ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
СТРЕЛА, ЛЕТЯЩАЯ В ДЕНЬ
1
Князь Аскольд стоял у раскрытого окна и смотрел, как два пьяных мужика выбирались из яруга. Над теремным двором, над Старокиевской горой и величавым Днепром светила, играя серебряными бликами, полная луна, и было видно даже, какого цвета пояса обхватывали животы смердов. Один из них стоял на краю и подавал руку тому, что внизу, выхватывал его оттуда, но сам, покачавшись на насыпи, падал вниз, — теперь уже тот тянул руку… И так чередовались они долго-долго.
Аскольд рассмеялся и перевёл взгляд на капище, которое начиналось сразу же за двором. У деревянного Перуна с серебряной головой и золотыми усами горело восемь костров; пламя косо освещало сосредоточенные лица жрецов и костровых, денно и нощно поддерживающих посменно жертвенный огонь.
У одного зольника диаметром в полтора сажня находилось по одному жрецу и по два костровых
— жрец наблюдал за пламенем, один костровой подносил дрова и уголь, другой совал их и сыпал уголь в огонь.
Искры разлетались веером, пламя разгоралось ярче, и тогда на мрачных деревянных лицах идолов Даждьбога, Стрибога, Симаргла и Мокош, стоявших недалече, вспыхивали красные отблески. Перун — бог грома и молний, занимающий в пантеоне языческих богов первостепенное положение, сравнимый разве что с греческим Зевсом и римским Юпитером, — как бы делился с собратьями своим жертвенным светом… Да, почести ему воздавались великие — пусть только затухнет хотя бы одно пламя, тогда жреца и костровых ставили к трём столбам, обматывали верёвками выи и давили: считали, что у сильно провинившихся душа не должна, как у всех добрых язычников, выходить через уста, а ей следовало покидать тело через седалище… И, осквернённая, она ещё долго будет блуждать в небе, а не устремляться, подобно другим, безгрешным, в светлую облачную страну посреди воздушного моря на острове Буяне, куда отходит солнце, окончив своё дневное шествие, где царствует вечное лето, цветёт вечная зелень и обитают души предков и души людей, ещё не рождённых.
Поэтому Перун был княжеско-дружинным богом, им клялись дружинники: «Пусть мы будем прокляты от бога, в которого верим, от Перуна, и да будем жёлты, как золото, и пусть посечёт нас собственное оружие!»
Им клялись и именитые соловене — солнечные венцы: соловене — славяне — славы…
Все это в один миг пронеслось в голове Аскольда, и когда луна, зашедши за тучу, выскользнула из неё, вдруг он увидел вокруг бледного диска как бы стеклянный купол и подумал: «Может быть, там и находится блаженное жилище душ, вон на той, на стеклянной горе, представляемое зелёным лучом в цветущем саду…»
Наконец-то мужики выбрались из канавы и, обнявшись и покачиваясь, пошли прочь. В раскрытое окно до князя донеслись слова.
— Мамун, — обратился один из костровых к жрецу, — скажи, а почему, когда у вас умирает муж, одна из его жён также стремится уйти из жизни? У нас, у алан, такого обычая нет.
Что я могу тебе ответить на это, Лагир? То, что ты называешь обычаем, вовсе не обычай, а вполне законное желание, вернее, истинное верование в то, что только таким путём жена вступит в вечное жилище блаженных, только вместе с мужем и как бы через него приобщится к наслаждениям загробной жизни… Другие жены рады бы тоже пуститься в странствия вослед мужу, но не могут, так как при жизни они не так горячо любили его. Жертвенно любит только одна, запомни это, Лагир.
«Лагир, странное имя для полянина, — подумал князь. — Ах да, он же сам сказал, что алан».
За перегородкой тихо подвывали женщины, плотники вырубали в стене отверстие, через которое рано утром спустят на вожжах тело одной из жён архонта Дира и положат на телегу, запряжённую восемью парами белых быков, как велит старый Полянский обычай.
«Ах, брат, брат… Вот эта женщина тоже горячо любила тебя, и, когда бы ты умер, она последовала бы за тобой в царство воздушного рая… Но ты засек её плетью, и только за то, что она осмелилась упрекнуть тебя в распутстве. Ты — храбр, мой брат, умён, но излишне горяч, несдержан, груб и высокомерен… Однажды всё это может привести тебя к черте, которая чётко делит две грани: жизнь и смерть… И ужасно не любишь правды! Когда я сказал тебе об этом, ты вскочил на коня и умчался в лесной терем, в котором поселил своих красивых распутниц… Мало тебе трёх жён, так ты, как хан печенежский, хочешь иметь двести. Даже у хазарского кагана их двадцать пять. И среди них найдётся ли хотя бы одна, как твоя первая жена, умерщвлённая тобою, которая была бы так предана тебе? Негодный человек! Но ты — мой брат, архонт, равный мне, и мы вместе должны думать и заботиться о своём народе…»
Не спалось Аскольду в эту тёплую светлую лунную ночь, и он снова прислушался к тому, о чём говорили жрец и Лагир. Жрец рассказывал ему теперь о предназначении других богов, которых не было у алан. Главный их бог — это Хорс, бог огня, подобный Перуну. Аланы ему одному воздают почести и приносят жертвы, не только быков и коров, но даже грудных младенцев…
— Стрибог, — говорил жрец, — от слова «стрити» — уничтожать, разящий бог, бог войны и ветров. Он — полная противоположность Даждьбогу, который является подателем всяких богатств, счастья и благополучия. Жертвуем мы ему только свои усердные мольбы в испрошении у него милости, ибо благотворение не требует ничего, кроме признательности… Он плодовит и одаривает верующих земными благами, как из неиссякаемого источника.
Симаргл — божество подземного мира, где пребывают кости предков; у нас не всех сжигают на кострах, и даже князья и именитые, если они при жизни не пожелают того, то их хоронят в могиле. Из владений Симаргла берут начало корни деревьев и кустарников, трава и цветы, испускающие на земле дыхание, необходимое человеку и всякой живности… Мокош — единственное женское божество на киевском капище — богиня воды и дождя, богиня плодородия. Мы чтим её как любимую женщину и нежную мать…
Лагир хорошо понимал жреца. После того как в херсонесском гарнизоне его приговорили к смерти, он, ожидая её в подвале базилики, много передумал о жизни человека на земле и его кончине. И, как все смертники, оставшиеся в живых, стал философом.
Отвлекали тогда от высоких дум крысы и нестерпимая боль, когда эти ужасные твари начинали объедать ему ступни ног… Тогда он вырывал из памяти образ своей матери, и ему становилось легче. Вот и теперь, поддерживая жертвенный огонь и слушая колдованца, он увидел снова её морщинистое лицо с голубыми ласковыми глазами и услышал тихий шёпот: «Не бойся, сынок, душа моя сейчас витает около тебя, и она поможет укрепить твои силы… Не бойся, всё будет хорошо!»
Когда Лагир на Меотийском озере предал священному огню свою умершую мать, он, как и советовал ему Доброслав, отправился к берегам Борисфена. Но здешние жители называли полноводную реку коротким словом — Днепр.
Алан остановился в той части городища, расположенной под горой Хоревицей, на которой сидел когда-то один из младших братьев Кия. Именовали эту часть Подолом. Здесь жил в основном торговый и ремесленный люд: купцы, менялы, ссудники денег, кожевенники, кузнецы, медники, серебряных и золотых дел мастера, литейщики, печники, плотники.
Сразу же за Подолом начиналось городское пастбище, расположенное на берегу речки Почайны, и тут же стоял идол скотьего бога Велеса. Он — покровитель скотоводства и торговли, ибо скот и плата за него — одно и то же, недаром казну называли «скотницей».
Лагиру в незнакомом городе было плохо без друзей, и, чтобы не умереть с голоду, он нанялся пасти бычков. Когда они подрастали, их забивали, шкуры брал кожевенник для выделки, а мясо везли на продажу. В обязанности алана также входило умерщвлять животных, это претило его натуре, но ему ничего не оставалось делать, как продолжать пасти бычков, а потом сдирать с них шкуры.
В устье Почайны находился обширный двор, на котором строили суда. С завистью смотрел алан на плотников, тюкающих топориками по дереву и вытесывающих то кокору, то щеглу или полоз. Потом ладят они это всё в пазы, образуя скелет, а на него уже нашивают доски, основывая дно и стороны, и вот за судно берётся живописец. Он рисует на бортах красные солнца, и на парусе — солнце… «Наверное, и я бы так сумел, но кто возьмёт меня?! — думал Лагир. — Эх, снова зовут забивать быка. Надоела кровь… Убийства… Надоело! Страшна смерть, которую и сам ожидал… Может быть, поэтому она и страшна».
Однажды хозяин отпустил в голод алана, дав ему три дня отпуску. Первое, что сделал Лагир, — искупался в Днепре, в его тёплых прозрачных водах, потом по Юрковицкому спуску, внизу которого протекал ручей, вышел к Замковой горе, а оттуда по Андреевскому узвозу к речке Лыбедь.
Чиста вода в ней, так же чиста, как и сестра трёх братьев — Кия, Щека и Хорива. И названа эта речка её именем и в её честь…
За Лыбедью начинались болота, а за ними тянулся глубокий, заполненный водой земляной ров, защищающий Киев от набега врагов со стороны открытого поля.
По Копырёву концу Лагир далее вышел к речкам помельче, чем Лыбедь, впадающим в неё, — Крещатику и Клову — и, пройдя берегом, оказался у подножия Старокиевской горы. Там наверху сидел когда-то старший из трёх братьев — Кий.
По Боричеву узвозу, крытому круглыми брёвнами и скреплёнными по концам железными скобами, алан поднялся на эту гору и с высоты сорока саженей увидел величавый Днепр, вольно кативший свои полные воды. Еле просматривался другой его берег, пологий, поросший кустарниками и деревьями, — так широка была река. По ней сновали сейчас рыбацкие учаны, у самого берега прошла под белым парусом военная лодья с людьми, которых Лагир хорошо рассмотрел, — вооружёнными щитами, удлинёнными книзу, боевыми топорами и длинными обоюдоострыми мечами. На них были белые просторные одежды, но один, по-видимому начальник, имел красный плащ — корзно, наброшенный на левое плечо и застёгнутый запонкой на правом, так что десница оставалась свободной.
Поживя некоторое время в Киеве, Лагир уже будет знать, что красный плащ — корзно — принадлежит только князьям, у простых начальников — боилов — он ярко-синий, и потом по чёрной как смоль, без единого седого волоса, голове он определит, что тогда, с берега, видел брата Аскольда Дира, плывущего со своими гриднями по делам в сторону крепости Витичев.
Теперь, когда алан стал костровым на кумирне Перуна, двух братьев он видел часто и всегда дивился их несхожести, видно они родились от разных женщин.
Аскольд ростом выше Дира, степенный, рассудительный, а этот тёмный на лицо, на котором горели необузданным огнём карие глаза, порывистый, готовый схватиться в любой миг за меч.
А костровым Лагир стал вот как…
Полюбовавшись Днепром, алан повернулся и зашагал к деревянному тыну, окружавшему теремный двор и княжеские постройки, миновал ворота. Стража легко пропустила его, потому что на поклонение идолам, находившимся здесь, приходили все желающие. Лагир сразу увидел Перуна с блестящей серебряной головой и золотыми усами и огромные костры перед его жертвенником. У одного зольника трудился только один костровой, другого почему-то не было, поэтому и жрецу время от времени приходилось самому подбрасывать поленья и сыпать уголь. Алан подошёл к ним и остановился.
— Чего бездельничаешь? — обратился к нему колдованц, а это был жрец Мамун. — Помоги. Не видишь, я в годах, а работаю.
Лагир стал принимать от кострового дрова и уголь и бросать в огонь. Как только пламя взмётывалось, он с удивлением смотрел на длинные, почти до шеи, золотые усы бога.
— Ты кто есть? — спросил снова Мамун.
— Пастух… Бычков пасу на Подоле, — ответил Лагир.
— Нравится?
— Нет… Когда они подрастают, я с них сдираю шкуры…
— Хочешь ко мне пойти?… Костровым. Но учти, быков мы тоже приносим в жертву… Правда, убивают их другие.
— Сжигать мёртвых — не убивать живых. Я согласен, жрец.
— Зови меня Мамун. А как твоё имя?
— Лагир. Алан…
— Так ты не полянин, значит, хотя волосы у тебя точно такие, как у наших сородичей… И глаза голубые. Вставай к пламени.
— А где же напарник твой? — тихо спросил Лагир кострового, принимая от него очередную охапку дров.
— Сбежал… Ночью заснул, а огонь чуть не погас… А мы со жрецом по приказанию Аскольда находились в деловой отлучке, на Подоле. Мамун грозился его удавить, вот он и смазал пятки.
— Выходит, работа эта с петлёй на шее, — вымученно улыбнулся Лагир.
— Это верно. Это ты хорошо сказал, — хлопнул по спине алана костровой. — Но зато кормят от пуза. Ешь сколько хочешь и чего хочешь. Из подвалов архонтов. Скоро обед, и сам увидишь…
Три полных луны пас Лагир бычков и уже несколько дней поддерживает огонь на капище Перуна-громовержца. Пропах дымом и палёной шерстью домашних животных. Вроде ничего работа, а нет-нет да и встают перед глазами покачивающиеся на воде Почайны красавцы-корабли с белыми парусами, на которых ярко краснеют круглые солнца. И видятся алану разных цветов краски, которыми живописцы раскрашивают борта: вот на них возникают разные лесные звери, щиты, тоже похожие на солнца.
«Такое по мне, — думал Лагир. — Как бы попасть на двор, где делают корабли? Кого попросить об этом?»
И судьба в лице самого архонта Дира улыбнулась алану в это утро.
Из лесного терема Дир со своими гриднями прискакал на похороны жены, когда солнце уже поднялось на три вершка над тыном и когда уже белые волы стояли, подрагивая боками, впряжённые в телегу, на которой лежала покойница.
Кони вихрем ворвались в ворота теремного двора, и в красном корзно Дир грудью лошади чуть не зашиб Лагира, нёсшего к костру поленья. Он их рассыпал с перепугу и громко чертыхнулся вослед князю. Тому было некогда, и он будто бы и не расслышал в свой адрес дурные слова. Но это было не так… И когда отвезли его жену на курган и там захоронили, вернувшись, архонт велел позвать кострового.
— Кто ты такой? И как посмел дерзить мне?!
— закричал Дир, размахивая плёткой; глаза его стали ещё темнее, дружинники, стоящие рядом, притихли, ожидая грозы…
Что-то вдруг случалось с Лагиром — он ощущал в себе прилив какой-то ожесточённой смелости; ни один мускул не дрогнул на его лице, когда плётка свистела возле его головы, и глаза яростно впились в глаза архонта. «Что ж, воля ваша, князь, жестоко наказать меня или предать смерти. Но я не боюсь… Однажды она витала над моей головой. Надо будет, приму её, как воин на поле битвы, не ропща и не сгибаясь!» — говорил его взгляд. И архонт, на удивление всем, опустил глаза, руку с плёткой завёл за спину и уже тише сказал:
— Чего молчишь? Говори, кто ты и откуда. Раньше я видел тебя здесь, но недосуг было спросить.
Как заворожённые слушали князь и дружинники исповедь Лагира, полную страдания и скорби. И когда он поведал о своей матушке, которую предал священному огню на берегу Меотийского озера, вдруг из числа гридней вышел доселе молчавший человек со шрамом через всё лицо и обратился к Диру:
— Княже, он действительно говорит правду, я знаю этого алана, вернее, его отца… Да, да… — повернулся он к Лагиру. — Твой отец, когда я исколол рожнами ромея и его телохранителя, прятал меня некоторое время у себя, пока я не ушёл в степи. А ты уже тогда служил в херсонесском гарнизоне. Прости его, архонт Дир. За его неразумность прости, хотя за дерзость ему всыпать бы не мешало. Слишком горяч…
— Счастье его, что я сам таков! Ладно, прощаю… Раз и ты просишь за него, Еруслан. Так и быть. — Дир окинул быстрым взглядом ладную, крепкую фигуру алана и предложил: — Хочешь в мою дружину? Тем более рубить мечом тебе не привыкать…
— Княже! — вдруг бухнулся на колени Лагир. — Благодарю тебя за доброту и доверие, но допусти меня до двора, где суда строят… Хочу мастеровым быть, живописцем, красками хочу писать по корабельному древу… Сплю и во сне сие вижу. Княже, после церковного подвала, где смерть ожидал, не могу больше лишать жизни других… Прости, если опять сказал что дерзостно.
— Раз не хочешь… Проводи его, Еруслан, до Почайны, найди на вымоле боила Вышату и скажи — пусть возьмёт этого человека к себе и даст в руки краски.
Со Старокиевской горы Еруслан и Лагир спустились к реке Глубочице, впадающей в Днепр. На её берегу, возле дикорастущих яблонь, Еруслан предложил остановиться. Отстегнул от пояса меч, положил рядом боевой топор, снял яркосиний плащ, сел на поваленное дерево и пригласил алана:
— Садись, земляк… У меня в торбе есть олуй и немного еды. Выпьем, закусим и побеседуем. Не возражаешь?
— Ещё бы возражать!.. — улыбнулся алан. — Спасибо тебе, Еруслан, отвёл от меня беду.
— Благодари своего отца. За его доброе сердце…
— Когда умер он, без меня его предали огню. Так и не проводил его в последний путь. Да что там говорить, и мать бы свою не увидел, и Меотийское озеро, если бы не Доброслав и Дубыня…
— А знаешь, Лагир, я однажды пожалел, что спас их вместе с ромеями от гибели, когда в хазарских степях на них напали угры…
— Это почему же? — искренне изумился алан.
— Вот и я так поначалу удивился… Я ведь после того, как ушёл в степи, сколотил из таких же горемык, как сам, «чёрную» шайку, и стали мы грабить ромеев, хазар и богатых людишек, жгли дома, резали и убивали. Уж очень я зол был на них за свою поруганную жёнку, которая, бедняжка, не вынесла позора и вскоре повесилась…
— Значит, моя мать, когда жива была, о твоей жене мне рассказывала, и о тебе тоже… А жёнку твою, Еруслан, люди не в яму бросили, как удавленницу, а сожгли в священном огне, по заказу добрых язычников…
И вдруг Лагир увидел перекошенное лицо Еруслана, который по-детски всхлипнул, и из глаз его покатились крупные слезы.
— Ну-ну, — укорил его алан. — Не пристало мужчине…
— Я понимаю, Лагир. Но как вспомню про свою голубку, про её несчастную судьбу, и сердце будто кто сжимает клещами… Голубка и есть, кроткая, ласковая, добрая душа, всё хотела иметь детей, да почему-то Дедилея от нас отвернулась… А может, это и к лучшему?… Что было бы с ними после случившегося?…
— Ты не прав, Еруслан, богиня не отвернулась, она знала о вашей судьбе и не давала детей… Ты её можешь только благодарить за это.
Хорошо… Так вот, Лагир, со своими кметами я как-то оказался недалеко от Сурожа. Встали мы в лесу на постой у костра. Гляжу, мои головорезы тащат в сетях двух вооружённых человек и огромного пса, похожего на волка. Вытряхнули их из сетей, и вдруг один из них назвал моё имя… Вгляделся я в него и узнал Дубыню, бывшего парилу, тоже находившегося в бегах… Так я познакомился и с Доброславом Клудом.
Сказали они, что недалеко от места, где мы остановились, стоят убитые люди в белых саванах, прислонённые к деревьям. Надобно их похоронить по-человечески… Оказалось, что их порешили ромеи за то, что не полную дань отдали, и выставили их во устрашение другим. Ромеев мы, конечно, всех истребили, а их тиуну и ещё одной сволочи жуткую казнь устроили — вытянули им половые члены. В тот раз особого расположения к ромеям у Доброслава и Дубыни я не заметил, наоборот, если бы не они и не их пёс Бук, нам бы пришлось с ромеями повозиться, и не одной бы жизни моим людям стоила эта заминка…
— Так, значит, Клуд сумел свою собаку повенчать с волком, значит, Бука родила ему хорошего зверя! — воскликнул Лагир.
— Ты знаешь и это?
— Знаю. Доброслав рассказывал.
— А потом, когда я надумал уйти к Борисфену и устроил на солеварнях погром и поджоги, в хазарской степи снова встретил Доброслава и Дубыню, которые сопровождали ромеев. На них напали угры, они уже окружили их и взяли бы живыми, не подоспей я со своими кметами. Среди ромеев я обратил внимание на двух человек — на одного, в серебряном шлеме, и на другого — во всём чёрном. Доброслав и Дубыня с Константином-философом, посланником от василевса, продолжили путь в Хазарию, а мы отправились к границе Руси.
— Слышал я, Еруслан, в Херсонесе о Константине-философе, проповеднике христианства.
— Слушай дальше, Лагир… Достигнув границы, мы снова вступили в сражение, но уже против хазар, напавших на русов. Разбили хазар: кого посекли мечами, кого пронзили стрелами, а остальные драпанули, наверное, аж до самого Итиля… Но как я удивился, когда мои храбрые кметы привели ко мне человека в чёрной одежде… Того самого, находившегося среди ромеев, которых сопровождали Доброслав и Дубыня. У него нашли мы серебряный кувшин для омовения лица с именем Константина-философа. Я спросил ромея в чёрном: «Кто послал тебя с хазарами грабить, жечь и убивать русов?» Он ответил: «Константин, посол василевса… Это он склонил кагана Заву лона к грабежу и разбою. А доказательство? Вот оно — кувшин философа, которым он одарил меня за верную службу…» — «А что делают при нём два язычника — Доброслав и Дубыня?» — «Это его люди, телохранители…» Вот тогда-то я и обозлился и пожалел, что спас их всех от верной смерти. Но сердце протестовало: «Не может быть, чтобы Доброслав и Дубыня оказались предателями… Разве не помнишь, с каким ожесточением они убивали ромеев?!» И когда привёз человека в чёрном к архонтам, рассказав им предварительно всё, о чём рассказываю тебе, алан, Дир замкнул его в темнице и начал пытать… После того как ему ткнули в седалище жигало, он поведал о том, как было заранее подготовлено нападение угров с целью завладеть предназначенными для Завулона драгоценностями и уничтожить философа… А когда затея провалилась, украли у Константина серебряный кувшин с обозначением его имени, чтобы подсунуть нам, дабы мы думали, что нападение на русское пограничное селение — дело рук посланника василевса…
— Теперь я знаю, почему Доброслав и Дубыня согласились сопровождать ромеев в Хазарию, — сказал Лагир. — Клуд говорил мне, что они с Дубыней должны попасть в Константинополь, чтобы покарать одного предателя. С ромеями на их диере они и намеревались добраться туда…
— Таким образом, мы избавились от подозрения по отношению к своим собратьям, и я был несказанно рад этому…
— Еруслан, теперь их следует ждать из Константинополя… Они непременно будут в Киеве, если, конечно, с ними ничего не случится в столице Византии или в пути.
— Да, конечно, — рассеянно проронил Еруслан. — А потом к архонтам из пограничного селения прискакал боил Светозар и рассказал князьям, как мои кметы храбро сражались, и Дир взял меня и моих людей в свою дружину… И, как видишь, Лагир, я ношу теперь ярко-синий плащ, и права у меня такие же, как, скажем, у боила Вышаты, которому я тебя скоро представлю.
Боил Вышата, огромного роста, косая сажень в плечах, выше даже рослого Еруслана, встретил его как давнего знакомого. «Хорошо уже освоился в Киеве бывший засыпщик соли и предводитель кметов. И кажется, пользуется уважением и доверием».
Да, это было так… Людская молва быстрее стрелы вмиг облетела все концы и закоулки, когда во время лова на медведя Еруслан спас жизнь своему господину.
…Собираясь на охоту, Дир позабыл надеть на шею волчий клык, предохраняющий его владельца от ран. Вспомнил про него, когда находился в лесной чаще, далеко от теремного двора, и поморщился: «Неужели быть беде?…» Князь соскочил с коня возле могучего дуба, подбежал к нему, приложился щекой к его морщинистой коре, попросил душу дерева защитить его от всяких напастей и успокоился.
Увидел, как скакал к нему Еруслан. Яркосиний плащ развевался за его спиной и хлопал, словно крылья огромной птицы. Из-под копыт коня летели ошмётки грязи, перемешанной со снегом, — уже подтаивало в лесу, на смену Зимерзле следовала Зимцерла. И на ум архонту невольно пришли слова, которые в эту пору по ночам произносят девушки:
«Ясен месяц в полночь, звезды ярко блестят,
месяц сребрит воды тёмные, звезды златят небо;
только греет одно солнце ясное.
Греет оно и питает нас,
позвизд его устрашается;
взглянет — Зимерзла бежит от глаз,
взглянет — Зимерзла бежит от глаз,
Зимцерла к нам спускается.
Как благодетельно для нас оно!
При востоке бога видеть радостно,
когда на обзоре он появляется,
верь златая тогда отверзается
великолепных чертогов его.
Он из терема идёт высокого, из высокого,
из небесного, как могучий витязь с победою.
Перун, мы тебе поклоняемся!»
Почему-то тревожно было на душе у Дира; может быть, виною этому состоявшийся перед ловом разговор с братом.
— Зачем тебе медведь, Дир? — спросил его Аскольд. — Сейчас, по весне, он лежит под буреломом худой и облезлый…
— Я заприметил его берлогу ещё зимой, брат, хотел взять зверя ещё тогда, но пошёл с дружиной на полюдье… Разве не ты послал меня собирать дань?
— Я. Потому что так надо. А медведь — это твоя прихоть…
— Ты, брат, с головы до ног погружен в государственные дела и моё желание развеяться в весеннем лесу, побыть на пронизанных солнцем полянах принимаешь за прихоть… Мне жалко тебя, Аскольд, — со смехом сказал Дир.
Сказал, гикнул, махнул рукой нужным для лова людям из дружины и ускакал, как всегда порывистый и возбуждённый.
Перед берлогой, края которой закуржавели от дыхания зверя, Еруслан и ещё двое гридней спешились, на коне остался лишь Дир, который стал готовить к броску копье. Еруслан обколол края, в образовавшееся отверстие просунул большой деревянный хлыст и стал толкать в бок медведя. Из берлоги послышалось недовольное бормотание, а потом раздался страшный рёв, и поднятый со сна разъярённый зверь выскочил из-под бурелома и попёр на лошадь с всадником.
Дир, не ожидая такой прыти от сонного увальня, замешкался, запутался в стременах, и медведь успел ударить лапой по спине лошади, задев когтями колено князя и распоров ему кожаные хозы.
Конь с переломанным хребтом свалился на землю, и архонту пришлось бы худо, не подоспей вовремя Еруслан. Он поднырнул под брюхо лесного хозяина и вонзил меч по самую рукоятку. Предсмертный звериный рёв снова огласил округу, тревожа лесную тишину, и медведь замертво рухнул на землю.
— Благодарю тебя, Еруслан! — Дир, не поднимая глаз, похлопал по спине своего дружинника — княжого мужа; тот, увидев на ноге князя кровь, скинул кожух, оторвал от нательной рубахи несколько полос, замотал колено архонту. Гридни тут же подвели ему другую лошадь. Мёртвого зверя взвалили на сани и тронулись в сторону Киева.