Книга: Окрась все в черный
Назад: Глава 8. Четвертая смерть
Дальше: Глава 10. Копейка рубль бережет

Глава 9. Ночной разговор

(Филипп Сосновский)
Утром в кабинете следователя я узнал, что пистолет Гамазинского был заряжен холостым патроном. Никакого самоубийства Генка не совершал, а был застрелен с дальнего расстояния из снайперской винтовки. Следователь оказался ко мне весьма расположен, сделал вид, что знаком с моим творчеством, «вредных» вопросов не задавал и даже зачем-то поделился предварительной версией следствия: Геннадий Гамазинский устранен конкурентами — выяснилось (и когда только успели?), что он давно и активно занимался перепродажей антиквариата за границу.
Антиквариат, значит. Что ж, неплохо, совсем неплохо. Сейчас они осознают свою ошибку и меня выпустят. К антиквариату я никогда не имел никакого отношения.
— Вот как? — Я опечаленно покачал головой — с моей стороны это было сплошное притворство: рад я был, что так все повернулось, несказанно рад. Всю ночь думал о Генкином неожиданном самоубийстве и своей причастности к его смерти. Почему он решил именно так застрелиться, почему именно на моих глазах? Я никогда не писал его портрет — мне бы и в голову не пришло изображать Гамазинского. Следовательно, я не виноват, просто подвернулся под руку, а без зрителей Генка даже умереть не мог? Да, все так, но это только с одной стороны, а с другой… Он тоже как-то связан с картиной, с моими «Шестью мертвецами». По телефону он мне сказал, что знает всю подоплеку написания картины, а потом взял и застрелился. А я… А я, вместо того чтобы испугаться, вместо того чтобы скорбеть, оплакивать смерть, пусть не друга, но все же хорошо знакомого мне человека, принялся запоминать его позу, его выражение лица. Да я зарисовать его хотел, и зарисовал бы, если бы совсем совесть утратил и воспользовался карандашом мертвого… А тут вдруг выходит, что я ни при чем и никакого самоубийства не было.
— Вот такие дела, — вздохнул следователь.
Я ждал, что он сейчас извинится за ошибку милиции, протянет мне пропуск и отпустит, но он сказал совсем другое:
— Мы вас переведем в отдельную камеру, — причем таким тоном, словно я некий почетный гость во второразрядной гостинице, по ошибке попавший в общий номер.
— То есть как это в отдельную камеру? — возмутился я. — Почему?
— Вы хотите сидеть в общей?
— Я вообще сидеть не хочу. И не понимаю, почему вы меня еще задерживаете, когда ошибка налицо. Я непричастен к убийству Гамазинского.
— Ну, причастны не причастны — это еще доказать нужно. Кажется, вы были в плохих отношениях с убитым?
— Не то что в плохих… Да, мы поссорились, это было давно, год назад, но… Во-первых, это была обычная ссора…
— Обычная? То есть вы часто ссорились?
— Нет, я не в том смысле. Просто за такое не убивают. И потом, вы же сами сказали: антиквариат, конкуренты. Я с антиквариатом никогда не имел дела.
— Мы это проверяем.
— И долго будете проверять? Поймите, я ни при чем. Я не стрелял в Гамазинского.
— То, что лично вы не стреляли, это очевидно, но…
— Вы полагаете, что я нанял киллера и явился к Гамазинскому в гости, ровно в тот самый момент, когда… Да если бы я нанял стрелка, наоборот, постарался бы обеспечить себе алиби: пошел бы на какую-нибудь выставку или еще куда, где побольше народу.
— Зачем вы перемещали тело? — неожиданно спросил следователь — я не готов был к такому вопросу.
— Это трудно объяснить… Видите ли, я думал…
— Хотели убедиться, что он мертв?
— Н-нет… Я…
— Надеялись, что он жив, и хотели оказать помощь? — подсказал он мне наиболее благоприятный для меня ответ. Зачем подсказал? Чего он вообще добивается? Зачем то и дело меняет тактику?
— Наверное. Я плохо тогда понимал, что делаю, — соврал я. И тут же подумал: а соврал ли? Может, действительно плохо понимал? Ну в самом деле, мог ли я в здравом уме усаживать мертвого Генку, придавать ему нужную позу, запоминать? — Понимаете, я был потрясен. Сначала думал, что он хочет меня убить, а потом это неожиданное самоубийство.
— На пистолете остались ваши отпечатки. И на стекле его часов тоже. И множество микрочастиц на одежде. Все это немного странно. Говорите, бы ли потрясены, не понимали, что делаете? Да, вполне вероятно. Но есть и другой вариант: вы не ожидали, что соседи позвонят в милицию… — Он замолчал и выжидательно посмотрел на меня. — Родственники погибшего на даче, ничто не должно было помешать сокрыть следы — спрятать труп.
— Ну это же идиотизм! — возмущенно закричал я — он моему возмущению почему-то обрадовался: улыбнулся и одобрительно покивал:
— Да-да, продолжайте.
— Зачем мне скрывать труп, если я, по-вашему, нанял киллера? Или зачем нанимать киллера, если я собирался спрятать куда-то труп? Не сходится!
— Правильно! — совсем развеселился следователь. — Логика нормального человека. Которой, однако, следуют вообще-то немногие. Вы художник, то есть личность нервная, впечатлительная, подчиняющаяся скорее порыву, чем разуму. Расчетливый человек именно так бы и поступил, как вы сказали: нанял киллера, обеспечил себе алиби на момент выстрела. А художник… Знаете, что я думаю? Если бы вы были убийцей, поступили бы именно так, как вы и поступили, то есть явились бы к жертве в гости именно в тот самый момент. Я видел одну вашу картину. Забыл, как она называлась. Так вот, вы бы ни за что не упустили такой интересный случай. И может, даже захотели бы нарисовать…
— Я его не рисовал! Я…
— Постеснялись одолжиться принадлежностями у своего мертвого коллеги?
Я не убивал его!
— А я вас и не обвиняю.
— Тогда почему вы меня задерживаете здесь?
— Осталось еще слишком много вопросов.
* * *
Меня привели в крошечную одиночную камеру, по размеру не отличающуюся от ванной в малогабаритной квартире. Плечи мои невольно ссутулились, потому что мне показалось: если развернусь во всю ширь, задену своим вдруг ставшим огромным телом противоположные стены. Ужасная, угнетающая теснота. Сколько мне здесь предстоит прожить? Зачем меня сюда поместили? Почему в одиночку? Как особо опасного преступника или, наоборот, чтобы обезопасить от тех, особо опасных в общей камере? Почему меня, после того как выяснилась причина убийства Гамазинского, не отпустили домой? Ведь ясно же, что я непричастен. «Осталось еще много вопросов» — так сказал этот страж порядка. Тут я с ним согласен: вопросов хоть отбавляй. Вот только вряд ли на них можно ответить, поместив меня сюда. Вопросы… Я бы и сам хотел получить ответ. Но даже не знаю, кому их можно задать.
Я лег и, закрыв глаза, попытался систематизировать все, что со мной произошло в последние дни: плач ребенка за стеной, приглашение, смерть, гости с цветами в руках — мертвецы с картины, женщина в парке, снова смерть, теперь уже моя собственная, Генка… Да, Генка. Надо сосредоточиться на Генке. Что он хотел мне сообщить, о чем разузнал? Историю написания моих «Мертвецов». Убили его за это, антиквариат — просто удобная версия для следствия. На какой-то момент и я поверил в нее, потому что… очень уж захотел поверить. Антиквариат — полное мне оправдание, но ясно же, он тут совершенно ни при чем. Впрочем, может, и следователь так считает, не желая принимать удобную версию. Потому и не отпустили меня, потому и вопросы…
Но что мог узнать Генка Гамазинский, что? Из-за чего, из-за какой такой информации могли его убить? Неужели это — правда? Неужели мои шесть мертвецов тогда, год назад, умерли по-настоящему? То есть пять умерли, я-то остался жив, такси в конце концов благополучно доставило меня к дому. Меня ли? Меня, меня, да и вообще сейчас речь не об этом! Речь о них, о тех, кто год назад, в той слепой темноте, действительно умер. Кто они? Я им выдумал жизнь, я сочинил им судьбу, я привел их в эту комнату ужаса. Я их убил? Тем, что представил, увидел — все равно как назвать! — их гибель? Так не бывает! Но если Генку убили за то, что он узнал, значит, бывает, значит, было?
Убили. Генку убили. Кто убил? Тот — или те, — кто создал эту черную комнату, кто нас в нее поместил. Но для чего? И почему меня-то такси доставило к дому? Почему они умерли, а я нет?
Они умерли от страха, я не мог испугаться, хотел и не мог. Не думаю, что дело только в этом. А в чем, в чем, черт возьми?! И почему они опять появились? Опять появились, чтобы опять умереть? Инга, Анна… Женщина в парке сказала, что следующим был Станислав. Кто же четвертый? Няня или фотограф? Мне почему-то кажется, что няня. Да я в этом совершенно уверен. Почему я в этом уверен? Разве я знаю?…
Я не виноват в их смертях, не ви-но-ват! Почему они не оставят меня в покое? Ну, сочинил, ну, написал, я много чего писал. Пастушок с комариным укусом не преследовал меня, и гимнаст не являлся, чтобы исполнить акробатические этюды на моем ковре. Почему же эти?…
Потому что все те, другие, были живы, я не писал их смерть. Наверное, смерть писать нельзя безнаказанно, это та область, в которую живым внедряться не полагается.
Мистические бредни! Вчера утром я от них отказался, со вчерашнего утра я — человек реальный.
Вот и сейчас не нужно уклоняться, нужно рассуждать реалистически… А реализм ситуации состоит в том, что кто-то, некий человек или некие люди, пытаются… Что — пытаются? Свести меня с ума? Зачем? И не слишком ли сложную они комбинацию затеяли только для того, чтобы свести меня с ума? Не такой уж ценный я экземпляр и… без того не столь уж здравомыслящий. Этот следователь — неплохой психолог. Я думал, все это сказки, о психологах-следователях. Но как он подловил-то, с принадлежностями мертвого коллеги! Или никакой он не психолог, а что-то знает? Что-то такое про меня, о чем я сам не догадываюсь? Каким образом смог узнать? Если отбросить мистику… В том-то и дело, что никак не получается ее отбросить! Нет и не может быть реалистического объяснения всем этим событиям. И эта женщина в парке — личность явно не от мира сего. И эти… ну да, мои мертвецы. Вот и опять я к ним вернулся. Вернее, они вернулись ко мне. Не желают меня отпускать — не отпустят.
Принесли обед: жуткую какую-то похлебку и кашу. Обед меня окончательно расстроил: поставили на довольствие, значит, засадили всерьез. Есть, конечно, не стал: не было аппетита, да и проглотить такое просто невозможно. Невыносимо долгий день тянулся и тянулся. Теснота камеры убивала, вопросы, на которые не найти ответа, убивали. Поднялся, попытался пройтись по своей камере, но снова лег: в такой конуре не много-то нагуляешь. А потом был тюремный ужин, к которому я тоже не притронулся, а потом мне в голову пришла счастливая мысль: я ведь могу нанять адвоката, переложить на него все эти неразрешимые вопросы. Адвокат поможет, адвокат оградит меня от этих привязчивых мертвецов, адвокат — он-то точно человек реальный. В качестве дополнительной платы я напишу его портрет, пусть повесит на стену в своей конторе или дома, если хочет, или подарит кому-нибудь… Шесть мертвецов обретут надежного проводника. Вернее, я обрету… Мы все обретем. Проводник…
Не проводник — поводырь. Мы идем по темной заснеженной улице, шестеро слепых. Главное — не отпускать рук, иначе не достигнешь цели, кто-нибудь потеряется, не дойдет. Темнота кромешная, но света и не нужно, мы все равно его не увидим, ориентиром служит снег, падающий с черного неба снег — его мы ощущаем на слепых наших лицах, — и скоро зазвучит музыка. Нельзя отпускать рук, нельзя размыкать цепь. Надо дойти, успеть, пока Перголези не разобьется о дьявольскую песнь.
Мы идем, мы вот почти и дошли, музыка зазвучала. Но что-то произошло, что-то нарушило наш слепой ход, ворвалось нечто чужеродное. Я не сразу смог понять, что это такое, но ощутил как враждебную силу. Запах табачного дыма — вот это что! Откуда он взялся на нашей заснеженной улице? Как трудно быть слепым!.. Надо разорвать этот мрак: уснуть и снова проснуться, тогда все встанет на свои места — запах дыма уйдет, и мы продолжим наш путь. Уснуть, увидеть кошмар, до смерти испугаться — и тогда получится проснуться.
Я напряг все силы, но опять, опять испугаться, такиспугаться не смог — и потому не проснулся, запах не ушел. Глаза, правда, открыть получилось: слепота кончилась, как и заснеженная улица, — я увидел себя лежащим в тюремной камере, под потолком горела голая лампочка, в углу, на табурете, сидел… Ну конечно, это был он — лишний, седьмой. Мой мирный сон перетек в мутный кошмар, который не пугает, а вызывает тошноту. Этот лишний, седьмой, смотрел на меня с выражением ожидания на лице, в правой руке его дымилась сигарета, левой рукой он придерживал стоящий на коленях термос.
— Я специально закурил, — сказал он, — чтобы пробуждение ваше вышло естественным, чтобы не испугать со сна. Вы, как человек некурящий, должны были сразу почувствовать дым. Хотите чаю?
— Уберите сигарету! Здесь и так нечем дышать!
— Конечно! — Он затушил окурок, сунул его в пустую пачку. — Я ведь только для того, чтобы вы проснулись. Так как насчет чаю?
— Не хочу! — отказался я и, кажется, его обидел. — Да и пить все равно не из чего: здесь нет чашек.
— Можно налить в крышку от термоса. Я специально для вас принес чай, жена приготовила. Горячий и сладкий, с мятой и цветками земляники. Вкусно, попробуйте. — Он отвинтил крышку, налил, протянул мне, наклонившись, приблизился.
Я увидел огромный синяк, почти в пол-лица.
— Что с вами случилось? — спросил я, чувствуя, как подступает тревога. Вспомнилась сцена с Варенухой.
— Да так, — он усмехнулся, — попал в аварию.
— И что? — Мне стало муторно: неужели действительно еще одна жертва, неужели он мертв, этот лишний, седьмой?
— Авария была предопределена. Кстати, я хотел вас спросить: почему вы не ездите на машине?
— У меня нет машины.
— Неправда! У вас шикарная «субару». А вы ей предпочитаете общественный транспорт да изредка такси.
— Такси?! — Я закашлялся: как раз в этот момент отпил из термосной крышки и подавился.
— С такси тоже что-то связано? — дружески поинтересовался он.
— Что значит тоже? — Прокашлявшись, я снова сделал глоток. — Прекрасный чай готовит ваша… — и нашел в себе силы закончить, произнести это трудное для меня слово вслух, — ваша жена.
— Спасибо. Она вообще хорошо готовит. Так что с машиной?
— Ничего.
— Не хотите рассказывать?
— Вам это будет неинтересно.
— Впрочем, я догадываюсь. Вы ехали их встречать на только что купленной «субару», хотели привезти в новую, обустроенную за время их отдыха квартиру…
— Замолчите!
Я думал, это просто мутный, тошнотворный кошмар, оказалось — кошмар мучительный.
— Я вам очень сочувствую, — проникновенно проговорил он, — но в силу определенных обстоятельств не могу прекратить разговор. Мне нужно знать, как вы написали свою картину.
— Это опасно, — нервно рассмеялся я, — один уже пытался узнать, и вот что с ним приключилось. — Я приставил к затылку воображаемый пистолет, изобразил звук выстрела.
— Это устроили вы?
— Это устроили те, кто придумал черную комнату. Я ведь только ее написал. Сел в такси и… Ну да, у меня фобия… вообще к машинам. Но я… — Я замолчал, я не хотел продолжать, но он меня продолжать заставил:
— Итак, вы сели в такси…
— Сел, потому что подрался с Гамазинским, ушел с выставки, вернее, уже с попойки в честь выставки. Сел в такси — и оказался там, в этом кошмаре. Все они умерли, я один остался живым. Впрочем, в этом я не до конца уверен.
— В чем не до конца уверены?
— В том, что жив, в том, что я — это я, а не кто-то другой, в том, что была эта чертова черная комната, в том, что вы — это вы… У вас маленький… сын? — вдруг спросил я, чтобы проверить: свою мысль, реальность происходящего, информированность женщины в парке, свои силы, наконец, — слово «сын» мне тоже не давалось.
— Сын, два года. Я понимаю, как вам трудно.
— Ни хрена вы не понимаете! — Я снова отпил из крышки, чтобы успокоиться. — Ну и как он, сын, все в порядке?
— Все хорошо.
— А вы?
— Что — я?
— Зачем вы… Зачем тогда… Что вам еще нужно?
— Мне нужно знать, как вы написали «Шесть мертвецов».
— Вас там нет, вот и успокойтесь.
— Ну хорошо, поговорим о другом. Что вы сейчас пишете?
— Вот-вот! — обрадовался я — Вы не из-за «Мертвецов», вы из-за себя пришли. Вы хотите знать, что вам делать. Вы уже это и сами знаете, но желаете переложить ответственность на меня. Ну и стреляйтесь, черт с вами! — окончательно разозлился я.
— На вашей новой картине я застрелился?
— Нет!.. Я не знаю.
— Нина Шмелева сегодня днем умерла, — перевел он неприятный для себя разговор.
— Нина Шмелева? Кто это? Няня?
— Да, бывшая медсестра. Выпала из окна. Испугалась. Инфаркт.
— Смерть от сильного испуга, — задумчиво проговорил я. — Мне тоже казалось, что они умирают от страха. Но разве такое бывает?
— Умирают от страха?
— Да, те тоже умерли от страха. Была полная темнота и абсолютная неподвижность. И было действительно страшно, только я не мог по-настоящему испугаться. Потому что я… вообще не могу.
— Те — это которые…
— Те — это которые не оставляют меня в покое. Они умерли там, я их написал, а теперь вот снова явились, чтобы опять умереть.
— Как вы написали картину? Расскажите! — не попросил, а приказал он.
— Пережил кошмар и написал, чтобы от него избавиться.
— Но ведь сами сказали, что не могли испугаться.
— Не испугался, потому и выжил. Единственный. Но меня все это ужасно мучило. Я хотел избавиться, но ничего не вышло. Потом хотел убежать — тоже не получилось: мертвецы потащились за мной. А теперь вот еще и вы… Зачем вы хотите застрелиться?
— Я — не хочу.
Он нагнулся ко мне, почти вплотную приблизил лицо и долго смотрел в упор, будто хотел внушить мне какую-то мысль, которую я не желал понимать. Она, эта женщина в парке, тоже хотела внушить… вероятно, ту же самую мысль.
— Вы пережили стресс — и написали картину «Шесть мертвецов». Но за год до этого вы тоже пережили сильный стресс…
— Не надо! Я не хочу!
— Но продолжали писать в той своей старой манере, — жестко, не желая мне больше сочувствовать, упрямо продолжил он. — Почему? Не знаю, что с вами произошло, куда привезло вас такси, но тогда-то, за год до этого, вы уж точно попали в самый настоящий кошмар. Самолет…
— Замолчите!
— Самолет разбился при посадке. Вы видели, как он разбился. Ваша жена и ваш сын…
— Замолчите! Уйдите! Я не хочу! Не могу!
— Но вы тем не менее не написали…
— Я не хотел!.. Не мог…
— Болгарская, сто пять, квартира один — по этому адресу вы жили спокойно и счастливо с вашей женой и сыном. Но ваши дела пошли в гору, вы отправили семью отдыхать, купили новую квартиру, все обустроили… А самолет разбился. Эту квартиру вы так и не продали. Так кто же из нас собирается застрелиться?
Он смотрел на меня в упор и легонько барабанил в бок термоса на коленях, что-то наигрывал на нем пальцами. Я сосредоточился на пальцах, пытаясь определить мелодию, чтобы не отвечать на его вопрос — ни ему, ни себе. Да, да, главное — себе. Чтобы не думать о том, о чем думать невозможно. Болгарская… Неужели он полагал, что сообщил мне новость, неужели мог вообразить, что я забыл… Я только вспоминать не хотел, притворялся непомнящим. Вернее, не так: я абстрагировался. Второй год абстрагируюсь и… Это превратилось в своеобразную игру с самим собой. Только благодаря ей я и могу жить. И то не всегда. Плач ребенка в моей голове… Нет, нет, нет! Плач ребенка звучит в голове подсматривающего.
— Ваш ребенок часто плачет по ночам? — спросил я его, чтобы доказать нам обоим, что он — тот, кто в кресле, а я… а я вообще вне картины.
— Мой ребенок ни при чем.
— Но он плачет? Плачет?
— У моего сына спокойный, здоровый сон, он никогда не плачет.
— Вот видите! — обрадовался я: мне удалось его подловить. — Застрелитесь вы. Мне очень жаль, я не желаю вам зла, но… Кстати, что это за мелодия? Никак не могу определить.
— Какая мелодия? — Он посмотрел на меня как на сумасшедшего, но наигрывать пальцами не перестал.
— Та, которую вы наигрываете на термосе. Это ведь не «Окрась все в черный»?
— Ах, вот вы о чем! — Он перевел взгляд на свои пальцы. — Нет, это вообще не мелодия, так.
— Так? — Я рассмеялся радостным, почти счастливым смехом. — Врете вы все! И с самого начала врали: это мелодия, та самая, подходящая моменту — вашему моменту, и никакого ребенка у вас нет, ни жены, ни ребенка. Зачем вы пришли сюда? Зачем вам так надо знать, как я написал своих «Мертвецов»? Зачем вообще все это?
— Остался последний…
— Это вы о фотографе? Да, остался, но он тоже умрет. От воспаления легких, от ангины или инфаркта — точнее, от страха. Один положительный момент в моем аресте: уж в их-то смертях никто не посмеет меня обвинить — стопроцентное алиби. Почти как у мертвого. А вы… Вы тоже по-своему обречены. Впрочем, как и любой человек.
— Любой, кто соприкоснулся с вами?
— Любой, кто стал жить вопреки обстоятельствам. Всего хорошего!
Я отвернулся к стене, я не желал его больше ни видеть, ни слышать. Он это понял, поднялся, лязгнул засов… Запах табачного дыма еще некоторое время витал в воздухе, потом растаял и он. Мой мутный кошмар перетек в спокойный предутренний сон. Мне приснился фотограф. Не смерть, а его довольно заурядная, но, в общем, счастливая жизнь.
Назад: Глава 8. Четвертая смерть
Дальше: Глава 10. Копейка рубль бережет