Книга: Хозяйка большого дома
Назад: Глава 2
Дальше: Глава 4

Глава 3

Утро.
Дождь прекратился. И солнце, подобравшись с востока, плеснуло светом, разлило белые пятна на паркете. Ийлэ потрогала их.
Теплые. Дерево ласковое, старое.
Надо же, а ей казалось, что дом сгорит дотла.
Ошиблась.
Живой, почти как прежде. И паркет вот не пострадал, а обои переклеили и явно наспех, потому выбрали дешевые из плотной рыхлой бумаги. Белое поле, зеленые птицы скачут по зеленым же веткам, и кажется, будто ветки эти, изгибаясь причудливым образом, норовят птиц поймать. А те выскальзывают.
Ийлэ и обои потрогала. Холодные.
Подоконник тоже. Рамы в этом крыле еще отец менять собирался, потому что дерево рассохлось и зимой сквозило. До зимы есть еще время, но холодом тянет по пальцам.
Странно. Она жива. И в доме. Сидит на полу. Осматривается…
Доктор приходил. Ему Ийлэ не верит, он предал тогда… человек… чего еще ждать от человека?
Опиум.
Он и ей совал тогда, уверяя, что с опиумом будет легче… тоже лгал… никому нельзя верить, а особенно – осеннему солнцу и непривычному, подзабытому уже ощущению покоя.
Ийлэ поднялась.
В ванной стены были теплыми, и значит, работал старый котел. Или уже новый? Но главное, из крана шла горячая вода, и, сунув ладони под струю, Ийлэ со странным удовлетворением смотрела, как краснеет кожа.
Струя разбивалась о стенки ванны, тоже знакомой – еще один осколок прошлой ее жизни, – и наполняла ее.
А если Ийлэ в доме, то почему бы и не помыться?
Она не мылась… давно, с тех пор как вода в ручье сделалась слишком холодна для купания, а на поверхности озерца стал появляться лед. Тонкая пленка, которая таяла от прикосновения, обжигая.
– Сваришься, – раздался сзади недовольный голос.
Пес?
Ийлэ замерла. Нельзя оборачиваться. Ударит.
Если не обернется, тоже ударит, но тогда Ийлэ не увидит замаха, не сумеет подготовиться.
Она все-таки обернулась.
Стоит в дверях, загораживая собой весь проем. Белая рубашка, домашние штаны… и босой… ступни огромные, некрасивые, с темными когтями.
– Я… подумал, что тебе… вот, – он наклонялся медленно, осторожно, и видно было, что движение причиняет ему боль, – …переодеться… правда, не уверен, что подойдет… я прикинул, что если Дайны шмотье, то тебе точно большое будет. Да и она не особо горит желанием делиться…
Пес положил на пол стопку одежды.
– А вот Натово – так, глядишь, и впору… старое, конечно… он вырос уже… я вообще фигею с того, как быстро он растет… вот что значит нормально жрать стал. Детям вообще важно нормально жрать…
Судя по его размерам, в детстве пес питался вполне прилично.
Ийлэ головой тряхнула: что за чушь он несет?
Главное, не ударил. И отступил. И теперь, даже если захочет, то не дотянется.
– Слушай, – он ущипнул себя за мочку уха, – я тут думал… раз ты со мной говорить не хочешь, то… ребенку без имени нельзя. А если назвать Броннуин?
Как?
Нет, об имени для отродья Ийлэ не думала. Зачем имя тому, кто рано или поздно издохнет, но… Броннуин?
– Не нравится, – вздохнул пес. – Кстати, меня Райдо кличут… если тебе, конечно, интересно.
Нисколько.
Ийлэ… она задержалась в доме лишь потому… чтобы помыться… она ведь не мылась целую вечность, и воняет от нее зверски, и если еще одежду сменить на чистую, пусть старую, но не влажную, не заросшую грязью…
– Послушай… – Пес не ушел, но и приблизиться не пытался, он сел на пол, ноги скрестил, и босые ступни изогнулись, а Ийлэ увидела, что и на ступнях у него шрамы имеются, но старые, не от разрыв-цветка. Она смотрела на эти шрамы, чтобы не смотреть в глаза.
Псы ненавидят прямые взгляды.
– Послушай, – повторил он, – была война… случалось… всякое… но война закончилась и…
Он замолчал и снова себя за ухо ущипнул.
– Никто тебя не тронет. Здесь безопасно, понимаешь?
Ложь. Нигде не безопасно.
– Не веришь? Ну… да, у тебя, похоже, нет причин мне верить, просто… не спеши уходить. Уйти всегда успеешь, держать не стану… но вот… в общем, я малышку покормил. Спит она. Ест и спит. А идиоту этому не верь, выживет…
Доктор не идиот, он человек, который вовремя сообразил, как правильно себя вести, оттого и цел остался и семейство его уцелело, супруга, что часто заглядывала на чай и притворялась маминой подругой, дочери. Мирра, надо полагать, сохранила любовь к муслиновым платьям в мелкий цветочек и привычку говорить медленно, растягивая слова. А Нира… Ниру Ийлэ и не помнила. Что с ней стало?
Не важно, главное, что они, и доктор, и все его семейство, остались в той, нормальной жизни, которая Ийлэ недоступна.
Она не завидует, нет. И она понимает, что доктор – не дурак. Сволочь просто.
Пес молчал, смотрел с прищуром, внимательно, но во взгляде его не было того ожидания, которое являлось верным признаком новой боли.
– Ясно… значит, Броннуин тебе не нравится?
Ийлэ пожала плечами: в сущности, какая разница?
– Не нравится… а Хильмдергард?
Ийлэ фыркнула.
– Да, пожалуй… но я еще подумаю, ладно?
Убрался.
И дверь за собой прикрыл. Ийлэ выждала несколько минут и, на цыпочках подобравшись к двери, заглянула в замочную скважину.
Комната была пуста.
Это ничего не значит. И она, задвинув щеколду, подперла дверь стулом.
Мылась быстро, в той же горячей, опаляющей воде, в которой грязь сходила хлопьями, а кожа обретала красный вареный цвет. А потом, выбравшись из ванны, обсыхала, нюхая собственные руки, потемневшие, загрубевшие.
Мама говорила, что руки – визитная карточка леди…
Хорошо, что мама умерла.
Нет, тогда Ийлэ казалось, что плохо, что невозможно с этой смертью смириться и что не бывает ничего, хуже смерти… она еще умела плакать и плакала. А потом поняла: ошибалась.
Смерть – это порой благословение, особенно если быстрая.
Одежда оказалась великовата и пахла неуловимо щелочным мылом и еще лавандой, которой, надо полагать, переложили ее, от моли спасаясь.
…мама сушила лаванду на чердаке и собирала ломкие стебли, перевязывала их ленточкой. Мешочки шила из тонкого сукна. Аккуратными выходили, изящными даже. Синие – для лаванды. Красные – для розы, для ромашки – желтые, и белые еще были, в которые прятали гвоздичный корень.
Надо выходить.
Пес говорил, что не тронет, но лгал. Ийлэ не в обиде, она точно знает, что все лгут, а милосердия от врага ждать – глупость. Но и злить его нарочно не следует. И, пригладив волосы – гребня не нашлось, – Ийлэ осторожно выглянула из ванной комнаты.
Спальня была пуста.
И коридор. И не высовываться бы из комнаты, раз уж Ийлэ подарили несколько минут одиночества, но только тонкая нить жизни отродья натянулась, звенит. Если идти по нити… мимо дверей – новые поставили, а шпалеры, которыми стены укрыты, прежние… и пол… а ковровой дорожки нет. Наверное, ее на чердаке спрятали… вместе с маминым ломберным столиком и креслом-качалкой, с сундуками, куда складывали старые наряды Ийлэ и кукол ее…
…на чердаке ее искать не станут…
…и если тихо…
На цыпочках…
Только сначала отродье забрать. Если пес позволит.
Положив ладонь на дверь из старого темного дуба, Ийлэ решительно толкнула ее.
Пусто.
Нет.
Пахнет… болезнью пахнет. Опиумом. Виски. И последний запах, предупреждающий, заставляет ее пятиться, сжиматься в комок, и сердце колотится.
Уходить.
Немедленно, пока он… он ведь вышел ненадолго и скоро вернется, и тогда…
Корзина стояла на столе рядом с вазой, в которой умирали поздние астры. До нее всего-то два шага, она успеет вытащить отродье и спрятаться на чердаке.
Вдвоем.
Ийлэ укусила себя за руку, и боль помогла сделать первый шаг. Протяжно заскрипел пол… здесь паркет новый, свежий и из дрянной доски, которая не высохла, оттого и гуляет.
Выдает.
Ничего.
Никого. Только запах болезни, гноя и крови. Только комната грязная. Пустые бутылки. Много пустых бутылок. Гардины из дешевой ткани, темной в крупные белые розы, которые как-то совсем уж с псом не увязываются. Гардины сомкнуты плотно, но свет пробивается, ложится узкой полоской на пол.
Ковер.
Пыль под кроватью. У кровати. Столик и медный таз с водой. Ночной горшок, перевернутый кверху дном. Странно, что пес его вовсе не вышвырнул. Полотенца влажной грудой. Грязные.
И рубашка, что скомкана, брошена на кресло, тоже нечиста.
Сапоги… левый почти исчез под покрывалом, правый стоял на столе рядом с корзиной. Там же Ийлэ обнаружила и высокую кружку с остывшим бульоном. Воровато оглянувшись, она сделала глоток.
Сладкий.
И крепкий. Сваренный на мозговых косточках, он оставил на языке и нёбе жирную пленку, а желудок заурчал, требуя добавки. Ему было мало глотка.
Пес разозлится, но он и так разозлится, поняв, что в комнате его побывали, а на сытый желудок чужую злость переносить легче. Ийлэ схватила погрызенную корку хлеба, которая, верно, лежала не первый день и зачерствела до сухости. Корку она спрятала в кармане, а кружку осушила в два глотка.
При более пристальном изучении комнаты под столом обнаружилась полоска вяленого мяса и булочка с корицей, правда закаменевшая, но если размочить в воде… булочку Ийлэ убрала во второй карман. А вот отродье из корзины вытаскивать не стала: в корзине нести удобней.
И теплее будет, под шалью-то…
Из комнаты она выходила на цыпочках, крадучись. До заветной лестницы, на чердак ведущей, оставалось полтора десятка шагов.

 

Альва шла, держась стены, двигаясь бесшумно, и выглядела настороженной.
Не поверила, что безопасно?
И сам бы Райдо не поверил. Главное, что осталась, а там, глядишь, поживет пару дней, успокоится немного. Присмотрится.
Он убрал ладонь, которой закрывал Нату рот, и тот, вывернувшись, уставился возмущенно.
– Что? – Райдо это возмущение веселило.
Щенок. Задиристый, отчаянно пытающийся выглядеть взрослым, а все одно щенок.
– Она… она…
– Она взяла лишь то, что принадлежит ей. – Райдо выглянул в коридор, убеждаясь, что альва ушла. – Не веришь? Идем.
В комнате царил обычный беспорядок, который еще недавно казался Райдо нормальным, уютным даже, а ныне вдруг стало стыдно.
Немного.
– Ну? Видишь? – Райдо обвел комнату рукой. – Моими сокровищами она побрезговала.
Уточнять, что тех сокровищ – полторы бутылки виски и почти новые носки, которые Райдо хранил на всякий случай, – он не стал.
– Она… она…
– Что?
– Она альва!
– Я заметил.
Нат стиснул кулаки. И оттопыренная нижняя губа задрожала, выдавая возмущение.
– Садись. – Райдо толкнул щенка, и тот, не устояв на ногах, шлепнулся в кресло. – Давай откровенно. Чего ты хочешь?
– Чтоб она сдохла.
– Замечательно. У тебя вроде нож имеется. Иди и убей.
– Что? – Нат, который явно был настроен долго и нудно доказывать свою правоту, растерялся.
– Разрешаю. – Райдо сел на кровать и поморщился.
От простыней воняло. И от одеяла. И от подушек, причем, кажется, сильнее всего кислым, рвотным, а вроде его не рвало. Нет, в тот раз, когда рвало, он до унитаза добрался, из принципа проигнорировав ночной горшок…
…цветочки в него поставить, что ли?
– К-как разрешаешь? – Брови Ната приподнялись.
– Обыкновенно. Берешь нож. Поднимаешься на чердак и убиваешь.
Сидит. Смотрит. Глаза по-совиному круглые, и в них Райдо видится недоумение.
– Ну что выпялился? Убивать ты умеешь, это я знаю точно. А если конкретный совет, то бей в сердце, чтоб не мучилась, и крови меньше будет, потому как убираться после сам станешь.
Подушку Райдо отправил на пол и пинком послал в угол комнаты.
Что за хрень?
Он, милостью Короля, хозяин в этом треклятом доме, а хозяйская комната больше свинарник напоминает. Дайна сюда не заглядывает, а Нат… Нат не уборщица, хотя он и пытается, но видать, попыток его недостаточно.
– Убить?
– Убить, убить, – повторил Райдо, скинув и одеяло, которое было влажным, неприятным. – Заодно и младенца… вон подушку возьми.
– З-зачем?
– Ну… она мелкая, резать несподручно будет. А вот подушкой накроешь, придавишь слегка, и все…
– Я?
– А кто?
– Мне пойти и…
Нат нахмурился.
Интересно, он улыбаться умеет? Раньше, до войны, небось умел, а теперь разучился. И Райдо понятия не имеет, как его научить, чему научить. Он вообще учитель на редкость дерьмовый, с такого пример брать – себе дороже выйдет. А Нат берет.
Упрямый.
И сейчас сгорбился, нахохлился. Волосы на макушке дыбом торчат. Дайна жалуется, что Нат совершенно невозможен, хамит, грубит и беспорядки учиняет. Но оно и верно, детям положено беспорядки учинять, а Нат – ребенок, пусть самому себе охрысенно взрослым кажется.
– Тебе. – Райдо поднял бутылку, в которой виски оставалось на треть. И появилось почти непреодолимое желание к этой бутылке приложиться.
Легче станет.
Ему ведь больно, и он устал от боли, от самой этой жизни, которая – война. И отвоевывать минуту за минутой, час за часом… на кой ляд? Напиться и уснуть.
Он заставил себя разжать пальцы, и бутылка упала на грязный ковер.
– Я… – Нат смотрел, как по этому ковру растекается лужа. – Я… не хочу ее убивать. Она ведь женщина… и младенец… и…
– То есть ты хочешь, чтобы их убил я? – Райдо пнул бутылку, жалея, что не вышвырнул в окно. Запах дразнил, заглушая иные – гноя, крови и слизи, которая сочилась из лопнувшего рубца. И надо бы рубашку снять, вытереть эту слизь, зачистить рану, прижечь, перебинтовать…
Позже. Нет в этих действиях никакого смысла.
– Н-нет, – ответил Нат, отводя взгляд. – Я… не хочу, чтобы вы их убивали.
– Замечательно. Тогда что?
– Пусть уйдет.
– Куда?
– Не знаю. Куда-нибудь.
– Окно открой.
– Что?
– Нат, ты вроде на слух не жаловался. Окно, говорю, открой.
К капризам Райдо – а он порой сам себя бесил этими капризами – Нат привык. И, сунув нож в сапог, он спокойно подошел к окну, гардины раздвинул, чихнул – пыли в них набралось, и сами эти гардины идиотские какие-то, в цветочек. Кто их только выбирал? А подоконник серый от грязи, отскоблить которую получится разве что с краской. Раму заело. Нат долго возился с ручкой, дергал то вверх, то вниз, но справился, открыл. И из окна пахнуло холодом, сыростью, ветром, что принес запахи леса, пусть бы сие было и невозможно: слишком далек этот лес, недостижим практически.
– Что видишь? – Райдо поднялся.
Вставать было безумно тяжело, кровать держала. Манила. Говорила, что он, Райдо, болен, что он почти уже умер, а умирающие ведут себя соответствующим образом, лежат смирно в кроватях и позволяют близким окружать их заботой и вниманием.
Хрена с два.
Потом, когда он, Райдо, в гроб ляжет, пусть окружают, а пока… до окна – пять шагов, а за окном – целый мир. И яблони видать, те самые, из-за которых долину Яблоневой назвали. Говорят, весной здесь красиво. Если постараться и дотянуть до весны, чтобы увидеть… а почему бы и нет?
– Поле вижу, – буркнул Нат, разрушая красоту почти оформившейся мечты. – Дорогу вижу. Еще яблони.
Он закрыл глаза и втянул воздух, крылья носа дрогнули.
– Мясо коптят… недалеко… вкусно…
– Мясо – это да, это всегда вкусно… значит, дорогу видишь?
– Ну вижу.
– И как она тебе?
– В смысле?
– В смысле прогуляться… скажем, до города… пешком…
Нат плечами пожал: в этакой прогулке он не усматривал ничего особенного. До города – три мили, и управится он быстро. И пожалуй, от прогулки этой удовольствие получит.
– А чего нам в городе надо?
Райдо вздохнул: не получалось у него прививать Нату мудрость.
– Ничего. Дождь собирается.
– Ага, – охотно согласился он и, легши на подоконник, голову высунул. – Двор опять зальет. Я ей говорил, что водосток забился, чистить надо. А она мне, что это не мое дело! Это ж ваше дело, а значит, мое. Вода не уйдет, и двор размоет, и вообще…
Дайну он недолюбливал искренне и от души.
– Дождь, – повторил Райдо, опершись на подоконник.
А ведь он любил дождь.
И снег.
И жару… и радугу тоже… и узоры льда на окне. Холод. Ветер.
Жизнь. Вот что мешало ему просто сдохнуть, оправдывая и врачебные прогнозы, и родственные опасения, – как уйти, когда вокруг такой сложный и удивительный мир?
– И холодно… как ты думаешь, далеко она уйдет?
– Кто? – Нат, похоже, успел позабыть про альву. – А… а какая разница?
– Никакой. Или от голода сдохнет, или от холода. Может, встретится кто на этой дороге, кто прибьет быстро и безболезненно. Главное, что не ты, верно?
Нат отвернулся.
– Вот ведь как интересно выходит. Ты ее ненавидишь, а руки марать опасаешься. Предпочитаешь, чтобы кто-нибудь другой и за тебя…
– Я…
– Нат, я уже говорил. Если тебе эта девчонка так мешает, то убей ее. Сам. Собственными руками. А не перекладывай это на других.
Нат отпрянул. Хотел было ответить что-то, но промолчал. И губу прикусил для верности.
– Ну так как? – поинтересовался Райдо.
Никак, похоже.
– Я… я ее ненавижу. – Нат стиснул кулаки. – И скажете, у меня причин нет?
– Есть, – согласился Райдо. – Но ты не думал, что и у нее есть причины ненавидеть тебя?
Этого нежная Натова душа вынести была не в состоянии.
Сбежал, только дверью хлопнул. Вот щенок. Распустился вконец, решил, что раз Райдо болеет, то он в доме хозяин… бестолочь лохматая. Райдо высунул голову в раскрытое окно.
Холодно.
И хорошо, что холодно. Во двор выйти, что ли? Посмотреть на треклятый водосток, который забился… и еще на кур, вон возятся в грязи… если есть куры, то должны быть яйца.
Яичница. С беконом.
Ему вредно, ему положены бульоны и овсяная каша на воде, но, жила предвечная, неужели умирающему откажут в такой малости, как яичница с беконом?
Надо только спуститься на кухню, а Дайне велеть, чтоб в комнате порядок навели, а то стыдно же…
Но уходить Райдо не торопился, лег животом на подоконник, осторожно, чтобы не потревожить тварь внутри, и тварь, с которой он постепенно начал сживаться, поняла.
Отступила.
Позволила вдохнуть сырой промозглый воздух. И дождь еще начался, словно по заказу, серый, сладкий. Райдо ловил капли языком, как когда-то в далеком детстве, и по-детски же радовался, что рядом нет матушки, которая запретит…
…а на кухню он спустился, к ужасу Дайны и негодованию кухарки. И яичницу потребовал. И бульона. И чтобы козу нашли. Он ведь вчера еще поручил найти козу, но поручение не исполнили.
Нет, определенно, в доме пора было навести порядок.

 

На чердаке, против опасений, было сухо.
Пахло свежим деревом, и запах этот успокаивал.
Сумрачно. Свет проникает в узкие чердачные окна, пылинки пляшут, и Ийлэ, вытягивая руку, ловит их. А поймав, отпускает.
Идет, переступая с доски на доску, осторожно, и дом в кои-то веки молчит. Это молчание… неодобрительное? Он думает, что Ийлэ его предала?
Неправда.
Он первым, но Ийлэ не держит зла. В конечном итоге стоит ли ждать верности от дома, если старые друзья… не было друзей, никогда не было. Ей лишь казалось, что…
Оборванные мысли.
И лоскуты прежней довоенной жизни из воспоминаний или старых сундуков, что стоят вдоль стены. Ийлэ знает, что в сундуках – ее куклы, и удивляется, как уцелели они. Дом ведь не умер, держится корнями за землю, дышит паром, выдыхая лишнее тепло в трубу, которая ведет на крышу. Там, внутри, клокочет дым. Ийлэ прежде нравилось думать, что в трубе обретаются драконы. И она, прижимаясь к кирпичу, вслушивалась в шорохи, в голоса их… слышала что-то.
А теперь?
Ничего.
Но у трубы отродью будет теплей. Ийлэ поставила корзину на пол и сама села рядом.
– Ш-ш-ш. – Она приложила палец к губам, обветренным и сухим. И палец этот тоже обветренный и сухой. Мама велела бы смазывать губы маслом, а руки… руки уже никогда не будут прежними. Наверное, это правильно, поскольку и сама Ийлэ тоже не будет прежней.
Она вытащила отродье, завернутое в белые тряпки.
Непривычное.
От макушки больше не пахло лесом, но молоком.
– Тиш-ш-ше. – Губы плохо слушались, Ийлэ слишком давно не разговаривала, да и какой смысл в беседе, если тебе не ответят?
Отродье точно не ответит.
Мелкое. Бесполезное. И все еще живое. Ийлэ положила его на сгиб руки. Разглядывала… сколько раз она разглядывала это сморщенное личико, пытаясь разделить его черты на свои и…
Который из них?
Все псы похожи друг на друга.
И если так, то, быть может, Ийлэ повезло и в отродье нет той, порченой, крови…
Ийлэ повезло бы, родись оно мертвым.
– Сейчас. – Ийлэ наклонилась к приоткрытому рту.
Силу девочка пила. И, напившись досыта, уснула. Темные длинные ресницы слабо подрагивали, пальцы шевелились, и, кажется, отродью снился сон. Хорошо бы светлый.
В детстве Ийлэ видела очень светлые сны.
Про драконов из печной трубы. Или про ромашковых человечков, которые обретаются на старом лугу… про стрекоз и бабочек. Про кукол, которые оживали и устраивали чаепитие.
Безумная мысль, но в тех снах царило удивительное спокойствие.
Ийлэ, вернув отродье в корзину, поднялась.
Сундук.
Шершавая крышка, сухая, прямо как кожа на собственных ее ладонях. И мелкие трещины на ней – рисунком… замка нет. Да и от кого запираться? Чужих здесь не было. Вот только и своих не осталось.
Крышка открылась беззвучно.
Снова лаванда, но мешочки старые, рассыпаются пылью в руках, и на пальцах остается не запах – тень его… пускай. Так даже лучше.
Кукольный стол, который папа привез с ярмарки. Скатерть шила мама… стулья… и к каждому – чехол, который сзади завязывался кокетливым бантиком… посуда… чайник, помнится, она еще тогда в саду потеряла. Искала долго и еще дольше горевала, пока отец не вырезал другой.
Здесь он. Краска облезла.
И сервиз не весь. Крохотные тарелки и чашки с ноготок. Блюдо. Вместо пирога – хлебная корка. А в кукольный кувшин можно набрать дождевой воды.
Под старым окном по-прежнему лужа. Ийлэ, сев на пол, собирала воду пальцем, подталкивая к кувшину.
Это игра такая. Замечательная.
И все остальное – тоже игра… кукол рассадить.
– Доброго дня, найо Арманди. – Она вытащила фарфоровую красавицу, которая изрядно утратила красоту. Лицо ее потемнело, волосы свалялись. А ведь и вправду чем-то напоминает супругу добрейшего доктора. – Я рада видеть вас. Мы так давно не встречались. Печально, не правда ли? Не сомневаюсь, у вас есть о чем мне рассказать…
Она кое-как пригладила всклоченные волосы куклы, усадив ее во главе стола, но тут же передумала и сдвинула стул.
– Вы здоровы? А ваши прелестные дочери? Надеюсь, с ними все хорошо? Конечно, конечно… что же с ними могло случиться? Мирра…
…у этой куклы глаза стерлись. А у второй – рот.
– Нира… счастлива повидаться… как у меня дела? Ах, помилуйте, как могут быть дела у альвы, которая… нет, об этом не будем. Вы ведь слишком нежные существа, чтобы разговаривать с вами о всяких ужасах…
Ийлэ мазнула ладонью по щеке.
От ладони все еще пахло лавандой и, пожалуй, пылью, но почему-то только эти запахи, в сущности своей самые обыкновенные, из множества ароматов, ее окружавших, порождали спазмы в горле.
– И вы здесь, найо Тамико… – Плюшевый медведь с оторванной лапой не желал сидеть ровно, и Ийлэ пришлось подвинуть его стул к самой стене. – Надеюсь, все ваши кошки войну пережили? Не все? Черныш скончался? Бедняга… уверена, вы похоронили его достойно. Слышала, у вас колумбарий кошачий имеется. Это так мило… но присаживайтесь, будем пить чай… да, жаль, что матушка моя не может составить вам компанию. Не сомневаюсь, вы скучаете по ее обществу…
Она вытащила хлебную корку. Крошки отламывались с трудом, но Ийлэ старалась.
– Но она отсутствует по очень уважительной причине… видите ли, она умерла.
Плюшевый медведь все одно заваливался на бок.
– Да, да, найо Тамико. – Ийлэ в очередной раз вернула медведя на место. – Умерла. Прямо как ваш дорогой Черныш… хотя что это я, он ведь от старости издох, а маму убили. Горло перерезали. Представляете?
Медведь смотрел глазами-пуговицами, на облезлой морде его Ийлэ чудилось выражение брезгливое и одновременно недоуменное: разве бывает такое, чтобы благопристойным дамам перерезали горло? Не в том чудесном засахаренном мирке, который так долго казался Ийлэ настоящим.
– А вы что скажете, найо Арманди? Ничего? Но по глазам вижу, вам нужны подробности… вы всегда с преогромной охотой смаковали подробности сплетен. Жаль, только в нашем городке никогда не было сплетен по-настоящему горячих… именно что не было…
Ийлэ подвинула к кукле чашку, которую наполнила дождевой водой.
– Но сейчас-то все иначе. И я с преогромным удовольствием с вами поделюсь. Пейте чай. Что? Это не чай, а вода? И пахнет она плохо? А вы потерпите, вы ведь сами рассказывали мне, что терпение – это величайшая из добродетелей… так вот, прежде чем убить, маму изнасиловали… Мирра и Нира, не затыкайте уши, я все равно знаю, что вы подслушиваете. Чего уж стесняться? Изнасиловали… а потом по горлу… это хорошая смерть, быстрая очень… и я думаю, что мама умерла счастливой. Она ведь думала, что мне удалось уйти…
Не слезы.
Вода.
Ийлэ плакала раньше, когда полагала, что слезы ее хоть кого-то тронут… и умоляла… и проклинала… а они смеялись только.
…теперь она боится смеха.
…она боится и громких звуков, и теней, и людей, когда эти люди подходят слишком близко.
…она боится себя самое и не представляет, что делать со всеми этими страхами.
Жить? Жить. Как-нибудь, ведь протянула же она и весну, и лето, и осень, два месяца из трех. Это много…
– Что такое, найо Арманди? Вам неприятно слушать о таком?
Кукла молчала, глядя в тарелку, и лицо ее, грязное, скрывала тень, словно бы этой кукле было бы стыдно.
– Конечно, неприятно… вы ведь были подругами. Мама так думала… лучшие подруги, несмотря на разницу в положении. Вы любили эту разницу подчеркивать… гордились, что мама снизошла до вас… или завидовали? А может, и то и другое… но она не замечала… говорила, что нет человека более надежного… и меня к вам отправила… спрятала…
Вода по щекам, это не слезы – дождь. Дожди ведь шли последнюю неделю, Ийлэ вымокла, а теперь, почти у трубы, сохнет, вот лишняя вода и находит способ покинуть тело.
Плакать незачем.
В кукольных играх нет места слезам.
– Она вам верила. Я вам верила. Но вы в этом не виноваты… война ведь, а война многое меняет. Вы же не могли рисковать… многие знали про эту дружбу, про меня… и к вам бы пришли, рано или поздно, но пришли бы обязательно. Так вы решили?
Кукла молчала. Куклы вообще разговаривать не способны, это Ийлэ понимала хорошо.
– Вы просто успели раньше. От вас даже присутствия не понадобилось, всего-то пара слов… конечно, вам было стыдно. Нормальные люди должны испытывать стыд, совершая подлость, но вы себя утешили, сказали, что вам не оставили выбора… не печальтесь, найо Арманди. Мамы нет. И упрекнуть вас будет некому… и вообще, война закончилась, и надо ли вспоминать о прошлом? Пусть все будет как прежде… вот только на чай вам больше некуда ездить, но без чая прожить можно, да?
Тишина. Дождь по крыше. Дождь снаружи и внутри, все льется и льется, этак скоро выльется до капли, тогда Ийлэ умрет от обезвоживания.
Ну уж нет.
– Действительно, что это я… – Она разложила по тарелкам хлебные крошки, корку, не удержавшись, отправила в рот.
Колючая. Язык царапает и размокать не спешит, но так даже лучше, корку можно долго жевать и удивляться кисловатому ее вкусу, многообразию оттенков его. А когда корка размокнет, то жевать медленно, растягивая удовольствие. Потом хлеб, конечно, закончится, но…
В кармане оставалась булка. С изюмом. Изюм Ийлэ выковыряет и будет есть долго, по одной изюмине. Она уже представляла, насколько сладким он будет.
Тоже счастье.
– Давайте сменим тему… поговорим о вас? Нет, вам не хочется говорить о себе? Действительно, никаких новостей, все по-прежнему, будто бы и не было войны… для вас ее и не было… обо мне? Вас удивляет, что я еще жива? Действительно, как это у меня получилось выжить… сама удивляюсь, не иначе как чудом… бывают вот такие странные чудеса.
Ийлэ вытерла щеки.
Дождь закончился, и пусто стало, до того пусто, что она сама испугалась этой в себе пустоты.
– Что со мной было? А разве ваш супруг не рассказывал? Не верю. Он ведь без вас и шагу ступить не способен. Давеча появлялся. Сказал, что моя дочь умрет. Тоже мне новость. Я была бы рада, если бы она сдохла…
Куклы молчали. Смотрели.
– Я была бы рада, – спокойно повторила Ийлэ, разливая воду по кукольным чашкам, – если бы вы все сдохли…
Она оставила кукол, и кувшин убрала, и в короб, в котором еще оставалось множество вещей, больше не заглядывала. Но на четвереньках отползла к теплой печной трубе и легла рядом с корзиной. Ийлэ не спала, слушала дождь и урчание воды в водосточных трубах, шум ветра где-то сверху, над крышей, и шелест драконьих крыл за стеной из красного кирпича.
И слабое, сиплое дыхание отродья.
Девочка будет жить.
Назло добрейшему доктору, супруге его и дочерям…
Назад: Глава 2
Дальше: Глава 4