Книга: Белые лодьи
Назад: 2
Дальше: 4

3

Своего князя древляне убили, а потом насадили на сухой сук осокоря всем на великое обозрение, потому что он стал виновником страшного пожара, который случился на берегах Припяти.
Собирая дань с дружиной, князь разрешил гридням разводить костры в лесу…
Казнить его распорядился старейшина племени Ратибор; когда вздымавшийся до небес огонь погнал с насиженных мест древлян, разгневанный Ратибор приказал умертвить и бросить в пламя всех родичей князя, но боил Умнай, взяв на руки самого младшего, который впоследствии станет дедом известного своей печальной участью Малха, обратился к нему:
— Пожалей младенца, старейшина, не губи весь княжеский род… Бог Лёд не простит этого.
— Хорошо, воевода, быть по-твоему. Младенца оставьте, остальных… Считайте, что это не казнь, а жертвоприношение богам! А гридни, кои близко причастны к великой беде, пусть жрут древесный пепел, пока животы их не треснут, как бурдюки, переполненные белужьим жиром…
По части казни древляне были зело искусны. Внук оставленного в живых младенца Малх разодрал между двух берёз, склонённых верхушками друг к другу, киевского князя Игоря, сына Рюрика Новгородского…
Древляне также придумали закапывать живьём преступника вместе с безвинно им убиенным.
…Из лесу, начинённого бортями и деревянными богами, серебряными и золотыми украшениями, навешанными на сучьях дерев в их честь, потаёнными ямами для медведей, заповедными тропами, которыми приважены лисицы и волки, примеченными местами водопоев с чёткими следами копыт, дубовыми постройками жилищ и деревянными частоколами и накатами крепостиц, бежали люди и звери. А за ними гнался по пятам огненный гул, треск падающих стволов и пронзительные крики птиц, нечаянно залетающих в пламя или резко опаляемых внезапно взмывшим к небу огненным смерчем. Олени проламывались через кустарники напрямик, за ними неслись с громким хрюканьем кабаны, не боясь людей, зачастую натыкаясь на задние повозки и с визгом отскакивая в густо задымленную высокую траву, с утробным хеканьем, низко наклонив лобастые головы, мощно подминали густую зелень медведи, лисицы, зачумлённо тявкая, и волки, роняя из пасти жёлтую пену, с красными от страха глазами, острыми косяками мчались к реке. Но и там стояла дикая жара, и древесный пепел густыми клочьями летал над Припятью…
Звери разом бросались в воду, и люди погоняли лошадей с подводами туда же и, оказавшись в прохладных струях, замирали, страшно измученные.
Никто ещё не видел такого, чтобы человек и дикое животное без всякого страха друг перед другом спокойно отдыхали рядом; медведь стоял, подрагивая толстыми боками, вместе с лошадью, которая, минуту назад изнемогая от жара и удушливого дыма, сейчас мотала лишь верх-вниз головой, совсем не обращая внимания на дикого зверя. И волки, сгрудившись на песчаной отмели, тревожно нюхали носами прогорклый воздух и без всякой жадности наблюдали, как зайцы и утки гнездятся на маленьком островке, поросшем черными молодыми тополями.
И вдруг все — и люди, и звери — повернули головы в сторону пылающего леса — оттуда послышался всё нарастающий зудящий звук, он, приближаясь, казалось, исходил из небес и земли, натягивая до предела и без того звонкие, как крепкая тетива лука, нервы. Некоторые люди в ужасе подняли руки к небу, зайцы шарахнулись с островка, погибая в воде, и тут все увидели тугие клубки диких пчёл, летящих навстречу. Они покинули борти и теперь, злые, обезумевшие от огня и дыма, неслись на людей и животных. Один рой упал на лошадь, другой облепил косматую голову медведя; лошадь, искусанная, тут же испустила дух, а мохнатый зверь, дико взревев, дёрнулся было к берегу, но тут в его башке сработала природная самозащита, и он погрузился в струи.
И будто бы эти злобные клубки подтолкнули всех: звери ринулись вплавь на другой берег, а Ратибор приказал скидывать с подвод лодки и ладить с обеих сторон реки переправу. Застучали топоры — и общая работа отвлекла людей от страшной беды, как это не раз бывало в их трудной жизни.
А когда переправились и оказались в безопасности, потому что широкая река хорошо защищала древлянское племя от дикого огня, людей прорвало:
— Правильно, Ратибор, что ты убил и насадил на сук беспутного князя… Посмотри, с чем мы остались?! Еды столько, что успели взять, а богатство наше, что на нас надето…
— А наш бог Лёд, что сгорел в огне! — зычно рыкнул волхв Чернодлав, и рык его эхом прошёлся по скалистому правому берегу.
— Погоди, Чернодлав! — остановил волхва боил Умнай. — Не время распалять живых, надо похоронить мёртвых…
Стали обряжать в вечный путь покойников и складывать их на священную лодью. А гридней, обожравшихся древесной золы, бросили под корни вывороченного бурей дерева и забросали камнями и глыбами глины.
Жестоко… Да, жестоко! Действиями людей руководило такое же жестокое, немилосердное время; и разве старейшина мог поступить иначе, когда по недомыслию меньшинства большинство осталось без еды и без крова, а на руках малые дети, которые просят пищи?! Где искать пристанища?…
Ратибор, Умнай и Чернодлав стали совещаться. Выход всем виделся один — идти по Днепру к Киеву и просить братьев-князей принять опалённое огнём племя. Хотя бы на время…
В воздухе и над рекой всё ещё носились хлопья сажи, они падали на головы мужчин, женщин, стариков и детей. Огонь отступил от берега Припяти, но видно было, как он разрастался в глуби леса: дым валил чёрный, и трещали в пламени деревья.
— Я сам поклонюсь Аскольду… — сказал Ратибор, и всем стало ясно, как трудно будет это сделать властному, гордому старейшине древлян. — Приютить не откажет, а мы теперь начнём долбить однодеревки и сбивать плоты. Дня через три тронемся.
Так и порешили.
…Дед Светлан со своим сыном подошли к вязу, сделали насечку, стали рубить; дерево поддавалось туго, но острый топор и крепкая мужская сила делали своё дело, — повалив дерево, они без всякого передыху будут долбить его, и на это уйдёт дня два, не меньше. Дед вспомнил, как его жена Анея не могла разродиться вторым ребёнком, тогда Светлан, ещё молодой и жилистый, срубил дуб, в один день сделал корыто, налил тёплой воды, и Анея родила в ней девочку. Так потом Светлана чуть не обвинили в колдовстве, ибо только у колдунов хранится вода, вскипячённая вместе с пеплом костра, и всегда при них имеется чёрный петух и чёрная кошка. А всё это было в доме у Светлана, и если бы не Ратибор, не усмотревший ничего кощунственного, лежать бы мужу Аней зарытым в землю вместе с петухом и кошкой. Светлан — хороший семьянин, Анея родила ему трёх детей; последыш — Никита — сейчас делает с ним лодку, хороший бортник и плотник, понимает толк в дереве, из него бы получился неплохой корабельщик…
— Никита, — обращается дед, вытирая на лбу пот рукавом белой холщовой рубахи, — а знаешь, что в Киеве на Почайне строят лодьи, много лодей… Там нужны корабельщики. Можа, определиться тебе туда, как приедем в город? А?… Платят там хорошо, монету скопишь, семью заведёшь. Пора.
— Я, папаня, семью пока не желаю.
— Чучело! — вспылил старик. — Как же без семьи-то?…
— А так. Можа, хочу с купцами в походы ходить.
— Больно шустрый, как рак на суше, кто тебя возьмёт, оболтуса… «В походы ходить», — передразнивает сына отец.
А у парня, наверное, действительно страсть к путешествиям, крепко он обиделся на старика, надул губы, замолчал. Только ещё твёрже сжал в руках топорище и проворнее стал взмахивать. Щепки полетели сильнее.
Отец, уловив неприкрытую обиду сына, с хитрецой взглянул на его красивое лицо и с гордостью подумал: «А что, губа у него не дура… С купцами ходить и я в молодости мечтал… А купцом быть и того лучше!»
Мимо проходил боил Умнай, пожелал старику и его сыну хорошей работы, спросил:
— Дед Светлан, что-то не вижу твоего внука?
— Да, наверное, по коренья с бабкой и матерью пошёл. Надо же кормиться… Хотя бы корешками трав.
— Кормиться надо… — задумчиво произнёс Умнай и носком сапога разворошил щепки возле срубленного вяза, который начал уже принимать очертания однодеревки. — А я хотел послать его и таких одногодков, как он, на ту сторону, с которой убёгли. Как думаешь, дед, остались там звери и птицы, полностью не сгоревшие?… Ну, скажем, пламя на них лишь дыхнуло, и они сковырнулись.
— Это ты хорошо придумал, Умнай… Конечно, не всё превратились в пепел. А вон и Марко! Ну-ка иди сюда, внук! И послушай, что тебе скажет наш воевода.
Марко, сын родившейся в корыте дочери Светлана, розовощёкий, не по годам смышлёный (ему шёл тринадцатый год), бросил мимолётный взгляд на мать и бабушку Анею, передал им съедобные коренья трав, собранные на полянах и в ложбинах, и подбежал к деду.
Вот что, Марко, найди и моего внука, да подбери ещё ребят. Садитесь в лодки и гребите к сгоревшему лесу, на ту сторону. Соберите опалённых огнём птиц, животных, какие попадутся, и везите сюда. Вечером разложим костры и, как можем, накормим людей.
Глаза мальчугана загорелись от оказанного ему доверия, и кем оно оказано?… Самим боилом Умнаем.
И вот ватага из десяти мальчуган двинулась к берегу что поотложе и где плескались днищами на воде привязанные к деревянным стоякам лодки. Отвязали их и погребли.
Марко и его друзьям повезло сразу же, как только они достигли другой стороны. Уткнув окровавленную морду в воду, лежал сохатый, перешибленный упавшим дубом. Кое-как они выпростали из-под дерева животное и взвалили его на одну из лодок. Все радовались безмерно, особенно внук Умная, который первым заметил погибшего лося.
Но тревожно поглядывал Марко вглубь леса, над которым небо озарялось красным пламенем и откуда тянуло гарью, смешанной с запахом палёной шерсти. Там продолжали гибнуть в огне бессловесные твари.
Пока собирали обгорелых птиц и всякую, тоже обгорелую, но ещё годную в пищу живность, стемнело. Теперь небо сделалось багровым. Но оно не было одинакового цвета. Когда огонь притухал, по небу начинали ходить тени; а когда разгорался снова, пламенные языки, напоминающие багряных коней с пепельно-серыми хвостами и гривами, метались из стороны в сторону, а потом уносились в тёмную жуткую ночь.
И кто-то из мальцов, посмотрев туда, воскликнул, обращаясь к предводителю:
— Смотри, Марко, как лошади скачут! Будто бешеные!
— Если кони скачут как бешеные, значит, им на шею повесили бусы из волчьих зубов, — добавил другой. — Так говорил мне отец, а вы знаете, что он был стремянным у казнённого князя.
Знаем-то мы знаем… — вразнобой заговорило сразу несколько голосов, и один из них докончил: — Но если бы князь твоего отца за провинность не отстранил от этой должности, жрал бы он вместе с остальными гриднями древесную золу и лежал бы теперь под корнями дерева, забросанный камнями.
И на мальчишек из глубины сгоревшего леса вмиг подуло мертвенным холодом.
— Хочу на тот берег, — чуть ли не захныкал самый маленький из ребячьей ватаги.
— К маме, под полотняную рубаху, — посмеялись над ним.
— А ну цыц! — оборвал их Марко. — И впрямь, пора! Разве забыли, что ждут нас там голодные люди?!
А у самих слюнки текут при виде еды, но никто и не думал даже попросить сейчас поесть, тем более решительный вид их предводителя не располагал к этому: на той стороне много детей, малых совсем, которых надо накормить в первую очередь.
С середины реки увидели множество костров, и в свете их передвигались люди. Когда кто-нибудь подбрасывал в огонь сучья, искры летели к звёздам, молчаливо мерцающим и ко всему на земле безучастным. Так уж повелось со дня сотворения мира. Человек бьётся за своё существование сам по себе, но постоянно надеясь на чудо и помощь свыше, моля об этом богов, но никогда её не получая…
За что наказали они этих людей, вина которых, может быть, состоит в том, что доверчивы?…
Громкими возгласами собравшиеся на берегу встречали причалившие лодки, наполненные доверху пищей, и их гребцов-спасителей. Перед всем народом и от имени его воевода Умнай сказал о Марко и его сверстниках добрые слова, чем растрогал до слез не только их матерей, но и всех женщин.
Тут же, у воды, при свете факелов поделили еду поровну, и вскоре у каждого семейного огня вкусно запахло мясом и дичью, раздались весёлые голоса и смех. Люди снова возвращались к жизни. И вот нежный девичий голосок уже затянул где-то на окраине песню, её подхватили другие:
Идёт кузнец из кузницы,
Несёт кузнец три молота.
«Кузнец, кузнец! Ты скуй мне венец,
Ты мне венец и золот, и нов.
Из остаточков — перстенёк,
Из обрезков — булавочку…»

Шалуньи! И булавочку тоже просят сковать, чтоб своего милого суженого, когда нужно, уколоть… Вот и видим мы: каждая женщина что богиня, она хотела бы властвовать над мужем безраздельно…
Девичья песня так же внезапно, как началась, смолкла. На миг воцарилась тишина, а потом полились звуки пищалок, вырезанных из волчьих костей.
Не спит Марко, переживая похвалу воеводы, да что там Марко — не спится и мальцу, который забоялся мертвенного холода и запросился к маме… А мама его, ещё молодая, красивая, держит на коленях давно уснувшую дочку, прислушивается к девичьим голосам и вспоминает свои моленья, гаданья и песни.
Она не древлянка, а с Ильмень-озера. Полюбила парня с реки Припяти, который приезжал к ним с купеческим обозом, стала его женой и оказалась здесь. Только матушка её, отпуская дочку в дали дальние, на прощанье сказала, плача:
— Да не убоишься ты стрелы, летящей в день!..
И теперь словенка сама того же желает своим детям. То есть не убоятся они стрелы-судьбы, которая может принести человеку и счастье, и невзгоды; тогда в счастье будь мудрым, в беде — не теряй мужества — и оставайся таким и в дне нынешнем, и в дне грядущем.
Широко Ильмень-озеро, словно море! И обожаемо оно словенами ильменскими наравне с прочими божествами. Ему посвящены огромные по берегам леса, куда под страхом смертной казни не отваживается заходить стрелок или птицелов, и рыбак без дозволения жрецов не дерзает ловить рыбу. И саму воду могут черпать из озера только береговые жители, но при этом они должны быть убраны, как на праздник, в дорогие цветные одежды. И, как правило, черпают воду молодые девы, и делают они это с благоговением и глубоким молчанием. Сии красные молодицы верят, что священные леса преисполнены духами, которые всякое громкое слово, как знак неуважения к божеству, донесут блюстителям веры, а кроткие вздохи любви передадут и нашепчут в уши возлюбленных их.
В жертву озеру приносится предпочтительно чёрный тучный вол. Но кумирен для возжигания в честь озера словене ильменские не возводят, жертву топят, а священнодействия производят обыкновенно весною, когда воды, разрушив зимние оковы свои, являют себя в полном величии.
Народ падает ниц. Моления начинаются.
Потом люди с пением погружаются в воду. Ярые ревнители веры в жару своего усердия добровольно топятся в священном озере.
Поэтому жестокость старейшины племени Ратибора, якобы необоснованно проявленная к князю и его гридням, как считали некоторые из древлян, на словенку не произвела никакого впечатления. Она считает это в порядке вещей — за осквернение лесов, полей, рек и озёр каждый виновный должен поплатиться своей головой…
А сынишка, погруженный в мысли о мертвецах, сваленных под буреломом, спрашивает маму:
— Правда, мама, если человека не похоронить как следует, то он будет бродить по ночам, и кто ему первый попадётся, из того он напьётся крови?
— Не совсем так, сыночек. Бродят только упыри, если их после смерти закопать в землю. Поэтому покойника-упыря прокалывают осиновым колом и сжигают в деревянном срубе. А когда, к примеру, умирает ведьма, то её жарят на костре, сложенном из кустов тёрна, чтобы душа её не улетела, а запуталась в острых колючках…
— Ты сама видела ведьму? — с замиранием сердца обращается к матери мальчуган.
— Как вот тебя — твои глаза, и уши, и ротик твой — нет, но зато я видела на лугах в летнее время ярко-зелёные или пожелтевшие круги. Значит, одна из поселянок покумилась с ведьмою, то есть переняла тайное знание и сама сделалась чародейкой. При этом они распускают по плечам волосы, раздеваются донага, накидывают на себя саваны и пляшут.
— А за что же их люди не любят? — доверчиво заглядывает в глаза матери сын.
— По ночам, детка, ведьмы высасывают из вымени коров молоко — животины чахнут и погибают. Гибнут и лошади, на которых они ездят. Ведьмы уносят мёд из ульев, загоняют к себе в сети рыбу и заманивают в свои ловушки птиц и зверей. Они же напускают на людей и домашний скот порчу, то есть томят, сушат их души, изнуряют болезнями тела своими чарами. А для чародейства ведьмы используют нож, шкуру и кровь…
— А зачем? — снова спросил мальчик.
Мать рассмеялась громко, так что дочка на её коленях дёрнула во сне ручонками; муж осуждающе посмотрел на жену и подбросил в костёр охапку сучьев. Женщина сказала:
— Сыночек, если бы я была ведьмой, то ответила бы на этот вопрос.
Теперь уже рассмеялся отец мальчика, а тот, так и не поняв, чему радуются родители, обиделся, отвернулся, и вскоре его сморил сон. Спи, малыш. Да не убоишься ты стрелы, летящей в день!..
А утро выдалось пригожим; хотя ещё тянуло горелым с противоположного берега, но древляне уже почувствовали себя не такими заброшенными и не такими несчастными.
Когда взошло солнце, помолились ему, боил Умнай снова отправил на ту сторону мальчишек за едой, женщины и девочки направились за кореньями, мужики снова взялись за топоры.
И вот через два дня по Припяти пошли плоты с установленными на них шалашами, поплыли двух- и четырёхвесельные лодки, понеслись однодеревки, где находился кое-какой спасённый домашний скарб, главными вещами которого конечно же являлись ножи и топоры.
Старейшина Ратибор, стоя на носу большого плота вместе с Умнаем и Чернодлавом, с болью в сердце смотрел, как продолжал гореть родимый лес, и кончики его усов были мокры. Может быть, их намочили брызги воды?… Но ведь греби-то на плоту располагаются на корме, и, как вкруговую ни размахивай ими, брызги всё равно не долетят до носовых брёвен.
Плакали молча и боил Умнай, и многие мужи, закалённые в битвах и суровостях лесной жизни. Только волхв Чернодлав смотрел куда-то в сторону, и взгляд его чуть раскосых, тёмно-карих глаз, непохожих на древлянские, не выражал ничего. Кожа на бритой голове жреца спеклась под солнцем, лишь с макушки свисал до самой спины пучок черных волос, издали напоминающий косу печенежской девы. Поговаривали, что волхв пришёл мальчиком в древлянские леса из-за днепровских порогов, где обитали кровожадные дикие люди.
А пожарище отступало назад, и скоро оно совсем пропало из глаз. После полудня Припять стала заметно шире и берега сделались круче, на них росли теперь в основном сосны. И вот в передней однодеревке гребец поднялся во весь рост и замахал веслом. Сразу узнали в гребце Никиту.
— Старейшина, — обратился кормчий к Ратибору, — сын Светлана, видимо, увидел реку Днепр. Ещё несколько сотен саженей, и мы войдём в его священные светлые воды.
— И принесём в жертву самую красивую женщину, — сказал Чернодлав, и глаза его засверкали огнём.
— А кто в нашем племени самая красивая женщина? — обратился Ратибор к воеводе Умнаю.
— Бесспорно словенка, старейшина, — ответил боил.
— Сам Перун указует на неё своим перстом, ибо у её племени есть обычай — приносить людей в жертву священному озеру…
— Как мне тоже известно, Чернодлав, топится в озере кто-нибудь из словен сам, принося себя в жертву добровольно. Жрецы же кидают в воду только зарезанного быка. — Ратибор возвысил голос. — Ещё предки наши отказались сжигать на жертвенных кострах живых людей или топить их в реках и озёрах, и ты должен знать об этом… Но в упрёк мне, волхв, можешь заявить, что я сам три дня назад содеял подобное… Да, содеял! Преступники наказываются ещё жесточе, их закапывают в землю живыми.
Чернодлав опустил глаза, промолчал. А старейшина добавил:
— Помни всегда, что я сказал тебе, — и поднял кверху правую руку, схваченную бутурлыками. — Ты даже не подумал, что эта женщина — мать двоих малых детей. Не ровен час, прогневишь людей — беды не миновать… Но когда примут нас как друзей Аскольд и Дир и исполнятся наши желания, мы разрешим тебе на капище Перуна сжечь сразу двух волов — чёрного и белого. Так ведь, воевода?
— Конечно, волов можно, великий муж, — с хитрецой ответил Умнай, зная, чего хочет старейшина и каково настроение колдованца.
— Благодарю вас, — поднял голову Чернодлав, но не смог подавить в глазах хищный, гневный блеск.
…Княгиня киевская, старшая жена Аскольда, гуляя по берегу Днепра со своими двумя девочками и многочисленной теремной челядью, усмотрела на реке множество плотов и лодок, плывущих к Киеву, сразу забеспокоилась и тут же подозвала к себе служанку порезвее:
— А ну-ка, милая, слетай-ка к князю, позови его сюда.
Та, как птичка, упорхнула.
Явился князь со Светозаром и пятью боилами. Увидели вдалеке однодеревки, плоты с семейными шалашами, большие и малые лодки.
— По-моему, переселенцы, — изрёк кто-то из боилов. — По плотам судить — древляне.
— Вижу! — гневно изрёк Аскольд.
Причина его гнева скоро всем стала понятна: только сейчас стража дала знать дымом о появлении древлян.
— Сукины дети! — зло выругался князь. — Светозар, пошли гонца на Юрковицкую гору, пусть узнает, почему проспали. Виноваты — строго накажем! Принародно…
Воевода распорядился, гонец ускакал. Потом Светозар, хорошенько всмотревшись в речную даль, сказал Аскольду:
— А на воинство, княже, непохоже. Но всё-таки давай объявим дружинникам тревогу.
— Действуй! — сразу согласился Аскольд.
Боилы заторопились тоже, чтобы учинить сбор и своим вооружённым отрядам.
— Сокол мой, — обратилась княгиня киевская к мужу, и глаза её наполнились тревогой. — Хоть Светозар успокоил… А если воевать?
— Не волнуйся. — Аскольд обхватил за талию жену, привлёк к себе. Затем потрепал по головке младшенькую дочку, которая тут же с благодарностью схватилась белыми ручонками за широкую, бронзовую от загара кисть отца и потёрлась об неё румяной щёчкой.
Потом девочка слегка вскрикнула, так как услышала дробный, тревожный стук лошадиных копыт по круглякам Боричева узвоза. И на взмыленном гнедом скакуне ворвался на крутой днепровский берег родной её дядя князь Дир во главе своей молодшей дружины. На полном скаку осадил коня, спрыгнул с седла и бросил повод стремянному.
— Я поспел, брат… Скакали не останавливаясь. Мы их заметили на излучине, проследили и узнали, кто они… Это древляне. Плывут куда-то. Видели ночью огромное зарево… Может, кто напал и поджёг лес и их селения. Послал лазутчиков, а сам с людьми — сюда. На всякий случай, братья обнялись.
— И я отдал приказ Светозару и боилам держать бойцов во всеоружии… — Аскольд повернулся к жене: — Княгиня, теперь тебе с детьми лучше удалиться в терем. Идите.
Солнце ярило. Играли блики на днепровских водах, и глазам было больно смотреть на них. Капли изумрудно взблёскивали на вёслах и гребях плывущих. Кажется, и оттуда заметили собравшихся на берегу. Застопорили свой бег по волнам, тем более различили вооружённых людей — князь Дир и его гридни, подпоясанные мечами, с копьями и луками, выделялись особенно. К тому же отряды боилов стали прибывать, да и Светозар поднял дружину Аскольда.
— Смотри, брат, на большом плоту выставили белое полотнище, зовут на переговоры, — сказал, указуя на реку, Дир. — Я пойду с десятью отроками и узнаю, чего им от нас нужно. Еруслан, бери людей, коней оставь здесь…
— Не горячись, — остановил Дира Аскольд. — Коней действительно надо оставить. Ты с отроками спустишься по узвозу к Днепру, а я со своей и твоей дружинами, прячась за деревьями, расположусь у самого берега реки и стану наблюдать за всем, что будет делаться. Проявляй осторожность, брат. Как только я понадоблюсь, пусть Еруслан подаст знак — правой рукой резко ударит себя по колену. Только вы спускайтесь не раньше того, как мы спрячемся в укрытие.
Аскольд незаметно и тихо расположил на берегу воев, и некоторые из них, находящиеся ближе к Боричеву узвозу, видели теперь, как, казалось, беспечно шли по нему к реке отроки с князем и Ерусланом. Но только казалось: вмиг они, рослые, широкоплечие, могли выхватить мечи и приладить к лукам стрелы, ибо были давно испытаны в битвах и с теми же древлянами, и с хазарами, и с печенегами, приходившими из отдалённых степей, чтобы красть красивых киевских женщин и молодиц.
Вот Дир в красном корзно, нарочно надетом, чтобы там знали, кто он, подошёл к самому обрыву и поднял левую руку со щитом на уровень груди. Мало ли что?… Хотя сомневаться в том, что со стороны древлян может проявиться злой умысел, не было никакого основания: все они на плотах и в лодках являли собой жалкое зрелище, и князь сразу узрел — этих людей постигла страшная беда…
К большому плоту подлетела однодеревка, статный человек в белой чистой одежде (и как у Ратибора она сохранилась?!) сел в неё, и Никита нажал на весла.
Ратибор ещё раньше решил, что на встречу с князьями поедет один и без всего, только жезл с собою возьмёт, жезл старейшины племени.
Велико же было его изумление, когда узрел на берегу одного Дира, но не смутился и не растерялся, лишь подумал: «Не доверяют… А чего ты хотел?! Сколько лет враждовали, а могли быть заедино — и поляне, и мы, — славяне всё-таки! А тут одни распри, а зачем, казалось, они нужны перед лицом всеобщей опасности, исходящей от хазар и печенегов?…»
Вот такие мысли пронеслись в голове Ратибора, едущего просить помощи и пристанища у своих недругов…
Лодка ткнулась носом в берег, старейшина ловко выпрыгнул из неё и, уминая мягкими сапогами песок, направился к Диру. Тот давно, ещё когда однодеревка отчалила от плота, передал щит одному из отроков и, положив ладони на яблоко рукояти меча, терпеливо и с любопытством взирал на то, как спешит к нему знатный древлянин — без меча, с одним лишь жезлом, похожим на жреческий.
«А у меня меч, какого ещё поискать! — не без удовольствия подумал князь. — На Руси Киевской найдётся равный разве что у брата».
Кузнецы на Подоле ковали меч семь дней, когда для простого воина они управлялись с ним за один. Кузнец с помощником выковывал его начерно, а другой помощник точил на точиле. Кузнец второй руки выравнивал и выглаживал меч, закалял его, а затем рядом с яблоком на рукояти перекрестьем чеканил зверей и птиц. И рубил этот меч и человеческий волос, и бычью шею. Одним крепким замахом!
Приблизился старейшина, поклонился низко, и тогда Дир дал знать глазами Еруслану, чтобы позвал Аскольда. И как только Ратибор выпрямился и поднял глаза, то в них блеснула радость: он увидел второго князя киевского, вышедшего из-за деревьев.
«Слава Леду, кажись, должно быть всё хорошо, если и второй князь на встречу пожаловал. Теперь не оплошать бы…» И старейшина древлян тоже низко поклонился и Аскольду.
— Князья киевские, — начал он, — выбрали меня старейшим соплеменники, и я им теперь есть слуга и в дни радости, и в дни печали… Великое горе потрясло нашу землю, расположенную, как вы знаете, по берегам Припяти. Беспутный наш князь, разрешив гридням разводить костры, спалил лес, а ведь имя-то наше — древляне — происходит от древа… Разумейте теперь, как нам жить?
— А почему мы должны разуметь?! — запальчиво воскликнул Дир. Но Аскольд знаком руки остановил его.
— Прости, княже, — обратился старейшина к Диру. — Знаю, неуместен мой вопрос… Но сейчас мой народ находится в положении бортника, который, собирая со стволов мёд, залез высоко и через ноги смотрит в глаза смерти… Мы остались не только без своих жилищ, но и без еды и одежды. Три дня питались обгорелой падалью и кореньями трав. А там, — Ратибор показал на реку, — женщины, старики и малые дети… За них прошу. Приютите пока. Накормите людей, дайте одежду и кров… — И замолчал, а в глазах его стояли слезы.
— Я знаю тебя, Ратибор, как многоумного мужа и большого радетеля своего племени. А это вызывает великое уважение… Просьба твоя не такая простая, как может показаться на первый взгляд.
Аскольд повернул лицо к брату, и Дир понял, как глубоко закидывает ловчую сеть князь: — Поэтому, старейшина, мы удаляемся на Совет, а ты возвращайся назад и жди нашего знака: если на два скрещенных копья мы водрузим красное полотнище — вели народу плыть к берегу, а увидишь полотнище жёлтого цвета — уходите туда, куда вам укажут путь боги… Препятствовать мы не станем.
Но мудрый Ратибор уже сообразил, что его племя киевляне примут, просто торгуются, значит, им что-то нужно… И вера эта укрепилась, когда он увидел с большого плота, как на днепровских склонах стали появляться ремесленники и смерды, оповещённые княжескими гонцами. У многих в руках имелись одежды и обувь, корзины с едой.
И вот он, долгожданный знак: сам Аскольд на скрещенные копья набросил княжеское корзно, а у Ратибора при виде его сердце, ликуя, взметнулось ввысь…
Когда лодки и плоты подошли к берегу, простой люд валом повалил навстречу древлянам; вид измученных детей, стариков, женщин растрогал киевлян, и сразу были забыты распри (да помнили ли их работные люди, ибо войну всегда начинают правители?!), руки потянулись к рукам, и слезы радости смешались со слезами жалости. Семьи брали на постой и прокорм древлянские, опалённые страшной бедой, случившейся на берегах Припяти, и уходили как родные к Подолу…
А в это время прискакал гонец, посланный Светозаром на Юрковицкую гору, и с ходу выпалил:
— Княжий муж! Стражники потому не давали сигнал дымом — меду упились… Лежали в обнимку со своим десяцким. Еле растолкал. А дымом дал знать ратник Кузьма, он поздоровее всех, на ногах оставался, а пить больше неча было… Так бы и он свалился.
Светозар, выслушав, крикнул гридням и велел связать стражников и везти их к теремному двору, на позор великий, не ведая ещё, какую казнь назначит Аскольд, потому что стражники — люди из дружины Дира. А Кузьма — и вовсе любимец его, вроде Еруслана, не единожды выручавший князя в битвах…
Красивый, белокурый, с прямым взором карих глаз, Кузьма в своей смелости, доходящей до безрассудства, был похож на своего господина и этим ещё больше нравился Диру.
«Да… — чесал затылок Светозар, идя сообщать весть гонца князьям. — И как они, лешие, так нажрались… Во главе с десяцким, таким благоразумным и спокойным… От безделья! Давно ратными делами не занимались, паразиты!»
Узнав от Светозара о пьянке стражников, Аскольд пришёл в ярость, а Дир виновато опустил глаза.
— Брат, вот видишь всю пагубу проклятого зелья… А если бы на Киев шли вооружённые отряды?! Между прочим, вой позволили себе такое ещё и потому, что не раз видели своего князя в непотребном виде… — Аскольд носком сапога пнул подвернувшегося жирного кота, которого закормили теремные девки. Тот, перевернувшись в воздухе, тяжело шмякнулся об пол, даже не промяукав, и — откуда прыть взялась! — выскочил в распахнутую дверь.
Дир исподлобья взглянул на брата, пожевал чёрный левый ус, ничего не сказал…
Да и что сказать? Виноват, знамо дело. Но всё равно обидно такое слышать от брата, хотя и старшего по возрасту, но ведь титулы-то их равны перед богами и народом. «Нет, брат, не надо так! Зарвёшься, и я тоже могу закусить удила, как это делает иногда мой гнедой, когда вместо ласковых слов «Ну, вывози!» крикнешь на него грубо или больно ударишь под бока каблуками походных сапог…» Кровь потихоньку начинала вскипать у Дира.
Заметив это, Аскольд сказал примирительно:
— Ладно, брат… А уж судить я их буду сам. Но перед этим они посидят у меня в подвале без еды и питья…
Стражников заточили в подвал, не давали ничего; особенно тяжело переносил голод и жажду большой телом, сплошь состоящим из мускулов Кузьма — он через три дня сразу захирел и, перед тем как заснуть, скулил вроде собаки, посаженной на цепь. И чем он сейчас лучше любого пса?…
Боилы и князья долго судили-рядили, какое наказание придумать провинившимся, и толком не могли решить. Предлагали рубить головы. И за это выступал Аскольд: «Дабы другим неповадно было!» Некоторые склонялись к тому, чтобы наказать их принародно уже после похода, если, конечно, кто-то из них живым останется… Присутствующий на Высоком Совете старейшина Ратибор, согласившийся со своими воинами, которых следовало только вооружить, идти на Византию, молчал, хотя теперь имел такое же, как все, право голоса. В душе он поддерживал Аскольда и его сторонников, потому что от таких вот, не сознающих ответственности, пострадал жестоко сам и его люди, да и ещё немало придётся хлебнуть всего… Участие в походе на Константинополь — дело нешуточное! И иначе нельзя, откажись — и всех древлян предадут смерти…
Но Ратибор видел, что на стороне стражников стояли Дир и его княжие мужи, а он с ними не хотел ссориться. «Тем более в моем положении… Свои подерутся и помирятся, а мы чужие…» — трезво рассудил старейшина и укрепился в этой мысли ещё пуще, когда Дир в запальчивости крикнул в лицо великому князю:
— Врагов из подвала вынимаешь, а своих губишь!
Но хитрый Аскольд, заметив, как усердно молчит Ратибор и прячется за спины боилов, поднял его с места:
— А что скажет старейшина древлян?…
— Я бы, великий князь, на этом Высоком Совете погодил говорить…
— Отчего же, Ратибор? Ты здесь равный с равными. Придёт час, и кровь древлян смешается в общем потоке, так что — говори!
Старейшина «попал в капкан», и ему ничего не оставалось делать, как принять сторону Аскольда, но он понимал, что свои рассуждения должен построить тонко и умело. Поэтому, ничего не говоря о стражниках, стал подробно рассказывать о причине своей великой беды и о страшной каре, постигшей виновников. И заключил речь такими словами:
— Благодарю вас, князья, и вас, мудрые советники, за доверие, оказанное мне здесь, но я считаю, что всё-таки участь своих вы должны решать сами. Я просто поведал, как мы поступили с людьми, презревшими долг…
«Хитрая лиса!» — подумал Дир, но поведение Ратибора на Высоком Совете ему понравилось…
В конечном счёте постановили: в назидание всему воинству — рубить принародно головы.
— Знаю, Дир, не по нутру тебе такое решение. Но скажу следующее: человек, имеющий уважение, а разума не имеющий, равен скоту, который приготовлен на убой… Приказываю: казнь произвести завтра на закате солнца, а тела казнённых сжечь на капище Перуна, — заключил Аскольд.
— Дозволь, Высокий Совет, тогда и от нас, спасшихся древлян, принести в жертву великому богу двух тучных волов — белого и чёрного? — попросил Ратибор.
— Дозволяем, — согласились князья и боилы.
Старейшина после Совета тут же направил воеводу Умная и волхва Чернодлава на Подол к смердам подыскать и купить животных.
А Диру до боли в сердце было жаль Кузьму — уж как он его не ругал про себя, уж как не поносил скверными словами! А потом успокаивался и раздумывал: «Безмозглый дурак, почему не остановил остальных, десяцкого? Хотя этому старому бурмаке поделом, всё равно толку от него как от козла молока, а ты-то, Кузьма?! Ведь говорит же мой расчудесный братец: «К счастью и добру путь длинный, к беде — всего лишь шаг». И куда ни кинь — прав он. Сгоряча так бы и хряснул его иногда по башке, а войдёшь в разум — оценишь правоту и справедливость его слов. Хорошо… Но парня выручать как-то надо, ведь он меня не раз выручал».
И вдруг пришла ему на ум до смешного простая мысль… Дир тут же позвал верного Еруслана и, когда тот явился, со смехом спросил его:
— А знаешь, Еруслан, что печенежская жена силу имеет мужскую, сама твёрдая, из лука стреляет, и горяча?
— Знаю, — тоже широко раздёрнул в улыбке губы бывший предводитель разбойников, а сам подумал: «С чего это он так развеселился?…»
— Вот что… Седлай коня, бери людей и — живо в лес. Чтоб к утру привёз мне в полной свежести Деларам, понял?
— Как не понять, князь…
— Дурак, не те мысли в голове держишь. Потом всё узришь. Давай трогай.
— Считай, что уже в седле, княже!
Утром Еруслан доставил князю Деларам. Она выглядела как свежая роза, несмотря на то, что пришлось ей встать, чтобы двинуться в Киев, ещё до восхода солнца и проскакать немалый путь. Действительно, степные женщины в силе не уступают мужчинам.
Деларам надела на себя самые красивые одежды, густые волосы заплела в толстую косу, на белые кисти рук нацепила золотые кольца; глаза её блестели, как роса на луговых травах. И, глядя на неё, Дир на какое-то мгновение пожалел о том, что задумал… Но это лишь на мгновение — отчаянность, храбрость, мужество Кузьмы перевесили чашу весов его судьбы и её… Да и судьбы самого князя тоже, ибо свою Деларам он любил не меньше, чем своего дружинника…
С утра оповещённый гонцами, киевский люд после обеда уже не работал, за исключением тех, кто имел дело с огнём, — пекари, задвинувшие хлебы в печи, кузнецы, раздувшие горны, — а остальные ждали зазывных звуков длинных рогов, чтобы семьями двинуться на Старокиевскую гору, где рядом с кумирней Перуна было уже воздвигнуто из тесовых брёвен лобное место. Посреди него стоял дубовый пень на уровне коленей взрослого человека, имевший в обхвате девять локтей.
Но вот наконец-то с горы протрубили. И потянулись по узвозам из подольских яров с жёнами и малыми ребятами смерды, молчаливые кожевенники, суетливые гончары, плотники, роговники, скорняки, мастера по смальте, отливщики формочек для поясных бляшек, среди которых выделялся степенностью и богатой азиатской одеждой араб Изид. Он был настолько мастеровит и знатен, что ему Высокий Совет разрешил ставить на свои изделия именное клеймо с надписью на свой, сарацинский, лад — «Эзид». Араб и Киев называл по-своему — Куябом.
Шли простые местные купцы и купцы-рузарии, торговавшие в Константинополе, Багдаде, Булгарии, Итиле, Хорезме, Бухаре и ходившие даже в Китай.
Случай пощеголять выпал и женщинам: побогаче нарядились в платья из аксамита — тёмного бархата с серебряными кистями, победнее — из паволоки — шёлковой ткани, а другие — просто в холстины.
И уж в рубищах ковыляли бродники — бродяжки и бродяги. И конечно же, наперегонки бежали на руках, дрыгали, блеяли козлами, свиристели, корчили рожи скурры — скоморохи.
Зато гордо вышагивали варяги, проживающие, как правило, на Замковой горе, где располагалась вся знать, торопились с Щекавицы гречины. Среди них можно было узнать Кевкамена, отпущенного Аскольдом на свободу.
Вообще-то, надо сказать, что находящихся в плену поляне не держали в рабстве, как другие народы, они предлагали им на выбор: желают ли пленные за известный выкуп возвратиться на родину или остаться здесь на положении свободных людей с правом жениться и содержать семью. Об этом, кстати, писали ещё за три столетия до описываемых событий византийские историки Маврикий (Стратиг) и Прокопий Кесарийский. И в девятом веке этот обычай в Киевской Руси существовал.
Разве не говорит упомянутый факт о человечности и благородстве русских язычников? И как бессовестно лгали некоторые греческие и арабские источники, называя их дикими варварами!
Но слово, хотя оно было первым, всего лишь слово… Главное — дело и поступки. А они-то как раз и дают священное право русскому, славянину любить русское, славянское, и это столь естественно, как любить своих родителей.
Но вернёмся к Старокиевской горе. У лобного места уже появился во всём чёрном кат в колпаке, закрывавшем лицо, но так, что через прорези виднелись глаза и губы: по тогдашним обычаям, осуждённые на казнь, прежде чем положить голову на плаху, должны поцеловать палача… И колпак на нём был не красного цвета, как в более поздние времена, а зелёного, ибо в представлении славян этот цвет означал надежду и вечность: ведь не раз бывало, что преступнику выходило помилование, коль нет, так через смерть выпадала вечность; а чёрная одежда на кате — это печаль по убиенному…
С красным же цветом славяне всегда связывали любовь и милосердие.
Находился в толпе зрителей и Лагир, посматривавший то на дубовый пень на лобном месте, то на огромные костры у капища Перуна. И чем больше он глядел в ту сторону, тем тревожнее становилось у него на душе.
Взявши в руки краски и кисть, алан буквально за несколько дней преобразился не только внутренне, но и внешне. Лицо его вытянулось, похудело, сквозь загар стала проступать бледность, в глазах появилась сосредоточенность.
Наконец он впился взглядом в палача и сразу подумал: «А ведь и меня могли вот так, таким вот мечом, сверкающим в предзакатных лучах Ярилы в волосатых руках огромного ката…» Но тут снова, как у кумирни, когда бросал в огонь поленья, он увидел святые глаза матери и почувствовал её близость. Он даже ощутил слабое прикосновение к щеке лёгких крыл её доброй души…
Из терема стали выходить в пышном убранстве князья с жёнами и детьми, за ними — боилы, княжие мужи и жрецы, потом многочисленная челядь. Лагиру сразу бросился в глаза самоуверенный Дир, нашёптывавший что-то шедшей по правую руку печенежской деве, резко выделявшейся своим одеянием среди русских княгинь и их служанок. Дир хорошо знал печенежский язык. Подошли они близко к лобному месту и встали, и тут князь снова наклонился к Деларам и опять что-то сказал, и она, потеребив пальцами наброшенный на плечи цветастый плат, выдвинулась вперёд и заняла место почти рядом с катом. Тот недовольно покосился на неё, но Дир так взглянул на палача, что у того съёжились плечи.
И вот по толпе прошелестел шумок:
— Ведут! Ведут!
Все устремили взоры да угловую башню детинца, под которой находился подвал и пыточная для преступников. Из него и вывели осуждённых.
Впереди, опоясанный мечом, в ярко-синем корзно, стянутом на шее золотой застёжкой, без головного убора, с белокурыми волосами, спадающими на плечи, прижатыми на затылке надетой на лоб тоже синей лентой с жемчужными камнями, шёл боил Светозар, за ним мальчик, в белых одеждах, тоже с белокурыми волосами, схваченными со лба тонким ремешком, нёс маленький ларец. Потом шагали провинившиеся стражники, а по бокам их с поднятыми кверху мечами дружинники Аскольда.
Статью и силой выделялся Кузьма. Перед казнью их накормили и дали меду, и теперь он, слегка захмелевший, был рад тому, что видит солнце, которое висит над низким берегом Днепра, посылая им прощальные лучи.
«Хорошо, что заходит оно не над высоким берегом. Коснётся земли, и первая голова должна покатиться с плеч. Таков обычай… А над низким ещё повисит… — подумал лихой рубака. — Эх, мать моя, пожил мало, и позорно-то как — умереть не на поле брани, а на этом вот пне дубовом… Да ещё целовать слюнявые губы полупьяного ката! Может, рвануться, схватить меч у дружинника, а там будь что будет… А что будет?! То же самое и будет, только опозоришься, дурак!»
На сутулого, ставшего стариком за дни сидения в подвале десяцкого откровенно злобно шикали и плевали в его сторону.
Слышались возгласы:
— Сивоусый мерин, сам гибнет, а каких молодцов за собой тянет! Скотина!
После этих слов он ещё больше сутулился и клонил вниз голову, не смея поднять глаз на прощальные солнечные лучи.
Осуждённых подвели к лобному месту, расставили их полукругом, велели повернуться лицом к народу. И тут взгляды Кузьмы и Деларам встретились. Ему показалось, будто она разглядывала его с каким-то неподдельным интересом, не замечавшимся им ранее, хотя в лесном тереме ему приходилось не раз бывать и встречать дочь печенежского боила, любимую женщину князя Дира. Стражник перевёл взор на своего господина и увидел на лице его хитрую блуждающую улыбку, предназначенную не человеку, который через несколько мгновений останется без головы, а тому Кузьме, прежнему, готовому сейчас же ехать на ловы или схватиться с ворогом. «Чудно!» — подумал дружинник и стал ждать.
Светозар обернулся к мальчику, и пока тот доставал из ларца тонкие берёзовые дощечки, на которых резами было начертано обвинение Высокого Совета и князей киевских, наступила такая тишина, что даже слышно стало, как трещат в кострах поленья.
Вот дощечки оказались в руках боила, и он стал читать:
— …Головы казнённых могут взять родные, если таковые имеются, а тела сжечь на капище Перуна-громовержца и повелителя Небесного Огня, — закончил Светозар.
В толпе завыли в голос женщины, видимо жены осуждённых, а может быть, матери или сестры.
«Хорошо, что мои родители далеко отсюда, на грани днепровских лесов и степи, хорошо, что не видят моего позора… А голова?! Что ж голова, сожгут и её… Слава, слава Перуну, иду к тебе, бог…» Кузьма свободно шевельнул плечами.
Первым палач повёл на лобное место десяцкого. Перед тем как поцеловать ката, он всё-таки поднял голову и поклонился людям, как бы просил прощения. Потом сказал громко:
— Слава, слава Перуну, иду к тебе, бог!
Настала очередь Кузьмы. К нему подошёл кат.
И только протянул руку, чтобы взять его за локоть, как рядом стоявшая Деларам сдёрнула с плеч цветастый плат и накрыла им голову осуждённого, да так ловко, что палач не успел ей помешать.
Толпа одобрительно загудела:
— Молодец, девка!
— Ай да степнянка!
— Отхватила себе парня!
— Хорошая будет пара, хорошая!
— А ну крикнем радостно: «Слава Перуну — громовержцу и повелителю Небесного Огня!»
Крикнули. И снова прозвучало:
— Слава! Слава!
Троих остальных, которым не успели отрубить головы, помиловали, как и Кузьму.
Это тоже давний обычай славян — сохранять жизнь осуждённому, если девушка из толпы зрителей изловчится и сумеет накинуть на жертву платок, но потом помилованный должен на ней жениться, пусть она будет уродиной или красавицей.
Теперь можно объяснить, почему, подговорив Деларам на сей поступок, князь Дир пожалел на мгновение об этом… Он любил её и знал, что она будет женой его дружинника. «Ну и что с того? — напрашивается вопрос. — Будет она числиться в жёнах его подданного понарошку, и только!» Ан нет! У славян и на сей счёт существовал жёсткий закон — не трогать чужих жён, если даже имеешь над ними и их мужьями полную власть. Это уже потом, в поздние времена, развращённые крепостники выдумали «право первой ночи»… Тогда же подобные прелюбодеяния карались страшной смертью: нарушившего закон вместе с женщиной, пусть даже отдавшейся по любви, а были и такие, живыми закапывали в землю.
Кузьма тут же, при всех, низко поклонился Деларам, а потом князю Диру. Только сейчас он разгадал тайну его хитрой блуждающей улыбки. Значит, это он подговорил дочь печенежского боила спасти ему жизнь, пожертвовав своею любовью… Значит, очень дорог ему дружинник.
— Благодарю тебя, княже! — сказал Кузьма. — Придёт время, и я докажу ещё не раз свою верность.
— Я знаю об этом, — ответил Дир.
Стоявший рядом с ним Еруслан поздравил молодца с возвращением к жизни, хотя и ревновал его к Диру.
А у Лагира слезы умиления выступили на глазах, когда он увидел, чем закончилась казнь. Всё-таки четверо живых из десяти — тоже неплохо…
И тут он увидел Вышату, тоже довольно улыбающегося. К нему протиснулись трое — крепкий ещё старик, парень и мальчишка лет тринадцати, поговорили о чём-то, а потом боил — управляющий всеми вымолами Киева и на Почайне — подозвал алана. Когда тот подошёл, он сказал ему:
— Вот знакомься… Дед Светлан, его сын Никита и внук Марко. Марко возьмёшь ты, пусть учится кисть держать. Авось, как и у тебя, получится… А Светлана и Никиту я к себе беру, корабельщиками.
* * *
В жертвенных кострах горели тела казнённых, и Кузьма расширенными глазами смотрел на вздымающийся к небу огонь, испытывая некоторое оцепенение. Деларам, стоящая рядом, держала своего суженого за руку и молчала, видимо догадываясь, что творится сейчас в душе его, избежавшего подобной участи.
Потом, будто очнувшись, Кузьма прижал к груди печенежскую деву и, подняв на руки, понёс к теремному двору, куда удалились уже со своими жёнами и детьми князья киевские.
Солнце совсем скрылось за низинный берег Днепра, лишь грязно-серые облака с багровыми понизу полосами тихо застыли над земными далями, словно вобрали в себя их вечный покой и святую мудрость.
Провели на убой и двух волов. Жрец Чернодлав, облачённый в белые одежды, собственноручно забил животных (кровь густо забрызгала его длинную рубаху) и указал жезлом на тот огонь, на котором они должны быть сожжены. Затем снял с себя рубаху и тоже бросил в костёр. Она сгорала в пламени, а отблески падали на голую волосатую грудь колдованца и его жилистую шею.
У одного скомороха он попросил бубен и начал колотить в него, медленно заходясь в танце. Мамун с любопытством наблюдал за древлянским жрецом и находил в его действиях то, что не вписывалось в общие правила священнодействия, принятые на киевском капище. Он, Мамун, никогда не стал бы сам умерщвлять жертвенных животных, даже петухов резали специально выделенные для этого люди, и этот непонятный танец с бубном… «Да, наверное, так положено у них, в лесах… — подумал Мамун. — Поглядим, что дальше будет…»
А тут и скурры поддержали Чернодлава — и пошла потеха: тоже скинули свои шутовские наряды и, оставшись по пояс голыми, стали орать и делать телами непристойные движения, а какой-то выхватил из костра горящую головешку и начал тыкать ею в морды смердов и ремесленников. Хохотал при этом и кричал неистово:
На праздник пришли… живоглоты… Вот вам праздник! Огнём подавитесь!
Люди шарахались от полоумного скомороха, но потом его изловили и сильно отдубасили.
Тут и древлянский жрец перестал стучать в бубен и кривляться, сел, поджав под себя ноги, и застыл, словно изваяние.
Темнота опустилась на Киев, и народ начал расходиться по домам. Ушли и скоморохи, забрав с собою окровавленного товарища.
Грозный Перун после столь обильного жертвоприношения подобрел: уже не блестели жадным огнём его жемчужные глаза и золотые усы не дёргались в свете костров; на его голую серебряную макушку луна размером в четверть проливала бледные лучи свои, и застывший идол походил сейчас обликом на статую Будды, которую приходилось видеть киевским рузариям и Чернодлаву, тоже посетившему с купеческим караваном восточные страны. От местных мудрецов он услышал много интересного, но и сам знал от диких шаманов то, чего не ведали славянские кумирне-служители.
Мамун снова о большим интересом уставился на застывшую, словно орёл на круче, фигуру Чернодлава и ждал, что скажет или что сделает далее этот странный колдованц, похожий скорее на печенега или угра, нежели на руса.
Жрец Перуна был по натуре человеком доверчивым, но высокая служба на капище главного языческого бога сделала его гордым; он занёсся круто и поэтому обижался на киевских архонтов, особенно на Дира, которые, как казалось Мамуну, не оказывали ему подобающего внимания. Хитрый Чернодлав, проведя с ним несколько дней и ночей, понял это. А древлянскому жрецу сразу не пришёлся по сердцу Аскольд, мудрый и дальновидный политик; а известно, что два катящихся камня, столкнувшись, отскакивают друг от друга, высекая искры… Другое дело Ратибор. Тот тоже сильный муж, но что-то такое таилось в душе старейшины древлян, что иногда делало его покладистым… Вот почему Чернодлаву до сих пор удавалось с ним ладить, хотя ненавидел его смертельно за недоверие и насмешки.
А Мамун и внешность-то имел подходящую для своего характера — полный, с лицом бабьим и рыхлым. И он вздрогнул, когда вдруг из уст Чернодлава вырвались непонятные слова, которые произнёс древлянин, не поднимая головы и не открывая глаз:
— Возбуждённые, поднимаемся на ветрах, как на конях, а вы, смертные, можете видеть лишь наши тела. Это мы, вкушающие небо, реющие в нём, как птицы, мы, великие, в лунные четверти посещаем превосходную гору…
Мамун невольно посмотрел наверх и увидел луну в своей четверти. «О чём бормочет этот житель тёмных лесов?! Что означают сии слова, отдающие страхом?…»
Чернодлав, будто догадавшись, о чём сейчас подумал Полянский жрец, открыл глаза и остро впился взглядом в его лицо. И Мамун почувствовал, как этот пронзительный взгляд властно действует на всё его существо и как заметно слабеет воля. Но служитель Перуна не в силах был отвести и своего взгляда от горящих глаз древлянина, в которых плясали огненные блики от костровых горящих поленьев.
— Хочешь, Мамун, полетим вместе?… Я покажу тебе горную вершину, с которой можно достать солнце, где в дни смены луны в этой горной округе слышатся звуки бубнов, раковин, свирелей, где парят мудрецы на диковинных птицах… Эта гора зовётся Меру. А сейчас как раз смена луны, её четверть… Слышишь, Мамун?…
— Слышу, но уразуметь не могу… Разве можно достать Ярило?! Очнись, человек дрёмного леса! Если не хочешь, чтоб тебя, как ведьмака, проткнули осиновым колом… Летают только души умерших, а мы живые…
— Верно, но мы не такие, как все… Мы — служители богов. И даже князьям далеко до наших помыслов и устремлений… А ты ещё не познал это и лучшего не изведал. Ты только кланялся своим архонтам, а они унижали тебя, особенно тот, с тёмными волосами, Дир.
— Да, Чернодлав, Дир ненавидит меня…
— Вот видишь… Князья киевские, как и наш старейшина Ратибор, бесспорно великие, но они земные люди, мы же можем обретать бессмертие, только нужно захотеть… Понимаешь, захотеть! Решайся, Мамун, идём, я покажу, что нужно сделать, чтоб души наши вылетели из тела и понеслись в страну Верхнего мира… Вон туда, где скопление звёзд, которые мы называем Власожельцами. А как только Власожельцы да Кола в зарю войдут, а Лось головою станет на восток, наши души вернутся и войдут в наши тела…
Взгляд Чернодлава всё больше и больше завораживает киевского жреца, и уже не было сил отказаться от его заманчивого предложения… И Мамун согласился.
Потом он строго-настрого наказал костровым следить за огнём, проверил запасы на ночь дров и угля и с Чернодлавом отправился по Боричеву узвозу вниз, к Днепру, потому как древлянин заявил, что им нужно укрыться в таком месте, где бы их никто не сыскал. Когда такое место нашли, в пещерке, под крутым речным берегом, Чернодлав попросил подождать и тут же исчез.
Всякое могло помыслиться Мамуну, например, что Чернодлав собирается устроить ему подвох, после которого сможет занять место на капище Перуна, а то и вовсе умертвить киевского кумирнеслужителя… Но, как уже говорилось, Мамун был доверчив, и такое на ум ему не приходило. А потом ведь действительно ничего подобного древлянский жрец делать не собирался, он имел намерение совсем иное…
Наконец-то появился запыхавшийся Чернодлав, держа в руках три шеста, шерстяной войлок и медный сосуд на четырёх ножках, больше напоминающий жаровню. За плечами древлянина болтался туго набитый мешок. Чернодлав тут же обратился к Мамуну:
Иди найди несколько камней и обмой их в реке. Потом насобирай сухих дров и возвращайся.
Сам он воткнул в песчаное дно пещеры три шеста, наклонил один к другому, завязал наверху и натянул на них войлок.
Получился шалаш. Посреди него древлянин установил медный сосуд, взял мешок, запустил в него руку, вытащил её, разжал ладонь и с удовлетворением потянул носом. На ней горкой лежали семена конопли…
В проёме пещеры, освещённом лишь бледной ущербной луной, возник Мамун. Он высыпал возле шалаша дрова и камни.
— Вот и хорошо, — сказал Чернодлав. — Я сейчас разведу в шалаше огонь, раскалю медный сосуд с камнями, а потом позову тебя. Ты подлезешь под войлок, и мы начнём париться…
— Зачем париться? — наивно спросил киевский жрец.
— Узнаешь…
Древлянин бросил камни в сосуд, разжёг огонь и, когда они раскалились, высыпал на них горсть конопляных семян… Кверху с шипением рванулся пар, в шалаше сразу же стало так жарко, как в хорошей византийской терме.
Чернодлав снял с себя одежды и, оставшись в чем мать родила (хотя рожают ли таких бесов земные женщины?!), крикнул Мамуну:
— Залезай!
Служитель Перуна протиснулся внутрь шалаша и, вдохнув запах жжёной конопли, сразу почувствовал головокружение, но не такое, какое случается от переутомления, а как если бы он начал раскачиваться на качелях.
Эти мысли о качелях, которые устраиваются язычниками в праздник Проводов лета, завладели Мамуном, пока он раздевался и усаживался поудобнее возле медного сосуда.
Через несколько мгновений киевлянина прошиб пот, и он как бы остудил разгорячённое тело, сделав его лёгким. И когда Мамун закрыл глаза, он увидел себя в яркую лунную ночь на берегу Лыбеди среди предивных девушек, которые, расплетая косы, ходили в длинных белых сорочках и пели грустно:
Миновало-минуло лето красное,
Следом осень спешит желтолицая,
Облетели цветы — горят ягоды,
Одни ягоды ярко-алые…

Так хорошо Мамуну — хоть плачь… И душа рвётся наружу, радостно и тревожно.
Конечно же, он не заметил, как, прихватив свои одежды, выскользнул из шалаша Чернодлав и, встав за войлоком, отдышался, хотя ему стоило огромного усилия воли заставить себя оторваться от медного сосуда и не вдыхать более дурманящий запах конопли… Он оделся и стал медленно ходить вокруг шалаша. Шаги его были бесшумны, как у рыси, вышедшей на охоту… Да он и походил сейчас на зверя, караулящего жертву, которая сидела там, внутри, и наслаждалась…
— Пора! — прошептал Чернодлав, остановился и приблизил лицо к войлоку. — Мамун, ты слышишь меня?
Еле различимое «слышу» прозвучало в ответ.
— А видишь на лесной поляне чудесную птицу? Она в золотом оперении, на голове её изумрудный хохолок, и вся она залита ярким солнечным светом.
— Вижу… — снова тихо донеслось из шалаша.
— Подходи к ней, не бойся… Птица сама зовёт тебя и говорит. Слушай внимательно, что она говорит… «Мы с тобой отправимся, почтенный, в страну Верхнего мира, где в сияниях звёзд вздымает вершину гора Меру… Я понесу тебя на своих крыльях, взойди на меня, дваждырождённый, взбирайся… И мы полетели… Видишь, что на пути как бы стремятся навстречу стоящие впереди деревья, земля вместе с морями, лесами, борами, горами как бы взмётывается вихрем моих крыльев… Держись крепче, Мамун… Сейчас мы уже поднимаемся к звёздам. Ветер свистит в твоих ушах, и ты видишь многообразные лица людей, сидящих на разных птицах и поющих. Пой вместе с ними, Мамун! Ведь тебе легко и радостно…
Взлетев, я поднялся в небо,
Став ходящим по нему,
Я двигаюсь уверенно, как ветер.
Все существа видят меня,
Возносящегося со скоростью мысли,
С которой я проникаю в страну Верхнего мира
По пути, сияющему, подобно огню и солнцу.

Впереди нас семь ярких звёзд — это Лось, как зовёте их вы, русы. Небесный зверь днём скрывается в тайге Верхнего мира, а глубокой ночью взбирается на горную вершину и появляется среди других небожителей. Пока он спит… По скоро проснётся и появится на горе… А вот и она! Слышишь, как бьют бубны, свистят дудки, поют раковины, и звуки их как музыка туч, как бушующее море. Здесь полгода — день, полгода — ночь, одна ночь и один день равны году. Здесь в златых руслах текут реки, озера с золотым дном блестят, как луна. Из этих водоёмов берут начало священные потоки, самые чистые и прозрачные, ибо их воды несутся над чистейшим золотом… Это Меру. Но кто там, посмотри?… Снова эти проклятые киевские архонты… Они на крылатых конях, но ты их не бойся… Ты же на крыльях птицы… Не бойся! — Чернодлав вытер со лба пот, выступивший теперь от чрезмерного напряжения, и повторил: — Ты же на крыльях птицы… И им за тобой не угнаться. Они зовут тебя и упрекают в том, что ты посмел подняться на священную гору, с которой можно достать солнце… Они оскорбляют тебя! И ты, дваждырождённый, можешь обругать их, даже ударить или убить. Погрози им ножом, видишь, охотничий нож висит у тебя на поясе, и пора возвращаться…»
Чернодлав откинул войлочный полог и увидел Мамуна, бездыханно лежащего у остывающего сосуда с камнями. Но костерок ещё горел.
Древлянин достал из мешка с семенами конопли хорошо сработанный нож, с которым он не раз ходил на медведя, и положил его возле киевского жреца. Сам снова разделся догола и растянулся рядом.
Уставившись в тёмный верх шалаша, Чернодлав вдруг увидел себя совсем малышом в арбе на двух огромных деревянных кругах и жующим просяную лепёшку. Угры сеяли только просо, и то совсем немного… Основной едой им служили баранина, конина, верблюжатина, а в голодные годы, когда поедался весь скот и табуны тарпанов уходили на север, они употребляли в пищу сурков и полевых мышей. Тогда почти прекращались набеги на соседние племена, потому что воины, чтобы заглушить чувство голода, постоянно жгли на камнях семена конопли и дышали их паром… Да и не только воины, «парились» и женщины, и дети. Этому их научил главный шаман Акзыр — дед Чернодлава. За то, что он мог выпускать душу из тела, его любил сам Повелитель угров.
Впервые дед приобщил своего внука к вдыханию запаха жжёной конопли, когда тому исполнилось двенадцать лет и когда на уртоне случился чёрный мор. Тогда в день умирало по нескольку десятков человек… Умирали все без разбору — дети, женщины, старики, мужчины, и от голода, и от неведомой болезни; люди пухли, чернели и, будучи живыми, разваливались на куски… А потом напали чужие племена, здоровые и более сильные, мальчик с сотнями других попал в плен, много скитался, оказался в древлянских лесах, приобщился к вере в новых богов и, повзрослев, стал жрецом их… Древляне приняли его как кумирнеслужителя, потому что он знал то, чего не знали они. Свои дела он окутывал тайной и наводил страх на людей, к тому же был сильный и обладал могучей волей.
Когда был жив старый древлянский князь, у которого бабка происходила из племени угров, ему, Чернодлаву, служилось вольготно. Хуже стало при сыне его, порывистом, горячем. Молодой архонт никого не слушал и делал всё так, как того хотел сам… И несказанно обрадовался жрец его казни за поджог леса!..
А теперь что же?… Поход, война, и он должен идти тоже. Зачем?… А деваться некуда… И вот когда увидел, как относятся Аскольд и Дир к Мамуну и изучил его характер, древлянин и замыслил убить кого-нибудь из них руками киевского служителя Перуна. Для этого только нужно прибегнуть к знакомому с детства и не раз испытанному средству. А когда убийство случится, понятно, поход придётся отложить, а то и вовсе отменить…
Чернодлав своё тайное намерение хотел открыть Ратибору, но, зная о том, что уж если старейшина дал слово, то он обязательно его сдержит, раздумал. И стал действовать на свой страх и риск…
Чернодлав потихоньку откинул войлочный полог и увидел, что в пещеру проник синий свет зари. И тут он почувствовал, как, задев его локтём, дёрнулась правая рука Мамуна, — древлянин приподнялся, чтобы посмотреть на его лицо. Голова киевлянина шевельнулась, и он издал всхлип, как если бы действительно душа его, летавшая по небу, снова вошла в тело… Мамун тоже приподнялся, и два жреца уставились друг на друга.
— Что, уже утро близится? — спросил Мамун.
— Да… Власожельцы да Кола в зарю вошли… И вернулись наши души в наши тела… Как я и говорил. Видел сияние звёзд над вершиной горы страны Верхнего мира?
— Видел. Но где был ты?…
— Я летел, как и ты, на такой же предивной птице, но только сзади тебя. Также лицезрел золотые потоки вод, льющиеся с вершины Меру, и киевских архонтов. Но почему они снова были тобой недовольны, Мамун?…
— Да, теперь я вижу, что мы находились в стране Верхнего мира вместе… А архонты… Они оскорбляли меня за то, что я посмел тоже, как они, посетить сияющую небесную вершину… Но какой-то голос сказал мне, чтоб я не боялся их, потому что они сидели на крылатых конях, а я на быстролетающей птице… И тогда я погрозил им… ножом, который вдруг оказался у меня на поясе…
— Уж не этот ли?! — воскликнул Чернодлав, поднял с пола пещеры свой охотничий нож и протянул его Мамуну.
— Кажется, этот… Вроде он, да, он самый. — Мамун в каком-то безотчётном порыве затряс головой, и глаза его засверкали.
— Значит, там, на вершине горы, ты действительно слышал голос Хозяина страны Верхнего мира, который и вручил тебе орудие мести. Да свершится великое деяние!.. Ты, Мамун, избранник его, значит, ему надобно, чтобы кто-то из архонтов, а может быть и оба они, прекратил своё земное существование. Понимаешь ли это?…
Мамун смотрел на нож расширенными глазами и дрожал как осиновый лист. Он что-то бормотал невнятное… И пришёл в себя только тогда, когда Чернодлав крепко стукнул его в плечо:
— Понимаешь ли это?…
— Да. Я должен выполнить волю Хозяина страны Верхнего мира.
— А иначе ты погибнешь сам… Боги не шутят! Тебе, жрецу, это известно в первую очередь.
— Да, я исполню.
— Дерзай Мамун, и ты станешь на этой земле большим человеком… Но запомни: когда свершишь месть, нож Хозяина страны Верхнего мира сразу же спрячь или выброси. Его никто не должен видеть! Никто!
На другой день вечером Мамун обошёл всех идолов, каждого потрогал руками и к каждому обратился со словами:
— Помогите исполнить небесную волю!
Лишь один Стрибог, как показалось жрецу, понимающе сверкнул красными глазами, сделанными из дорогих рубиновых камней.
Мамун поспешил к Перуну и, припав к его деревянным ногам, долго молился, так долго, что костровые стали недоумевающе переглядываться: такого молитвенного усердия у жреца они раньше не замечали.
Удивило их и то, что Мамун сам принёс в плетёном лукошке двух петухов — белого и чёрного, скрутил им головы и бросил убитых домашних птиц в огонь, потом сел и зверовато-жадным взглядом уставился в сторону теремного двора.
А там Дир устроил пир по случаю освобождения от казни своих четверых отроков. На нём присутствовали и древляне — Ратибор и воевода Умнай. Искали волхва Чернодлава, чтобы пригласить его на подворье к великим князьям, но не нашли… Это сильно обеспокоило старейшину племени.
— Ты не заметил, Умнай, странного поведения нашего жреца в последнее время?… — обратился он к воеводе, сидя с ним рядом за пиршественным столом.
— По-моему, странностями он отличался всегда… И пакостями тоже, — ответил Умнай, разрывая крепкими зубами оленину.
Кстати, этого мяса в тёмных, холодных подвалах, и не только у князей, но почти у каждого ремесленника и смерда, хранилось предостаточно. Так уж повелось у полян — перед боевыми походами выходить на лесные и степные ловы. Мясо убитых животных и птиц берегли и вынимали, чтобы взять с собой, когда сбирались на ратное дело.
Аскольд неделю назад приказал всем киевлянам устроить такую охоту…
— Поэтому меня и беспокоит поведение жреца: не задумал ли он снова какую-нибудь гадость, которая пойдёт во вред нашим отношениям с полянами?! — продолжал Ратибор.
— Вполне возможно… Чтобы отомстить нам за то, что мы не разрешили ему принести в жертву словенку… Да ты ещё и отчитал его сурово!
— Ладно, закончим этот разговор. Кажется, к нему начинают прислушиваться… Наполняй кубок и кричи здравицу великим князьям.
Здравицу подхватили и все присутствующие, а их было человек триста, не меньше, многие из которых — дружинники.
Нашлись, и такие, которые перепились и храпели под столом, правда, на них мало кто обращал внимания, разве что сами они, просыпаясь, давали о себе знать просьбой опохмелиться.
Из всей честной компании не пил один лишь Кузьма. Попробовал бы он сделать так в другой раз! Сразу же бы на него навалились дюжие молодцы, запрокинули голову и насильно бы влили в рот зелье. Дир не любил, когда кто-то из гостей оставался трезвым на пиру и просто попойках, и поощрял действия своих отроков. А то и сам порой помогал им, громко хохоча, видя, как смешно выпучивает глаза поверженный, стараясь мотнуть головой и сбросить с себя мучителей. Некоторым богатырям это удавалось; и тогда ему орали здравицу, а он, счастливый, махнув рукой на своё бывшее настроение, начинал осушать кубок за кубком…
Что так вести себя нельзя, великий князь понимал, об этом и брат ему говорил: нехорошо, мол, — но в такие минуты Дир зажигался пьяным весельем и хотел видеть своё окружение тоже весёлым и пьяным.
На этом пиру Кузьму не донимали: не пьёт, значит, душа не принимает… Посчитали, что после жуткого потрясения он волен делать так, как ему хочется.
Дир, на удивление, пил мало, всё поглядывал на Деларам и печалился. Дружинники понимали и его состояние.
Вскоре великому князю за столом находиться надоело, и он попросил Кузьму проводить его на улицу.
— Что-то душно, — сказал Дир, потихоньку встал, знаком руки остановил тех, кто хотел пойти с ним.
Кузьма пожал руку своей суженой, она на его жест откликнулась с радостью, улыбнулась ему, показывая ровные зубы, белые, как жемчуг.
Он тоже вылез из-за стола, и в дверях его будто кто толкнул в плечо. Сразу ударило в голову: «Меч… Надо взять меч…» Зашёл в гридницу, опоясался им и только тогда прошёл в сени, где его ожидал великий князь киевский.
— Я, Кузьма, сегодня и рад, и расстроен…
— Понимаю, княже, и прошу прощения за то, что стал причиною твоего настроения… И благодарю тебя ещё раз. — Верный дружинник хотел упасть на колени, но Дир вовремя подхватил его под локоть.
— Ну, ну, вот этого и не надо! — строго сказал он. — Пошли к кумирне и восславим Перуна-громовержца… Смотри, луна на небе как серп, которым женщины жнут в полях хлеба. А наши поля — ратные, окроплённые кровью… Такие, брат, дела.
Мамун, как только увидел вышедших из ворот Дира и его дружинника, сразу возжелал, чтобы они направились к нёму. И сердце его учащённо забилось, когда великий князь и Кузьма стали приближаться к костру. Мамун в каком-то лихорадочном порыве, до боли в суставах сжал шершавую рукоятку охотничьего ножа, спрятанного под чёрной широкой одеждой служителя бога. Сейчас он действовал почти бессознательно, словно мозг его был окутан таинственными чарами, и не думал о том, что, если убьёт Дира, смерти ему не миновать тоже…
Вот великому князю осталось пройти до костра десять шагов, пять, три, шаг… Он хотел что- то сказать жрецу, но не успел, потому что почувствовал сильный толчок в спину и полетел прямо на кострового, нёсшего дрова. И оба упали на землю. А когда поднялись, то первое, что увидели, — лежащий возле костра охотничий нож, зловеще отсвечивающий в огненных отблесках, и чуть поодаль ещё катившуюся голову…
Дир глянул в сторону, и взгляд его оперся в Кузьму, отиравшего кровь с лезвия меча…
— Вот, княже, такие дела, — в тон недавнему разговору произнёс дружинник. — Могли бы и в поход не пойти, и не увидеть больше ратного поля… И почему же он, пёс, бросился на своего господина с ножом?… Ах, паскуда! А ещё жрец, служитель бога…
— Потому и бросился, что я был господином его, — ответил Дир, а у самого в голове забилась мысль: «И снова прав был брат, когда говорил об осмотрительности, которую проявлять надобно, если дело касаемо жрецов. По чьему наущению действовал Мамун? Не мог же он вот так… один?» И с подозрительностью посмотрел в сторону волхвов, черными истуканами сидевших возле других костров…
Кузьма поднял нож и тут же предъявил колдованцам, но никто из них, так же как никто из костровых у Мамуна его не видел.
Узнали на теремном дворе о происшествии, и многие выскочили на улицу. Показали нож и им, и тут воевода Умнай испуганно шепнул Ратибору:
— Пропали, старейшина, если нож опознают… Чернодлава он… Правильно ты боялся… Ах, гад смердячий! Что делать будем?! — но, усмотрев в глазах старейшины решимость, замолчал.
А тот поднял руку и начал говорить:
— Князья и вы, боилы киевские, я бы мог скрыть от вас правду, ибо здесь только двое, я и Умнай, знают, кто владелец ножа… Но я скажу её, и хотелось бы надеяться, что этим сниму с себя, воеводы да и со всех людей моего племени подозрение… Мы преданы вашему делу и клялись на мече именем Перуна-громовержца. И пусть огненные стрелы его поразят меня и воеводу, если в чем-то солгу… Нож принадлежал нашему жрецу, и как попал он к вашему, не знаем… Ещё на пиру мы были обеспокоены исчезновением Чернодлава, а то, что он не мог жить без пакостей, известно многим древлянам…
Люди заволновались, зашумели, раздались выкрики:
— Не верьте им! Это их жрец, а значит, они заодно…
Но другие из толпы возразили:
— Так ведь Мамун тоже был нашим жрецом…
Светозар призвал всех к спокойствию. Люди угомонились и стали ждать, что скажет Аскольд. Но, всем на удивление, заговорил Дир.
— Я верю Ратибору… Брат мой, — обратился он к Аскольду, — после того как я чуть не лишился жизни, мне на ум пришёл наш разговор о предсмертном наказе отца…
Аскольд чуть заметно улыбнулся и окончательно успокоил собравшихся, сказав:
— Если бы Ратибор и Умнай были заодно со своим жрецом, они бы не находились на пиру, а Ратибор — старейшина племени, не мог же он отдать на растерзание свой народ… Зачем бы тогда ему приводить его сюда?!
Кто-то предложил искать Чернодлава, и с факелами конные ускакали.
А древлянский жрец, убедившись в том, что покушение на жизнь великих князей не удалось и что Мамуну отрубили голову (сам видел, спрятавшись в кустах, как она покатилась), помчался к реке, хватаясь руками за что попало, чтобы не упасть, обдирая в кровь ладони. Там у него была спрятана однодеревка на всякий случай. Чернодлав понимал, что нож его будет теперь обнаружен сразу и опознан (в честности Ратибора жрец никогда не сомневался), а раз так, то его, Чернодлава, кинутся ловить. Оказавшись у воды, разом вскочил в лодку и погнал её вниз по Днепру, прижимаясь к низкому берегу, чтобы уйти в свои дикие степи.
И тут увидел, как замелькали на Старокиевской горе факелы, потом на Щекавице, Хоревице, появились они и на Подоле. Сердце злодея тревожно забилось, но, убедившись, что впереди их пока нет, он успокоился и подумал: «Слава Гурку, что плыть мне по течению, а не против него… Авось выберусь!»
Вот так: приносил жертвы Леду — дружинному богу древлян, а помнил кровожадного Гурка — степного бога угров…
А киевский люд действительно всполошился: хотя был глубокий вечер, но весть, что покушались на жизнь великого князя Дира, облетела мигом весь город, достигла она и посадов. Тогда и загорелись в руках не только воинов, но и купцов, ремесленников, смердов смоляные факелы…
Назад: 2
Дальше: 4