Глава 4. Странная жизнь
Я ехала на огромной скорости, смутно понимая, что делать этого нельзя. Так уже было однажды и кончилось катастрофой, вот только какой катастрофой, вспомнить не могла. Впрочем, сейчас другой случай. Если я не буду спешить, меня просто убьют. Да и чего бояться — дорога пустынна. И все же…
Я ехала на огромной скорости, мчала машину вперед и уговаривала себя: это ничего, еще пара километров — и опасность минует, еще немного — и скорость можно сбавить. А пока стоит поторопиться, две недели — ничтожно малый срок для того, чтобы спастись. Ошибкой было пытаться перекладывать ответственность на других, бессмысленно искать спасения на стороне. Никто не поможет. Рассчитывать нужно только на себя — на свою скорость. На скорость машины.
Я ехала на бешеной скорости, летела вперед — дорога пустынна, машина отлично слушается. Я убегала от ужаса, ветер задувал в приоткрытое окно. Мне некогда было думать о новой опасности, некогда вспоминать о том, что случилось когда-то. Конечно, я все помнила, прекрасно помнила, но ведь то я давно искупила. Не думать, просто не думать, и все, ехать и ехать. Руки, сжимающие руль, совершенно онемели, за окнами по обе стороны проносятся деревья — лес… Но вот лес кончился, внезапно, словно обрубили его концы, появились дома, маленькие, деревенские, серые. Я еду по улице, пора сбавлять скорость. Нет, еще немного… Деревенские дома сменились вполне городскими, но дорога, по которой я ехала, не оживилась — я все так же мчу в полном одиночестве. Одиночество. Какое замечательное состояние! Я готова прожить в одиночестве всю оставшуюся жизнь. Вот только не знаю, сколько ее осталось, моей жизни: две недели или мне все же удастся спастись? Удастся, конечно удастся! Я ведь мчу на бешеной скорости.
Какие-то аляповатые новостройки. Никогда не была в этом районе! И не знаю теперь, куда приведет эта пустынная дорога. Впрочем, не важно, куда-нибудь да приведет.
Ветер. Мне было дано пять лет. И еще сделана надбавка — две недели, словно рекламная акция. Ветер. Я не хочу умирать! Они не имеют права отнимать у меня жизнь. Ветер. Пора остановить безумие! Сжать губы и с каждым километром начать потихоньку сбавлять скорость. Пора, давно пора. Моя бешеная гонка — это просто взрыв животного страха. Не сразу ведь — постепенно, пока не дойду до нуля и не остановлюсь совсем. Пора!
Понимаю, пора. Ногти впиваются в кожу руля, как в человеческую кожу. Я прошу, я молю об отсрочке: пожалуйста, еще пара километров ветра, пустого шоссе и призрачной надежды на спасение.
Дорога резко ухудшилась, машину занесло, колесо попало в выбоину, меня здорово тряхнуло, левая рука взорвалась болью. Нет! Так не бывает! Таких повторений не бывает! Невозможно! Нельзя! Против правил!..
Я знала, что нельзя, — я не послушалась. Это я кричу — его крика больше не слышно. Шестилетний — какая непоправимая несправедливость! Зачем я мчалась, зачем неслась?… Зачем получила отсрочку в пять лет?
Абсолютно пустая дорога. Абсолютно пустая дорога. Абсолютно пустая… Голова уткнулась в руль, руки безвольно повисли, я не смогу посмотреть, я не смогу посмотреть, я не смогу посмотреть… Маленькая фигурка на асфальте… Я и так знаю: он мертв. Я убила ребенка.
… Я убила ребенка — все повторилось, все повторилось в точности, все повторилось во всех деталях, со всеми подробностями. Так не бывает — и вот: повторилось. Я стою на мосту, я стою на ветру. Снова ноябрь, я снова стою на мосту. Он говорил про карьер, а я стою на мосту. Он говорил: ваше тело никогда не найдут — да, не найдут, в этой реке глубокие омуты, это та самая река, в которой тела не находят. Пронзительный ветер, ледяные перила моста — я вернулась в исходную точку. Пронзительный ветер… Дайте мне немного согреться, всего мгновение тепла — мне даже не страшно, только пронзительно холодно. Сумерки — все как тогда. Я стою на мосту, потому что убила ребенка. Вода на глазах темнеет, из асфальтово-серой превращается в черную. Я убила ребенка, спасая себя. Мне был дан срок в две недели, но я убила ребенка. Затерявшаяся в сумерки на мосту — это я, убившая ребенка. Мне не страшно, мне только пронзительно холодно. Согреться бы…
Не удастся согреться. Пора. Дойти до середины моста, поторопиться, пока совсем не стемнело. Да, да, мне надо торопиться, пока не стемнело.
Заледенелые ноги идут неуклюже, ступаю по мосту на косолапых своих ногах. Медленно, очень медленно продвигаюсь вперед — темнота наползает, тоже медленно и неуверенно, мы движемся с ней наперегонки — этакие соревнования инвалидов.
Я дохожу первой. Вода внизу совсем почернела, но все же видна отчетливо. Осталось сделать последний рывок. Нельзя жить, зная, что ты убийца ребенка, так жить нельзя. Перегнуться через перила… Да, осталось только перегнуться через перила, нельзя жить, зная… Мне нужно попрощаться… Не с кем прощаться — пора.
Пора!
— Остановитесь! Остановитесь! Это не то и не так! Прекратите немедленно!
Мост закачался от этих неистовых, от этих громовых… Раскаты голоса заглушили бурный грохот течения… Река подернулась трещинами, река развалилась.
— Боюсь, что поздно.
Несмелый, робкий пытался восстановить равновесие, но громовой победил: темнота затянула развалины в воронку несуществующего, небытийного…
* * *
Я не хотела ему подчиняться. Я сопротивлялась изо всех сил. Но он так настаивал…
— Откройте глаза! Немедленно откройте глаза!
Я сопротивлялась, а он настаивал. Я не хотела наружу из своего несуществования, но победил опять он.
— Откройте глаза!
Я подчинилась, открыла. Седая голова не соответствует еще не старому лицу. Взгляд пронизывает, как ветер на мосту. Мне снова стало холодно под этим сбивающим с ног взглядом.
— Прекрасно! Теперь посмотрите на меня.
Я и так смотрю на него, не могу отвести взгляда — закоченела совсем, а отвести не могу.
— Как вас зовут?
— Людмила, — быстро, не успев подумать, ответила я и, испугавшись, поспешила исправиться: — Нет, Елена Кирюшина.
— Людмила, значит. Что вы еще помните?
— Нет, Елена Кирюшина, Елена Владимировна, — попыталась я настоять на своем.
— К этому мы вернемся, — холодно произнес он. — Что вы помните о себе?
Я задумалась, взгляд его ужасно мешал, закрыла глаза. Я помню, мне был дан срок две недели… Я помню яркий, слепящий глаза прямоугольник на остановке… Я помню, на мосту был пронзительный ветер…
— Я убила ребенка!
— Ребенка? Откройте глаза! Немедленно откройте глаза! И смотрите на меня, только на меня!
Веки разжались, я ничего не могла с этим поделать, мой взгляд уперся в его взгляд.
— Я убила ребенка. Я снова убила ребенка. Сбила машиной. И пыталась… Да нет, я бросилась с моста. Да, кажется, я успела.
— Нет, не успели. К счастью, не успели. Вы ведь помните свое имя.
— Все равно. Я убила…
— К этому мы вернемся. Сейчас это не важно.
— Не важно? Это-то самое важное.
— Хорошо. Оставим! Что вы помните до того, как убили?
Я опять задумалась, но глаза он мне закрыть не дал. Что я помню? Все помню. Мне был дан срок в две недели, я пыталась спастись. Стоит ли ему об этом говорить? Неизвестно, кто он такой. Неизвестно, где я нахожусь. Полная неизвестность… но не подчиниться его взгляду, его голосу невозможно, он хочет знать — я не смогу не рассказать.
— Меня хотят убить. Вернее, я должна была сама себя убить, но так, чтобы все думали, что я просто уехала в другой город.
— Вас хотят убить? Вас? — Он так удивился, что даже на секунду отвел свой невыносимый взгляд. Но тут же вернулся.
— Так уже было однажды, — безвольная перед ним, проговорила я. — Пять лет назад. — Только тогда, наоборот, все думали, что я кончила жизнь самоубийством, а я переехала в другой город, стала другим человеком.
— Еленой Кирюшиной, — закончил он, но таким голосом, словно ему больно.
— Да. Меня спасли. Я тогда действительно пыталась себя убить, после того как убила ребенка.
— Расскажите мне все, — совсем уж каким-то потрясенно больным голосом не приказал, а попросил он. — Только… Подождите минутку. Это так… Я не думал… Сядьте, вы можете теперь сесть. — Кровать подо мной пришла в движение и превратилась в кресло. — Устраивайтесь удобней.
Он разрешил мне оторваться от его взгляда — теперь я смогла осмотреться. Я ожидала увидеть нечто похожее на ту комнату в бревенчатом дачном домике моего первого спасителя, но все оказалось не так. Эта комната, скорее, походила на палату в дорогой клинике: белые с легкой позолотой обои, прекрасная, но какая-то медицинская мебель: кровать-трансформер, металлический стол, два стула с обивкой под стиль и цвет обоев, но тоже с блестящими металлическими ножками, шкаф-купе.
— Меня зовут Владимир Анатольевич, — представился он. — Расскажите мне все, что с вами произошло. Это очень важно. И для меня, и для вас, и… для других людей.
Я рассказала, все рассказала. Почти всю свою жизнь. Как мама вышла замуж и уехала в Болгарию, как я осталась одна, как жила, не особенно счастливо, но, в общем, нормально: работала в частной клинике, не повстречала свою любовь, не родила ребенка. Жила, пока однажды не сбила на дороге мальчика. Пока не поняла, что жить с этим не смогу… О маме, о Болгарии, о несчастливой женской моей судьбе он слушал спокойно, доброжелательно улыбался, подбадривал, просил не смущаться, но когда речь зашла о катастрофе, превратился в самого настоящего палача. Мне так трудно было об этом рассказывать. Мне и так было трудно! А он… Он требовал подробностей, невозможных подробностей: в чем я была одета в то утро, что ела на завтрак, в котором часу это произошло, как выглядела улица, не показалось ли мне странным, что дорога в такое пиковое время была пуста? Он мучил меня, он довел меня до исступления. Он заставил меня погрузиться в эти страшные — самые страшные в моей жизни воспоминания. Он заставил меня все заново пережить. А потом с инквизиторской холодной жестокостью перешел на второе убийство. И опять стал терзать подробностями. Требовал сравнить оба убийства, обоих детей…
— Перестаньте! — закричала я, не вынеся пытки. — Перестаньте! Я больше не могу, не могу!
— А больше и не надо, — спокойно сказал он. — Все, все, успокойтесь. Я знаю, какую вам боль причинил. Так было надо. Простите. Я должен был понять. Я понял. Все хорошо, все просто прекрасно. — Он обнял меня за плечи, притянул к себе, успокаивая. — Все хорошо, все хорошо, больше не будет больно. Никогда в жизни. Послушайте меня. Внимательно слушайте, что я вам сейчас скажу: вы не убивали ребенка. Никогда: ни тогда, пять лет назад, ни сейчас. Не было никакого ребенка.
* * *
Я не поверила. Как я могла поверить? Ведь это было, я отлично помню. Все помню, до мельчайших деталей. И если в моих воспоминаниях имеются небольшие несоответствия, то это не оттого, что воспоминания лгут, а оттого, что я была тогда не в себе и не все хорошо запомнила. Я не поверила, хоть и очень хотела поверить.
— Ребенок был! — кричала я в отчаянии. — Был! — цеплялась за его руку. — Был! Был! Был! — трясла эту руку, не понимая, что делаю, не в силах остановиться.
— Может, и был, — наконец согласился он. — Только вы его не убивали.
— Был! — исступленно вопила я, не слушая. — Был! Мальчик. И я его сбила машиной. Я помню, я знаю!
— Возможно, — спокойно соглашался он. — Допускаю даже, что его сбило машиной. Только это были не вы. Вы невиновны в его смерти. В ваших воспоминаниях ошибка, умышленно сделанная ошибка. Ваши воспоминания не логичны, вы противоречите самой себе. Попытайтесь прокрутить еще раз все с самого начала и, я уверен, найдете ошибку. Найдете и сможете ее исправить.
— Невозможно исправить! Нет никакой ошибки. Я помню, как отмывала кровь. Макала тряпку в ведро. Это было, было!
— У нас мало времени, — неожиданно жестко проговорил он. — Пока просто примите на веру: вы не убивали ребенка. И хватит об этом!
Его окрик подействовал словно пощечина — у меня даже голова дернулась, как от удара. Истерика прекратилась, отчаяние сменилось безразличием.
— Почему вы так уверены, что я не убивала ребенка? — спросила я устало — мне было почти все равно, что он ответит. Задала вопрос по инерции, просто для того, чтобы что-то сказать — он должен был видеть: я успокоилась.
— Потому что я знаю, — тоже устало проговорил он. — Можете считать меня свидетелем не совершенного вами преступления. Я знаю, я был у истоков этого. А теперь действительно закончим.
И вот тогда я поверила. Приняла на веру. Без доказательств. Он обещал привести доказательства, потом, позже, но мне они уже были почти не нужны — я поверила. И освободилась. И почувствовала… не передать, что я почувствовала. Закружилась голова, захотелось спать, я закрыла глаза, блаженная, освобожденная, прощенная Богом, собой прощенная. Но насладиться обретенным счастьем, долгожданным успокоением мне не позволили.
— Не засыпайте! — не попросил, приказал Владимир Анатольевич. — Вы должны мне все рассказать.
— Я уже все рассказала, — сказала я жалобно, почти прохныкала. — Что еще?
— Вы рассказали только то, что интересовало вас: главным образом историю с мальчиком. А теперь будете рассказывать то, что необходимо услышать мне. Также подробно, в деталях, ничего не пропуская. А интересует меня, как вы стали Еленой Кирюшиной. Итак, после того, как вы предприняли попытку к самоубийству…
— Меня спас один человек, — лениво проговорила я — сейчас мне действительно было не интересно об этом рассказывать. И мое спасение, и срок в две недели в данный момент меня совершенно не трогали.
— Опишите его.
Я описала, послушно, в благодарность за счастливую весть, но совершенно равнодушно. Потом рассказала, как жила в его дачном доме, как он предложил новую жизнь, как до этого мы пили спирт — тогда-то я и призналась в убийстве.
— Все правильно, он не знал, что именно вынырнуло из вашего подсознания. Об этом никогда не знаешь наверняка. — Владимир Анатольевич помолчал немного, задумавшись. Я не поняла, что он имеет в виду, но спрашивать не стала — было лень и все равно, и глаза слипались.
— Не спите! — прикрикнул он на меня. — Мы еще не закончили. Рассказывайте дальше. Как вы переехали, как устроились на работу, как разрешился вопрос с жильем.
— Не знаю, все как-то само собой обустроилось. У меня тогда была жуткая депрессия, а этот человек помог — я не задавала вопросов, принимала как дар и была благодарна.
— Дар, ничего не скажешь! — зло прокричал он, словно я сказала какую-то страшную, оскорбившую его глупость. — Впрочем, я и сам попался. И почти по той же причине: все в руки текло — ну и ладно, зачем задавать лишние вопросы?
— Он предупредил, что срок моей новой жизни ограничен, но не сказал, сколько именно лет проживу.
— И даже после этого вы не попытались выяснить, что на самом деле происходит? Слепо согласились на такую беспрецедентную авантюру?
— Согласилась. Что мне еще оставалось? В той жизни я была убийцей ребенка. В этой — невинной Еленой Кирюшиной.
— Невинной?! Бедная дурочка! Вы не представляете, во что… Но для чего, не понимаю, для чего вы согласились? От закона скрывались?
— Н-нет, дело не в этом. Во всяком случае, не это главная причина. Я действительно жизнь хотела изменить, начать с чистого листа, стать совершенно другой женщиной — чистой, ни в чем не повинной. И я сумела. Мне нравилось мое новое имя, новая работа, новый город, мне удалось — почти удалось — перестать быть убийцей ребенка.
— У той женщины, чью жизнь вы проживали, был муж, — тихо и как-то болезненно сморщившись, проговорил Владимир Анатольевич. И замер, ожидая, что я на это скажу. Сказать мне особо было нечего.
— Да, был, а у меня никогда никакого мужа не было. Сначала я пыталась вообразить себя замужней, все представляла, что он просто уехал в длительную командировку, но ничего не получилось. Тогда я просто с ним «развелась», то есть перестала думать, никому не говорила о нем. Муж существовал только документально.
— Вы никогда его не видели?
— Нет, никогда. Не знаю, был ли он в реальности. Скорее всего, я просто жила по фальшивым документам.
— Только они, ваши документы, были полным дубликатом с настоящих — вы жили жизнью живого, имеющего место быть в этом мире человека, реальной женщины Елены Кирюшиной. И вот у этой реальной Елены Кирюшиной был вполне реальный муж — Евгений Кирюшин.
Он в чем-то хотел меня обвинить — тон его сделался совсем враждебным. Я не понимала в чем, не понимала, к чему он клонит, но мне стало не по себе.
— Расскажите, — с ненавистью глядя на меня, прошипел, будто плюя в лицо, Владимир Анатольевич, — где и как вы познакомились с… с Евгением.
— С Женей? — Мне стало совсем страшно. — С Женей? — переспросила я — перед глазами поплыли круги. — Почему…
— Рассказывайте! — рявкнул он. — И не смейте врать!
— Да разве я вру? — еле-еле шевеля губами, спросила я. От ужаса, от предчувствия у меня онемело лицо. — Но ведь это… Мой Женя погиб. Мой Женя ведь не…
— Да, он Евгений Кирюшин.
— Но как? У него… совсем другая фамилия… Или это тоже…
— Тоже! Рассказывайте! Где, при каких обстоятельствах, когда вы познакомились с Евгением Кирюшиным?
Я запрокинула голову, у меня дрожал подбородок и, казалось, вот-вот хлынет кровь — носом, горлом… я захлебнусь в этой крови. Зубы стучали — говорить было совершенно невозможно.
— Не время раскисать! — прикрикнул на меня Владимир Анатольевич. — Возьмите себя в руки и расскажите.
Я попыталась — и не смогла. Было душно и невозможно. Голова тряслась, ноги тряслись, руки ходили ходуном. Поднесла дергающуюся руку к дрожащему рту, закусила палец и неразборчиво, шепеляво проговорила:
— Когда-то… давно… совсем в другой жизни… я увидела его лицо…
— Что вы бормочете? Успокойтесь! Ну что за наказание!
Его взгляд опять уперся в мой, запер в клетке — не сбежать, не отыскать лазейки. Распятым взглядом своим уставившись в зловещую точку его глаз, потеряв чувствительность души, потерявшись совсем, я стала рассказывать историю своей сокровенной любви. Неприличное, страшное действо свершалось. Грубое насилие, снимаемое на пленку его памяти. И он не просто слушал — а словно работал. Его лицо было напряженным и в то же время отстраненным, как будто он к чему-то прислушивался в себе, как будто что-то сверял. Только Элюар пробил его — Элюар его отчего-то взбесил. Элюара он в конце концов попросил пропустить. Мне, распятой, было все равно — пропустила и стала рассказывать дальше.
— Как часто вы встречались?
— Не так и часто, — не оправдываясь, а констатируя факт, сказала я — и задним числом вдруг обиделась: действительно нечасто, очень-очень редко. — Не каждый день, о, далеко не каждый.
— Правда? — жестко спросил Владимир Анатольевич, будто не поверил.
— Ну… Бывало, что каждый, но потом возникал интервал — иногда в несколько дней.
— Хорошо. Дальше.
Дальше рассказывать было нечего. Кроме смерти. Я подумала: не смогу. Но смогла. Как странно, мне больше не было больно. Или виноват его взгляд — омертвляющий взгляд? Может быть, но обиду от редких встреч я же могла почувствовать.
— А потом возник он, мой прежний спаситель, — закончила я.
Я очень устала. Я надеялась, что теперь он от меня отстанет и даст отдохнуть. Но моя усталость его совсем не трогала — мне пришлось подробно — и это уже во второй раз — рассказать о человеке, назначившем двухнедельный срок. А потом о том, как я пыталась спастись, какие шаги предпринимала.
— У вас отличная память, — удовлетворенно проговорил Владимир Анатольевич, словно цель моих воспоминаний заключалась единственно в проверке памяти. — Это хорошо, значит, я успел вовремя.
— Вовремя?
— Не важно! Память ваша не пострадала — это прекрасно. Но в остальном… Мы с вами попали в трудное положение, пока не знаю, как из него выбраться. — Он немного помолчал, нахмурившись. — Ладно, не думайте об этом. Отдыхайте и ни о чем не думайте. И помните: вы не убивали ребенка. Помните об этом и отдыхайте.
Он отпустил, наконец отпустил меня. Глаза закрылись, тело расслабилось. Кровать подо мной снова задвигалась, принимая исходное положение. Были и еще какие-то движения, звуки, но я не запомнила какие, не забрала их с собой в недействительность, в которую опять вернулась.
* * *
Просыпалась я медленно и очень постепенно, но так до конца проснуться и не смогла. Началась какая-то странная жизнь. Я жила — это без сомнения! — и в то же время как будто пребывала во сне. Мне было хорошо и спокойно, уютно и даже временами отчего-то неосознанно весело, но так, словно это не мне было хорошо, спокойно, уютно и весело, а какой-то другой женщине. Другой, но к которой я хорошо относилась, радовалась за нее — и проникалась ее состоянием. В этом радостном состоянии жизни за другую я и жила.
Комната, в которой я проснулась-не проснулась, была прекрасной, доброй комнатой. Широкая, удобная, в меру мягкая кровать, бледно-голубое, приятного оттенка и упоительное на ощупь белье, голубые в мелкий цветочек стены, светло-серый огромный ковер на полу, книжный шкаф — вернее, целая книжная стенка — с удивительной подборкой книг (деликатесы мировой литературы, в том числе детской), кресло, журнальный столик, стол побольше с двумя стульями… Но суть не в меблировке, а в какой-то неуловимой атмосфере покоя и уюта: если бы я представляла идеальную комнату, она была бы именно такой. Нет, дело даже и не в этом — во мне самой был покой. Во мне — или в той, другой женщине, чьей жизнью я так прониклась, чьим восприятием жила. Меня не пугало, что я оказалась в совершенно незнакомом месте, что я понятия не имела, что это за место. Проснувшись, долго лежала, нежась, почти без мыслей. Потом встала, прошлась по комнате, осмотрелась — не осмотрелась, скорей, совершила экскурсию. Подошла к шкафу, удивилась подборке — спокойно обрадовалась. Вытянула за корешок «Дафниса и Хлою». Свернулась в кресле клубком, воображая ее, той женщины, уютное четырнадцатилетнее детство: вечер, с уроками покончено, скоро с работы вернутся родители — счастливый час ожидания и одновременно спокойной, праздной тишины. Отстраненно подумала, что и здесь, наверное, тоже вечер: шторы задернуты, сквозь них не пробивается свет, горит электричество. Отложила книгу, чтобы проверить, подошла к окну, отдернула штору — и не испугалась тому, что увидела: никакого окна за шторой не оказалось, просто стена. Мне захотелось назад, в кресло, к книге. Но ведь я должна была испугаться. Пересиливая себя, — свою лень, отстраненность, спокойно-счастливое равнодушие к тому, что со мной происходит, — еще раз обошла комнату. Обнаружила две двери: одна — в ванную — оказалась открытой, другая — вероятно, наружу — закрытой. Подергала ручку и с облегченной совестью — вот проверила же, сделала все, что могла, — вернулась в кресло. И поскорее, чтобы не успел просочиться испуг, открыла книгу. Впрочем, испугаться я вряд ли смогла бы — в этой комнате просто не было места страху. Чистый покой, с привкусом сна, как эта счастливая солнечная сказка: пастуший напев на просторе свежайшего воздуха.
Кажется, я опять задремала. Во всяком случае, не слышала, как щелкнул замок, как открылась дверь, шагов я тоже не слышала. Появление в моей комнате этой женщины с подносом в руках — внезапное появление, раз прелюдии к нему я не слышала, — не испугало меня, я его восприняла как должное.
— Не хотите ли покушать? — певучим, греческим голосом спросила она и улыбнулась.
Я прислушалась к своим ощущениям: да, поесть не мешало бы, тем более вон на подносе сколько всего привлекательного. Надо о чем-то ее спросить. О чем? Я забыла. Не важно, наверное.
— Спасибо. Я с удовольствием.
— Вот и прекрасно! — Женщина опять улыбнулась. Я подумала, что она, вероятней всего, жена Владимира Анатольевича. По возрасту и по стилю вполне ему подходит. И потом, если она не жена, то что делает здесь, в его доме?
Пока я ела и лениво перебирала в голове, о чем должна была спросить, женщина исчезла. Я опять не слышала ни шагов, никаких других звуков. После обеда (а может, это был завтрак? или ужин? — по составу блюд никак не определить) я легла на кровать и уже по-настоящему уснула. Мне приснилась зеленая поляна. А когда я проснулась, на столе не было ни посуды, ни подноса, ни остатков еды. Конечно, она еще придет, беспечно подумала я, тогда и расспрошу ее обо всем. Немного полежав — мне было так приятно лежать на этой удобной кровати! — я поднялась и прошла в ванную. Пустила воду, села на край ванны, дожидаясь, когда она наберется, от нечего делать, без особого любопытства, стала рассматривать многочисленные бутылочки на полке, кафель (на нем был какой-то замысловатый рисунок), плафон из разноцветного (бледного) стекла под потолком. На противоположной стене, довольно высоко, было что-то вроде маленького окошка, задернутого кружевной занавеской. Неужели в самом деле окно, ведущее на улицу? Или это еще одна полка? Я понимала, что просто обязана проверить. Мне было совсем не интересно узнать, что там такое, но узнать было необходимо. Борясь со своей блаженной ленью, насильственно подстегивая любопытство, я принесла из комнаты стул, несколько книг потолще (три тома энциклопедического словаря для школьников и всемирную историю). Влезла на этот шаткий помост, отдернула занавески. Да, это было окно, совсем маленькое, голова бы моя ни за что не прошла, но окно наружу. Сначала я увидела только кусок неба, фрагмент дерева и какого-то светло-серого дома, потом, поднявшись на цыпочки и подтянувшись (мое сооружение угрожающе зашаталось), смогла рассмотреть небольшой отрезок асфальтированной дорожки. Мокрая, блестящая, освещенная бледным, нетеплым ноябрьским солнцем. Второй этаж или, может быть, третий, равнодушно подумала я. Часов двенадцать дня, во всяком случае, не позже двух, судя по солнцу. Наверное, это я и должна была узнать. Узнала, и прекрасно, пора вниз, пора принимать ванну, вода наверняка уже набралась. Но тут на дорожке появился ребенок. Крупный, полный, он шел неуклюжей походкой, видно, только-только научился ходить. В руках он крепко, но тоже как-то неуклюже держал ярко-красный мяч. Что-то в этом ребенке было не то. Мне стало отчего-то неприятно. Не то, точно не то! Слишком крупный для своей неуклюжести… Остановился, неловко подбросил мяч — мяч упал на дорожку, укатился, перестал быть виден. Ребенок запрокинул голову — засмеялся? заплакал? Да ведь это совсем не ребенок! Взрослый мужчина! Боже мой! Какой отвратительный фокус! Я резко отстранилась от окошка и чуть не упала, в последний момент удержала равновесие. Слезла, закрыла кран, отнесла в комнату стул, книги поставила в шкаф. Неприятное впечатление не пропадало. Мой безмятежный покой разбился об этого ужасного монстра.
Я долго сидела в ванне. Напустила пены и сидела, сидела, пытаясь отрешиться, расслабиться, вернуть свое счастливо-отстраненное состояние, но ничего не вышло. На душе было тревожно и все тревожнее с каждой минутой. Греческая сказка тоже не успокоила. И женщина, милая, с самой доброй на свете улыбкой, показалась надменно-уродливой. Она, как и в прошлый раз, вошла совсем неслышно. Опять с подносом, уставленным всевозможными деликатесами. Я о чем-то важном должна была ее спросить… Не помню. Слезы подступили. Что-то со мной случилось. Прорвалось, хлынуло…
Мы долго, обнявшись, сидели на кровати: она меня утешала, я сумбурно, захлебываясь слезами, рассказывала. Невыносимо было, что она меня обнимает, она утешает, ей я рассказываю, такой надменно-уродливой (в этот момент она мне была просто отвратительна), и в то же время надрывно-приятно, почти до экстаза. Это была какая-то вакханалия истерической исповеди. Что-то извращенно-недозволенное, переходящее всякие границы. Если я когда-нибудь вернусь в нормальную жизнь, мне будет ужасно стыдно вспоминать об этом. Я была разнузданна в своих признаниях, я крушила все на своем пути, как пьяная, потерявшая всякий контроль над собой женщина, как старая дева, вдруг ударившаяся в распутство. Скорее всего, я постараюсь забыть или, во всяком случае, не вспоминать об этом никогда… Хотя вряд ли мне это удастся. Да и… Нет, об этом забывать мне нельзя. О том, что я вдруг вспомнила, забывать нельзя. Я вспомнила — нет, ясно вдруг увидела — убитого на дороге ребенка. Да, это был мальчик лет шести. Мне самой тогда было шесть. Это случилось вечером, в сумерки, мы с мамой возвращались домой… не помню откуда. Его сбило машиной на полном ходу, не знаю, как он оказался один на дороге. Все закричало звериным криком — улица закричала. Мама схватила меня за руку, больно сжала ладонь, но я вырвалась, чуть не вывихнув кисть, и побежала к нему на дорогу. Я увидела все, я все это запомнила. Наверное, я тогда сошла с ума и оставалась в этом сумасшествии еще долгое время, потому что, растравливая себя, снова и снова возвращалась в эту картину, специально ее вызывая. Ужасная, кровавая игра, особенно четко картину удавалось увидеть в сумерки. Я придумывала ему историю жизни, в которой я была то его сестрой, то матерью. Мы играли с ним, с живым, я убивалась от горя над ним, мертвым. Не знаю, сколько продолжалась эта игра, во всяком случае, я о ней совершенно забыла. Только остался неосознанный страх, настолько неосознанный, что я только сейчас поняла: а ведь я попросту боялась, да, да, боялась родить ребенка, потому, вероятно, и замуж не вышла.
Все это я вдруг вспомнила и рассказывала, содрогаясь от ее слишком телесных, слишком горячих утешений, недозволенно наслаждаясь отвращением. И потому опять не спросила о главном, опять не смогла вспомнить, что такое, это главное.
Когда она ушла, я бросилась на кровать и уснула. И наступил новый день, точно такой же, как предыдущий. А потом еще один, а потом я перестала утруждать себя подсчетами времени. Владимир Анатольевич не приходил ко мне, а женщина вела себя так, словно ничего особенного между нами не произошло. Мой покой стал абсолютным. Лениво, не доставляя ни боли, ни радости, текли воспоминания — большей частью детские. Я лежала с закрытыми глазами и равнодушно просматривала их, как иллюстрированный, но неинтересный старый журнал. А когда это занятие надоедало, поднималась, принимала ванну, брала из шкафа какую-нибудь книгу — не глядя вытаскивала за корешок, мне было все равно, что читать в этом состоянии, — сворачивалась клубком в кресле. Приходила женщина, приносила еду. Я завтракала, обедала, ужинала и снова погружалась в полный бездумный покой. Мне казалось, что так теперь будет всегда и даже временами — что так всегда и было.
Бездумный покой убаюкивал, я уже не жила, а пребывала в постоянной дремоте — это был самый безболезненный, самый счастливый вид смерти. Я растворялась и утекала. Ничто меня не обременяло, ничто не могло бы испугать. Эта комната теплого сна была надежным панцирем, защищающим меня от жизни. Там, где-то за пределами комнаты, вероятно, продолжают происходить события, но меня они не касаются, ко мне они не имеют отношения.
Так я бездумно думала, так ощущала. И потому не поверила, когда события вторглись в мою тихую усыпальницу. Началось все со звуков — чуждых моей тихой комнате. Женщина, которая за мной ухаживала, всегда входила неслышно, я никогда не могла застать момент ее появления — она оказывалась вдруг. А тут этот непереносимый для сонного моего слуха стук, почти грохот, распахнувшейся настежь двери. Но я не испугалась, не веря, что события вторглись, лишь капризно прохныкала и даже глаз не открыла. Мне не хотелось с ней разговаривать, выяснять, отчего она вдруг так шумно себя повела, чем вызвана ее нервозность. Я продолжала лежать с закрытыми глазами, а она стремительно прошлась по комнате, остановилась у кровати, видимо добиваясь моего пробуждения. Я не хотела открывать глаза, но от пристального ее взгляда стало не по себе, словно по лицу ползло какое-то насекомое, от ее нервного дыхания стало душно. Все равно не открою, ни за что не открою, не будет же она стоять надо мной вечно. Не будет, убедится, что я крепко сплю, и уйдет. Да ведь теперь просто открыть глаза и неудобно: она поймет, что я притворялась.
— Перестань! Я знаю, что ты не спишь, — мужским, властным голосом сказала она.
Я наконец испугалась и резко открыла глаза. События вторглись. Черный костюм. Мой взгляд натолкнулся на чуждый этой комнате мужской черный костюм. Скользнул выше и уперся в совершенно невозможное здесь, в покое сна, лицо — лицо того неистового сумасшедшего, от которого мне удалось сбежать.
— Ну, здравствуй, Леночка! — сказал он, засмеялся победно, словно решил неразрешимое, словно достиг недостижимого, и по-хозяйски уселся на мою кровать. — Елена и Дмитрий? — Победный смех его перешел в торжествующий хохот. — Да нет, это в прошлом, теперь — Митя и Леночка.