Глава 3
– «Кормилица ты наша… Пожрать ничего нету?»
– Кто это?
– Отчим… Он пьяный. Есть хочет. «Паскуда!»
– Повторите несколько раз.
– Паскуда. Паскуда. Паскуда. Паскуда. Паскуда. Кажется, ушло…
– Хорошо. Это была легкая грамма, куда легче, чем предыдущая. Дайте, пожалуйста, следующую фразу.
– «Из дома выгоню! Будешь подолом в Самаре мести!»
– Кто это?
– Мать. «Подолом в Самаре мести…»
– Очень хорошо. Повторите эту фразу несколько раз. (Губы студентки беззвучно шевелятся.) Еще раз… Еще раз… Еще раз, пожалуйста. Вот так, хорошо… Поехали дальше…
***
Несколько лет, преимущественно в вялотекущей форме с краткими периодами обострений, продолжалась вражда Маринки и Жана. Бывало, поймают цыганята девчонку в узком переулке, повалят ее на землю, отдубасят кулаками по мягким местам и отпустят, напоследок обложив ее всеми известными ругательствами на всех известных (цыганском и русском) языках. Но и Маринка в долгу не оставалась.
Дом цыганского барона она, правда, обходила десятой дорогой, однако в школе спуску своему врагу не давала. То нальет ему в столовой кефира за пазуху, то кнопку на стул положит, то закроет в учительском туалете до прихода грозной завучихи, то вцепится острыми когтями в лицо, чуть не выцарапав глаза.
Несмотря на открытые военные действия, малышня в школе отчего-то упорно продолжала дразнить Маринку и Жана женихом и невестой. Не потому ли, что, когда в пятом классе цыганенка собирались оставить на второй год, Маринка собственноручно проверила его диктант и умелым щелчком переправила на парту решение математических задач? Не потому ли, что она громче всех подсказывала ему на географии, где находится этот чертов полуостров Индостан, откуда, как утверждают ученые-антропологи, предки Жана и переселились в Европу?
Однако официально война между двумя враждующими сторонами не затихала ни на день. Маринка взрослела, тянулась вверх, как былинка. Исчезла ее молочная одуванчиковая незрелость, пушистые волосы, обычно стоявшие торчком во все стороны, теперь аккуратно улеглись за уши, фигура вытянулась и вместе с тем округлилась, ярче засияли на лице светлые, песочного цвета глаза… Пожалуй, ее нельзя было назвать писаной красавицей, но отчего-то угольно-черный взгляд Жана невольно останавливался на ее склоненном над тетрадкой профиле. И драться он стал не так больно, как раньше, больше не пытался ударить ее тяжелым ботинком прямо в лицо или в живот. А однажды, встретив Маринку на пустыре, прошел мимо и не стал бить. Как-то летом, на речке, они минут пятнадцать о чем-то болтали, не обращая внимания на ехидные подначки поселковой мелкотни с облупленными носами.
А осенью Жан не пришел в школу. Он женился.
И то сказать, по цыганским законам ему давно было пора вступить в брак – четырнадцать как-никак стукнуло, возраст. Среди цыган такие браки считались в порядке вещей.
Парень женился – зачем парню школа? Классная руководительница вычеркнула лишнюю фамилию из списка. Про Жана в классе быстро забыли. Ну ходил какой-то грязный пацаненок в драной одежде и стоптанных отцовых башмаках не по размеру. Ну и что?
Только Маринка его не забыла. Однажды они случайно столкнулись в магазине возле станции. Жан вытянулся за лето, повзрослел, стал еще более смуглым, черноглазым, горбоносым – типичный цыган! Только теперь одет он был очень аккуратно, во все чистое, а не как раньше. Наверное, теперь его обстирывала жена.
Подруги показали Маринке эту невысокую, некрасивую цыганку лет шестнадцати, с огромным животом, в цветастой юбке и в аляповатом платке до самых бровей. Она была на сносях, ходила вперевалку, сильно выставив вперед живот, и посему в поездах зарабатывала не меньше, чем ее товарки с грудными детьми. Она была такой же крикливой и смуглой, как и все ее племя, только глаза у нее были серые, совсем русские. Говорили, что она будто бы была одной из племянниц цыганского барона и засиделась в девках до шестнадцати оттого, что красоты в ней не было никакой. Впрочем, какая там красота может быть у цыганки? Да кто их там разберет…
Весной у Жана родилась двойня – два сына. А к исходу очередного учебного года его маленькая жена опять была беременна и опять ходила вразвалку, нося на одной руке близнецов, еще не умевших ходить…
– Плодятся эти грязнопузые как кролики, – заметила однажды мама Вера, имея в виду цыган, и крепко задумалась. И решила завести кроликов.
А что? Тут тебе и мясо, и мех, и кормить эту живность особо не надо, знай рви себе траву на путейных откосах. На это и дети сгодятся. Вон Маринка, балбеска, чуть свободная минутка появится, сразу шасть за книжку – и словно глохнет, как будто нет ее! Так пусть лучше траву для кролей рвет, и то больше пользы…
А ведь семья большая, еды не хватает. Да еще одеть, обуть малышню надо. Валька растет как на дрожжах, одежда на нем так и горит. Маринка вымахала дылдой, старые материны вещи донашивает…
Короче, денег катастрофически не хватало. Времена наступили трудные, непредсказуемые. Сначала мурмышане понимающе вздыхали: перестройка, мол, потерпим годок, зато потом заживем как баре. А затем вообще странное время наступило. Деньги обесценились, продукты все куда-то подевались, точно их корова языком слизала, зато самопальной водки стало навалом. Если бы не огород, большая семья Жалейко совсем бы перемерла.
А тут еще Витька-муж стал пить совсем уж неумеренно. И раньше, конечно, не дурак был за воротник заложить, а теперь совсем с катушек съехал, с глузду двинулся. Зарплату пропивал до последней копеечки, если только Верка не успевала отобрать у него деньги возле кассы. За пьянство его сняли с тепловоза и перевели разнорабочим в депо. А у рабочего какие заработки? После этого Витька на весь мир обиделся и еще пуще запил. Назло всем. Как говорится, назло врагам козу продам, чтоб дети молока не пили.
Верка, кроме кроликов, завела себе еще и свинью. Все равно дровяной сарай пустует, благо в бараке газовое отопление. Хоть и мороки с ней много, а все ж будет мясо на зиму. Свинью назвали Танькой (соседке-учительше назло, пусть каждый день слушает, как Верка свинью дурой ругает).
Хавронья оказалась писаной красавицей. С белыми длинными ресницами, нежной розовой шкуркой, белесой щетинкой…
– Кормилица ты наша, – любовно оглаживала Верка хрюшку по боку. – Вот опоросишься, тогда заживем… Разбогатеем! – И тут же озабоченно кричала старшей дочери: – Маринка, почему хлев не убран, полметра навоза, скоро в дом потечет! Сколько раз повторять!
– Сейчас, мам! – Маринка прятала книжку подальше в платяной шкаф, чтобы не попалась на глаза родительнице, надевала резиновые сапоги, старое бабкино пальто и шла в сарай убирать жижу.
Хавронья при этом благодарственно хрюкала и тыкалась пятачком в резиновые боты.
А потом времечко настало совсем уж безумное… Продукты из магазина исчезли вообще все, кроме хлеба. Витька работу стал прогуливать. Вспомнив социалистический лозунг «на работе ты не гость, унеси хотя бы гвоздь», тащил из депо горючку и ГСМ на продажу. В долги влез. Пил он все, что горит: одеколон, политуру, но с получки от гордости употреблял только спирт «Роял». Потому что все же приличный человек, а не пьянь какая, в любой момент может остановиться, если надо будет. Только ему не надо!
А что ему, рассуждала Верка. Знает, подлец, что дома жена его все равно накормит… И решила она по-своему бороться с мужем.
После смены теперь она быстро шасть домой. Наготовит, детей накормит, посуду вымоет и шикнет на своих: «Тс-с! Папке – молчок насчет ужина». А дети злорадно на отца супятся, когда тот с работы пьяненький приволочется и начнет холодильник обшаривать.
– Верка! – кричит удивленно. – Неужель пожрать у нас ничего нету?
– Нету! – отвечает мать, насмешливо разводя руками. – Ты же денег не несешь в дом, откуда жратва возьмется?
– Ах ты, паскуда, – злится Витька, – я ж тебя сколько лет кормил, а теперь ты от меня кусок хлеба прячешь!
Вот когда получку принесешь, тогда и наешься, – хладнокровно заявляет Верка и идет спать – сытая, довольная. Окорока у нее под халатом ходуном ходят, переваливаются со стороны на сторону, и сама она как яблоко наливное, в самом соку. Недаром Витьке уже не раз собутыльники намекали, будто она себе сердечную привязанность на стороне завела. Какого-то азербайджанца из автомастерской, что ли…
Витька злился, но с женой ничего поделать не мог. Если б не падчерица, совсем худо стало бы ему. Хоть ложись да помирай от голода или иди с цыганками подаяние на вокзал просить. Маринка, золотая душа, припрячет отцу четвертинку хлеба с маслом, а когда и колбаски кусок… От себя оторвет – а отца, пусть и неродного, пожалеет. Очень Витька ее за это любил. Порой домой пьяный завалится, дебоширить начнет, на жену с кулаками кидаться, но дочку свою приемную – ни-ни, ни пальцем! Только ее одну и слушался, когда она его утихомирить пыталась. Маринка отчима тихо спать на матрасике уложит, хлеба сунет, успокоит, если он ворчать начнет. И опять мир да тишина в доме…
А то еще случай на их улице случился. У Мутоновых, что через два барака за учительшей живут, Петька-слесарь помер. Два года пил, семью смертным боем бил, даже в психушку его с милицией отправляли, а потом взял да и помер, облегчение всем сделал.
Просто, слава тебе господи, водка отравленная попалась. Точнее, не водка, а стояла на путях цистерна с метиловым спиртом. Капало из нее на рельсы два дня, и два дня никто ничего не видел. А потом Петька мимо пошел, заметил непорядок, понюхал – показалось ему, настоящим спиртом пахнет, медицинским! Нацедил себе бидон, созвал товарищей.
Разложили мужики на рельсах лучок с хлебушком, выпили по маленькой… Не знали они, что то был вовсе не спирт медицинский, а страшный яд, на спирт только по запаху похожий, метанол. Двоим, правда, повезло – они только на глаза ослепли, им государство пенсию дало, а Петька-слесарь больше всех выпил – и помер, оставив семью без всякой пенсии…
Верка даже к жене Петькиной Наталье, своей закадычной подруге, бегала узнать, как все было на самом деле. Хотела на пути сгонять, нацедить немного полезной отравы, но цистерну ту после разбирательства уже куда-то угнали. Порадовалась Верка за подругу, только засела крепко в ее голове идея освободиться от мужа-алкаша, достал он ее своим забубённым пьянством.
Однако вдове Петьки свобода не долго раем казалась. Полгода дышала женщина полной грудью, прибарахлилась, купила себе новую китайскую куртку на рынке в Самаре, волосы пергидролем обесцветила, египетские стрелки на глаза навела. Очень эффектная женщина получилась, когда синяки сошли! И быстро нашла себе нового сожителя.
Недели две у молодоженов шло все тихо-мирно, а потом завертелось все по-старому. Сожитель ничуть не лучше погибшего мужа попался. Тоже пил как насос, бил смертным боем жену, работу бросил. Каждый вечер простоволосая Наталья с воем выбегала из барака на улицу и кричала однообразно: «Люди добрые, спасайте, убивают!» И опять заплыла бабонька сизыми синяками и распухла от слез. Только теперь не было уже той цистерны на путях. К сожалению.
Глядя на такую свистопляску, взнетерпелось Верке от мужа своего освободиться. Тем более, что азербайджанец Расул из автомастерской убедительно нашептывал ей, что на ее барачной жилплощади он устроит ей заграничную жизнь, и уже даже подарил ей залог их будущего семейного благополучия – фотообои, изображающие южное море, мокрые валуны, пену и ультрамариновое небо в бархатных облаках. И обещал детей ее холить, как родных. Тем более, что Маринка совсем взрослая, уже невеста, скоро ее можно замуж – и с рук долой, пусть муж кормит. Вон у цыганок в ее возрасте уже по трое детей…
Вызнав у Ленки, что Маринка из жалости подкармливает отчима, мать устроила ей «вырванные годы».
– Я тебя из дома выгоню! – кричала она в полный голос. – Будешь подолом на вокзале в Самаре мести! Хватит, терпела я, да, видно, терпению моему конец пришел!
Маринка сглотнула обидные слезы и пулей выскочила из дома. Погладила мимоходом старенькую Вильму возле крыльца, зашла в дровяной сарай. Бокастая Танька дернулась было в грязи, повела пятачком, приветствуя хозяйку, но лень было хавронье вылезать из теплой жижи. Девушка бросила кроликам пучок травы, потрепала за уши. Потом оглянулась боязливо на крыльцо барака – и мышкой выскользнула за ворота.
Дурочка Таня приветливо загудела навстречу подруге.
– Мариночка! – ласково отозвалась Лидия Ивановна на стук входной двери. – Заходи, будем чай смородиновый пить!
Заметила в глазах слезы, но тактично промолчала.
– А может, мне в город уехать? – спросила оттаявшая за чаем Маринка. – Поступлю в ПТУ, там стипендия…
– Может быть, – согласилась тихо Лидия Ивановна. – Если уж совсем невмоготу…
Таня услышала их разговор и забеспокоилась.
– Не-и нады! – выдавила она, с трудом проталкивая звуки сквозь непослушные губы. Маринка ласково коснулась ее руки: мол, не бойся, не уеду. Так только, пугаю…
Таня смотрела синими, как горные озера, тревожно распахнутыми глазами то на мать, то на подругу.
Даже злючка Верка, снедаемая застарелой ненавистью к соседке, не могла не признать, что Бог поступил несправедливо. Не дал дурочке разума, зато полной мерой отвесил красоты. У Тани были правильные черты лица, густые, чуть вьющиеся на концах волосы, чудесные глаза, красиво удлиненные к вискам. И даже хромота не портила ее облика, – но тем ужаснее было сознавать ее умственную неполноценность…
– Пойдем играть! – улыбнулась Маринка сквозь высохшие слезы, и Таня обрадованно загудела в ответ:
– Пы-дем-м-м!
Девочки расположились на диване, разложили кукол. Конечно, Маринка уже давно не играла в куклы, но ради подруги была готова на все. И потекли драгоценные блаженные часы вдали от семьи…
– Опять к дурочке шлялась! – констатировала мать, когда Маринка вернулась домой.
– Я кроликам траву рвала, – неумело соврала дочка.
– Это ночью-то? – хмыкнула Верка. Гнев ее уже изрядно поутих, вновь сердиться ей было лень, и поэтому она лишь беззлобно пригрозила: – Щас по губам шлепну! За вранье.
Отчима дома не было. Видно, решил переночевать в депо, как всегда, когда дома начиналась невыносимая жизнь.
А жизнь у Витьки в последнее время пошла совсем плохая… Дабы заглушить сосущее чувство голода, он стал пить еще отчаяннее. Домой являлся только по привычке, чтобы погонять жену и детей. Маринка, опасаясь гнева матери, не решалась его кормить. Тогда отчим стал подворовывать еду у Вильмы и кошек, дочиста вылизывая алюминиевую гнутую миску возле конуры. Потом шел в дом, ложился на матрас в сенях, хранивший невыветриваемый острый запах мочи, и спал беспробудно. А если не спал, то жаловался тонким, жалобным голосом:
– Верк, а Верк, а чего это у нас столько синих тараканов развелось? – Он обирал невидимых насекомых с одеяла, неуклюже шевеля заскорузлыми пальцами. – Мутанты, что ли?
– Тьфу! Допился до чертиков! – плевалась Верка.
Мужа своего она теперь за человека не считала, издевалась над ним, начиная свои атаки исподтишка.
– Витька, а Витька! – произносила она со своего дивана в вонючую темноту душной комнаты.
– Чего? – нехотя отзывался муж.
– Давай с твоей получки велосипед Вальке купим. Даже у цыганят велосипеды есть, а у нашего нет. Ну, хоть подержанный!
Верка вовсе не собиралась покупать никакой велосипед, а разговор ей нужен был только для того, чтобы раздразнить супруга.
– Да иди ты! – серьезно отзывался Витька. – Велик знаешь сколько стоит?
Во-он ты какой! – с ненавистью отвечала Верка. – Денег ребенку жалеешь. Да ты вообще хуже цыгана. Тварь подзаборная! Да хоть бы ты скорее меня освободил. Чтоб ты водкой своей проклятущей захлебнулся! Чтоб ты сдох!..
Так продолжалось изо дня в день.
На какое-то время своеобразные антиалкогольные меры супруги все же оказали некоторое воздействие. Однажды Витька попытался донести получку домой, и принес бы, если бы по пути ему, как на грех, не попался ларек, приветливо сверкавший в ночи разноцветными огоньками. Много таких ларьков тогда развелось по всей стране, и в Мурмыше тоже был один такой, организованный предприимчивым азербайджанцем Расулом.
После неудачи, закончившейся тяжелым запоем, Витька не делал больше попыток вернуться к трезвости, полностью отдавшись своей пагубной страсти.
А потом он не выдержал. Озверев от голода и водки, мужик задумал страшное. Он готовился к этому несколько дней. Договорился с цыганами, наточил острый нож…
И при помощи одного из многочисленных дядьев Жана зарезал красавицу хавронью, опору и надежду большой и голодной семьи Жалейко.
Момент для преступления был выбран идеальный. Плыл над поселком тихий вечер. Верка умелась к своему хахалю в ларек, Маринка улизнула к учительской дочке, а остальные дети гостили у бабки в соседней Осиповке.
Темные тени скользнули во двор барака. Грюкнула дверь дровяного сарая…
Цыгане помогли Витьке разделать тушу. А свинья, как на грех, оказалась поросая, у поросят в брюхе уже даже копытца сформировались. Осознав этот факт, Витька впал в неистовое горе. За бесценок продал тушу и потроха цыганам, себе оставил только один кусок на еду.
Наварил мяса, наелся до отвала и запил. Однако на сытый желудок, отвыкший от нормальной пищи, водка шла плохо, не брала.
Витька думал о поросой свинье, ему было жалко невыгоды предприятия, он мучился сознанием собственной патологической необоротливости. А водка, отличная, замечательная водка из ларька азербайджанца, все не брала его. Тоска грызла его, как лютая змея, даже лютее Верки. А тут еще какие-то развеселые зеленые бесенята полезли по ногам, щекоча и посмеиваясь тонкими голосочками: «А хрюшка-то поросая оказалась! Десять поросят принесла бы! Вот прибыли-то было!»
Допив бутылку, Витька небрежно смахнул на пол бесенят, надел сапоги, взял лопату, словно собираясь раскидать навоз в хлеву. Запалил лампочку в сарае и внезапно увидел, что в клетку вместо кроликов забрались пять белых крокодилов, да еще и ползают туда-сюда.
Внезапно один из крокодилов раскрыл на Витьку зубастую пасть и произнес с печальным укором:
– Поросая хавронья-то оказалась… Знаешь?
– Знаю, знаю, – ответил крокодилу бедный мужик.
Это было последней каплей. Витька отыскал на чердаке прочную бечевку, перекинул ее через стропила сарая и повесился.
Найденных в его карманах денег, вырученных за безвременно заколотую хрюшку, как раз хватило на похороны.
***
– Боль ушла? Хорошо, отлично, превосходно. Грамма стерта. Пожалуйста, дайте мне следующую картину.
– «Сидишь тут на шее, корми тебя… Скоро ты уберешься отсюда, а?»
– Пройдем это. Повторите эту фразу несколько раз… Еще раз… Еще раз… Спасибо. Пожалуйста, еще раз… Спасибо. Спасибо. Спасибо…
***
После смерти отца дела в семье Жалейко пошли не лучше и не хуже. Все так же шли дела. Мать работала, девчонки учились, а Валька готовился осенью пойти в школу.
Азербайджанец Расул, так долго ждавший освобождения брачной вакансии, отчего-то не спешил занять место Веркиного мужа. Его дела в ларьке продвигались как нельзя лучше. Он богател не по дням, а по часам, свел дружбу с цыганским бароном, стал лоснящийся и гладкий, как откормленный боров. Верка бегала к нему в ларек и чуть не ежедневно устраивала скандалы. Она требовала женитьбы на себе. В последнее время ее совсем заело безденежье. Ей хотелось заработков Расула и его горячего мужского внимания.
Но на требования дамы сердца ее возлюбленный ответил неординарно: привез из далекого горного аула свою черноокую жену с гусарскими усиками и четверых детей. Затем снял в поднаем две комнаты в бараке у тети Глаши наискосок через дорогу и зажил в свое удовольствие, мозоля бывшей пассии глаза своим благополучным видом.
Проблемы в личной жизни и безвременная кончина супруга совсем испортили и без того не сахарный характер матери. Вконец озлобившись, она вымещала свою злость на детях. Первой доставалось, как всегда, Маринке – как самой старшей и нелюбимой. Среднюю Ленку, хорошенькую, как картинка, с тонким кукушечьим лицом в веснушках и прозрачными пальцами, Верка, казалось, любила больше всех. Пацаненок Валька просто не позволял никому себя любить. Влетит в дом, схватит кусок хлеба – и опять на улицу, гонять с ребятней до полуночи.
Мать ворчала на Маринку сначала по привычке, а потом все больше распаляясь.
– Сидишь тут у меня на шее… Корми тебя… Скоро ты уберешься отсюда, а? Все бы тебе только в книжки пялиться, будто других дел нету.
Маринка не отвечала на попреки, привыкла. Уж когда совсем нестерпимо станет, накинет шубейку, выбежит за ворота к Лидии Ивановне – хоть на часок удрать из напряженной, пропитанной свинцовой тяжестью атмосферы родного дома.
– А может быть, мне в институт поступить, а? – делится она с Лидией Ивановной сокровенным. – Уехать я хочу отсюда.
– Конечно, Мариночка, тебе нужно учиться, ты способная, – кивает почти совсем седой головой учительница и переводит набухший влагой взор на кукольное личико дочери.
А Таня обливает осунувшееся лицо подруги своим синим, бездонным взглядом и на всякий случай встревоженно гудит:
– Не-и нады! Н-н-не!..
Подруги садятся на диван рассматривать журналы с киноартистками.
– Пугачева, – тычет в глянцевое фото Маринка.
Таня в ответ счастливо мычит:
– Ал-л-лы… – а потом показывает пальцем на черный экран телевизора и бурно кивает – мол, видела недавно, как она пела.
Вернувшись домой, на очередное замечание матери о жизни вчетвером на одну зарплату Маринка твердо заявляет:
– Уеду я от вас!
– Ой, напугала! – усмехается мать. – Уезжай! Одним ртом меньше будет. Скатертью дорога!
– Я учиться буду! – заявляет Маринка, и ее большие светло-карие глаза решительно темнеют. – На учительницу!
– Уезжай, – соглашается Верка охотно. – А я всем скажу, что ты замуж вышла. А то еще в подоле принесешь, куда нам лишний рот…
Очередное упоминание о лишних ртах и о возможной беременности вводит Маринку в приступ молчаливой остолбенелой ярости. Тонкие ноздри раздуваются, веснушки, обсыпавшие еще в марте прозрачное от нехватки витаминов лицо, гневно темнеют. Мать отлично знает, как больнее уколоть ее…
Едва апрельское ласковое солнышко разогрело землю, поселковая молодежь, оттаивая от зимы, выползла на улицу. Ребята облюбовали скамейки возле расчетной конторы и целыми вечерами обсиживали их, лузгая семечки. Зачастила туда и Маринка. На людях все ж легче, все не дома…
Днем на тех скамейках старушечий женсовет собирался косточки перемывать. Обсуждали, кто из заневестившихся девчонок этой весной «залетит» и под венец пойдет с набрякшим пузом, а кого весенняя беда стороной обойдет. Увидев Маринку в подростковой компании, старухи единогласно решили, что не иначе как жалейковская краля их нынче порадует. И то сказать, вон девка какая стала, ладная да красивая. Белесая больно, нуда ладно. Подкрасит бровки, ресницы – и глаз не отвести. Парнишки за ней табуном вьются, наперебой семечками угощают. Их главарь по прозвищу Серик, видный такой парень, – ну тот, у которого братья и отец за драку сидят, – по ней, право слово, с ума сходит. На мотоцикле ее катает. А еще один цыган из каменного дома за ней ухлестывает…
– Правда, что ли, цыган? – удивляется бабка Глаша.
– Точно говорю! – кивает всезнающая тетя Липа. – Только она к расчетке шаг ступит, так он тут как тут. Так своими глазюками ее насквозь и прожигает, точно платье сымает.
– Ой, что-то, бабоньки, будет! – единогласно восклицают сплетницы. – Прямо табуном парни вокруг этой Маринки ходят. К осени, как пить дать, быть ей с пузом!
Правду говорили старухи – на вечерних посиделках возле расчетной конторы неожиданно стал появляться Жан. Супруга его к этому времени ходила за ручку с уже тремя пострелятами и, кажется, обещала подарить вскоре четвертого отпрыска.
Поселковые парни не гоняли Жана от «расчетки», хотя дело было немыслимое – чтобы грязнопузую цыганву допустили зубоскалить с поселковой девчонкой. У них свои девки есть! Да и его поведение удивляло: семнадцатилетний отец семейства, детей куча мала – что он делает в холостяцкой веселой компании?
Между тем Жан делал вид, что ходит на вечеринки обсуждать исключительно важные мужские дела. Будто другого места для обсуждения не нашлось! Предлагал Серику и его дружкам заняться ремонтом автомобилей, обещал поставлять запчасти по дешевой цене, твердил, что дело выгодное. Беседовал солидно, с расстановкой, в сторону Маринки даже не смотрел. Не глядел, как она прикусывала белыми сахарными зубами травинку, как хохотала, красиво закидывая назад одуванчиковую голову, как сияли теплым вечерним светом ее песочные глаза. Не глядит он в ее сторону, но вдруг как обольет жаром, оплавит кипящим угольем глаз, а потом резко потухнет его взгляд, точно подернется холодным пеплом.
Только один раз провожал он ее до калитки. Болтали ни о чем, стояли возле ворот, пока мать не гаркнула на дочку с крыльца, чтобы прекратила обжиматься по кустам да шла домой.
Но с той поры пошла по поселку молва, что жалейковская Маринка связалась с цыганом из каменного дома. А молва что зола – не отмоешь добела.
Однажды поздно вечером шла Верка от своего азербайджанца (она опять стала с ним потихоньку встречаться, забыв недавнюю обиду) и услышала знакомый колокольчиковый смех дочери возле конторы. «Ну я щас ей задам», – взбеленилась сразу, будто внутри ее кто-то включил зажигание. Голову тяжелила, дурманила «паленая» водка, которой торговал ее дружок.
Выскочила Верка в светлый круг от качавшегося на столбе фонаря, углядела одуванчиковый пух дочкиных волос, расслышала низкий мужской гогот… Там еще были девчонки, но не до них было Верке.
– Эт-то что такое? – в бешенстве заорала она. – А ну, марш домой! – Две пощечины прозвенели в тихом вечернем воздухе, как выстрелы. – Ишь ты, устроила сучью свадьбу! Сучка одна, а кобелей много!
Маринка только склонила голову и побежала прочь, давя слезы. Мутно светилось в темноте ее ситцевое платье.
– Теть Вер, да вы что! – вступился за свою зазнобу главарь компании Серик. – Мы ж только разговариваем!
– Знаю я ваши разговоры! – дохнула Верка застоявшимся перегаром. – От этих разговоров у девок животы пухнут!
И пошла восвояси, плавно перекатывая под платьем свои наливные окорока. В этот миг вдобавок к чувству честно выполненного долга она испытывала особую материнскую правоту.
Несколько дней Маринка провела под домашним арестом. На улицу ей разрешалось выходить лишь за водой к колонке. Но едва она появлялась с огромным бидоном на дребезжащей тележке с деревянными колесиками, как неподалеку волшебным образом возникала курчавая голова Жана.
А потом чрезмерные строгости постепенно заглохли сами по себе, и Маринка опять стала выходить к «расчетке». Однако теперь, чтобы обезопасить себя от нелепых обвинений матери, она брала с собой дурочку Таню. Таня только тихо улыбалась, слушая разговоры Маринки с Жаном, и лишь одобрительно мычала. Ей нравились эти вечерние посиделки, ей было так интересно! Она еще никогда не видела вокруг себя столько чужих интересных лиц! Лидия Ивановна в принципе не возражала против таких прогулок. Ведь когда ее дочка с Маринкой, с ней ничего не может случиться.
– Пыдем-м! – радостно гудела Таня, надевая свое лучшее платье, и ее синие, озерные глаза сияли от счастья.
А скоро она выучила еще одно новое слово: «Жан-ны!»
Жан провожал подружек домой, с каждым разом все более забывая о своей жене, детях, об обязанностях настоящего цыгана перед семьей и племенем.
Дальше разговоров и робких рукопожатий дело у них не шло. Мешала дурочка Таня, ковылявшая рядом, мешали всевидящие глаза соседей в бараке напротив…
– Я хочу уехать, – однажды призналась Маринка. – Вот получу аттестат…
– И я тоже хочу, – неожиданно признался Жан.
Маринка не осмелилась спросить у него про семью. Побоялась.
– Не-и нады! – загудела Таня, услышав про отъезд. – Н-не!
Между тем не только Маринкиной матери не нравилась странная дружба девушки с женатым цыганом…
Влюбленный Серик, наблюдая благосклонное отношение Маринки к «грязнопузому» сопернику, наливался черной злой ревностью. Голову его туманили невероятные планы мести, и он лишь выжидал удобного момента, чтобы разом отомстить и ветреной девице, и ее кавалеру.
Верке недосуг было следить за порядочностью дочери, сложная личная жизнь отнимала у нее все свободное время. Однако вскоре бдительные мурмышские старухи не замедлили доложить ей, что Маринка опять что ни вечер ошивается у «расчетки».
Однажды, вдрызг разругавшись со своим приятелем-ларечником, Верка решила с пользой для дела выплеснуть вовне свой праведный гнев. Она раздобыла бидон с керосином, притащила его поздно ночью к «расчетке», пыхтя, облила скамейки, фонарный столб, навес от дождя. И чиркнула спичкой.
Горело хорошо, знатно. Все сгорело дотла – и скамейки, и столб, и навес. Пламя чуть было не перекинулось на саму расчетную контору, но здание спасла подъехавшая пожарная машина.
Целую неделю из-за спаленного столба добрая половина поселка сидела без электричества и вместо мексиканского сериала обсуждала латиноамериканские страсти в Мурмыше, на просторе заволжских степей. Маринка же получила свою законную порцию затрещин и познала, что такое недовольство своих сверстников, которых ее мать лишила удобного пристанища.
– Это все из-за нее, из-за Маринки! – подначивал своих приятелей Серик. Он тяжело переживал фиаско на любовном фронте. Ему неприятно было сознавать, что какой-то грязнопузый цыган из каменного дома добился у девушки куда больше, чем он, поселковый заводила.
Воображение Серика рисовало сладострастные картины на привольных, цветущих желтоглазыми ромашками пустырях вокруг Мурмыша. И его небольшие, стальные глаза темнели от ярости.
– Это все из-за нее и из-за цыгана! – зло щурился Серик.
Приятели охотно поддержали его. Давно уже в поселке, расслабленном майским цветением яблонь и вишен, не случалось больших драк. Кулаки у парней чесались нестерпимо.
– Рожу бы ему начистить! – хмуро заметил один из компании.
– Точно! – поддержал его другой.
– Пошли в Цыганскую слободку, может, поймаем его!
Парни, в которых комариным зудом свербило предчувствие славной драки, гурьбой направились к каменному дому, мечтая встретить по дороге кого-нибудь из ненавистного племени. Как на грех, цыгане словно почувствовали приближение грозы и попрятались.
Толпа бурлила. Напряжение должно было рано или поздно вылиться. И оно вылилось.
Трое цыган везли на телеге гору старых полугнилых досок для строительства пристройки к дому.
– Тпр-ру! – остановил телегу Серик и закатал рукава, чтобы было сподручней драться. – А ну, слезай!
Цыгане заартачились и тем подписали себе приговор.
Поселковые достали из карманов велосипедные цепи и кастеты. Вскоре уже упала в растертую ногами пыль первая капля черной цыганской крови, всхрапнула лошадь, испугавшись яростного крика. Драка была жестокая, отчаянная, не до первой крови, а до первой смерти.
Сначала перевес был на стороне нападавших. А потом кто-то донес о происходящем в каменный дом – и понеслось… Тонким воем заголосили цыганки, а мужчины, и стар и млад, все, кто был дома, поснимали со стен ружья и пошли защищать своих.
И вот уже цыгане стали теснить поселковых парней…
Когда на место действия прибыла не слишком расторопная милиция, все было уже кончено. Кому-то сломали руку, кого-то пырнули ножом в живот, Серику же выбили передние зубы.
Вскоре место драки опустело. Только в пыли осталось лежать неподвижное тело, над которым причитала по-цыгански женщина в длиннополой юбке, робко выли испуганные дети.
Поражение было позорным. Серика продержали два дня в милиции, а потом выпустили. Казалось, что в поселке все над ним смеются. Злость требовала выхода.
– А все из-за этой твари паскудной, – свирепо процедил сквозь зубы парень и решил наконец выместить свое ожесточение.
Подкрался под окна знакомого барака, стукнул в стекло. При появлении чужака Вильма приветливо вильнула хвостом и доброжелательно тявкнула, интеллигентно намекая, что хозяев нет дома.
– Вот сучка, шляется где-то! – процедил Серик и рассерженно пнул Вильму в отвисший живот. Вильма заскулила и испуганно уползла в конуру. – Небось опять со своим цыганом в канаве валяется! – прошипел он вслух.
Розовый бешеный газ дурманил голову. Серик заметался по двору, не зная, какую еще пакость изобрести, спугнул кур (те удрали от него на огород и спрятались в помидорах, предводительствуемые падишахом-петухом), забежал в сарай. Кролики испуганно метнулись в клетке, чуя беду. Одного из них Серик от злости задушил пальцами, но остальных не тронул – неинтересно. Углядел через щели сарая нечто более любопытное: дурочка, Маринкина подружка, ковыляла по двору и счастливо щурилась на свет в кружевной тени вишенника.
Серик выскользнул прочь из сарая. Одним движением перемахнул через забор, вскарабкался по насыпи.
– Эй, ты! – негромко крикнул он. Оглянулся. – Иди сюда, слышь, чё говорю?
Дурочка недоуменно загудела, но послушно направилась к плетню.
– Не бойся, иди! – ласково позвал Серик, приглашая ее выйти со двора. – Чё-то дам тебе, слышь?
Таня только замычала, завертела головой: «Н-не!»
Серик обернулся, лихорадочно облизал губы, нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Коварная мысль уже вскружила его шальную голову.
– Слышь, чё скажу! – зашептал он, протягивая камешек, который нащупал тут же, под ногами. – Иди, Маринка тебя зовет, слышь? Маринка!
– М-мырина! – обрадованно загудела дурочка и доверчиво заковыляла за ограду.
– Пошли со мной! – сказал ей Серик и на всякий случай оглянулся – не видит ли кто.
Никого не было. Ленивый майский полдень вольготно разлился по степи. Звенели пчелы, опьяненные медовым ароматом, высоко в небе, оставляя инверсионный след, похожий на дорожку елочной ваты, плыл в Самару самолет.
– Пошли! – повторил Серик, беря девушку за руку, и снова лихорадочно облизал обветренные губы…
***
Возвращаясь из школы, Маринка заметила толпу возле соседнего барака. Народ нестройно гомонил, точно стряслась какая-то беда.
– Что такое, тетя Глаша? – спросила она, протискиваясь вперед. – Случилось что?
– Случилось! – неодобрительно зыркнула на нее из-под белого, нависшего надо лбом платка соседка. – Вот что случилось: дурочку нашу изнасиловали.
Маринка обмерла. Злые взгляды кололи ее со всех сторон, будто она была в чем-то виновата.
– На насыпи ее нашли, всю в кровище, платье порвано, – продолжала соседка. – Надо же, паскуды какие, божьего человека не пожалели, юродивую…
– А кто это сделал?
– Да кто ж тебе скажет? Наверное, прохожий какой, свои ж ее сызмальства знают да любят… Сейчас ее на «скорой» в больницу увезли. И мать с ней, Лидия…
– А дети болтают, видели какого-то громадного косоглазого мужика на путях, не из наших…
– Напридумывают чего! То, верно, цыгане были. За смерть своего мстят. У них похороны завтра. Значит, чтоб и мы не радовались.
Некоторые граждане в толпе уже призывали народ вооружиться и идти на цыганский дом, убивать всех. Насилу смогли их угомонить.
Маринка ушла в свой барак. Села за стол. Потрясение уронила голову на руки.
Таня, милая, добрая Таня, самый светлый человек в ее жизни…
– Уеду! Уеду отсюда! – бессильно шептала она, утирая быстрые горькие слезы.
А к вечеру стало известно, что дурочка жива, она лишь сильно изранена да испугана, но жить будет. И еще – что насильничал ее кто-то из своих же мурмышских парней, видно по пьянке. Говорили даже, будто это был сам Серик Мягконосов, будто он кому-то хвастался давеча по пьяному делу. У него два старших брата сидят по тюрьмам и отец. По нему тоже, видно, тюрьма плачет…
Серик не отпирался, но и не признавался в содеянном, только ухмылялся надменно и зло. Знал прекрасно, что никаких улик против него нет.
– Дотаскалась к расчетке! – резюмировала Верка, узнав про случившееся. Но даже у нее не повернулся язык позлорадствовать соседкиному горю.
В происшедшем Маринка ощущала и свою косвенную вину. Прямо ее никто ни в чем не упрекал, но ощущение вины носилось в воздухе, как электрические разряды перед грозой. Ведь это она брала Таню с собой к «расчетке», брала не для развлечения бедной дурочки, а чтобы иметь свидетеля своих скромных встреч с Жаном. Если бы не она, наверное, ничего бы не было. Никогда бы не встретилась Таня с Сериком, жила бы себе дальше беззаботно, как птичка на цветущей яблоневой ветке…
А Жан… Жан вернулся в Мурмыш после трехдневной отлучки за запчастями и поспел как раз на похороны соплеменника.
Что происходило в тот день в цыганском доме, поселковые не знали. На следующее утро, когда весь поселок еще мирно дремал, забыв во сне об ужасах происходящего, раскрылись высокие железные ворота каменного дома, показались за ними темные фигуры.
Седой цыган с пышными усами вывел на дорогу телегу, груженную чемоданами и тюками. На них сверху мирно спали черноголовые дети Жана. На краю телеги сидела его горбоносая, к восемнадцати годам состарившаяся жена с большим животом. Сам Жан, понурив голову, увязывал последнюю поклажу.
Седоусый цыган взял вожжи, взгромоздился на передок и прикрикнул на ледащую лошадь. Та лениво затрусила к станции, ритмично мотая головой.
Телега с цыганом вернулась в каменный дом через час. Лошадь весело тащила пустой фургон и бодро цокала подковами, чувствуя скорую близость кормушки с овсом.
Седоусый слез с телеги и, покрикивая по-своему, завел лошадь во двор. Ворота закрылись. Больше ни самого Жана, ни его жены, ни его детей никто в поселке не видел.
Племя изгнало его прочь и забыло о нем. Забыл о нем и весь Мурмыш.
***
Вскоре по поселку пронесся слух, что бедную дурочку привезли из больницы. Что будто бы она уже дома и будто бы стала теперь еще здоровее прежнего.
Маринка не пошла в школу, скользнула незаметно за ворота, подальше от утренней воркотни матери, и очутилась в соседнем дворе.
– Лидия Ивановна, это я… – Она робко шагнула в утренний сумрак дома. Сгорбленная фигура неподвижно возвышалась возле пустой кровати.
Маринка приблизилась к учительнице, легонько тронула ее за плечо.
– Тс-с, Танечка спит, – прошептала Лидия Ивановна, глядя неподвижно перед собой пустыми, остановившимися глазами. – Тише, она очень устала.
Женщина ласково дотронулась до изголовья кровати, заботливо поправила пустую подушку:
– Она спит! – и вновь застыла в утреннем сумраке, боясь пошевелиться.
Маринка опрометью бросилась прочь, глотая отчаянные слезы.
G того дня по поселку пронеслась весть, что учительша Лидия Ивановна окончательно спятила. Делает вид, что живет с дочкой, будто ничего не произошло, тогда как все знают, что дурочка теперь в больнице, откуда ее больше не выпустят. Рано утром учительница выносит дочкин матрасик во двор, под цветущую яблоню, раскладывает игрушки, разговаривает сама с собой. Варит кушать, кормит будто бы дочку, читает ей сказки, даже уговаривает ее после обеда поспать.
– Ну, точно рехнулась! – беззлобно заключила Верка, увидев свою соседку-врагиню за забором с игрушками в руках.
И с внезапным сочувствием покачала головой.
Вечером, как обычно, она сидела со своим хахалем Расулом в ларьке и наливалась водкой, стремясь затопить поселившуюся внутри, тянущую душу тоску. А вернувшись домой, вновь привычно разругалась с Маринкой по поводу невынесенного ведра с помоями, но потом разнюнилась, заныла и проговорила почти трезво:
– Уезжай, дочка, уезжай… А то спятишь здесь… Уезжай.
***
Нянечка провела Маринку в белую палату с унылыми стенами и ровными рядами одинаково застеленных коек. Свою подружку Маринка узнала не сразу, различив ее только по бездонным озерным глазам, теперь пустым и невыразительным.
Она присела на краешек кровати и принялась рассказывать об овчарке Вильме, которая опять собралась щениться, и Тане конечно же оставят щенка, если она захочет. Можно будет назвать его Родькой… Потом Маринка поведала про погоду и про виды на урожай, про то, что картошка уже отцвела и огурцы вяжутся на грядках, несмотря на раннее время.
– Ночи-то стоят теплые, – рассказывала Маринка, неловко сжимая тонкую, прозрачную кисть подруги. – Ты же знаешь, Таня, огурцы только ночью растут, по теплу… Теперь, слышишь, пойдут они волной, так что удержу не будет…
Таня лежала неподвижно, не шевелясь, глядела остановившимся взглядом куда-то мимо, в больничную лекарственную пустоту. Было так тихо, что явственно слышалось, как в противоположном конце палаты икала древняя старушка, сотрясая кровать тщедушным телом.
Маринка посидела еще немного, потом осторожно высвободила ладонь из бесчувственных пальцев. И произнесла, обращаясь неизвестно к кому:
– Пойду я…
А потом через силу добавила – не то самой себе, не то тускло-синим стенам, окружавшим кровать:
– А я ведь, Танечка, все-таки уезжаю…
В ответ разлепились бескровные, обметанные сухостью губы, чуть заметно дрогнули, выдавливая из себя обиженное, слабое, чуть слышное:
– Не-и нады!
И погасли озерные глаза, захлебнулись собственной синью.