазы слов не разобрать. А ей очень и очень надо узнать, что происходит.
– …она должна понять… политика раскола…
Мама не стоит на одном месте, Ийлэ почти видит, как она, расхаживая по комнате, нервно теребит платок. И кружево мнется. Рвется.
– Нельзя, – повторяет отец устало. Наверняка он говорит это слово, едкое, тяжелое, не в первый раз. Оттого слово набило оскомину. Ийлэ повторяет его шепотом и замирает, опасаясь, что ее услышат.
Родители слишком заняты.
– Ты ведь нужен ей! Она тебя послушает… ты же сам говорил, что она почти готова простить… не надо прощать, но просто напиши, что происходит! Пусть она…
– Ты не знаешь ее так, как знаю я. – Отец сидит.
Он наверняка наблюдает за тем, как мечется мать, и, когда она устанет, непременно обнимет ее, утешит, скажет, что все непременно образуется. Он так говорил в прошлом году, когда у мамы с ярмаркой не ладилось…
– И что теперь, молчать?
– Молчать, – отвечает отец. – Я понимаю…
– Что ты понимаешь?!
– Тебе жаль этих людей. И мне их жаль…
– Но и только?
– И только. – Таким отца Ийлэ еще не знала. Его голос становится… холодным? Резким. – Пойми, что… мне их жаль, но страх сильнее жалости. А я боюсь за вас.
За окном раздается шорох, Ийлэ оборачивается, роняет вазу, к счастью, ковер плотный и ваза не разбивается, лишь катится к софе. А шорох – старый платан ластится к дому, выпрашивая подачку.
– Успокойся. – Теперь голос отца звучит близко, Ийлэ кажется, что слишком уж близко. – И умоляю, больше никаких петиций…
– Молчать?
– Молчать, – повторяет он. – Не ради себя, но ради дочери… или ты думаешь, что она пощадит ее?
– Ийлэ – ребенок!
– Твой ребенок. И мой. Не ее. Она и к собственным-то равнодушна.
– Но ты…
– Я нужен, пока я не лезу не в свои дела. А полезу… что ж, полагаю, и мне можно отыскать замену… или найти иной способ получить то, что ей надо.
О ком они говорят?
– И ты даже не попытаешься…
– Станешь меня презирать за трусость?
Тишина. Нервная. Страшная.
Презирать отца? Ийлэ не понимает, но что бы он ни сделал, презирать его невозможно. И мама тоже знает это. Она все-таки нарушает молчание:
– Нет… я не понимаю…
– Не понимаешь. Тебе повезло не узнать ее… как же тебе повезло…
Отцу больно.
И платан застывает, дрожит, роняя остатки тяжелой листвы, которая смешается с черной землей, с космами прошлогодних трав, подкармливая корни дома.
– Думаешь, наше родство что-то для нее значит?
– А разве…
– Значит.
Отец прижал палец к маминым губам, он делал так всегда, когда она беспокоилась слишком сильно. Или, перенервничав, говорила слишком громко.
– Я принадлежал ей. По праву рождения. По праву служения. По всем этим треклятым правам, которыми ее наделили. Принадлежал, но предал ее, когда ушел. Она отпустила… вернее сделала вид, что отпустила. Она принимает мои… подарки. Выкуп. Откуп. Называй как знаешь. И быть может, ей даже нравится, но этого мало, чтобы она забыла мой уход. Если напомнить о себе сейчас… ты говоришь о лагерях, а я скажу, что ее подвалы – куда более страшное место. И я не хочу, чтобы в этих подвалах оказалась ты… или Ийлэ…
– Но как…
– Никак…
– И что теперь…
– Ничего. – В его голосе вновь безмерная усталость. – Я бы сказал, что надо бежать, но… бежать нам некуда. Остается надежда, что это безумие ненадолго…
Надежда истаяла в весенних дождях.
Потом было лето, которое осталось в памяти Ийлэ жарой.
Визит найо Арманди, затянувшийся на несколько недель… нет, дольше… месяца два до первых дождей… и те же газеты, за которыми отец теперь отправлялся сам, ездил не в город, но на станцию, возвращаясь всякий раз усталым, раздраженным.
– Скоро все разрешится, – сказал он однажды.
Из воспоминаний вырвал звук, резкий, скрежещущий, заставивший отродье открыть глаза и зайтись нервозным плачем.
– Извини, – буркнул Нат, пытаясь поймать створку окна. Та распахнулась, впуская влажный ветер и белые хлопья снега.
Вытащив из корзины отродье, Ийлэ покачала его.
А Нат наконец справился со створкой и сполз на пол, сунул руки в рукава, точно сам себе не доверяя, уставился, хмурый, нахохлившийся, точно молодой грач.
…грачи прилетали ранней весной, еще лежал снег, пусть и старый, свалявшийся, в прорехах-проталинах. Грачи облепляли старые березы и громко перекрикивались хриплыми голосами. Они слетали на землю, на этот снег, и расхаживали с важным видом. Сторожили помои. Дрались. Иногда подбирались к самым окнам, пугая матушкину камеристку…
Та ушла прошлой зимой, и отец лично отвез ее на станцию.
Найо Дега получила письмо, которое заставило ее плакать. Она о чем-то просила матушку, а та отвечала нервным извиняющимся голосом и после, когда отец вернулся, не стала с ним разговаривать. К себе ушла.
– Что с ней? – спросила Ийлэ, которой порой казалось, что все вокруг сговорились и играют в некую странную игру с непонятными правилами.
– Ничего, дорогая. – Отец поцеловал и, прижав к себе, стоял долго. – Ничего… просто нервы… война…
Это слово объясняло все, от подгоревших булочек, которые все-таки подали, до длительных отлучек отца, все более частых. Эти отлучки были не по вкусу матушке, но если сначала она пыталась как-то говорить, то после, услышав, что он вновь вынужден уехать, лишь рассеянно кивала головой.
Однажды она не выдержала.
– Это когда-нибудь закончится?! – воскликнула матушка, выронив ложечку.
– Что именно? – Отец поднялся, но, вместо того чтобы подойти к маме, он повернулся к ней спиной.
– Все! Это… это безумие… война… и остальное тоже… я больше не могу…
Она закрыла лицо руками.
– Я устала, понимаешь? Я не хочу, чтобы меня ненавидели, а…
– Тебе надо отдохнуть. – Отец шагнул было к ней, но мама отступила, попросив:
– Не приближайся, пожалуйста…
Он кивнул. Он всегда шел навстречу ее желаниям.
– Я… – Мама облизала пересохшие губы. – Я отдохну, и все наладится… скажи.
– Скажу. Непременно наладится.
– И ты вернешься?
– Конечно, вернусь…
– А потом…
– Потом мы уедем на Побережье… там безопасно. Помнишь, ты говорила, что хочешь съездить на море? Море весной красиво. Ийлэ опять же погреется… встретит кого-нибудь… ее возраста и положения.
Мама всхлипнула. Она никогда не плакала, но тогда слезы потекли по ее щекам. Ийлэ было неудобно оттого, что она видела эти слезы, а еще оттого, что папа лжет.
Наверное, он и вправду собирался уехать, налегке, с мамой и Ийлэ, добравшись до станции, а оттуда, дилижансом, до стационарного порта… или, если поле и вправду было нестабильно, то и дальше дилижансом, до самого Побережья.
Там строили корабли.
И прибрежные цитадели готовы были выдержать не одну атаку. Об этом писали в газетах, которые Ийлэ читала тайком, стесняясь этой своей маленькой тайны и недоверия к отцу.
Уехать не успели.
– Ты так и собираешься тут прятаться? – поинтересовался Нат, которому, надо полагать, надоело сидеть молча. – Пошли…
Отродье успокоилось и, закрыв глазенки, сопело.
И наверное, прав щенок. На чердаке не место ни для младенца, ни для самой Ийлэ. Ветер, который оттеснили за линию окон, ярится.
Буря грянет.
И гости наверняка останутся на ночь, поскольку сущее безумие возвращаться в город такой погодой. А эти гости не будут столь вежливы, чтобы оставаться в отведенных им покоях.
Ийлэ покачала головой.
– Ну и дура, – беззлобно ответил Нат, поднимаясь. – Ладно, сиди… я поесть принесу.
Он ушел, и Ийлэ испытала странное желание пойти за ним. Вдруг стало страшно, и страх этот был иррационален.
Вязкая тишина. И тут же скрипы, вздохи будто бы. Шаги чьи-то, хотя Ийлэ знает, что на чердаке никого нет. И забивается в укрытие рядом с трубой, стискивая кулаки до белых пальцев. Когти тоже светлеют, а на коже останутся следы-вмятины, вот только разжать руки Ийлэ не способна.
Сердце почти останавливается.
Мечутся тени.
Это ветер.
Буря.
И ничего серьезного… а она… она не боится… не этого, но воспоминаний. Память под голос бури оживает…
…мама пела колыбельную…
Ийлэ шепотом повторяет слова, впервые, пожалуй, радуясь, что у нее есть отродье…
В закутке у печной трубы тепло.
И Нат принесет ужин. Он даже чай принесет, пусть и не в чайнике, а во фляге, которую завернет в плотный клетчатый шарф. Он разольет чай по чашкам и подвинет одну к Ийлэ.
– Остались, – скажет он. И собственную чашку поставит на ладонь, которая пусть и не столь велика, как у его хозяина, но всяко больше чашки. – Ужинают… эта дура висит на Райдо.
Чай темный и крепкий, щедро приправленный медом. Не Дайна готовила.
– Он все равно на ней не женится, – Нат произнес это уверенно. – А знаешь почему?
– Почему? – За время его отсутствия Ийлэ устала молчать.
И это тоже было странно, поскольку ей недавно казалось, что к молчанию она привыкла, что молчание это – во благо.
– Потому что они – человечки, – сказал Нат.
– И что?
– Ну… ну как ему на человечках жениться? Вот тебя бы… ну раньше… тебя бы тоже за человека не отдали.
Ийлэ согласилась, что да, наверное, не отдали бы.
Раньше.
Давно. В прошлой жизни, в которой на чердак она заглядывала редко, и уж точно в голову ее не взбрела бы безумная мысль на этом чердаке поселиться.
Мирра нерешительно хихикнула.
А Райдо огляделся: добрый доктор держался в хвосте семейства у стены, точно надеялся, что тень спрячет его от глаз супруги. Та то хмурилась, то старательно улыбалась, и эта улыбка была лишена и тени искренности, она уродовала и без того некрасивое лицо женщины, делая его похожим на расписную театральную маску.
Нет, маски, пожалуй, посимпатичней будут.
– Милые дамы, – Райдо любезно улыбнулся, отметив, что при виде клыков его Мирра ощутимо вздрогнула, – надеюсь, вы не откажетесь от чая?
Конечно, дамы не отказались.
Ни от чая, ни от предложения остаться в доме, ведь буря разыгралась, и разве гостеприимный хозяин позволит гостям рисковать жизнью?
Комнат хватит. И дом надежен, а Райдо безмерно счастлив оказать этакую любезность. Во всяком случае, он очень надеялся, что выглядит в достаточной степени счастливым.
Глупым.
Беспомощным.
Таких не боятся, а значит, потеряют осторожность, и… и все одно мыслями Райдо возвращался к альве и мальчишке, который, потеряв остатки совести, бросил вожака. А с другой стороны, и хорошо, пусть присмотрит за альвой, чтобы глупостей не натворила. Пару часов присмотрит. Вечером же Райдо и сам заглянет, благо точно знает, где альву искать.
– Вы играете в лото? – осведомилась Мирра, прижимаясь всем телом. И на руке повисла, а рука и без того ноет… и желание одно – избавиться от докучливой девицы.
Нельзя.
Матушка говорила, что женщины любят внимание, а еще знают порой больше мужчин. Женщин вообще зачастую недооценивают. И Райдо, стиснув зубы – он надеялся, что гримаса эта будет сочтена разновидностью улыбки, сказал:
– Я обожаю лото…
– Ах, какое совпадение! Я тоже…
Освободится он нескоро…
…Райдо появился глубокой ночью.
Ийлэ не спала – она пребывала в позабытом уже состоянии полудремы, когда сознание повисает на грани, готовое в любой миг, по малейшему шороху сбросить оковы сна.
Ийлэ слышала и шелест ветра, и скрип крыши, которую следовало бы подновить, об этом еще отец говорил. Услышала она и тягучий стон дверных петель, и осторожные шаги. А следом появились и запахи – бренди, опий и болезнь.
Это сочетание было тревожным. И сон тотчас слетел с Ийлэ, вот только уйти она не успела.
– Тише, – сказал Райдо шепотом. – Это я. Это всего-навсего я… проклятье, голова кружится… в комнате душно. Я окна открыл, а все равно душно.
Он добрался до трубы и уперся в нее ладонью, застыл, дыша шумно и часто сглатывая.
– Со мной такого давно… выпил, называется… с гостями… чтоб им провалиться всем…
Ийлэ молчала, надеясь, что пес уйдет.
– А Нат сказал, ты здесь прячешься. Он думает, что это я виноват, что ты здесь прячешься… из-за этих… ты их боишься?
– Нет, – шепотом ответила Ийлэ.
– Правильно. Не надо бояться. Я не позволю тебя обидеть… я тебе вот… принес одеяло… тут же холодно, а у меня жара стоит… духота…
Он выронил сверток, который держал под мышкой, и наклонился, чтобы поднять, но не удержался на ногах.
– С-сейчас… – Райдо встал на четвереньки. – Погоди… что за… я пить умею… не думай… и норму свою знаю… и сегодня два стакана, а… ведет, как с двух бутылок… Нат злиться будет…
– Опий.
– Что?
Ийлэ подалась вперед, попросив:
– Дыхни.
Пес и дыхнул.
Кровь. И гной. И значит, не хватило ее малых сил, чтобы запечатать все семянки. Или же его собственное железо не способно оказалось затянуть раны. Воспалились. Больно ему? Наверняка.
Но он почему-то не злится…
Не это важно. Нет, важно, но не это, а слабый мягкий аромат, который почти теряется в иных. Не опий. Опий пес бы почуял, у него нос получше, чем у Ийлэ, а вот опий с корнем черного ладанника – дело иное.
Фирменная настойка найо Арманди.
Она так много о ней рассказывала и порой привозила к чаю, сама разливая по крохотным, с наперсток, чашечкам тягучую ароматную жидкость. Слишком тягучую и чересчур ароматную.
И мама говорила, что у людей чутье слабее, что им этот запах приятен.
– Опий, – повторила она.
А пес вдруг покачнулся и подался вперед, скользнув щекой по пальцам Ийлэ.
Холодная кожа. Сухая. И жесткая, словно не кожа даже – дерево… гладкое темное дерево… и надо бы руку убрать, но ей страшно разрывать это нечаянное прикосновение. А дыхание Райдо щекочет кожу.
– Настойка…
Она все же отдернула пальцы и руку за спину спрятала.
– Настойка, – повторил он глухо. – Вот значит как оно… та еще гадость… нет, на вкус, может, оно и ничего, хотя я и не любитель сладких ликерчиков, но вот запах… такое чувство, что она в эту настоечку флакон духов вылила.
Ийлэ кивнула: для пса запах черного ладанника должен быть особо неприятен.
– Задницей же чуял, что не духами, а… – Пес осекся, он явно не собирался уходить и на полу устроился, протянув принесенное одеяло Ийлэ.
Нат тоже притащил. И сидел до заката. Свечей оставил с полдюжины. И чай во фляге, шарфом обмотанной. Ее Ийлэ у трубы устроила, чтобы не слишком фляга остыла.
– Не духами, в общем, пахнет. Одеяло возьми.
– У меня есть.
– А она мне… мол, попробуйте настойку… фирменная… я, пень старый, и попробовал… хорошее воспитание, чтоб его…
…наверное, Ийлэ могла бы улыбнуться…
…там, в иной жизни…
В этой она нащупала флягу, которую и протянула псу. Руку убрала быстро, избегая еще одного случайного прикосновения.
– Еще одна особая настойка?
– Чай. Нат.
– Натов чаек – это хорошо, а то сушит… и вот что я тебе скажу, от хорошего воспитания одни проблемы. Послать бы ее в бездну с ее настоечкой, так нет же… пил… и вот теперь сушит… ведет… и душно невыносимо… я тут полежу, с вами… она спит, да?
– Да.
Отродье и вправду спало сутками.
Ело и спало.
Просыпалось, снова ело жирное козье молоко, а наевшись до белых пузырей на губах, засыпало. Ийлэ не знала, нормально ли это, но… оно хотя бы перестало умирать.
Наверное, это было хорошо.
– Я полежу… и пройдет… к утру пройдет… я не люблю опий, от него голова тяжелая, думать не могу вообще.
Он лег тут же, у теплого бока трубы. И флягу обнял.
Вскоре дыхание его выровнялось.
Пес спал.
Рядом. Близко. И сон его был достаточно глубок, чтобы не услышать, как Ийлэ…
Она вытащила нож. Тупой, с закругленным лезвием… Но если по горлу… или в шею воткнуть, перервать артерию… его уже не спасут…
Ийлэ осторожно выбралась из убежища. Она обошла спящего пса, который во тьме выглядел темною бесформенною грудой. Ийлэ вслушивалась в хрипловатое его дыхание.
Ровное. Размеренное. Он ничего не успеет почувствовать… а если и успеет, то…
Пес закашлялся и кашлял долго, сипло, в воздухе запахло кровью, он же, облизав губы, хрипло прошептал:
– Давай… так проще… все разом закончить…
Разом?
Нет. Этот удар – почти милосердие, а псы не заслуживают милосердия. Ийлэ сунула нож в рукав свитера и, опустившись на корточки около пса, коснулась бритой его головы.
Бархатистая. И коротенькие волосы щекочут ладонь.
– Примеряешься?
– Опий… плохо… они не любят. – Ийлэ стиснула его виски ладонями.
Пульс у него сумасшедший. И за пульсом, за медным запахом крови слышится биение чужой жизни. Разрыв-цветок ворочается, раздирая едва-едва заросшие раны. Разворачиваются тонкие плети молодых побегов. Лопаются пузыри вакуолей, наполняя кровь ядом.
– Спи, – сказала Ийлэ, и пес тяжело вздохнул. Он стиснул зубы, чтобы не застонать от боли, привстал, точно пытался стряхнуть ее руки, но не сумел – слишком слаб был.
Покачнулся.
И лег, упершись лбом в колени Ийлэ.
– Ты… от тебя лесом пахнет, ты знала?
– Нет.
Не получалось. Разрыв-цветок, одурманенный опиумом, не спешил подчиняться. Он тянул силу, и Ийлэ ничего не оставалось, кроме как отдавать ее в отчаянной попытке хоть так утолить голод.
Она это делает не для пса.
Для себя. И для отродья, которое может спать и есть жирное козье молоко, у которого кожа сделалась розовой, как и положено младенческой коже, и на ней наметились складочки…
…ради печной трубы.
…и призрачного спокойствия, когда там, снаружи, буря.
– Лесом, – пес говорил шепотом, так тихо, что слова его Ийлэ различала с трудом, – осенним лесом… дымом… и еще грибами… паутиной…
– Паутина не пахнет.
– Ты просто не слышишь. Все в этом мире имеет свой запах. И паутина не исключение.
– И чем же она…
– Серебром. И еще утренней росой… и тобою…
– Или это я?
– Ты пахнешь паутиной? Да, немного… еще влажным деревом… и мхом… брусникой… я бруснику люблю…
– Она горькая.
– И что?
Разрыв-цветок успокаивался. Он вновь засыпал, позволяя псу дышать.
– Ничего. Просто горькая.
– И хорошо… а черника сладкая… и еще земляника… для меня лето начинается, когда земляника… любишь?
– Да… раньше…
– А теперь?
– Не знаю.
Ийлэ убрала пальцы.
Будет спать.
– И теперь любишь. Я так думаю… можно тебя попросить?
– О чем? – Ийлэ устала. Пожалуй, так она уставала прежде, когда пыталась не дать отродью умереть. И тогда этой усталости она не замечала.
– Посиди со мной…
– Я сижу…
– Вот и хорошо… сиди… я усну быстро, обещаю…
– Я все равно тебя ненавижу… всех вас…
– Пускай, – согласился пес. – Ты, главное, посиди… немного…