Книга: Атосса. Император
Назад: IX
Дальше: 1

XIV

Прошла одна ночь и половина дня после гибели Антиноя. Перед Безой собрались лодки и другие суда со всех частей округа для розысков трупа утонувшего юноши; берег кишел людьми; горшки с горячей смолой и факелы на реке и на берегу ночью омрачали блеск луны; но до сих пор усилия отыскать труп были напрасны.
Адриан знал, каким образом погиб Антиной.
Мастор несколько раз должен был повторять ему последние слова его любимца, и ни одного из них он не забыл, ничего к ним не прибавил. Память императора удержала их крепко в себе, и теперь он оставался один до утра и с утра до полудня, один, повторяя их про себя.
Не принимая пищи и питья, он предавался своим одиноким думам. Несчастье, угрожавшее ему, разразилось над ним, и какое несчастье! Если бы судьба вместо страдания, которое она предназначила для него, приняла ту горесть, которая наполняла теперь его душу, он мог бы рассчитывать на многие беспечальные годы; но ему казалось, что он согласился бы лучше прожить остаток жизни со своим Антиноем в горе и нищете, чем без него наслаждаться всем, что люди называют величием, великолепием, счастьем и благоденствием.
Сабина прибыла со своей и с его свитой; это было целое войско людей.
Но Адриан строго приказал не допускать к нему никого, даже супруги.
Облегчение, доставляемое слезами, было ему недоступно; но горесть сжимала сердце, омрачала ум и сделала Адриана таким впечатлительным, что голос какого-нибудь знакомого, услышанный даже издали, его беспокоил или сердил.
Прибывшие на корабле не смели располагаться в палатках, поставленных в соседстве с палаткой императора, потому что он желал оставаться один, совершенно наедине со своим душевным горем.
Мастор, в котором до сих пор он видел скорее полезную вещь, чем человека, теперь стал ему ближе — ведь он был свидетелем удивительной смерти его любимца.
Когда первые, самые горестные, ночи Адриана прошли, раб спросил его, не позвать ли с корабля врача, так как он очень бледен, но император запретил ему это и сказал:
— Если бы только я мог плакать, как женщина или как другие отцы, у которых смерть похитила сыновей, то это было бы для меня наилучшим лекарством. Вам, бедным, придется теперь плохо, потому что солнце моей жизни лишилось своего блеска, деревья на моем пути потеряли свои листья.
Когда Адриан опять остался один, он уставился неподвижными глазами в пустое пространство и пробормотал:
— Все человечество должно горевать вместе со мною, потому что если бы кто-нибудь спросил у него вчера, какая высокая красота дарована ему, то оно с гордостью могло бы указать на тебя, мой верный товарищ, и воскликнуть: «Красота богов!» Теперь пальма утратила свою крону, и искалеченное дерево должно стыдиться своего безобразия. Если бы все смертные составляли одно существо, они были бы сегодня похожи на человека, у которого вырван правый глаз. Я не хочу видеть оставшихся уродов, чтобы мне не опротивела моя собственная человеческая порода. О ты, добрый, верный, прекрасный юноша, каким ты был ослепленным, сумасшедшим безумцем! И все-таки я не могу порицать твое безумие. Ты нанес моей душе глубочайшую рану, и я не имею даже права сердиться на тебя за это. Сверхчеловеческой, божественной была твоя верность, и я постараюсь вознаградить ее по достоинству. — При этих словах он встал и сказал твердо и решительно: — Вот я простираю руку — и вы, боги, выслушайте меня! Каждый город империи воздвигает алтарь Антиною. Друга, которого вы похитили у меня, я делаю теперь вашим товарищем. Примите его ласково, вы, правители мира! Кто из вас может похвалиться более высокой красотой, чем та, какой обладал он? Кто из вас оказал бы мне столько доброты и верности, как ваш новый товарищ?
Произнесение этого обета, по-видимому, произвело благотворное действие на Адриана.
Твердыми шагами он ходил взад и вперед по своей палатке. Затем он велел позвать секретаря Гелиодора.
Грек начал писать под диктовку своего господина.
Это было ни более ни менее как повеление, которое предполагалось объявить миру, — отныне почитать нового бога в лице Антиноя.
В полдень запыхавшийся посланец принес известие, что тело вифинца извлечено из воды.
Тысячи людей поспешили к трупу, в том числе и Бальбилла, которая металась в отчаянии, когда ей сказали, какая кончина постигла ее кумира.
В черной траурной одежде, с распущенными волосами, она бегала взад и вперед по берегу среди граждан и рыбаков. Египтяне сравнивали ее с плачущей Изидой, ищущей труп своего возлюбленного супруга Озириса.
Она не могла утешиться, и ее компаньонка напрасно уговаривала ее сдержаться и вспомнить о своем звании и женском достоинстве. Бальбилла запальчиво отстранила ее, и когда пронеслась весть, что Нил возвратил свою добычу, она вместе с толпой поспешила к трупу.
Везде произносили ее имя; каждый знал, что она приближенная императрицы, и потому ей охотно повиновались, когда она приказала людям, которые несли носилки с утопленником, опустить их на землю и снять с трупа покрывало.
Бледная и дрожащая, подошла она к покойнику и посмотрела на него. Но она могла вынести это зрелище только одно мгновение, затем с содроганием отвернулась от безжизненного тела и велела носильщикам продолжать путь.
Когда печальное шествие исчезло из виду и пронзительные жалобные вопли египетских женщин уже не доносились до нее, когда она больше не могла видеть, как они обмазывали себе лоб и грудь мокрой землей и с дикими жестами размахивали руками в воздухе, она повернулась к своей спутнице и спокойно сказала ей:
— Пойдем домой, Клавдия.
Вечером она явилась к обеду в черном одеянии, как Сабина и вся ее свита, но спокойная и снова готовая отвечать на каждый вопрос.
Архитектор Понтий приехал из Фив в Безу вместе с нею.
Она воспользовалась всем, чем могла, чтоб наказать его за долгое отсутствие, и без всякой пощады заставила его выслушать ее стихи к Антиною.
Он остался при этом очень спокойным и отнесся к ее стихотворениям так, как будто они обращались не к живому человеку, а к какой-нибудь статуе или к кому-нибудь из богов. Одну эпиграмму он похвалил, в другой нашел недостатки, третью порицал. Признание Бальбиллы, что она с удовольствием дарила Антиною цветы и другие безделицы, он принял, пожимая плечами, и дружески заметил:
— Продолжай посылать ему подарки, я ведь знаю, что ты не требуешь ничего от своего божества в награду.
Эти слова изумили и обрадовали поэтессу.
Понтий всегда понимал ее и не заслуживал того, чтобы она его оскорбляла.
Поэтому она призналась ему также в том, что сильно любила Антиноя, пока этот юноша отсутствовал.
Затем она улыбнулась и сказала, что становилась к нему равнодушной, как только была с ним вместе.
Когда она после смерти вифинца предалась отчаянию, Понтий оставил ее в покое и просил ее спутницу сделать то же.
На другой день, после того как труп вытащили из воды, он был сожжен на костре из драгоценного дерева.
Адриан, узнав, что смерть жестоко обезобразила его любимца, не захотел смотреть на его труп.
Через несколько часов после того, как пепел Антиноя был собран в золотую урну и принесен Адриану, нильский флот, на котором находился теперь и император, поднял паруса, чтобы плыть безостановочно в Александрию.
Адриан оставался на корабле только со своим рабом и секретарем. Только по временам он посылал Понтию приказание оставить свое нильское судно и посетить его. Ему приятно было слышать густой голос Понтия, и он говорил с архитектором о планах, которые последний начертил для его мавзолея в Риме, а также о надгробном памятнике в честь его умершего любимца. Этот памятник, по собственному чертежу, он намеревался поставить в большом городе, который предполагал выстроить на месте маленького города Безы и который он теперь же назвал Антиноя.
Но эти переговоры занимали каждый раз только несколько часов, а после них архитектор мог возвращаться на корабль Сабины, на борту которого находилась и Бальбилла.
Однажды вечером, через несколько дней после отплытия из Безы, он сидел совсем один с поэтессой на палубе нильского судна. Увлекаемое быстрым течением и гонимое веслами сотни гребцов, оно быстро и безостановочно приближалось к своей цели.
Со времени смерти несчастного юноши Понтий тщательно избегал говорить с Бальбиллой об Антиное.
Теперь она снова сделалась такой же внимательной и разговорчивой, как была прежде, и даже по временам в ее глазах мелькали проблески прежней лучезарной веселости.
Архитектор думал, что понимает этот поворот в ее чувствах, и не допытывался о причине сильной, но скоро угасшей горячки.
— О чем ты сегодня совещался с императором? — спросила его Бальбилла.
Понтий опустил глаза в землю, соображая, можно ли упомянуть имя Антиноя в разговоре с поэтессой.
Бальбилла заметила его колебание и вскричала:
— Говори же! Я могу слышать все. Мое безумие прошло!
— Император работает над планом будущего города Антинои и над проектом памятника своему несчастному любимцу, — отвечал Понтий. — Он не позволяет помогать ему, но все-таки приходится учить его отличать невозможное от возможного и осуществимого.
— Да ведь он созерцает звезды, а твои глаза прикованы к дороге, по которой ты ходишь.
— Зодчий не может иметь дела с тем, что колеблется и не имеет надежного фундамента.
— Это жестокие слова, Понтий. Я вела себя совсем как безумная в последние недели.
— Однако пусть бы все колеблющееся так же скоро и хорошо приходило в равновесие. Антиной был полубог по красоте, и к тому же, что еще важнее в моих глазах, он был честный, верный юноша.
— Не говори мне больше о нем, — сказала Бальбилла и содрогнулась. — Его вид был ужасен. Можешь ли ты простить мне мое поведение?
— Я никогда не сердился на тебя.
— Но ты потерял уважение ко мне.
— Нет, Бальбилла. Красота, которая дорога каждому, кого лобзает муза, увлекла легкокрылую душу поэтессы, и она заблудилась в своем полете. Пусть она летает. Она стоит на твердой почве, это я знаю.
— Какие добрые, какие ласковые слова! Но они слишком добры, слишком ласковы. Я все-таки бедное, колеблемое ветром создание, тщеславная безумица, которая в этот час не знает, что сделает в следующий, избалованное дитя, которое охотнее всего предпринимает то, что ей следовало бы оставить, слабая девушка, которой доставляет удовольствие спорить с мужчинами. Словом…
— Словом, прекрасная любимица богов, которая сегодня твердым шагом всходит на скалу, а завтра порхает над цветами, окруженная солнечным сиянием, словом, существо, на которое не похоже никакое другое и которое, для того чтобы стать совершеннейшей женщиной, не имеет недостатка ни в чем, кроме…
— Я знаю, чего мне недостает, — вскричала Бальбилла. — Сильного мужа, который был бы моей опорой и советов которого я слушалась бы. Этот муж — ты, и никто другой, потому что, как только я знаю, что ты находишься со мною, то мне становится трудно делать что-нибудь другое, кроме того, что следует делать. Вот я, Понтий, перед тобою. Желаешь ли ты принять меня со всеми моими слабостями, капризами и недостатками?
— Бальбилла! — вскричал архитектор вне себя от потрясающего сердце изумления и надолго прижал губы к ее маленькой руке.
— Желаешь? Желаешь ты принять меня? Не оставлять меня никогда, предостерегать, поддерживать и лелеять?
— До конца дней моих, до моей смерти, как мое дитя, как мои глаза, как… смею я верить этому и сказать: как мою милую, как мое второе «я», как мою жену.
— О Понтий, Понтий! — отвечала она с горячим чувством и схватила его руку обеими своими. — Этот час возвращает сироте Бальбилле отца и мать и, сверх того, дарит ей мужа, которого она любит.
— Моя, моя! — вскричал Понтий. — Вечные боги! В течение всей моей жизни я среди работы и усилий не находил времени насладиться счастьем любви, и за сокровище, которого вы лишали меня так долго, вы платите мне теперь с лихвой, и с лихвой на лихву!
— Как можешь ты, рассудительный человек, так преувеличивать цену своего сокровища? Но ты все же найдешь в нем кое-что и хорошее. Оно уже не сможет представить себе жизнь без своего обладателя.
— А мне уже давно она казалась пустой и холодной без тебя, редкое, единственное, несравненное создание!
— Почему же ты не явился раньше?
— Потому, потому… — отвечал Понтий, — потому, что полет к солнцу мне казался слишком смелым, потому, что я помнил, что отец моего отца…
— Что он был благороднейший человек, который поднял предка моего рода до своего величия.
— Он был — вспомни хорошенько об этом в настоящий час — он был рабом твоего деда.
— Я знаю это, но знаю также и то, что я не видела на земле ни одного человека, который был бы более достойным свободы, чем ты, и которого я стала бы с таким смирением просить, как тебя: возьми меня, бедную, глупую Бальбиллу в жены, веди меня и сделай из меня все, что еще может из меня выйти к твоей и моей чести.
Быстрое плавание по Нилу доставляло Понтию и его милой дни и часы величайшего счастья. Прежде чем флот вошел в Мареотийскую гавань Александрии, архитектор открыл императору свою прекрасную тайну.
— Я неправильно истолковал пророчество, которое тогда изрекла тебе пифия, — сказал Адриан, вкладывая руку архитектора в руку Бальбиллы. — Хочешь ты, Понтий, знать слова оракула? Тебе нет надобности помогать мне, милое дитя. Что я прочел раз и два, того я никогда не забываю. Пифия сказала:
То, что выше всего и дороже тебе, ты утратишь,
И с олимпийских высот ты ниспровергнешься в прах.
Но испытующий взор открывает под прахом лучистым
Прочный фундамент из плит, мрамор и каменный грунт.
Ты сделала хороший выбор, девушка. Оракул обеспечивает тебе странствование в жизни по твердой почве. Что касается пыли, о которой он говорит, то она и действительно существует в известном смысле. Что же касается декрета о вашем браке, который вследствие различия вашего происхождения, пожалуй, противоречит закону, то об этом позабочусь я. Отпразднуйте в Александрии вашу свадьбу так скоро, как желаете, но затем отправляйтесь в Рим. Вот условие, которое я ставлю вам. Моим задушевным желанием всегда было ввести в сословие всадников новых, достойных членов, так как только этим способом может быть снова поднято его значение. Это кольцо делает тебя всадником, Понтий, и для человека, подобного тебе, для мужа Бальбиллы и друга императора, конечно, найдется впоследствии место в сенате. Что в наше время можно сделать из плит и мрамора — это ты покажи при постройке моей гробницы. Изменил ли ты план моста?

XV

Известие о назначении «поддельного Эрота» наследником императора было принято в Александрии с торжеством, и граждане снова воспользовались этим благоприятным случаем для того, чтобы устраивать празднество за празднеством.
Титиан позаботился о выполнении обычного в таких случаях милостивого манифеста, и таким образом, между прочим, отворилась и канопская тюрьма, и скульптор Поллукс был выпущен на свободу.
Несчастный художник побледнел в заключении, но не исхудал и не лишился физических сил; зато бодрость его души, его жизнерадостность, его веселое стремление к творчеству — все это было сломлено.
Когда он в разорванном и грязном хитоне шел из Канопа в Александрию, в его чертах не выражалось ни живой благодарности за неожиданно подаренную ему свободу, ни радости от надежды скоро снова увидать своих и Арсиною.
В городе он безучастно и бессознательно шагал из одной улицы в другую, но он хорошо знал свою родину, и его ноги нашли надлежащую дорогу к дому сестры.
Как обрадовалась Диотима, какие радостные крики подняли дети, с каким нетерпением каждый вызывался проводить его к старикам! Как высоко перед новым домиком Эвфориона прыгали грации, кинувшись с ласками к возвратившемуся Поллуксу!
А бедная Дорида чуть не лишилась чувств от радостного испуга; ее муж должен был подхватить ее на свои длинные руки, когда исчезнувший, но вернувшийся милый сын вдруг очутился перед нею и спокойно сказал: «Вот и я!» И с какою нежностью старуха прижимала к своему сердцу и целовала потом доброго, нехорошего, наконец возвратившегося беглеца.
Певец тоже высказал свою радость и в стихах и в прозе и достал из сундука самый красивый из своих театральных хитонов, чтобы заменить им изорванный хитон своего сына.
Сильная буря проклятий вырывалась из его губ, когда Поллукс рассказывал о своих приключениях.
Художнику было трудно довести свой рассказ до конца, потому что отец прерывал его на каждом слове, а мать беспрестанно заставляла его есть и пить даже и тогда, когда он уже был сыт по горло.
После его многократных уверений, что он уже не в состоянии есть больше, старуха все-таки поставила два новых горшка на огонь, говоря, что в тюрьме он, разумеется, изголодался, и если теперь он и насытился так скоро, то, может быть, вслед за тем настоящий аппетит тем сильнее даст себя знать.
Вечером Эвфорион сам повел Поллукса в баню и по возвращении оттуда не отходил от него.
Сознание, что сын находится возле него, доставляло ему какое-то физически приятное ощущение.
Певец обыкновенно не был любопытен, но сегодня не переставал расспрашивать, пока мать не повела сына к приготовленной для него постели.
Когда художник лег, старуха еще раз вошла в его комнату, поцеловала его в лоб и сказала:
— Сегодня ты еще много думаешь об этой ужасной тюрьме; но завтра ты снова будешь прежним Поллуксом? Не правда ли?
— Оставь меня, мама, мне уже и так лучше, — отвечал он с благодарностью. — Такая постель клонит ко сну, как усыпляющий напиток; вот жесткое дерево в тюрьме — это нечто совсем другое.
— Ты ничего не спросил о своей Арсиное, — заметила Дорида.
— Что мне до нее? Теперь дай мне спать.
На следующее утро Поллукс был таким же, как в прошлый вечер, и в течение нескольких дней он оставался неизменно в этом же состоянии духа.
Он ходил опустив голову, говорил только тогда, когда его спрашивали, и каждый раз, когда Дорида или Эвфорион пробовали заговорить о будущем, он спрашивал: «Я вам в тягость?» — или же просил не приставать к нему.
Но он был ласков, брал детей сестры на руки, играл с грациями и ел с большим аппетитом. Время от времени он спрашивал даже об Арсиное. Однажды он позволил проводить себя к ее жилищу, но не постучался в дверь Павлины и, по-видимому, испугался ее великолепного дома.
После того как он целую неделю провел в бездействии, причем был так вял и выказывал такое отвращение к работе, что это стало сильно тревожить сердце матери, его брат Тевкр набрел на счастливую мысль.
Молодой резчик по камню обыкновенно был редким гостем в доме своих родителей, но со времени возвращения бедного Поллукса он навещал их почти ежедневно.
Время его учения прошло, и ему, по-видимому, предстояло сделаться великим мастером в своем искусстве. Однако же талант брата он ставил гораздо выше своего собственного и придумал средство пробудить в нем уснувшее влечение к творчеству.
— Поллукс, — сказал Тевкр матери, — обыкновенно сидит вон у этого стола. Сегодня вечером я принесу глыбу глины и хороший кусок воска. Все это ты поставишь на стол и положишь возле него инструменты. Когда он увидит все это, то, может быть, ему придет охота работать. Если он решится слепить хоть какую-нибудь куколку для детей, то снова попадет в свою колею и от малого перейдет к большому.
Тевкр принес обещанные вещи. Дорида поставила их на стол, положила возле инструменты и на другое утро с сильно бьющимся сердцем дожидалась, что будет делать сын.
Он, как всегда со времени возвращения домой, проснулся поздно и долго сидел перед суповой чашкой, которую принесла мать ему на завтрак. Потом побрел к столу, остановился перед ним, взял в руку кусочек глины; помяв ее между пальцами, он сделал из нее несколько шариков и валиков, поднес один из них к глазам, чтобы поближе посмотреть на него, затем, бросив его на пол, оперся обеими руками на стол и сказал, наклонившись к матери:
— Вы хотите, чтобы я опять работал; но я не могу, у меня ничего не выходит.
У старухи выступили слезы на глазах, но она ничего не возразила.
Вечером Поллукс попросил ее унести все инструменты.
Она сделала это, когда он пошел спать, и, когда она осветила каморку, в которой складывали посуду с разным хламом, взгляд ее упал на начатую восковую модель, последнюю работу ее несчастного сына.
Тогда ей пришла в голову новая мысль.
Она позвала Эвфориона, велела ему выбросить глину на двор, а модель поставить на стол возле воска.
Сама она положила на стол те самые инструменты, которыми он работал в день их изгнания из Лохиадского дворца, возле прекрасно начатой модели и попросила своего мужа уйти с нею рано утром из дому и не возвращаться до полудня.
— Вот посмотри, — сказала она, — когда он будет стоять перед своим последним произведением и никто не будет мешать ему или смотреть на него, то он найдет опять концы порванных нитей; может быть, ему удастся соединить их и продолжить работу, от которой его оторвали.
Сердце матери не ошиблось.
Когда Поллукс покончил со своим супом, он точно так же, как накануне, подошел к столу, но вид его последней работы подействовал на него совсем иначе, нежели вчера вид глины и воска.
Глаза его засветились. Он ходил вокруг стола и так внимательно, так пристально всматривался в свое произведение, как будто в первый раз видит нечто особенно прекрасное.
В нем живо проснулись воспоминания. Он громко засмеялся, захлопал в ладоши и пробормотал про себя:
— Великолепно! Из этой вещи может кое-что выйти!
Вялость его исчезла, уверенная улыбка заиграла на губах, и на этот раз он твердой рукой схватился за воск.
Но он не тотчас же начал работу. Он только попробовал, сохранилась ли сила в его пальцах и будет ли слушаться его материал.
Воск оказался покорным, он гнулся и растягивался в его руках, как в прежние дни.
Значит, страх, отравлявший ему жизнь, страх, что он в тюрьме перестал быть художником и что он поплатился своим талантом, может быть, был безумной фантазией!
По крайней мере, он должен был попробовать, может ли еще работать.
Никого не было, чтобы наблюдать за ним, и он мог начать свой смелый опыт.
Пот выступил у него на лбу от страха, когда он, собрав всю силу воли, отбросил кудри назад и обеими руками схватил большой кусок воска.
Статуя Антиноя стояла с наполовину оконченной головой.
Удастся ли ему слепить эту прекрасную голову по памяти?
Дыхание его ускорилось, пальцы дрожали, когда он начал свою работу.
Но скоро его руки приобрели прежнее спокойствие, взгляд его глаз сделался пристальным и зорким, и дело начало подвигаться вперед.
Прекрасное лицо вифинца стояло у него перед глазами, и когда через четыре часа его мать заглянула в окно, чтобы посмотреть, что делает сын и удалась ли ее попытка, она громко вскрикнула от изумления. Возле начатой модели стояла голова императорского любимца, похожая во всех чертах.
Не успела она переступить порог, как сын бросился ей навстречу, приподнял ее, поцеловал в лоб и в губы и вскричал, сияя от счастья:
— Матушка! Матушка! Я еще могу творить, я не погиб!
После полудня пришел брат скульптора и увидал сделанное Поллуксом.
Только теперь Тевкр мог вполне радоваться возвращению брата.
В то время как оба художника сидели вместе и резчик, которому скульптор жаловался на плохой свет в доме родителей, предложил ему докончить свою статую в светлой мастерской своего учителя, Эвфорион потихоньку пробрался в самую глубину своей кладовой и принес оттуда амфору с благородным хиосским вином, подаренную ему когда-то одним богатым торговцем, для свадьбы которого он обучал хор юношей гимну в честь Гименея. Уже двадцать лет он хранил этот сосуд для какого-нибудь особенно счастливого события. Амфора и его лучшая лютня были единственными предметами, которые Эвфорион собственноручно принес с Лохиады к дочери и потом в свой новый домик.
С гордым достоинством певец поставил старую амфору перед своими сыновьями, но Дорида поспешно прикрыла ее руками и сказала:
— Я позволю вам воспользоваться этим действительно прекрасным даром и даже сама охотно выпью один стакан с вами, но умный военачальник не празднует победу прежде, чем выиграет сражение. Как только статуя прекрасного юноши будет готова, я сама обовью этот почтенный сосуд плющом и попрошу тебя, мой старик, подарить его нам. Но не прежде!
— Мать права! — вскричал Поллукс. — Итак, теперь амфора предназначена для меня, но, если вы позволите, мой отец снимет для вас ее черную смоляную покрышку только тогда, когда моя Арсиноя снова будет принадлежать мне.
— Именно так, мой мальчик! — прервала его Дорида. — Но тогда я увенчаю не только сосуд, но и всех нас душистыми розами!
В следующий день Поллукс отправился с начатой моделью в мастерскую хозяина своего брата.
Почтенный художник отвел для скульптора лучшее место, потому что высоко ценил его и желал вознаградить, насколько мог, бедного молодого человека за несправедливость, нанесенную ему негодным Папием.
Поллукс прилежно работал с восхода солнца до вечера.
Он с настоящей страстью отдался вновь пробудившейся в нем жажде творчества. Вместо воска он употребил в дело глину и вылепил высокую фигуру, изображавшую Антиноя в виде юного Вакха, каким он явился перед морскими разбойниками. Длинный плащ складками легко спускался с левого плеча до ступней ног и оставлял его круглую, красиво изогнутую грудь и правую руку совершенно свободными. Виноградные листья и гроздья украшали роскошные кудри, и шишка пинии, подобная пламени, венчала его макушку. Левая рука красивым изгибом была поднята вверх. Слегка согнутые пальцы играли длинным тирсом, который упирался в землю и поднимался выше головы нового бога. Возле этой несравненной фигуры юноши стояла великолепная амфора, наполовину скрытая под его плащом.
В течение целой недели, пока был дневной свет, Поллукс со всем жаром и рвением отдавался своей работе. Перед наступлением ночи он обыкновенно оставлял работу и ходил взад и вперед перед домом Павлины, но на время отложил попытку постучаться в дверь и спросить о своей милой. Он знал от матери, как заботливо оберегают от него и от его родных его невесту; но строгость христианки, говоря по правде, не помешала бы ему попытаться овладеть своим драгоценнейшим сокровищем. От желания даже приблизиться теперь к Арсиное его удерживал обет, который он дал самому себе: выманить ее из ее нового надежного убежища не прежде, чем он приобретет твердое убеждение в том, что остался художником, истинным художником, который может надеяться создать что-нибудь великое и будет вправе связать судьбу дорогого ему существа со своею жизнью.
Когда утром восьмого дня своей работы он отдыхал, хозяин его брата подошел к его произведению и после продолжительного рассматривания вскричал:
— Великолепно, превосходно! Мне кажется, наше время не создавало ничего равного этому!
Через час Поллукс остановился перед городским домом Павлины и сильно постучал молотком в дверь.
Ему ответил домоправитель и спросил, что ему нужно. Поллукс сказал, что ему нужно поговорить с госпожой Павлиной, и получил ответ, что ее нет дома. Тогда он спросил об Арсиное, дочери Керавна, которую приютила у себя вдова.
Старый слуга покачал головой и сказал:
— Госпожа велела разыскать ее. Девушка вчера вечером исчезла. Неблагодарное создание! Уж несколько раз она пыталась уйти.
Художник засмеялся, потрепал домоправителя по плечу и вскричал:
— Уж я-то найду ее!
С этими словами он бросился на улицу и поспешил к своим родителям.
В доме Павлины Арсиноя видела много хорошего, но вместе с тем прожила в нем много дурных часов.
Она давно была убеждена, что ее милого уже нет на свете. Понтий сообщил ей, что Поллукс исчез, а ее благодетельница обыкновенно говорила о нем, как об умершем.
Бедная девушка пролила много слез. Когда она уже была не в силах преодолеть страстное желание говорить о нем с кем-нибудь, кто любил его, она попросила Павлину позволить ей навестить его мать или пригласить Дориду к себе. Но вдова приказала ей выбросить из головы всякую мысль о ваятеле идолов и о его родных и говорила с презрением о жене привратника.
Как раз в это время Селена оставила город, и теперь тоска одинокой девушки по старым друзьям дошла до высшей степени.
Однажды она последовала влечению своего сердца и проскользнула на улицу, чтобы идти к Дориде, но привратник, которому Павлина приказала никогда не выпускать Арсиною за ворота без ее особого позволения, заметил ее и отвел обратно к названной матери. Так же он поступил и при нескольких других сделанных девушкою попытках к бегству.
Не только страстное желание поговорить о Поллуксе, но и разные другие причины делали для Арсинои пребывание в своем новом убежище невыносимым.
Она чувствовала себя узницей, да такой она и была в самом деле, потому что при каждой ее попытке к бегству свобода ее подвергалась все большему и большему ограничению.
Она скоро разучилась терпеливо повиноваться всему, чего от нее требовали, и часто сопротивлялась названной матери, прибегая даже к запальчивым словам, слезам и проклятиям. Но эти неприятные сцены, которые всегда оканчивались уверением Павлины, будто она прощает ее, постоянно имели своим последствием длинные перерывы между прогулками и разные мелкие огорчения.
Арсиноя начала ненавидеть свою благодетельницу и все исходившее от нее. Часы учения и молитвы, от которых девушка не могла уклониться, тоже сделались для нее часами настоящей пытки. Скоро она начала смешивать учение, к которому предполагалось ее склонить, с тем толкованием, которое навязывала ей Павлина, и упрямо закрывала для него свое сердце.
Епископ Евмен, избранный весной патриархом александрийских христиан, чаще обыкновенного посещал ее летом, в то время когда Павлина жила в своем загородном доме. Последняя думала, что может и должна обойтись без его помощи и одна довести свое дело до конца; однако же достойный старец выражал участие бедной девушке, находившейся под таким неискусным руководством. Он старался успокоить ее, показать ей во всей красоте цель, к которой желала привести ее Павлина.
После таких разговоров с ним Арсиноя смягчалась и чувствовала себя расположенною веровать, любить бога и Христа. Но как только Павлина звала ее в комнату для учения и преподавала ей те же вещи, но на свой лад, сердце девушки сжималось, и когда ей приходилось молиться, то, возведя руки, она назло ей молилась в душе только эллинским богам.
Иногда Павлину посещали языческие женщины в богатых нарядах, и вид их всегда напоминал Арсиное о прежних днях. Как ни бедна была она тогда, но все же имела какую-нибудь голубую или красную ленту, чтобы вплести ее в волосы или обшить ею края пеплума.
Теперь она могла носить только белые одежды, и даже какие-нибудь самые бедные яркие безделушки для украшения волос или платья были ей строго запрещены. «Подобная суетная дрянь, — говорила обыкновенно Павлина, — хороша только для язычников; Господь смотрит не на наружность, а на сердце».
Увы, бедное сердце несчастной девушки не могло обращать радостные взоры к небесному отцу; внутри его бушевали ненависть, тоска, горесть, нетерпение, богохульство.
Эта юная душа была создана для радости и любви, но у нее была только грусть. И Арсиноя не переставала тосковать по радости счастья.
Когда наступил ноябрь и ее новая попытка бежать при переезде в городской дом не удалась, Павлина наказала ее тем, что две недели не говорила с нею и запретила говорить с нею и рабыням.
В эти недели разговорчивая дочь Греции была близка к полному отчаянию; мало того, ей всерьез пришла в голову мысль: взбежать на крышу и оттуда броситься на двор. Но Арсиноя слишком любила жизнь, чтобы осуществить это ужасное намерение. Первого декабря Павлина снова заговорила с нею. Как всегда, в длинной ласковой речи она простила ей ее неблагодарность и сказала, сколько часов она провела в молитве об исправлении и просветлении ее души.
Павлина говорила правду, но только наполовину, потому что она никогда не чувствовала истинной любви к Арсиное и уже давно смотрела на все ее действия и движения с антипатией, но ей нужно было ее обращение на путь истинный, так как посредством этого обращения исполнилось бы желание ее сердца.
Не ради строптивой девушки, а ради вечного блаженства своей умершей дочери она молилась о просветлении Арсинои и была неутомима в своих усилиях открыть ее зачерствевшее сердце для веры.
В день, предшествовавший тому утру, когда Поллукс наконец постучался в дверь к христианке, солнце блестело особенно ярко и Павлина позволила Арсиное выехать с нею.
В доме одного христианского семейства, жившего на берегу Мареотийского озера, они пробыли долго, и случилось так, что им пришлось возвращаться домой вечером.
Арсиноя уже давно научилась, как бы смотря в землю, незаметно выглядывать из экипажа и видеть все вокруг. Когда колесница повернула на их улицу, она заметила вдали какого-то высокого мужчину, который показался ей похожим на ее так долго оплакиваемого Поллукса.
Тяжело дыша, она приковала к нему глаза и была принуждена сделать над собою усилие, чтобы не вскрикнуть громко, потому что он, а не кто другой, шел медленно по улице. Она не могла ошибиться, так как его ярко освещали факелы двух рабов, которые шли впереди каких-то носилок.
Значит, он не погиб, он жив, он ищет ее!
Ей хотелось вскрикнуть от восторга, но она не пошевелилась до тех пор, пока экипаж Павлины не остановился перед ее домом.
Привратник, как всегда, поспешил помочь своей госпоже выйти из высокой колесницы. Теперь Павлина повернулась к Арсиное спиной, и в то же мгновение Арсиноя выпрыгнула с противоположной стороны крытого экипажа и побежала вдоль улицы, на которой она видела своего милого.
Прежде чем ее названная мать могла заметить ее исчезновение, беглянка затерялась среди тысяч людей, которые, покончив свои работы, шли домой из мастерских.
Рабы Павлины, посланные тотчас же, чтобы преследовать и схватить беглянку, на этот раз должны были вернуться ни с чем; но и Арсиное не удалось найти Поллукса, которого она потеряла из виду.
Она целый час искала его понапрасну. Затем она поняла, что ее поиски будут безуспешны, и задала себе вопрос, каким образом ей попасть в дом его родителей. Вместо того чтобы возвратиться к своей благодетельнице, она охотней примкнула бы к бесприютным бродягам, проводившим ночи под портиками храмов на жестком мраморе.
Сначала она чувствовала себя счастливой сознанием новообретенной свободы, но когда на ее вопросы ни один из прохожих не смог сказать ей, где живет певец Эвфорион, а молодые люди стали преследовать и кричать ей вслед дерзкие слова, то страх загнал ее на улицу, которая вела в Брухейон.
Преследователи еще не оставляли ее, когда мимо пронесли какие-то носилки в сопровождении ликторов и множества факелоносцев.
В них сидела госпожа Юлия, жена наместника. Арсиноя с первого же взгляда узнала ее, последовала за нею и одновременно с носилками дошла до дверей префектуры.
Выходя из носилок, матрона заметила девушку, которая скромно, но подняв просительно руки, стояла на ее пути.
Юлия с сердечным участием поздоровалась с прелестным созданием, которому однажды уже оказала материнскую заботливость, знаком подозвала ее к себе, улыбнулась, услыхав просьбу дать ей приют на ночь, и весело повела ее к своему супругу.
Титиан был болен, но обрадовался, увидав снова прекрасную дочь несчастного Керавна, выслушал историю ее бегства с некоторыми знаками неодобрения, но ласково, и выразил живейшее удовольствие, когда узнал, что ваятель Поллукс еще жив.
Высокая, богато убранная постель в комнате для гостей принимала многих знатных посетителей, но ни один из них не видел в ней снов более прекрасных, чем бедная осиротевшая молодая беглянка, которая еще накануне заснула в слезах.

XVI

На следующее утро Арсиноя встала рано и затем, смущенная окружавшим ее великолепием, начала ходить взад и вперед по комнате, думая о Поллуксе. Она любовалась своим отражением в большом зеркале, стоявшем на туалетном столике, и по временам вытягивалась на ложах префектуры, сравнивая их с ложами в доме Павлины. Она чувствовала себя снова узницей, но на этот раз тюрьма ей нравилась, и, когда рабы проходили мимо ее комнаты, она подбегала к двери, чтобы прислушаться, в надежде, что Титиан, может быть, призовет к себе Поллукса и позволит ему повидаться с нею. Наконец вошла рабыня; она принесла Арсиное завтрак и от имени госпожи Юлии пригласила ее посмотреть на цветы и клетки с птицами в саду, пока не придет к ней супруга префекта.
Титиан рано утром получил известие, что Антиной искал смерти и нашел ее в Ниле. Он был сильно потрясен этим известием не столько из-за самого несчастного юноши, сколько из-за императора.
Отдав своим чиновникам приказание сообщить печальную весть народу и потребовать от граждан публичного выражения их участия к горю своего повелителя, он принял патриарха Евмена.
Префект заговорил с патриархом о вредных последствиях смерти молодого человека, которые угрожают императору, а вместе с тем и управлению империей.
— Когда Адриан, — сказал префект, — хотел дать какой-нибудь час отдыха своему беспрестанно работавшему мозгу или развлечься после разочарований и разных неприятностей, тяжкого труда или забот, которыми переполнена его жизнь, то он уезжал с сильным юношей на охоту или же находил в своей комнате этого красивого добросердечного товарища. Вид вифинца радовал художественный глаз императора, и как хорошо умел Антиной задумчиво, скромно и безмолвно слушать его! Адриан любил его как сына, зато и умерший был привязан к своему повелителю более чем сыновнею верностью. Это доказала его смерть. Однажды сам император сказал мне: «Когда среди неугомонной сутолоки кипучей жизни я смотрю на Антиноя, мне кажется, что я вижу перед глазами какой-то прекрасный воплощенный сон».
— Горесть императора по поводу этой утраты должна быть велика, — заметил патриарх.
— И эта утрата омрачит его задумчивый, угрюмый характер, сделает еще более непостоянными его беспокойные мысли и действия, усилит его недоверчивость и раздражительность.
— А обстоятельства, при которых умер Антиной, — прибавил патриарх, — дадут новую пищу его склонности к суеверию.
— Этого можно опасаться. Нам предстоят несчастные дни. Восстание, поднимающееся в Иудее, будет опять стоить тысяч человеческих жизней.
— Однако если бы тебе можно было принять управление этой провинцией!
— Но ты знаешь мое состояние, достойный муж. В свои дурные дни я не способен собраться с мыслями и шевелить губами. Когда моя одышка усиливается, я чувствую себя так, как будто меня душат. Много десятков лет я охотно отдавал и душу и тело в распоряжение государства, но теперь я чувствую себя вправе употребить остаток ослабевших сил на другие предметы. Мы с женой намерены удалиться в свое имение на Ларийском озере. Там мы хотим попробовать, не удастся ли нам сделаться достойными спасения и усвоить надлежащим образом истину, какую ты показал нам… А, вот и ты, Юлия! Когда в нас созрело решение удалиться от света, мы не раз вспоминали слова еврейского мудреца, которые ты недавно сообщил нам: «Когда ангел господень изгнал первых людей из рая, он сказал им: „Отныне да будет ваше сердце вашим раем“«. Мы покидаем удовольствия больших городов…
— И делаем это без сожаления, — прибавила Юлия, — потому что мы носим в себе самих семена более невозмутимого, более чистого и прочного счастья.
— Аминь! — вскричал патриарх. — Где бывают вместе двое таких, как вы, там Господь участвует в качестве третьего в вашем союзе.
— Отпусти с нами в путь своего ученика — Маркиана, — попросил Титиан.
— Охотно, — ответил Евмен. — Может он прийти к вам после меня?
— Не сейчас, — возразила Юлия. — Сегодня утром мне нужно сделать одно важное, но вместе с тем веселое дело. Ты знаешь госпожу Павлину, вдову Пудента. Она приняла к себе одно прекрасное молодое существо.
— И Арсиноя ушла от нее.
— Мы приютили ее у себя, — прервал его Титиан. — Ее названной матери, по-видимому, не удалось привязать ее к себе и благотворно подействовать на ее душу.
— Да, — сказал патриарх. — Существовал только один ключ к ларцу ее горячего и веселого сердца — любовь, а Павлина пыталась взломать его насильно посредством неблагоразумной настойчивости. Он остался замкнутым, и замок был испорчен. Но могу я спросить, как попала девочка в ваш дом?
— Я расскажу после; мы знаем ее не со вчерашнего дня, — отвечал Титиан.
— А я сейчас отправлюсь и приведу ее к жениху! — вскричала супруга префекта.
— Павлина потребует ее у вас обратно, — заметил патриарх. — Она велела искать ее повсюду, но из этой девушки никогда ничего не выйдет под ее руководством.
— Разве вдова формально удочерила ее? — спросил Титиан.
— Нет, она намеревалась это сделать, как только ее питомица…
— Одно намерение ничего не значит в глазах закона, и поэтому я могу защитить от нее нашу прекрасную гостью.
— Я приведу ее! — вскричала матрона. — Не пойдешь ли ты со мною, Евмен?
— Охотно, — отвечал старик. — Мы с Арсиноей добрые друзья; примиряющие слова из моих уст хорошо на нее подействуют, а мое благословение не повредит и язычнице. Прощай, Титиан, меня ждут дьяконы.
Когда Юлия вернулась с Арсиноей в комнату мужчин, у девушки были слезы на глазах. Добрые слова почтенного старца тронули ее сердце, и она поняла, что от Павлины она получила не одно дурное, но и хорошее.
Матрона нашла своего мужа уже не одного. У него был богатый Плутарх со своими двумя живыми подарками; в черной одежде, украшенной вместо пестрых исключительно белыми цветами, он представлял собою какое-то особенно странное зрелище.
Старик говорил с большим жаром.
Однако, увидав Арсиною, он прервал свою речь, всплеснул руками и казался сильно взволнованным от удовольствия при виде Роксаны, ради которой однажды напрасно объехал всех золотых дел мастеров в городе.
— Но я устал, — вскричал Плутарх с юношеской живостью, — я устал беречь для тебя убор! Мне и так некуда деваться от ненужных вещей. Это украшение принадлежит тебе, и сегодня я пришлю его благородной госпоже Юлии, чтобы она надела его на тебя. Дай мне руку, милая девушка. Ты сделалась бледнее, но пополнела. Как ты думаешь, Титиан, — она даже сегодня годилась бы для роли Роксаны; только твоей супруге пришлось бы снова позаботиться о ее платьях. Вся в белом, ни одного бантика в волосах, точно христианка!
— Я знаю одного человека, который сумеет украсить эти мягкие локоны к лицу, — сказала Юлия. — Она невеста ваятеля Поллукса.
— Поллукса! — вскричал Плутарх в сильном волнении. — Подвиньте меня вперед, Антей и Атлас! Так ваятель Поллукс — твой милый? Великий, превосходный художник! Тот самый, о котором я тебе только что рассказывал, благородный Титиан?
— Ты знаешь его? — спросила супруга префекта.
— Нет. Но я только что был в мастерской резчика по камню, Периандра, и видел там одну модель для статуи Антиноя. Это единственная, чудная, несравненная вещь! Вифинец изображен в виде Диониса! Никакой Фидий, никакой Лисипп не устыдился бы подобного произведения. Поллукса там не было, но я уже наложил свою руку на его работу. Молодой художник должен немедленно высечь эту статую из мрамора. Адриан будет в восторге от изображения своего удивительного, верного любимца. Вы, все знатоки, все и каждый должны удивляться ему! Я заплачу за статую, но вопрос еще в том, кто предложит ее императору: город или я сам. Твой супруг решит этот вопрос.
Арсиноя просияла от радости при этом известии и скромно отступила назад, потому что один из чиновников подал Титиану какую-то только что полученную бумагу.
Префект пробежал ее глазами и сказал, обращаясь к Плутарху и к жене:
— Адриан причисляет Антиноя к числу богов.
— Счастливый Поллукс! — вскричал Плутарх. — Ему выпало на долю создать первое изображение нового олимпийца. Я дарю его городу, и пусть Александрия поставит его в храме Антиноя, для которого мы должны заложить фундамент еще до возвращения императора. Прощайте, благородные супруги! Кланяйся своему жениху, дитя мое, его произведение принадлежит мне. Поллукс займет первое место между своими собратьями, и я имел счастье открыть эту новую яркую звезду. Восьмой художник, в котором я открыл талант, прежде чем он стал великим! Из твоего будущего деверя Тевкра также выйдет кое-что. Я заказал ему вырезать мне камень с изображением Антиноя. Еще раз прощайте, я должен отправиться в Совет. Дело идет о храме в честь нового бога. Вперед, вы оба!
Через час после того, как Плутарх оставил префектуру, колесница госпожи Юлии остановилась у переулка, который был слишком тесен для экипажа, запряженного двумя лошадьми. Он оканчивался у зеленой площади, где стоял домик Эвфориона.
Скороход Юлии скоро отыскал жилище родителей скульптора, провел матрону и Арсиною на площадь и показал им дверь, в которую они и постучались.
— Как ты раскраснелась, моя девочка! — сказала Юлия. — Я не буду мешать вашему свиданию, но мне очень хотелось бы передать тебя собственноручно твоей будущей свекрови. Иди вон в тот дом, Арктус, и попроси госпожу Дориду выйти. Скажи только, что с нею кое-кто хочет поговорить, но не называй моего имени.
Сердце Арсинои билось так сильно, что она была не в состоянии сказать своей ласковой покровительнице ни одного слова благодарности.
— Зайди за эту пальму, — сказала Юлия.
Арсиноя повиновалась, но ей чудилось, что не ее собственная, а чужая воля заставляет ее зайти за дерево и притаиться. Она не слышала ничего из начала разговора римлянки с Доридой. Она видела только милое лицо матери Поллукса, и, несмотря на воспаленные глаза и морщины, которыми избороздило его горе, девушка не могла насмотреться на него. Оно напоминало ей счастливейшие дни детства, и ей хотелось тотчас же броситься вперед и кинуться на грудь этой доброй и ласковой женщине.
Но вот она услыхала слова Юлии:
— И я привезла ее к тебе. Она так же мила и девственно-прекрасна, как была тогда, когда мы видели ее в театре в первый раз.
— Где она, где она? — спросила Дорида дрожащим голосом.
Юлия указала на пальму и хотела позвать Арсиною, но на этот раз девушка была не в силах преодолеть своего страстного желания кинуться на шею дорогого ей человека. В это время вышел за дверь Поллукс, чтобы посмотреть, кто вызвал его мать. Арсиноя увидела его и с радостным криком бросилась в его объятия.
Юлия посмотрела на обоих со слезами на глазах и после нескольких слов, обращенных к старикам и к молодым людям, сказала, прощаясь с этими счастливыми людьми:
— Мне придется позаботиться о твоем приданом, моя девочка; и на этот раз ты будешь им пользоваться не только несколько часов, но всю свою долгую счастливую жизнь.
Вечером этого дня в домике Эвфориона раздавались громкие песни. Дорида, ее муж, Поллукс, Арсиноя, Диотима и Тевкр в венках лежали около обвитой розами амфоры и пили во славу прекрасного настоящего, в котором со всеми его другими дарами соединились радость, веселье, искусство и любовь. Густые волосы счастливой невесты опять были перевиты голубыми лентами.
Три недели спустя Адриан прибыл в Александрию.
Он держался вдали от всех празднеств, устроенных в честь бога Антиноя, и недоверчиво улыбнулся, когда ему сказали, что на небе явилась новая звезда и что оракул возвестил, будто это душа его любимца.
Когда богач Плутарх подвел императора и его свиту к Вакху-Антиною, статую которого Поллукс вылепил из глины, Адриан был глубоко тронут и пожелал узнать имя творца этого прекрасного произведения искусства.
Ни у одного из его спутников не хватило мужества произнести имя Поллукса; только Понтий осмелился выступить в качестве ходатая за своего молодого друга. Он рассказал Адриану историю несчастного художника и попросил императора простить его.
Император кивнул головой в знак согласия и сказал:
— Я прощаю его ради умершего.
К нему привели Поллукса, и Адриан, пожав ему руку, сказал:
— Боги взяли у меня его любовь и верность, но твое искусство сохранило для меня и для мира его красоту.
Каждый город в империи спешил поставить храм или статую новому богу, и Поллуксу, счастливому мужу Арсинои, заказывали статуи и бюсты для сотни мест. Однако он отклонил большую часть заказов и не выпускал из своих рук ни одного произведения, которое не создал бы сам по новой идее. Копирование своих работ он предоставил другим художникам.
Его бывший хозяин Папий возвратился в Александрию, но там товарищи по искусству встретили его с таким оскорбительным презрением, что он не вынес этого и в одну злополучную минуту лишил себя жизни.
Молодой Тевкр сделался знаменитейшим резчиком своего времени.
Вдова Анна вскоре после мученической смерти Селены покинула нильский город Безу. Ей вверена была должность главной дьякониссы в Александрии, и на этом почетном посту она благотворно трудилась до глубокой старости.
Горбатая Мария осталась в нильском городе, который император велел расширить и превратить в великолепный город Антиною. Там у нее были две могилы, с которыми она не могла расстаться.
Через четыре года после того, как Арсиноя вышла замуж, Адриан вызвал ваятеля Поллукса в Рим. Он должен был сделать там статую императора на колеснице, которую везла четверка лошадей.
Этим произведением предназначалось увенчать мавзолей Адриана, выстроенный Понтием, и Поллукс выполнил его так прекрасно, что по окончании работы император сказал ему с улыбкой:
— Теперь ты приобрел право произносить приговор над произведениями других мастеров.
В почете и богатстве вырастили своих детей, сделавшихся дельными гражданами, Поллукс и его верная жена Арсиноя, которою и на берегах Тибра многие восхищались. Они остались язычниками, но христианская любовь, выказанная Евменом приемной дочери Павлины, навсегда сохранилась в ее памяти, и Арсиноя отвела ей хорошее место в своем сердце и доме.
Дорида умерла за несколько месяцев до отъезда молодой четы в Рим, а ее муж скончался вскоре после нее. Он умер от тоски по своей веселой подруге.
Архитектор Понтий остался и на Тибре другом ваятеля. Бальбилла и ее муж подавали своим безнравственным соотечественникам пример достойного супружества. Бюст поэтессы был окончен Поллуксом еще в Александрии и со всеми своими локонами и локончиками обрел милость в глазах Бальбиллы.
Веру было дано право при жизни императора носить титул цезаря, но он умер после продолжительной болезни раньше Адриана. Луцилла ухаживала за ним с верной преданностью и с глубокой горестью пользовалась счастьем, которого так горячо желала, — владеть им безраздельно. Их сыну впоследствии досталась императорская багряница.
Предсказание префекта Титиана исполнилось.
Недостатки характера императора и мелочные стороны его образа мыслей с годами росли и выступали с большею резкостью.
Титиан и его жена вели у Ларийского озера, вдали от света, уединенную жизнь, и оба перед смертью приняли крещение. Они никогда не жалели о волнениях света, гоняющегося за удовольствиями, и о его блеске, потому что им удалось посеять красоту жизни в своем собственном сердце.
Раб Мастор привез Титиану известие о смерти своего повелителя. Адриан еще при жизни даровал ему свободу и щедро обеспечил в своем завещании. Префект отдал ему в аренду одно из своих имений и впоследствии находился в дружеских отношениях со своим соседом-христианином и его милой дочерью, выросшей среди единоверцев своего отца.
Передав своей жене печальную весть, Титиан сказал серьезно:
— Умер великий государь. То мелочное, что искажало характер Адриана как человека, будет забыто потомством, потому что Адриан как властитель был одним из тех, которых судьба ставит на надлежащее место и которые, будучи верны своему долгу, борются без отдыха до конца.
Он с мудрой умеренностью умел обуздывать свое честолюбие и не боялся идти наперекор порицаниям и предрассудкам всех римлян. Отказ от провинций, содержание которых истощало бы силу государства, был несомненно самым тяжким и, может быть, самым мудрым решением его жизни.
Империю в ее новых, назначенных им границах он прошел вдоль и поперек, не боясь ни морозов, ни зноя, и старался хорошенько ознакомиться со всеми ее частями с таким рвением, как будто государство было его вотчиной.
Обязанность властителя побуждала его к путешествиям, и его врожденная любовь к странствованиям облегчала для него эту задачу.
Он одержим был страстью понимать и изучать все. Даже непостижимое не ставило пределов его любознательности, и, постоянно стремясь проникнуть мыслью дальше и глубже, чем дано человеческому уму, он большую часть своих способностей отдавал на то, чтобы разорвать завесу, скрывающую будущую судьбу.

notes

Назад: IX
Дальше: 1