Глава 28
НОЧНАЯ ВСТРЕЧА
Лиля Анцупова, в форменном кителе и синей юбке, удачно заканчивающейся как раз над ее круглыми коленками, нетерпеливо расхаживала по кабинету Костырева. Шеф задерживался. Лиля знала, что произошло покушение на Барыбина и обстоятельства требуют личного присутствия на месте происшествия, но ей не терпелось разобраться с Кабаковым, ведь у них есть такой замечательный компромат на него — она нашла на рабочем столе Кабакова пустую упаковку пантропанола!
Баночка от лекарства лежала на самом виду, и Лиля даже не поверила своим глазам, когда увидела ее. В уме сразу всплыли слова Величко: «Он отравил бы ее… И попытался бы инсценировать несчастный случай…» Но она тут же засомневалась. Похоже, что упаковку специально подложили. Наверное, все в театре уже знают, что Шиловская пыталась отравиться пантропанолом. Но не все знают, что попытка ее была бы не слишком удачна, если бы не… Если бы не тот, кто помог ей отправиться в мир иной.
Лиля задумалась. Что-то многовато у нее сведений, полученных со слов Величко. Не подбросила, ли сама Величко пустую упаковку, чтобы милиция переключилась на Кабакова? Ведь баночка появилась именно тогда, когда Лиля стала появляться в театре. Зачем ей, Величко, это нужно? Скорее всего, таким образом она отводит подозрения. Но от кого? От себя? От своего милого Панскова? Дешевый прием!
Стоп! Ведь пантропанол — сердечное средство, а Кабаков сердечник. Может быть, дело в этом? Надо выяснить, пользуется ли он им. Если пользуется, то… Нет, надо наконец разобраться с Кабаковым! Слишком многое замыкается на нем.
«Разобраться» — это означало допросить Кабакова и вынудить его к объяснению. А факты на него будут!
…Лиля прочитала отчет Кости Ильяшина — небольшой листок, на котором излагались результаты опроса цветочницы. Этот отчет «зацепил» ее. Цветочница вспомнила, что двадцать шестого июня, около одиннадцати тридцати утра (точнее время она не могла назвать), она продала роскошный букет белых голландских роз пожилому представительному господину, чье лицо показалось ей знакомым.
Несмотря на давность события, цветочница отлично запомнила тот день благодаря каким-то личным обстоятельствам и поэтому восстановила его в памяти с точностью, порадовавшей всю оперативно-розыскную бригаду. Она вспомнила, что роз было семь, что господин был очень взволнован, и когда она спросила его в приступе любопытства: «Невесте будете дарить?» — господин буркнул что-то невразумительное, расплатился с ней и сразу спустился в подземный переход под Воздвиженкой. Куда он направился дальше, она, естественно, не знала. Цветочница потом целый день мучилась вопросом: где она видела этого господина, в облике которого было что-то смутно знакомое.
«Да, постарел Кабаков, — размышляла Лиля, открывая окно, чтобы впустить свежий воздух, промытый дождем. — Вот и я не узнала его, когда увидела. В памяти зрителей ему всегда будет максимум сорок лет — как графу Монте-Кристо, которого он играл двадцать лет назад».
От Арбатской до Патриарших ходу около получаса. Таким образом, даже неспешным шагом Кабаков должен был попасть к Шиловской точнехонько в то время, которое следствие считает за время смерти актрисы.
Надо как-то подействовать на Кабакова. Ho как? Как повлиять на пожилого человека, который умело принимает разные личины? Как повлиять на него, чтобы он выложил все сам? Здесь надо действовать с фантазией…
Нахмурив брови, так, что они грозно сошлись на переносице, Лиля достала из стола фотографию Шиловской. Это не было обычное моментальное фото или семейный снимок. Это был кадр из фильма «Сказка, рассказанная осенью». В нем актриса играла молодую женщину, смертельно влюбленную в человека, который ее не любит, — эдакая «лав стори» на нечерноземной почве. В глубине души Лиля презирала подобные фильмы, и интерес к картине у нее был сугубо профессиональный.
«Смертельно влюбленную» — потому что, насколько она помнила сюжет, героиня в конце фильма мучительно долго умирала на руках своего возлюбленного, который буквально в последних кадрах раскаялся в своей черствости и понял, что был не прав. Что он любит ее, уже мертвую, бездыханную, — холодное безжизненное тело, со смертельно-белым лбом и неподвижными глазами, спутанными в агонии волосами и тонкой рукой, судорожно сжимавшей его руку.
«Отчего же умерла ее героиня? — спросила вдруг себя Лиля. — Кажется, отравилась… Все ясно, мадам Бовари на современный лад. Да-да, по-моему, отравилась. Помню, как она каталась по ковру с почерневшим от боли лицом и сжимала сожженное горло двумя руками. Помню кадр — пена на губах и обезумевшие глаза с огромными зрачками (наверное, специально капали атропин). И весь фильм — одно сплошное безумие на грани фарса, слегка отдающее романтической пошлостью».
Она повертела в руках стертый на сгибе листок, вырезанный из киножурнала. Осенний лес, сырой и холодный даже на фотографии, по небу плывут свинцовые тучи с рваными краями, луч солнца пронизывает золотой дрожащий лист, и беглый блик освещает лицо Шиловской, молодое, живое, счастливое. Прислонясь к дереву, она стоит, запрокинув голову, так, что длинная шея томно изгибается, углы сочных губ приподнимаются в лукавой полуулыбке — кажется, что она вот-вот рассмеется, захохочет и убежит в лесную золотолиственную глушь, обрывая на бегу прозрачные паутины, хрустя валежником, шурша опавшей листвой, как озорная лесная дриада.
Отложив снимок, Лиля критически глянула на себя в маленькое карманное зеркало и попробовала так же выгнуть шею, запрокинуть голову, чтобы волосы пушистым каскадом спускались на плечи, и изогнуть губы в сладостной улыбке.
«А я на нее похожа, — вдруг пришла неожиданная мысль. — Конечно, не копия, что уж говорить, да и рост у меня куда меньше, но… Если завить волосы, немного подкрасить глаза… А что, это идея!»
Спрятав зеркало в сумочку, Лиля подошла к окну. Лицо ее стало жестким и отчужденным, черты обострились. Она в задумчивости взялась рукой за подбородок и стала ходить по кабинету. В ее мозгу постепенно зрел, обрастая деталями, необычный план.
Для осуществления его надо было основательно подготовиться. Она вышла из здания, села на метро и через несколько минут оказалась на станции «Арбатская». Густая, ярко одетая толпа тут же подхватила ее и поволокла к выходу. На эскалаторе Лиля стояла с сосредоточенным хмурым лицом, так не соответствовавшим солнечному дню и общей атмосфере летней расслабленности.
Цветочницу она нашла быстро, там же, где и рассказывал Костя, — под рекламой с огромной спортивной девушкой, которая с глупо-счастливым видом сжимала в руке стакан с прохладительным напитком. По стенке стакана стекали прохладные крупные капли величиной с голубиное яйцо.
— Белые розы, пожалуйста. Семь штук, — вежливо попросила Лиля и протянула деньги.
— Вам какие? — спросила цветочница. — С розовыми краями лепестков, с желтоватыми? А вот есть чисто-белые, но они дороже.
Лиля на секунду задумалась и, оглядев огромные охапки цветов, сбрызнутых водой, решительно сказала:
— Давайте чисто-белые. Бог с ними, с деньгами…
Вечером, в то время, когда представление обычно подходит к концу, Лиля, предъявив служебное удостоверение, прошла в помещение театра. Здесь еще недавно блистала Шиловская…
Шелестя целлофаном букета, Лиля прошла в кабинет Кабакова. Дверь была приоткрыта, настольная лампа едва освещала небольшой квадрат около стола. Смутный неверный свет выхватывал из темноты афиши с крупными буквами, фотографии сцен из спектакля, где актеры, одетые в старинные костюмы, манерно кланялись, вздевали руки и целовались.
Задернув шторы на узком окне, Лиля посмотрела на часы — до конца представления оставалось несколько минут.
«Отлично», — хладнокровно прошептала она и села в кресло, так, чтобы ее лицо оставалось в тени. На колени лег букет белых роз, чьи крупные душистые головки поникли от недостатка влаги. Лиля распустила волосы по плечам, поправила розовое полупрозрачное платье, пронизанное насквозь светом лампы, и замерла.
По ковровой дорожке коридора зазвучали, приближаясь, шаркающие тяжелые шаги.
Анатолий Степанович Кабаков спешил после спектакля домой.
— Нет, нет, сегодня никак не могу, — категорически отрезал он в ответ на приглашение одного из спонсоров театра поужинать в ресторане. — Давление, знаете ли… Мне уже седьмой десяток пошел, я не могу допоздна засиживаться, да и сердце сегодня пошаливает…
На самом деле причина воздержания Кабакова была иная — он должен был на следующий день иметь ясную голову и свежие мозги, ему предстоял долгий и трудный разговор на Петровке. Кабаков с содроганием представлял себе хмурого простоватого подполковника, лицо которого напоминало ему лицо Митрича, знакомого лесника с озера Селигер, куда он каждую осень ездил охотиться на диких уток. Но не так ему казался страшен сам Костырев, сколько его бойкие молодые люди, по команде проникавшие во все щели, как назойливые комары, вьющиеся в надежде поживиться свежей кровушкой.
Особенно ему неприятно было видеть невысокую голубоглазую девушку, которая работала в следственной группе Костырева. Она в последнее время слишком часто вертелась в театре, вынюхивала, выслеживала, собирала сведения, сплетни, слухи о Шиловской и о ее отношениях с сослуживцами — и очевидно, делала далеко идущие выводы.
Кабаков остановил спешащую в гримерку молоденькую актрису, которая играла вместо выбывшей Шиловской. Это была хорошенькая девушка со скромным талантом и свежим невинным лицом, устроенная в театр по протекции некоего важного лица, имя которого упоминалось только шепотом.
— Ася, вы сегодня очаровательны, как всегда, но я просил не передерживать в той сцене с Рубини… Я вам объяснял, вся динамика сбивается напрочь, ритм нарушается. Вы меня понимаете?
— Да, Анатолий Степанович, — покраснев, прошелестела девушка и скрылась за дверью.
Кабаков вздохнул. Приходится постоянно повторять очевидные вещи. Конечно, он понимает, молодая актриса, нет опыта, ко многим вещам еще не выработался вкус, нет чувства меры, и поэтому ей все приходится показывать, вдалбливать каждый жест, каждый поворот тела. Необходимость такой неблагодарной работы стала его сильно раздражать. Наверное, сказывался возраст и общая усталость — последствия нервного напряжения, одолевающего в последнее время.
Он вспомнил, как легко было работать с Евгенией. Она хватала все на лету, понимала с полуслова. Так понимает умный породистый пес, чье природное назначение — повиноваться хозяину. Кабакову не приходилось растолковывать ей, как она должна встать, повернуть лицо, какой жест наиболее уместен в данной сцене, она все делала сама, по наитию, по интуиции, и ему приходилось лишь шлифовать природный алмаз ее таланта.
Перед глазами Кабакова неожиданно появился зыбкий образ, всплывший из памяти. В той пьесе, которая ни шатко ни валко прошла сегодня, в первом составе недавно играла Шиловская…
Он внезапно увидел ее фигуру, выхваченную из вязкой темноты белым светом рампы, фигуру, казавшуюся такой хрупкой, услышал глубокий трагический голос, проникавший в самое сердце. К нему умоляюще тянулись тонкие руки, и голос глухо звучал сдавленным от страданий шепотом:
— Пустите меня, я вещь, я пойду к своему хозяину… Я счастья искала и не нашла…
Кабаков резко тряхнул головой, чтобы прогнать назойливое видение. Что-то под вечер у него разыгралось воображение… Перед глазами стояло и не уходило ее лицо со страдальчески изломанными бровями. Потом перед мысленным взором Кабакова появилась серая фигура в мятом пиджаке, прозвучал хлопок, имитировавший пистолетный выстрел.
— Так не достанься же ты никому!
И оседающая фигура Евгении, как будто в замедленной съемке падающая на пол. Ее запрокинутое к рассветному небу, нарисованному на декорациях, залитое смертельной бледностью лицо, мучительная полуулыбка и тихий, выворачивающий душу шепот:
— Спасибо!..
Потом мягкий звук падающего тела, сдавленные стоны убийцы и…
И фигурка, распластанная на сцене, начинает двоиться, троиться, исчезать, подергиваясь туманной дымкой…
И все. Занавес…
Кабаков тряхнул головой: прочь, видение. Надо спешить домой. Ах да, портфель, плащ… Они в кабинете.
Он, сгорбившись, совсем по-старчески зашаркал по коридору. Его никто сейчас не видит, и поэтому нет необходимости притворяться крепеньким бодрячком. Он сейчас именно таков, каким часто ощущает себя в последнее время, когда остается один, — одинокий старик, у которого за плечами вся жизнь.
Он прошел мимо огромной фотографии, изображавшей сцену из «Севильского цирюльника». Сюзанна, лукавая, соблазнительная насмешница, лакомый кусочек, — Евгения Шиловская. Граф Альмавива, сластолюбивый вельможа, — он сам, Кабаков. Сюзанна отстраняется от графа, прикрывая лицо, чтобы спастись от поцелуя. А он тянется к ней губами, пудреный парик сбился набок, губы вытянуты в трубочку — смешная карикатура на влюбленного старика.
Опять эта Шиловская! Куда бы он ни пошел, куда бы ни повернул голову, на что бы ни упал его взгляд, какое бы воспоминание ни пришло ему на ум — везде она! То она смотрит на него с фотографий, лукаво улыбаясь уголком пухлых сочных губ, то ее фамилия лезет в глаза с театральных афиш, сразу выделяясь густым темным «Ш» и ядовитым окончанием «ская», то под руку ему попадется вещичка из тех, что она дарила ему, возвращаясь с гастролей и съемок, — гладкий сердолик, обкатанный волнами до солнечного блеска на плавных боках (она привезла его из Коктебеля в то лето, когда они впервые стали близки), перчатки, купленные в самом дорогом магазине Парижа, томик Ронсара на французском языке в изумительном переплете — настоящее произведение полиграфического искусства.
«Надо куда-нибудь уехать, встряхнуться, — решил Кабаков, гордым характерным жестом откидывая седой чуб. — Так я совсем сойду с ума от одиночества и воспоминаний. Я думаю о ней чаще, чем о своей умершей жене, хотя она значила для меня гораздо меньше, чем Вера. А ведь с Верой я прожил всю жизнь… Это, наверное, потому, что я виноват перед ней, страшно виноват… Но она простит меня, я знаю, она-то простит. Она простит, но ее уже не вернешь, не воскресишь…»
В здании театра стал медленно гаснуть свет. От служебного входа то и дело отъезжали машины — артисты и их поклонники спешили по домам. Кабаков рисковал вскоре остаться один в огромном пустом здании, где слух, обостренный темнотой и одиночеством, улавливал ночные таинственные шорохи, скрипы, вздохи.
Медленно переставляя ноги, Кабаков вышел в полуосвещенный коридор и подошел к двери своего кабинета. Она была полуоткрыта. В узкую щель между створкой двери и косяком просачивалась густая чернильная темнота. Кабакову стало жутко, ему показалось, что он слышит чье-то ровное тихое дыхание — кто-то находился за дверью.
Прислушиваясь, он остановился. Шелест машин по узкой улочке, приветливо светившейся огнями домов, и чей-то отдаленный смех, влетавший в форточку, немного ободрили его.
Решившись, он толкнул дверь, твердым шагом вошел в кабинет и ошеломленно замер. В тихом зеленоватом свете настольной лампы, за столом, прилежно наклонив голову к плечу, сидела знакомая фигурка с пышной копной волос. От ее полупрозрачной одежды поднималось розоватое колеблющееся свечение, на коленях лежал букет белых роз, печально клонивших раскрывшиеся лепестки.
Женщина Медленно повернула голову, которая, как тяжелый темный бутон, венчала длинный стебель шеи, и черные провалы огромных глаз вперились прямо в Кабакова.
Внезапно у него остановилось сердце, сбиваясь с привычного ритма. Дыхание замерло, лиловые губы хватали душный пыльный воздух, руки шарили в поисках опоры.
— Женечка, — беззвучно прошептал он, хватая руками воздух. — Женечка, ты вернулась… Ты жива…
Лиля Анцупова держала стакан с водой около губ бледного Кабакова и уговаривала его ласковым голосом:
— Выпейте, Анатолий Степанович, выпейте, вам сразу станет лучше.
Комната была залита ярким верхним светом. Кабаков полулежал на диванчике для посетителей, раскинув ноги, не веря своим глазам, смотрел на Лилю и что-то невнятно бормотал.
«Вот дура, — ругала себя Лиля, отпаивая хозяина водой. — Какая дура! Театральных эффектов захотелось! Нет, я явно перестаралась… Надо было хотя бы дать знать ему, что я приду. Он мог умереть у меня на руках от испуга… Черт, только бы не нажаловался про мои художества…»
Она заказала по телефону такси и нежно пролепетала:
— Я сама отвезу вас домой… Нет, нет, не возражайте. В вашем возрасте нельзя рисковать здоровьем!
Кабаков слабым голосом шептал, пригубливая воду:
— Вы…. Вы были так похожи, что я…
— Понимаю, понимаю… У вас есть что-нибудь от сердца? — перебила его Лиля.
— Там, в ящике стола, поищите…
Она выдвинула верхний ящик. Там среди всякой мелочи, мусора, обрывков бумаг, сломанных ручек, лежала фотография пухлой пятилетней девочки. Она смеялась большим ртом, в котором не хватало нескольких зубов.
С полувзгляда Лиля узнала дочку Шиловской. Она не удивилась, увидев ее портрет в столе, а только спокойно подумала: «Значит, это правда», нашарила рукой баночку с белыми таблетками и снова присела на диван. В руке она держала початую упаковку пантропанола.
«Ага, — подумала Лиля. — Похожа на ту, которую нашли около трупа».
Кабаков постепенно начал приходить в себя.
— Анатолий Степанович, — мягко произнесла Лиля, подавая ему лекарство. — Разрешите я вам задам вопрос. — И, не ожидая разрешения, спросила: — Вы, наверное, удивились, когда застали меня в своем кабинете?
— Да…
— Я пришла поговорить с вами. А как думаете, о чем?
Кабаков наморщил лоб и, с трудом разлепляя губы, как будто каждое слово давалось ему с напряжением, произнес:
— О ней…
Отвернув лицо, Лиля довольно улыбнулась: этот пожилой бессильный человек, еще недавно такой уверенный, стал мягок и податлив как воск. Он со всем соглашался и на все вопросы отвечал сдавленным потухшим голосом механическое покорное «да».
— Она ведь была очень близка вам?
Кабаков уставился невидящим потускневшим взглядом в пол и почти прошептал:
— Да… Она… Она была…
— Вы помните вашу последнюю встречу? Когда это было?
— В тот день, когда… — Кабаков поднял на нее взгляд, полный невыразимой тоски. — Когда она…
— Умерла? — с надеждой спросила Лиля. Кабаков помотал головой и снова замолчал.
В мертвой гнетущей тишине громко раздалась трель телефонного звонка. Кабаков приподнялся было, чтобы взять трубку, но Лиля первая схватила ее.
Звонил сын, обеспокоенный отсутствием отца.
— Да, он здесь, — подтвердила Лиля, принимая в разговоре жесткий официальный тон. — Нет, он не может подойти к телефону. Нет, ничего страшного, немного прихватило сердце. Не беспокойтесь, он скоро будет дома.
Положив трубку, она испытующим взглядом уставилась на своего невольного собеседника.
— Пока подъедет такси, мы можем с вами поболтать.
— Я… — Кабаков хотел сказать ей, что он сейчас не в состоянии говорить. Он хотел сказать, что он не готов к разговору и, в конце концов, она не имеет права вмешиваться в его жизнь таким бесцеремонным образом, но не смог, не решился выговорить ни слова. Его грозная тирада внезапно превратилась в слабое коротенькое «э-э» и судорожное подергивание шеи, которое при желании можно было истолковать как готовность к беседе.
— Итак, вы были у нее в то утро? — жестко спросила Лиля.
— Да, я… Да, — промямлил Кабаков гаснущим голосом.
— Вы видели ее?
— Да… Видел, да…
— Во сколько это было?
— Я не знаю. — Кабаков испуганно смотрел на ее четкий профиль, и ему снова начало мерещиться пугающее ее сходство с женщиной, которая в последние месяцы жизни стала для него навязчивой идеей, фатумом, роком. — Где-то в первом часу… — вымолвил он, мучительно вспоминая и собрав морщины у переносицы.
— Что было между вами?
— Ничего… Она… Она лежала на полу и не шевелилась.
— Она была жива?
— Не знаю… Нет… Да, не знаю.
— Как прикажете понимать? — поглядывая на часы, спросила Лиля голосом, в котором проскальзывало еле заметное раздражение. — Она была жива или нет?
— Не знаю… — Голос Кабакова сходил на нет. — Она лежала на полу… Там была кровь…
— Значит, вы вошли в квартиру и застали ее на полу, в луже крови?
— Да, я вошел и… И увидел ее. Она не шевелилась…
— И что? — Голос Лили приобрел металлический оттенок.
— Ничего, я ушел…
— Итак, вы застали женщину, мать своего ребенка, в луже крови, не вызвали ни врачей, ни милицию, а просто развернулись и ушли?
— Да, да, безусловно, да… Я подлец… Но… — Кабаков замялся, тщательно подыскивая слова. — Я боялся…
— Чего вы боялись? — спросила Лиля, наклоняясь к нему всем корпусом и всматриваясь в старческие испуганные глаза.
В это время прозвучал отдаленный автомобильный гудок. Приподнимаясь в кресле, Кабаков с видимым облегчением выдохнул:
— Такси.
— Да, это такси, — с сожалением повторила Анцупова, выпрямляясь. Она поняла, что Кабаков ускользает от нее, ускользает тогда, когда она только нащупала верный тактический ход к его признанию.
Гудок повторился.
— Пойдемте, — с досадой сказала она, беря в руки сумочку и букет цветов.
Она злилась на себя, злилась на то, что не могла вытянуть из Кабакова все подробности. Еще минут пять — и он выложил бы ей все, до мельчайших деталей. Он не утаил бы ничего, находясь под впечатлением ее сходства с покойной, испуганный их неожиданной встречей в пустом темном театре, в котором и шорох бегающих под полом мышей звучал громовым раскатом.
К сожалению, она не могла его задержать для окончания разговора — Кабаков мог пожаловаться потом, что его, больного старого человека, находящегося на грани инфаркта, насильно удерживали. А это было опасно для ее служебной репутации.
Лиля помогла Кабакову накинуть плащ, закрыть дверь кабинета и, бережно поддерживая его под руку, повела вниз по лестнице. Кабаков осторожно ступал по ступеням, как будто учился ходить, его шумное тяжелое дыхание гулко разносилось по пустынному зданию и напоминало натужную работу перегруженной машины.
Сторожиха выпустила их со служебного входа, покосившись на молодую хорошенькую спутницу актера: назавтра вся труппа будет шептаться, что он, маэстро Кабаков, выбрал себе новую пассию, на сей раз милиционершу.
Они сели в такси.
— Я не буду вас больше задерживать, — нежно сказала Лиля Анцупова. — А завтра, как условлено, мы ждем вас на Петровке. Возьмите ваши цветы, они уже немного завяли. Положите их целиком в холодную воду, и они поднимутся.
— Хорошо, — растерянно пробормотал Кабаков, высаживаясь около своего дома, и нетвердым шагом направился к подъезду, волоча длинные стебли цветов по асфальту.
— Вам помочь подняться? — крикнула ему вслед Лиля.
— Нет, спасибо, я сам, — прошептал он, не оборачиваясь.
И, едва красный огонек машины скрылся за углом, Кабаков обессиленно прислонился к стене дома и стал медленно оседать на землю, ловя пересохшим ртом вечерний сырой воздух.