Книга: Аскольдова тризна
Назад: 2
Дальше: 4

3

Из того, что мне удалось проездом в Мелитену на богословский спор с агарянами побывать в Тефрике, я не делал секрета. Поэтому и в мыслях не возникало, чтобы обвинить Константина в несохранении тайны. А если она известна третьему лицу, то какая же эта тайна?!
Асинкрит?… Этот гнусный негодяй и шпион из Студийского монастыря мог тогда пронюхать… Ну да Сатана с ним! Это не имеет теперь существенного значения, коль я твёрдо намерен рассказать обо всём патриарху… И пусть сам решит — посылать меня с Мефодием или заменить другим. В отношении веры я чист перед Богом и владыкой, и никакая ересь не смутит мою душу! И восклицаю: «Ясно сознаю я, Господи, что люблю тебя. Небо и земля и всё, что на них — вот они со всех сторон твердят мне, чтобы я любил Тебя… Я спросил вселенную о Боге моем, и она ответила мне: «Я не бог; Творец наш, вот кто Он».
Эти слова принадлежат Августину Аврелию, епископу Иппонийскому. Их приводит патриарх в самом начале своей рукописи, которую я читал при свечах всю ночь напролёт. И заснул только под утро. Фотий потом неоднократно ссылается на труды общепризнанного влиятельного отца христианской церкви начала пятисотых годов по Рождеству Христову, направленные против всякой ереси, и которые вызвали особенную злобу у манихеев, потому что сам Аврелий в прошлом принадлежал к их школе в Риме и даже преподавал там риторику. И обращение патриарха к Августину не случайно: ведь учение манихеев, основанное на дуализме, было затем подхвачено павликианами.
Павликиане, как и манихеи, делили мир на два царства: царство Диавола — мир видимый, материальный: планеты, звезды, земля и всё, что на ней и что окружает нас, и царство Бога — мир небесный. И восходило это деление к пророкам христианской ереси Маркиону, Валентину и Монтане.
По Маркиону Иисус не являлся сыном Марии, выросшим в доме плотника Иосифа, а сошёл с небес в пятнадцатый год правления римского императора Тиберия, появился в Капернауме и выступил с проповедью сначала в синагоге этого города, а затем в Назарете. Пророк Маркион отрицал человеческую природу Христа. Валентин писал об Иисусе: «Он ел и пил особенным образом, не отдавая пищи; сила воздержания была в нём такова, что пища в нём не разлагалась, так как он сам не подлежал разложению».
И Валентин, и Маркион выступали против признания Ветхого Завета. Если Иисус — посланник Божий, то уж во всяком случае не иудейского бога Яхве, которого они объявили носителем злого начала… Истинное Божество, по их учению, есть абсолютное благо и никакого отношения к видимому миру, а следовательно, и никакой связи с людьми не имеет: более того, люди полностью чужды ему. А Миссия Иисуса — спасти чуждых Божеству существ. И Христос выкупил их своей кровью, а купить можно только то, что тебе не принадлежит, рассуждал в частности Маркион. При этом он использовал отдельные места из апостола Павла. В послании к галатам сказано: «Христос выкупил нас от клятвы закона», поэтому «выкуп» людей из мира и передача их истинному Божеству — есть следствие благости Бога, спасшего даже чуждых ему. При таком понимании Миссии Христа в учении Маркиона ни страшному суду, ни царству Божию не было места…
А пророк Монтана, в прошлом жрец фригийской богини Кибелы, затем принявший христианство и идущий за Маркионом, постарался примирить его учение с учением ранних христиан, в котором главным остаётся Второе пришествие. И поэтому нам надлежит всегда заботиться о спасении душ.
Но правильно указывая на это, Монтана обманно предсказывал конец света и утверждал обманно, что Второе пришествие должно произойти в городе Пепузе, где родился лжепророк. И его последователи толпами повалили в Пепузу, чтобы стать свидетелями вселенского события.
Трагическая наивность этих верований приводила к тому, что многие люди, обязываясь по учению Монтаны соблюдать строгий аскетизм и безбрачие, бросали свои дома, семью, всё то немногое, что они имели, и шли часто голодные и босые, встречать Второе пришествие, которое так и не наступало…
Убеждения монтанистов разделяли и манихеи, тоже проповедующие неприятие роскоши, безбрачие, теорию о добром и злом началах, лежащих в основе мира, отрицающие Ветхий Завет, иконопочитание, святых, церковную иерархию, Богородицу, считающие Христа не богочеловеком и его существо не телесным, а призрачным, и относящие нашу церковь с её богатствами к царству Сатаны.
Движения монтанистов и манихеев, несмотря на запрет императора Юстиниана II «не устраивать совместных трапез», продолжались. В 726 году в «Эклоге» Лев III Исаврийский уже прямо говорил, что «монтанисты и манихеи подлежат казни мечом».
Призывает к такой расправе над павликианами и в своей рукописи Фотий. Далее он пишет, что «павликиане — те же манихеи; они стали называться вместо манихеев павликианами от некоего Павла Самосатского, сына женщины-манихейки Каллиники. Она же имела двух сыновей: этого Павла и Иоанна. И вот, обучив их манихейской ереси, послала их из Самосаты в Армениаку глашатаями этой ереси. Они, придя в селение Фанарию, там посеяли семена своей ереси. И с тех пор это селение переименовано в Эписпарис».
Семена не преминули дать всходы, к тому же — обильные. По прошествии некоторого времени церковь византийская вынуждена была провозгласить анафему «почитающим Павла, сына Каллиники, вместо апостола Павла».
Тогда-то и начались жестокие казни павликиан. У лжепустынника Экзакионита, который расколол икону Богородицы, император приказал обрезать язык, а потом отделить голову… Другого — Николая, единомышленника Экзакионита, в муках высказавшего раскаяние, велел водить перед народом, а нечестивцу публично каяться в своём заблуждении; затем сослал Николая в монастырь, где его удушили.
И христиан, заражённых ересью, также повелевалось предавать смерти. Но особо яростное гонение производилось в фемах Армениаке и Колонее, откуда и пошло распространение павликианства. Очень злобствовали Фома, епископ Колонеи, и Паракондак, экзарх Армениаки. По их приказанию павликиан распинали на крестах, рубили головы, сотнями жгли на огромных кострах… И астаты вынесли решение — уничтожить Фому и Паракондака. Прибегнув к хитрости, они их зарубили и перебежали в Мелитену, где эмиром у сарацин был Монохерарис. Получив от него город Аргаун, астаты осели там. И собрав вокруг себя еретиков, начали грабить Романию… Поэтому неудивительно, что павликиане первыми откликнулись на призыв турмарха Фомы Славянина идти войной на Константинополь.
В этом месте в мыслях своих я уличаю себя в том, что сочувственно отношусь к страданиям еретиков, и вместе с Фотием осуждаю их учителя Сергия-Тихика, приведшего многих к печальному концу. Верно: примкнув к восстанию, они стали «людоедами», то есть убийцами, и понесли суровую кару.
И тут я должен сказать о своих родителях…
Отец мой славянин, родом из Македонии, воспитывался в иконоборческой семье, и женился на девушке таких же религиозных убеждений. Когда разгорелось пламя народного гнева, он, не задумываясь, вместе с братьями и молодой женой оказался в стане Фомы Славянина. Братья погибли в сражении с болгарами у стен Константинополя, а его казнили позже, в 823 году, в году, когда я появился на свет вместе с сестрою, названной Максимиллой.
До двенадцати лет я рос в Тефрике, слушая, как и сестра, проповеди павликиан, познавая мученическую историю их движения. Жили мы бедно, еле сводили концы с концами, и тут представилась возможность отослать меня в Македонию к брату матери, который, как потом выяснилось, отошёл от иконоборства и встал на путь православия. Он быстро выбил из моей ещё неокрепшей головы павликианскую ересь и поместил в православную школу при одном монастыре в Славинии. По окончании её я принял обет иноческого пострижения и получил новое имя. Теперь я звался Леонтием.
В школе же у меня проявилась склонность к познанию древнегреческого языка и эллинским наукам, поэтому и был приглашён Мефодием, состоящим на военной службе, в его замечательную библиотеку на должность переписчика, а позже он определил меня к брату Константину.
Но об этом я уже говорил, записывая свои впечатления о совместных с философом путешествиях. К сожалению, туда не вошло да и не могло войти описание моего посещения Тефрики, когда мы ездили в Метилену к эмиру Амврию на богословский спор с сарацинами…
Тогда я долго колебался, поведать ли Константину, так же, как сейчас патриарху Фотию, о моих родственниках, да ещё самых близких и единственных на этом свете — матери и родной сестре, которые погубили свои души, став на путь ложного учения? Но решил: «Скажу!» Исходил из того, что измыслил апостол Павел: «Не обманывайте самих себя. Не думайте, что вы мудры в этом мире… Не хитрите. Ибо сказано: «Бог уличает мудрых в их лукавстве».
Константин, например, меня сразу понял, проводив в Тефрику с напутствием:
— Я верю, как и ты, в Господа Иисуса и твёрдо убеждён, что нет ничего, что было бы нечисто само по себе… Я даю тебе разрешение идти к ним не пастырем Божиим, а любящим сыном и братом, потому как любовь не перестанет существовать никогда. Всё остальное будет ненужным…
И пошёл я тогда. Увидел через тринадцать лет свою мать и Максимиллу, живущих, как и раньше, в такой же бедности, но гордившихся ею, признающих из апостолов Христа только Павла, поучавшего: жадному к богатству человеку нет места среди святого Божьего народа, а сестра к тому же строго придерживалась ещё и слов, что женщине лучше оставаться незамужней, тогда она будет счастливее…
И Максимилла жила без мужа, без детей, содержала нашу старую мать, работала за троих, ловко управлялась с хозяйством и скакала на коне, как заправский наездник.
С сестрой сложились у меня вполне мирные отношения; ни в чем не упрекали друг друга, хотя она с явным неудовольствием косилась на сундук, в котором лежало моё иноческое платье, — я ходил в Тефрике в одежде свободного гражданина, в монашеском мне бы не поздоровилось…
Правда, поначалу Максимилла хотела убедить меня в правоте своей ереси, но увидела бесплодность попыток. Я же, следуя словам Константина, вёл себя в их доме как любящий сын и брат, и только. На прощание мы условились сноситься через Ореста, хозяина таверны «Сорока двух мучеников».
И это она вчера была у него и, если бы я приехал на пару часов раньше, то мы бы с ней встретились… Сестра передала весть, от которой моё сердце сразу похолодело: мама наша тяжело больна и скоро преставится…
Но в тот день ещё раз довелось испытать сильное волнение, когда я узнал от Фотия, что нас с Мефодием намереваются послать в Тефрику для обмена пленных. Значит, я могу ещё раз повидать родительницу перед её кончиной…
Как жалел, что рядом нет Константина. Он бы подал нужный совет перед тем, как состоится откровенный разговор с патриархом.
Буду действовать, как раньше. Если философ меня понял, то поймёт и Фотий.
Рукопись его заканчивалась описанием правления Феодоры; незадолго до того, как её с дочерьми заточил в монастырь родной сын, она вдруг возымела сильное желание привести к правой вере павликиан на востоке или беспощадно уничтожить их.
Императрица послала сановников Судалу, Дуку и Аргира (последний Иктиносу-регионарху приходился отцом). Они одних распяли на деревьях, других поразили мечом, третьих бросили в морскую пучину. Так погибло до ста тысяч человек, а их имущество привезли в Константинополь и передали в императорскую казну.
Но я-то хорошо знаю, как складывалась потом судьба оставшихся в живых павликиан и как, непокорные, привлекая последователей своей веры, они продолжали воевать против целого ромейского государства…
В дверь постучали, вошёл Джамшид, неся на подносе фруктовые соки и хлеб. Увидев почти сгоревшие свечи, показал в улыбке ослепительно белые зубы, — догадался, что только сейчас я положил в стопку последний прочитанный мною лист…
До этого мне не удавалось подробно поговорить с юношей, указал на стул:
— Садись, Джам. Расскажи, как живёшь? Обижает ли кто?
— Хорошо живу, отче… Учусь. Никто не обижает, если только с товарищами по школе иной раз повздорю… Я же галерник, сила есть, за себя постою всегда, — другие это знают и не лезут…
— Молодец! — весело и искренне похвалил я негуса.
Лицо Джамшида, несмотря на похвалу, вдруг помрачнело, и он спросил:
— Леонтий, я узнал, что философ болен… Серьёзна ли его болезнь?…
— Джам, телесная боль излечима, и Константин может её превозмочь, а вот душевная…
И тут снова в дверь постучали, и слуга объявил, что идёт его святейшество. Джам взял пустой поднос, поклонился и вышел.
Фотий, одетый по-простому, без пышного патриаршего одеяния, показался мне меньше ростом, и взгляд его глаз излучал не обычную строгость, а теплоту. Это меня подбодрило и ещё более подвигнуло на доверительность. Я поцеловал Фотию руку, а свою положил на рукопись и сказал:
— Владыка, сей труд достоин искренней похвалы.
— Леонтий, я очень рад, потому как эта похвала звучит из уст первого читателя и, надеюсь, неплохого знатока истории павликианского движения… — и в карих глазах патриарха снова вспыхнули тёмные точечки.
«Знает… Обо всём уже знает. Но пока не пеняет… — промелькнуло у меня в голове, и на душе полегчало: — Значит, можно начинать разговор…»
И я поведал ему то, о чём собирался…
По окончании исповеди Фотий благодарственно положил ладонь на моё плечо и слегка его потрепал:
— Рад, что проявил чистосердечие, Леонтий… Но пусть наш разговор останется строго между нами… Забирай придворного врача и отправляйся пока в монастырь. Да, и вот возьми две охранные грамоты для русов-киевлян. А Константину и Мефодию скажи, пусть после «Евангелия» начнут переводить «Деяния Апостолов» и некоторые места из «Церковных служб», чтобы ими открыть «Зачала» православных чтений на славянском языке в День Христова Воскресенья и далее на каждую седмицу — на все пятьдесят, которыми, ты знаешь, содержится в совокупности годовой «триединый» круг, ибо в существе его лежит «явнотайность» Триединого Божества… — Фотий немного помолчал, как бы впитывая в себя премудрость сих слов, а потом приобнял меня. — Ну, с Богом! А посольство в Тефрику встретите у себя в монастыре, затем к нему с Мефодием присоединитесь…
* * *
Получив из рук Леонтия охранные грамоты, Доброслав рассудил:
— Дубыня, я поеду к Константину, а тебе придётся пока остаться здесь. Князь Аскольд обязал нас сноситься с купцами и докладывать обо всём, что тут деется. Я же должен помочь философу встать на ноги. Врачи?! Знаю их, ещё с Крыма. Только травы лечат человека! Так говорил жрец Родослав…
И как бы в подтверждение правильности распоряжения Клуда из Болгарии прискакал гонец, сообщивший, что Дир ещё гостит у царя Бориса; увидел его младшую сестру и увлёкся ею… И Дубыня сразу же отправился в предместье святого Мамы, чтобы уведомить об этом тех купцов, которые через день отправлялись в Киев.
Доброслав, прежде чем положить в тоболу статуэтку Афродиты, тщательно потёр её о рукав рубахи, в которой ходил ещё будучи поселянином в Крыму. Одеяние стражника сложил на каменную лавку в казарме рядом с одеждой Дубыни, — она тоже теперь не понадобится другу. Вчера получили жалованье, сходили в терму и решили сюда более не возвращаться…
Отъезжающему в предместье святого Мамы Дубыне сказал, чтобы он пока пожил там.
— А как же Леонтий? — вскинул голову чернобородый. — Обязательно полюбопытствует, почему не еду, грамоты охранные он же у патриарха испросил и на меня…
— И хорошо! Если бы я сказал, что поеду к философу один, у нас бы не было двух грамот. Понял, мой друг?…
— Понял, — широко разулыбался Дубыня.
— Так-то! Леонтию я уже нашептал, что у тебя наметились срочные дела. Приедешь к нам попозже, но запомни: не раньше, чем выступит из Константинополя посольство. О посольстве в Тефрику, которое и нам следует сопровождать, поведал мне вчера Леонтий. Поставлен в известность и одноногий Орест, навещай его и будешь осведомлён во всём, что знать должно. Хозяин таверны объяснит потом, как лучше добраться до горы Олимп, где стоит монастырь Полихрон. Ну, бог Световид с тобой, Дубыня!
— И с тобой Световид и богиня Лада! — улыбнувшись опять, сказал чернобородый, проследив взгляд друга, который остановился на статуэтке Афродиты. Помолчав, попросил: — Может, я Бука возьму?
— Негоже ему снова томиться в городе. С нами побежит!
Доброслав опустил мраморную богиню на самое дно тоболы. Положил рядом завёрнутый в исподнее жезл Родослава. Присел на каменную лавку, задумался, вспомнив родные места…
Здешние — не в счёт, было хорошо на Днепре, а в Крыму… Да что говорить — там родился и вырос. Там душа срослась с лесом, полем и морем. Тянет туда! Особенно в пору месяца яреца, в пору цветения и благоухания. Тогда и русалки выходят из вод и лесной чащи… И резвятся, хохочут, а поздно вечером, когда в небе обильно высыпают звёзды, возле леса и на могильных курганах по крутому берегу Понта жгут костры. И до того пламенный блеск костров приветлив, что не знающий происхождения их может выйти к ним и уже никогда не вернуться. С береговой кручи человека спросят в пучину морские русалки и утащат к себе в подводный хрустальный дворец, а лесные завлекут под кроны деревьев и защекочут до смерти.
Л как они сладко поют!
Доброслав и сам не раз слышал звонкие песни наяд, ауканья и зов их, сопровождаемые смехом:
— Ходите к нам на релях качаться!
А рели сделаны из длинных шёлковых русалочьих волос, нацепленных на толстые ветви клёна или дуба.
Несмышлёные идут, и потом находят несчастных в чаще лесной мёртвыми.
А в клечальную субботу русалки начинают бегать по ржи и хлопать в ладоши, приговаривая: Бух! бух! соломенный дух! Меня мама породила, мёртвой рядом положила». И плачут, плачут… До того доброму человеку их становится жалко, что и о и зарыдает, идёт к ним на этот плач, и больше уж никто из живых его на земле не встретит…
Русалки сами по себе существа, лишённые счастья; живя в хрустальных дворцах, они находятся на положении рабынь, подчиняясь воле царицы и злых духов. Но зато обладают вечной юностью и красотой и по внешности схожи с земными красивыми девушками. Бегая при лунном свете обнажёнными, они ищут любви; их прекрасные тела отчасти прикрыты длинными волосами. Такая русалка, защекотав повстречавшегося ей молодца, уносит в своё жилище и, если он ей приглянулся, оживляет и делает мужем. Пользуясь всевозможным довольством, этот человек ограничивается только одним желанием — хоть на мгновение покинуть русалочье царство…
Но Доброслав знает, что молодые, хотя и помнят о коварстве русалок, не сильно боятся их. А в четверг перед клечальной субботой взрослые девицы плетут венки и бросают их в лесу или в воду русалкам, чтоб они добыли им суженых, после чего убегают. Потом в венках наяды рыскают по ржи…
Бывает, что зазевавшаяся девушка попадает в русалочьи руки, но в четверг — в великий праздничный день наяд, если молодица проявит смекалку и отгадает загадку, её отпустят с миром. С детства помнит Доброслав старинную песню, которую, по мнению всех пожилых, должен знать и молодой человек, хотя она обращена к красной девице, потому что в этой песне даётся отгадка. И Доброслав, поднимаясь с лавки, чтобы снова взяться укладывать вещи в тоболу, тихо напел её:
Ты послушай меня, красна девица!
Загадаю тебе три загадки:
Коли отгадаешь — я до мамки пущу;
А не отгадаешь — як себе возьму.
Ой что растёт без корней?
Ой что бежит без повода?
Ой что цветёт без всякого цвету?
Камень растёт без кореня;
Вода бежит без повода;
Папоротник цветёт без всякого цвету!
Девица загадочки отгадала,
Русалочка её не залоскотала .

«Только у наяд раз в году имеется день милости, у судьбы такого дня не бывает», — говорил жрец Род ос лав, готовя меня, сироту, к суровой жизни. Верны слова, если припомнить, что сталось и со жрецом, с отцом и мамой, Болотом, Мирославой, — с самыми близкими и дорогими мне людьми…»
«А Климентина-Мерцана или Аристея-Настя?… — внутренний голос начал спорить с Доброславом. — Ведь они живы и счастливы…»
«Да, живы, но счастье их призрачно, как тело русалки…»
«Настя, милая Настя… Как я хочу тебя увидеть, обнять, поцеловать крепко… Хорошо, что этой греческой ласке ты научила меня… — Клуд улыбнулся, и нежно заныло в сердце, когда перед глазами возникли русалочьи шелковистые волосы древлянки, разбросанные по подушке на ложе в комнате херсонесской таверны «Небесная синева»… — Шелковистые волосы… Вот почему и вспомнилась русалочья неделя, — подытожил Доброслав. — Время торопит — надо уезжать и мне самому».
Назад: 2
Дальше: 4