Глава 4. Гипноз чужого сна
Сны мне не снились, но я словно следовала указанию пророческого сна. Взяла трубку, ответила. Кажется, он заплакал. Кажется, он страшно обрадовался, но ему было больно.
— Флер, — отчаянно проговорил он и задохнулся, что-то упало, покатилось по голому деревянному полу. — Флер, это ты? Это действительно ты? Господи, Флер, я, наверное, сошел с ума, но все равно. Пусть с ума, но я так больше не могу. Ты слышишь? Я не могу… Приезжай, я понимаю, что это безумие, но приезжай. Флер!..
Флер? Очень мило, Флер — мне это подходит.
— Хорошо, приеду, — проговорила я слова роли главной героини не приснившегося мне сна. — Но я не знаю куда.
— Ко мне, — он всхлипнул — как раньше.
— Я не помню адреса, — сказала я туманным голосом моей героини.
Он долго молчал. Кажется, я опять причинила ему боль.
— Не помнишь? — как-то совсем безнадежно проговорил он наконец. — Ну да, вероятно, так и бывает. Заблудившаяся душа… А если я скажу, ты запомнишь?
— Не знаю. Не уверена. У меня плохая память. — Я хотела добавить: на числа, но поняла, что это будет неполная правда.
— Плохая память? Да, да… и это, наверное, тоже должно быть… Господи, что же мы делаем?! — Он опять всхлипнул и надолго замолчал.
— Я лучше запишу, чтобы было вернее.
— Запишешь? — Он расхохотался, впрочем, в смехе слышались нотки отчаяния. — Что ж, запиши! — словно на что-то решившись, выкрикнул мой неопознанный возлюбленный и продиктовал адрес.
Под гипнозом чужого сна я приняла душ, оделась, подкрасилась, вызвала такси и отправилась на свидание.
Он открыл мне сразу, я едва успела коснуться кнопки звонка. За эти сутки он изменился почти до неузнаваемости: волосы торчат клочьями, небрит, глаза совершенно безумные. А ведь я не знаю… не помню, как его зовут. Как же мне к нему обращаться?
— Ты очень… изменилась, — проговорил он таким ужасным — больным? безнадежным? злым? — тоном, что я испугалась и захотела немедленно сбежать. — Очень. — Он вдруг засмеялся — и смех его был еще ужасней. — Просто узнать невозможно. У тебя стало чужое лицо.
— Чужое лицо? — Я тоже рассмеялась. — Конечно, чужое.
Он схватил меня за плечи, притянул к себе, диким, совершенно безумным взглядом уставился в упор и долго смотрел так.
— Пусти! — Я рванулась, но он еще крепче сжал мне плечи. — Больно же!
— Зачем, зачем ты это делаешь?! — закричал он вдруг и изо всех сил тряхнул меня за плечи — голова моя мотнулась и ударилась о дверь — мы все еще стояли в прихожей. — Зачем? Чего ты хочешь добиться?
— Я просто пришла… Ты меня сам пригласил. Ты сказал: ко мне, как раньше.
— Как раньше! — Он опять расхохотался своим жутким смехом. — Ладно, проходи. — И сам, не оглядываясь на меня, первым вошел в комнату. Я последовала за ним, жалея, что приехала. В самом деле, чего я хотела добиться?
В комнате был страшный беспорядок: повсюду разбросана одежда, постель не собрана, компьютерный стол завален бумагами и заставлен грязной посудой с остатками еды, на полу пустые бутылки из-под пива и водки, на маленьком столике у окна переполненная пепельница… И только один предмет… Мне стало дурно, мне показалось, что я сейчас задохнусь… Только один предмет выделялся чистотой… Он схватил меня за руку и толкнул в кресло, он что-то крикнул, но я не услышала, поднялась и пошла, не замечая его, поднялась и пошла к этой аккуратно застеленной пледом кушетке. Как когда умираешь во сне, провалилась в мучительную круговерть агонии. Умирать, убегать и читать — самые безнадежные действия внутри сновидения. Села — я не только актриса, я музыкант с абсолютным слухом — тот самый тон. У меня отличная звуковая память, оказывается. Чуть-чуть переместилась, поджала под себя ноги — и этот тот же.
— Да, тебя всегда раздражал этот скрип, — проговорил он совсем близко. — Но ты почему-то упрямо садилась на эту кушетку. Особенно когда была в расстроенных чувствах.
— Я забыла, как тебя зовут, — плывущим голосом проговорила я, покачиваясь, чтобы не прекращался скрип.
Он тяжело, со всхлипом вздохнул и сел рядом — кушетка тяжело, со всхлипом вздохнула.
— Я понимаю, что все это самое настоящее безумие, — то, что мы делаем, абсолютно безумно. Не знаю, зачем это тебе… Конечно, у тебя есть какая-то цель. Но я… Бутафория! Разве я не вижу, разве не понимаю?! Но пусть будет так. Я пьян со вчерашнего дня. Когда увидел тебя в баре… Чадно, угарно пьян. Почему ты так долго не отвечала? Я звонил, звонил. Пил и звонил. Видишь ли, — он осторожно взял мою руку, повернул ладонью кверху, словно собирался гадать, — я очень, очень любил и, когда… когда все это случилось, думал, что не смогу… Я молил, я просил Его, только на одну минуту, только увидеть, дотронуться — ну а там пусть… Мне казалось, так будет легче. Ведь это совершенно непереносимо, когда навсегда, когда никогда… А мне даже сны о тебе не снились. Я никому о тебе не рассказывал. Но это ведь невозможно! А потом… Я почти излечился, а ты вдруг и появилась. Зачем ты теперь появилась? Это ужасно жестоко! Я же вижу: чужое лицо, я же не сумасшедший, хоть и поддался безумию.
— Чужое лицо. Не говори так! Я и сама совершенно запуталась и ничего не понимаю. Даже твоего имени вспомнить не могу… — Я перехватила его руку и поднесла к лицу, вдохнула запах, коснулась губами — наивная, невероятно дружеская, любимая рука! — А руку помню.
Он вдруг резко от меня отпрянул, выдернул руку, вскочил с кушетки.
— Прекрати! Зачем ты пришла? Зачем ты меня мучаешь? Я не виноват! Я… совсем не виноват! Я не хотел…
— Его убивать? — разозлившись, выкрикнула я. — Мы это сделали вместе. Одна бы я не решилась.
— Да нет же! Я говорил, что это плохо кончится, а ты… — Он болезненно сморщился. — А она… — Он посмотрел мимо меня блуждающим взглядом — представил себя в какой-нибудь роли, как я перед зеркалом?
— Как тебя зовут? — попыталась отрезвить его простым вопросом, на который он почему-то упорно не желал отвечать.
— Вениамин, — машинально произнес он, а на меня так и не посмотрел, все блуждал и блуждал где-то взглядом. — Я не виноват, хоть, конечно, все это время винил себя. Ужасно хочется выпить!
— Я вообще-то…
— У меня есть ананасовый сок. И мороженое! Видишь ли, — он наконец посмотрел на меня, — я понимал, что все это какое-то невозможное безумие, но все равно сходил в магазин. Помнишь, как тогда? Я сделал коктейль из сока, водки и мороженого. Помнишь? Тебе понравилось… мы потом часто пили у меня такой коктейль.
Вениамин — как странно произносить его имя, оно совсем-совсем не вызывает никаких воспоминаний, смогу ли так звать его вслух?
Он протянул к моему лицу руку и тихонько потрогал.
— Пусть все это только игра или сон, но давай притворимся, давай доиграем. Говорят, повторением ситуации можно вылечиться. Не уходи, я быстро вернусь. Прости, если я тебя обидел.
Он вышел, медленно, сломленной какой-то походкой, то и дело оглядываясь на меня, будто боялся, что сбегу. Я переместилась поближе к стене, оперлась о нее спиной, закрыла глаза. На кухне загремела посуда, зашумела вода, а я пошла, поскрипывая, покачиваясь, под звуки вальса, к новой, неизведанной цели. Разбился кувшин, вода растеклась по полу. Лужа красиво и опасно ощетинилась осколками стекла. Ты не сделаешь. Ты не должна!.. Но не дошла, Вениамин вернулся из кухни с двумя высокими стаканами — мутная жидкость, покрытая белой снежной шапкой мороженого. Чужой безумный человек, с совершенно неподходящим для него именем. Или для меня неподходящим? «Ве-ни-а-мин, — проговорила я про себя, — Вениамин», — перекатила во рту этот безвкусный леденец; выплюнуть или дождаться: а вдруг середина окажется лучше? Ве-ни-а-мин. Я люблю этого человека? Я его когда-то любила? С этим посторонним, чужим человеком я задумала убийство?
— Почему разбился кувшин? — спросила я тоном прокурора.
— Кувшин? — Он пожал плечами. — Какой кувшин?
— Стеклянный кувшин, вода растеклась по полу, он разбился на кухне.
Вениамин горько усмехнулся, помотал головой:
— Не было никакого кувшина, ты что-то спутала.
Стоит и торжественно держит стаканы, как бокалы шампанского, а на лице скорбь и растерянность. Ударить снизу ладонью? Этого он никак от меня не ожидает. Ударить, разбить все вдребезги и уйти?
— Брызги шампанского, — робко, с какой-то непонятной надеждой, произнес он. — Помнишь? «Белый русский» перетек в мой ананасовый, «Оборванные струны» вылились в «Брызги шампанского».
Тест на проверку лирической памяти. Впрочем, пройти его не трудно, совсем не трудно: из бара мы однажды — вероятно, в тот день, когда познакомились, отправились сюда, и у Вениамина не нашлось никаких подходящих напитков для продолжения, а водку я пить отказалась, тогда он и придумал этот коктейль — из того, что нашлось в его холодильнике. Мы слушали «Брызги шампанского».
— Ну так ставь! — развязно, оттого что вдруг стало ужасно тоскливо, сказала я и рассмеялась.
Он не понял меня (я имела в виду танго) и, поставив один стакан на пол возле кушетки, сел — не рядом, а почему-то на стул. Отпил из своего стакана.
— А ты не будешь?
— Буду. — Я нагнулась, подняла стакан и тоже сделала глоток. — Неплохо, совсем неплохо. Только, по-моему, с водкой ты переборщил.
Я снова глотнула. Он допил свой коктейль залпом. Белая пена мороженого осела у него на губах.
— Так недолго и ангину заработать, — насмешливо, без тени сочувствия сказала я.
— Я должен быть пьян, очень пьян, чтобы в это поверить. Впрочем, я и так пьян, на кухне выпил водки прямо из горлышка. Никогда так не делал, даже когда тебя хоронил. — Вениамин — наверное, я называла его как-то по-другому, никак не желает произноситься это имя — поставил пустой стакан рядом со стулом, поднялся и подошел ко мне. — Флер!
Он протянул ко мне руку. Я ткнулась в нее лицом… Всего лишь на секунду! А потом оттолкнула, боясь, что опять раскисну: рука — единственное, что было в нем знакомо, единственное, что на меня действовало и пробуждало невероятную нежность. Я не должна сейчас раскисать, я обязана выяснить…
— Не называй меня так!
— Но почему? — Он спрятал руку за спину и жалобно улыбнулся. — Почему?
— Я не хочу! Дурацкое прозвище! Меня зовут Ксения, ясно?
— Ксения? Но почему?… — Он тяжело опустился на кушетку. — Почему Ксения? Почему? — Закрыл лицо руками и вдруг разрыдался.
Я вжалась в стену и замерла. Невыносимо и страшно, когда плачет мужчина. Мир рушится, и не остается никакой надежды. Только страшно и холодно. Холодно… Я потянула на себя плед, желая закутаться, но плед не давался: Вениамин сидел на другом его конце. Дернула с силой.
— Пусти!
Вениамин не пошевелился, и плед не поддался. Я стала рвать изо всех сил.
— Пусти! Прекрати! — Накинула свободный конец ему на голову, чтобы не видеть, чтобы не слышать его ужасных всхлипов. — Ненавижу «Оборванные струны»! Ненавижу, когда плачут мужчины! Она умерла, понимаешь? Она умерла…
— Флер! — вскрикнул он и натянул на себя плед, совсем в нем скрываясь. — Флер!
— Это было самоубийство.
— Самоубийство, — глухо отозвался он из-под пледа. — И убийство. Мы… Мы оба убили тебя. Флер…
— Прекрати! Прекрати плакать! Мне было шесть лет… Он тоже плакал, в соседней комнате. Мне было шесть лет…
— И ты тоже убила — себя… ее. Я отговаривал. — Он сорвал с головы плед. — Я тебе говорил! А ты… Ты никогда не слушала меня! Ты никогда никого не слушала! — Он почти с ненавистью смотрел на меня. Красное, воспаленное лицо, мутные больные глаза. — Да, не слушала! — Взмахнул рукой — я невольно отшатнулась, но он ударил по кушетке — кушетка взвыла от боли. — Тебя никогда ничего не интересовало, кроме собственных прихотей. Ведь это прихоть была — немедленно с ним развестись. Ну что стоило немного подождать? Мне он был противен, но тогда… Не знаю, кого из вас я больше жалел. Ты все разрушила, ты всегда все разрушала!
Ах да, вот он о чем. Ну что ж, сам того захотел.
— Это ты достал пистолет? — спросила я, тоже глядя на него с ненавистью: хочет всю вину взвалить на меня?
— Пистолет? Я? Какой пистолет?
— Тот самый, каким мы убили его.
— Мы? Убили его? Да ведь это…
— И фильм тоже ты подсунул? Да?
— Какой фильм? Флер, я ничего не понимаю!
— Какой?! Где я убиваю своего мужа, вот какой. Думал всю вину, нашу общую вину, на одну меня перекинуть? Не выйдет! Пистолет я точно достать не смогла бы. Значит, достал его ты.
— Флер! Все было не так, совсем не так! Пистолет… Это его пистолет, вы стреляли по банкам. Он взял его на пикник, он часто брал его на пикники.
Я почувствовала жуткую пустоту и тоску. Вениамин положил руку на мое колено, робко погладил.
— Послушай, Флер…
— Принеси мне еще коктейля. А лучше просто водки с соком, не нужно никакого мороженого.
Вениамин вышел из комнаты, я прилегла на кушетку, подложив руки под голову. И опять загремела на кухне посуда, и опять послышался шум воды. У него под левой лопаткой родинка, а на груди маленький белый шрам — была там какая-то смешная история из детства: самодельные рапиры, букетик фиалок победителю. Пистолет оказался его, моего мужа. Мы стреляли по банкам. Подняла руку, сжимая воображаемый пистолет, но удержать не смогла — рука обессиленно упала, кушетка всхлипнула. Вот такой опустошенной и обессиленной я чувствовала себя после операции. И еще тогда. Вальс доиграл, рыдания смолкли. Я сидела в темной комнате, закутавшись в плед, опустошенная и обессиленная. Свет вспыхнул внезапно, и голос отца, немного удивленный, но по-обычному спокойный и ровный, зазвучал совсем близко:
— Ты? Здесь? Не сиди на полу, простудишься.
Он поднял меня на руки вместе с пледом, усадил на диван, прижал к себе, согревая, восстанавливая разрушенный мир.
— Ничего. Все обойдется. Все будет хорошо, просто замечательно. Завтра мы поедем в больницу.
Я хотела сказать, что она умерла и в больницу ехать бессмысленно, я хотела заплакать, закричать, вырваться, но не было сил, а отец слишком крепко прижал меня к себе.
— Да, завтра поедем в больницу, — повторил он очень уверенно, слишком уверенно — я ему не поверила.
Я ему не поверила и напилась допьяна. Мостки под ногами скрипели… Лицу горячо, а телу ужасно холодно. Лицу горячо…
— Флер!
Я открыла глаза. Вениамин стоял надо мной с виноватой улыбкой. В одной руке у него была бутылка водки, в другой — пакет с соком.
— Я не смог приготовить. Ничего у меня не получилось, и вот решил…
— Я тебе рассказывала, что случилось с моей мамой?
— Рассказывала.
— Что?
— Она умерла. Ты была совсем маленькой. Зачем сейчас об этом? — Он налил в стакан водки, разбавил соком, подал мне. — Выпей.
— Потом. — Я оттолкнула стакан. — Так вот, несколько дней назад я с ней разговаривала по телефону. Да мы вообще с ней постоянно перезванивались и виделись довольно часто. Пока я… Пока не возник этот фильм. Я его купила в магазине, в обыкновенном магазине, представляешь?
Я засмеялась, выхватила у него стакан и залпом выпила.
Вениамин налил себе чистой водки, тоже выпил залпом, сел рядом, крепко-крепко, совсем как отец, прижал к себе.
— Не надо сейчас об этом. Хорошо?
— Но ведь я ей действительно звонила.
— Звонила, конечно. И ездила в гости, и приглашала ее к себе. Ты так и не смогла смириться с тем, что ее больше нет. Что ж, это очень понятно. — Он осторожно и нежно погладил меня по щеке, я схватила его руку, прижалась губами — и не смогла больше, не захотела сдержаться. Исступленно, страстно стала целовать эту невыносимо любимую руку. Он тоже не смог, не захотел больше сдерживаться — мое чужое лицо больше его не пугало.
Мое чужое лицо больше и меня не пугало. Мы лежали обнявшись на нашей — да, на нашей, на нашей! — кушетке и курили, равномерно и почти одновременно, в унисон, вдыхая и выпуская дым. Пугало другое — поток раздвоенных воспоминаний, который я никак не могла ни остановить, ни систематизировать. Воспоминания перемешивались и не подчинялись мне совершенно.
Я стою на учебной сцене, и мне кажется, что в самый важный момент не удержусь на ногах — упаду, разобьюсь, все испорчу.
— Стоп, машина! — говорю я тихо и вдруг не выдерживаю, начинаю плакать — по роли и по-настоящему, потому что боюсь, потому что понимаю, что сейчас произойдет с ним, с моим самым любимым, самым дорогим человеком на свете.
— Было хорошо, — отвечает мой партнер Лужин и целует мне руку — одну, потом другую, «как я его учила».
Я сижу в кресле, укутавшись старым клетчатым пледом, и в который раз перечитываю самую любимую сцену самого любимого произведения самого любимого писателя, и восторг, от которого больно, переполняет меня, я знаю, что все равно не выдержу, в одиночестве не смогу его вынести, — и бегу на кухню, зачитываю — в который раз? — эту сцену вслух. Мама улыбается…
Мама улыбается. «Ты была великолепна! Так проникновенно играла! Тебе необыкновенно удалась эта роль». И улыбается, моя мертвая мама, и улыбается, переглядываясь с живой.
Я сдаю экзамен по истории театрального искусства. Глеб Михайлович, придирчивый и вредный преподаватель, заваливает меня на спряжении латинского глагола ео. Сбиваюсь и путаюсь, никак не могу сообразить, какое отношение этот подлый неправильный глагол имеет к развитию театра в Древней Греции.
Сигарета догорела. Я больше не могу. Мой убитый горем отец усаживает меня на диван и крепко пожимает мне руку, вручая грамоту: третье место в соревнованиях по спортивной гимнастике. Я натягиваю плед на колени.
— Вы что, Лужин, как будто прощаетесь?
— Да, да, — говорит мой партнер — кто он, господи?! — притворяясь рассеянным, поворачивается и, не забыв кашлянуть, выходит в коридор. И налетает на огромный баул, который мы вместе собрали для пикника. Что-то жалобно звякает — разбилась бутылка? стеклянный кувшин? или это звонок «аккуратного гостя»? Я хватаю его за рукав… Я прицеливаюсь и стреляю.
Рука, теплая, теплая, теплее пледа, теплее и добрее всего на свете, ласково касается моего лица. Она прощает, она ничего больше не боится, она защитит — меня защитит. Звенит колокольчик, я еду по снегу в санях, с милым человеком еду… звенит колокольчик… Не могу вспомнить себя в роли Грушеньки… Открываю глаза, поворачиваюсь к нему лицом, придвигаюсь ближе, касаюсь губами его щеки.
— Как я тебя называла? — спрашиваю я.
Он не отвечает, молчит, тяжело вздыхает, как любимая, невозможно родная собака. Глаза заливаются тоской. Как любимая, родная собака… Ее зовут Нора.
— Как?
— Миня, Минечка, Минька, — наконец говорит он.
— Смешное имя! Но мне очень нравится, и очень тебе идет. Минечка.
Я обнимаю его — он меня обнимает.
— Ты не уйдешь? Ты меня больше не бросишь?
Я не отвечаю, молчу.
— Флер!
Не отвечаю, беру его руку, целую.
— Расскажи, как мы с тобой познакомились.
Вениамин — нет, Минечка! — перегибается через меня, достает из пачки две сигареты, прикуривает одновременно обе — какая-то старая шутка, которую я не помню? — протягивает одну мне.
— Был на редкость паршивый день, — повествовательно начинает он, выпускает дым и смеется. — Не светило солнце, не дул теплый ласковый ветерок, не пели птицы, и ничто меня в тот день не радовало.
— Нет, я серьезно! — Я тоже смеюсь, целую его в плечо, родное и голое.
— И я совершенно серьезно. День был паршивый, правда. Я шел по улице без всякой цели, просто брел, потому что домой не хотелось, и так набрел на этот бар. Решил зайти. Знаешь, я ведь даже в той части города оказался случайно.
— А вчера?
— Вчера не случайно. Вчера была годовщина нашей встречи. Вчера были поминки… — Он замолчал, глубоко затянулся и выдохнул дым. — Ну и пусть, все равно, — пробормотал непонятно и нервно — может, у него тоже двойные воспоминания? — Так вот, — заговорил он другим тоном, пересилив себя, — в баре в тот день я оказался совершенно случайно. — И опять замолчал, закрыл глаза, вспоминая.
Я тоже прикрываю глаза, не подгоняю его нетерпеливым вопросом: а дальше, что было дальше? Вдыхаю запах его кожи, пытаясь нащупать запахи того дня, смешиваю Минины и свои воспоминания в наш общий коктейль.
В баре в тот день я оказалась не случайно, совсем не случайно — я была завсегдатаем там. Приходила, и когда мне было тоскливо, и когда мне было слишком весело, и просто так. И вот вдруг увидела его за стойкой бара — он мне улыбнулся, подошел, протянул коктейль: «Вам понравится», — заиграл вальс «Оборванные струны»… Нет, конечно, все было не так, или не совсем так. Не могу вспомнить! И совсем не могу ощутить — что-то мешает. Пусть сам расскажет. Но он молчит. Задумчиво пускает дым и молчит.
— Минь. — Я трогаю его плечо — плечо вздрагивает, плечо напрягается, плечо уходит.
Вениамин резко приподнимается на локте, смотрит на меня каким-то чужим, невозможным взглядом, словно не узнает.
— Что случилось? Что не та-ак? — капризно протягиваю я, кладу руку на голую его грудь и успокаивающе похлопываю. — Так как мы с тобой познакомились?
— С тобой? Мы? — Он смотрит уже с откровенной ненавистью. — Мы с тобой не знакомились! Я с тобой не знакомился! Ты…
Я прижимаюсь к нему — он меня отталкивает.
— Уходи! Черт… Кто ты такая?
Мне обидно и больно, как если бы он ударил меня с размаху по лицу. Мне обидно и больно… Зачем он спрашивает?… Разве я сама могу ответить на этот вопрос? Мне ужасно обидно и больно. Это несправедливо! Это совершенно невозможно! Набегают слезы… Я так яростно стираю их, что царапаю себе лицо. И колочу, колочу кулаком по кушетке. Избиваемая, она воет — от боли и несправедливости. Я хочу объяснить — не могу, ни себе, ни ему не могу. Слова не подбираются, мысли ускользают, образы перемешиваются.
— Кто я такая? — ору я и опять ударяю изо всех сил по кушетке. — Кто я такая? Актриса, блистательно сыгравшая главную роль в «Эпилоге».
Он откатывается на другой край кушетки, закрывает руками голову.
— Замолчи! Флер никогда…
— Да, да! Я — актриса, а ты — режиссер, сценарист и продюсер в одном лице. Рассказывай, черт возьми, как мы с тобой познакомились!
Он молчит. Раскачивается и молчит. Я не вижу его лица. Только бы опять не заплакал! Подползаю к нему, пытаюсь оторвать его руки от лица — мне нужно видеть! Не дается. В борьбе — в безумной, страшной и невыносимо смешной — мы скатываемся с кушетки на пол. И здесь продолжаем бороться. Это похоже на игру, на смертельную схватку. Прекратить, немедленно, все равно как! Больше не выдержать! И я бью его по голове кулаком, сильно, ужасно, как если бы убивала, он выворачивается, делает какое-то непонятное для меня движение и наваливается сверху. Горлу становится больно, и нечем дышать. Я щекочу его, чтобы освободиться. Он взвизгивает, отпускает, скатывается с меня, падает на спину и заходится в хохоте. Глотнув воздуха, присоединяюсь к этому безумному хохоту. Вакханалия смеха. Мы извиваемся на полу и никак не можем остановиться. Да и вряд ли хотим — что нам делать, когда смех иссякнет? Досмеемся до изнеможения, до полной отключки — возможно, тогда получится начать все сначала.
Уснули мы на полу, в обнимку, и кто-то заботливый, добрый укрыл нас во сне пледом. Открыла глаза — лицо его было так близко, что расплывалось и невозможно было рассмотреть чер ты. Только губы, яркие, опухшие — от поцелуев или от моего удара? — кроваво краснели. Что меня разбудило? Какой-то звук. Лежала прислушиваясь, может, опять повторится? Тишина. Вениамин всхлипнул во сне, наивно, по-детски, и снова все смолкло.
Тело мое затекло на твердом полу, и рука, обнимающая, онемела. Его губы так близко, что трудно удержаться, не поцеловать, но тогда он проснется. Что же меня разбудило?
Закрыла глаза, сосредоточиваясь на воспоминании: на чем оборвался мой сон? И ничего не смогла вспомнить. Значит, сны мне не снились? Тишина и темнота под закрытыми веками. Я должна была задать ему какой-то очень важный вопрос, но забыла какой. Очень важный… Важнее, чем тот: как мы его убили?
Что же все-таки меня разбудило?
Онемевшее тело мешает сосредоточиться. Перекатиться бы на спину, поменять положение, но его рука обнимает… Я не могу ее ни сбросить, ни переложить — не могу пойти на такое предательство. Я останусь с ним навсегда.
С ним, навсегда… Почему-то мне становится тревожно от этой мысли и хочется немедленно встать и уйти — сбежать… Придвигаюсь ближе, чтобы развеять тревогу, обнимаю крепче, чтобы убедить себя: только здесь, только с ним мне будет хорошо и спокойно. Но тревога не уходит, тревога нарастает. Крепче, еще крепче обнимаю… обнимаю так крепко, что делаю больно. Вениамин вскрикивает, испуганно открывает глаза. Несколько секунд смотрит затуманенным со сна, недоверчивым взглядом, но вот узнает меня, улыбается:
— Флер.
Описав круг, мы возвращаемся к началу.
— Флер! — Улыбка его дрожит, и голос дрожит. — Флер, ты не ушла? Ты осталась?
— Осталась, — говорю я не очень уверенно.
Тревога нарастает, все нарастает, тревога обретает привкус дурного предчувствия и передается Вениамину. Он протягивает ко мне руку и боится дотянуть, боится ко мне прикоснуться, но пересиливает себя и касается плеча. На мгновение рука, робкая, дрожащая, страшно неуверенная, задерживается на этой относительно безопасной точке и перемещается к спине, невесомо, трусливо. Скользит ниже — на него уже жалко смотреть, он морщится, словно от нестерпимой боли, закусывает губу. Что он задумал? Зачем он это задумал? Рука скользит — ниже, ниже.
— Миня! — пытаюсь остановить окриком руку, но она совершенно не слушается, скользит и скользит. — Я останусь с тобой навсегда! — даю я лживую клятву — все что угодно, лишь бы остановить. Я знаю, что он задумал, он знает, что я это знаю. Зачем он вот сейчас, когда мы прошли самое трудное, хочет нас уличить в обмане? Зачем разбивает иллюзию? Было хорошо. Да, было совсем неплохо. Зачем же тогда… Рука скользит, я ничего не могу с этим сделать, рука доскользает до шрама. Рука трясется от ужаса.
— Что это? — умирая, спрашивает он.
— Разве ты сейчас только заметил?
— Нет, не только, но… Мне приснился сон…
— А мне сны не снились. — Я выхожу наконец из гипноза его руки, спокойно отвожу ее в сторону, легко поднимаюсь. — Давай лучше выпьем. — Смеюсь искусственным, пластмассовым каким-то смехом — тревога так и не проходит, он тоже смеется — невесело наше веселье.
— Давай. Да, ты права. Нет никакого смысла… Пусть будет миг.
Наливаю водки в стаканы, чуть-чуть разбавляю соком. Подаю один ему.
— За миг! — горько, с нарочитым оживлением провозглашает он.
Я не знаю, что он имеет в виду, но на всякий случай поддерживаю:
— За миг!
Мы пьем, я тут же наливаю еще. Я хочу отвлечься и отвлечь его.
— За тебя! — поспешно провозглашает он новый тост — он хочет отвлечься, хочет уйти в другую, безопасную сторону.
Мы пьем. Я желаю обмануться — он страстно желает быть обманутым. Мы врем друг другу напропалую, мы страшно возбуждаемся от этого обоюдного вранья. Теперь Вениамин — Миня, я хочу в это верить! — завладевает бутылкой, мы пьем чистую водку, без примеси сока. Он рассказывает историю нашей первой встречи, я восторженно плачу.
— Ты всегда просыпалась от смеха, — заливает он и сам смеется.
Киваю, соглашаюсь и тоже смеюсь.
— А тебе обычно снились кошмары, ты кричал, — придумываю я на ходу.
— Это потом, после твоей… — Вениамин запинается, хмурится, наливает водки, и мы выпиваем за жизнь.
Мы пьем. Голова начинает страшно кружиться, подступает тошнота. Я заворачиваюсь в плед, забираюсь на стол, как на сцену, кланяюсь, еле удерживая равновесие, пою «Песню бездельника» на слова канадского поэта Блисса Кармана. Я не знаю, откуда берется мелодия, — никогда не слышала этой песни, но мой голос мне очень нравится. И Миньке нравится, да что там! — он приходит в восторг. Снимает меня со стола, несет на руках, садится вместе со мной, в пледе, на диван. Укачивает, убаюкивает, как ребенка. В голове страшный круговорот.
— Мы убежим, от всех убежим, — напевает он на мелодию только что исполненного мною «Бездельника» — или я напеваю?
— Просто нужно вызвать такси, — предлагает кто-то из нас, а другой категорически возражает:
— Нет, мы останемся вместе, навсегда, навсегда.
— Убежим и останемся.
Верчение в голове непереносимо. Мы засыпаем на полу, кто-то заботливый, добрый во сне укрывает нас пледом. Его лицо так близко… Губы кроваво краснеют. Темная холодная улица. От запаха бензина ужасно тошнит. Я никогда сюда не вернусь. Я никогда не снималась в кино. Я никогда больше не попаду туда, где меня нет. Я клятвопреступница. Но не убийца. Лестницу преодолеть невозможно — так много ступенек! Я никогда, никогда… А все-таки перехитрила. Не перехитрила, а предала…
Голова раскалывается от боли. Открываю глаза. Что меня разбудило? Был какой-то звук, внедрялся в мой сон, терзал покалеченный мозг. Впрочем, сны мне не снились.
Вальс из телефона — вот что меня разбудило! Я взяла трубку, ответила и поехала на свидание. Сны мне не снились, но это свидание точно было сном.
Я лежу на кровати в своей спальне, вальс звучит и звучит, никак не хочет уняться. Встать, отключить телефон? Заблокировать номер? Нет, нельзя: это станет неопровержимым доказательством того, что свидание было.