Книга: Белые лодьи
Назад: 1
Дальше: 3

2

Последние два года после убийства логофета дрома Феоктиста Византия во внешней политики терпела поражение за поражением: арабы, как взнузданные кони, победно шествовали по землям Священной империи, вселяя страх в василевса Михаила и его дядю Варду и радость в их политических противников. Из города Милета сосланный патриарх Игнатий своим неутомимым гласом обличал действия нынешних правителей и ставил все неудачи в зависимость от их кровавых злодеяний. Подобное исходило и из Гастрийского монастыря, где томилась в заточении со своими дочерьми бывшая августа Феодора. Проклятие, ниспосланное ею на голову сына и брата, начинало, кажется, осуществляться.
Во дворце уже стали подумывать, что проклятие проклятием, но поражение отборного византийского флота в бою с арабами у берегов Апулеи в 858 году, позорная сдача считавшейся неприступной крепости Кастродживанни в Сицилии, неудачные военные действия сухопутных войск в Малой Азии в 859-м являлись скорее следствием бездарности Варды, занимавшего теперь пост логофета дрома вместо убитого Феоктиста.
Какие шаги предпринять, чтобы выйти из этого постыдного положения, в какое попала империя? Как заткнуть рот хулителю Игнатию?… Об этом и шёл сейчас разговор во дворце правосудия Лавзнаке между Вардой, василевсом и его главным конюшим Василием-македонянином.
Варда, в короткой тунике с кожаным поясом, украшенным драгоценными камнями, при упоминании имени Игнатия всякий раз хватался за рукоять акинака, и квадратное лицо его, загорелое до черноты, искажалось ненавистью, а карие глаза метали молнии.
— Этот зловонный кастрированный пёс будет лаять до тех пор, пока его слышат студийские монахи, поэтому я, высокочтимый василевс, предлагаю перевести его из Милета на остров Теребинф и усилить охрану, чтобы не было с ним никакого сношения, — предложил Варда.
— Да, многие беды исходят от Игнатия. Во дворце разгуливают его шпионы, и я не поручусь за то, что они не выдают врагам наши тайны. — Михаил взглянул прямо в глаза Василию-македонянину, но тот выдержал взгляд и тихо произнёс:
— Шпионов надо выслеживать и казнить их так, чтобы они сгореть в утробе медного раскалённого быка посчитали за счастье.
— Вот ты и займись этим, — сказал василевс.
— Хорошо, мой император, — покорно ответил шталмейстер, - прикажите, и я займусь ещё одним изменником — греком из Кастродживанни.
— Говорят, полководец Аббас так его спрятал — не отыскать. — Варда расставил ноги и снова потеребил рукоять меча. Несмотря на свой почти пятидесятилетний возраст, он был крепок, силен, ловок и вынослив. В состязании на колесницах но уступал даже главному конюшему — македонянину, не уступил бы и самому лучшему возничему в Византии — василевсу, если бы борьба шла ни равных. Но, как правило, всегда приходилось нарочно проигрывать с целью сохранения своей жизни: сумасбродный Михаил, напившись после скачек, мог запросто отдать приказание отрубить победителю голову…
— От доместика сицилийского гарнизона я слышал: Аббас грека отдал служить на корабли, боится, что не только мы доберёмся, но и сами арабы могут его прикончить. Предатели ни у кого не были в почёте… — Василий поправил на шее золотую фибулу, будто она душила его.
Варда подтвердил:
— Да, это верно… Кстати, о кораблях. А не послать ли нам триста хеландий, те, что мы ужо сумели построить после поражения у берегов Апулеи, чтобы сокрушить арабов в Сицилии и обрат но взять крепость? Аббас похвалялся, что, укрепившись на острове, он свой флот двинет по Танаису к Джурджанийскому морю на завоевание хазар.
— Это всего лишь слова, логофет, не так-то просто достичь на кораблях земли хазар. А вот твоя мысль, дядя, послать триста хеландий — это реальность! — заключил император. — Да, ведь мы, кажется, посылали к кагану философа Константина. Что с ним?
— Сейчас узнаем. — Варда хлопнул в ладоши. Вошёл протасикрит. — Пусть придёт сюда Фотий.
Вскоре Фотий, облачённый в тяжёлые одежды патриарха, явился перед светлые очи василевса, первого министра и шталмейстера и поведал о том, что он только что принял гонца-негуса от отца Константина, который сообщил об отыскании в Херсонесе мощей святого Климента, и теперь, слава Иисусу, они будут принадлежать не Риму, а Константинополю.
— Пусть папа Николай от злости поскребёт свою лысину. А может, наоборот, изменит к нам своё отношение, - добавил Фотий. — Знать, Господь на нашей стороне, и Влахернская Богородица покровительствует больше теперь нам, чем римлянам…
— Вот и хорошо. Значит, обстоятельства благоприятствуют нашему походу… Отче, — обратился Михаил к патриарху, — завтра и начнёшь освещать хеландии, которые мы решили послать в Сицилию… А кто возглавит этот поход?
— Думаю, что патриций Константин Кондомит. Человек он расторопный, хорошо знает морское дело, — поспешил ответить Варда: втайне он боялся, что командовать хеландиями назначат его…
Пусть будет так! И ты, мой верный шталмейстер, на время сменишь зал прекрасной конюшни на кормовую каюту. И привезёшь нам голову гнусного предателя и бросишь её на пол дворца правосудия. — Василевс скользнул взглядом по мраморным плитам Лавзнака и оперся в одну из колонн, рядом с которой стояла обитая красным бархатом бронзовая скамья для возлежания. И вдруг губы его перекосила судорога, Михаил затопал ногами и закричал громко, и крик его гулко заметался под высокими сводами:
— Почему она до сих пор здесь?! — император указал на скамью. — Почему не убрали?!
В дверях появились перепуганные слуги. Они подняли её и быстро унесли. Остановившимся взглядом Михаил ещё долго смотрел на то место, где стояло ложе, будто узрел не белые мраморные плиты, а кровь… Внимание Варды тоже было устремлено туда, и Василий, видя их озабоченность и отрешённость, позволил себе на какой-то миг усмехнуться…
Он тоже присутствовал при убийстве Феоктиста здесь, в главном зале Лавзнака, находящемся рядом с императорскими покоями, и знал скрытую причину его.
…У Феодоры ближайшими советниками были логофет дрома, магистр Мануил и брат Варда. Последнего всегда точил червь честолюбия, Варда не мог допустить, что августа больше всего благоволит Феоктисту за его ум, преданность делу и честность — качества, на которых впоследствии и сыграл он в своих низких устремлениях. Первое, что он сделал, — поссорил Феоктиста с Мануилом: как первый министр, логофет дрома исполнял ещё обязанности рефендария — заведующего казнохранилищем, а Мануил был нечист на руку. И когда Варда уличил последнего в незаконной растрате, Феоктист в гневе выгнал Мануила из дворца. У Феодоры остались два советника — Варда торжествовал. Теперь нужно свалить Феоктиста. Как это сделать?
У Михаила III в любимцах уже ходил его конюх Василий. Варда подговаривает василевса попросить у матери для македонянина должность шталмейстера. В дело вступился Феоктист и заметил, что должности и места даются по достоинству и заслугам. Феодора сыну отказала, Михаил был в ярости, Василий-македонянин возненавидел и саму августу, и её первого министра. Варда торжествовал снова.
И однажды он заметил своему племяннику:
— Покуда Феоктист будет заодно с августой, ты, император, останешься бессилен… А заодно потому, что хотят пожениться, об этом все говорят во дворце, а поженившись, они замыслят лишить нас жизни, чтобы самостоятельно править.
Эти слова и решили участь логофета дрома. Ему бы упредить события, но, порядочный по натуре, он верил в порядочность других…
А тем временем во дворце уже созрел заговор. На общем собрании условились: когда Феоктист, окончив трудиться в государственном казнохранилище, пойдёт в Лавзнак на доклад к Феодоре, то и Михаил явится туда и отдаст экскувиторам приказание убить логофета дрома.
Ничего не подозревавший Феоктист, выйдя из казнохранилища, в галерее дворца встретил Варду. Поздоровался, но тот, не ответив на приветствие, смерил министра дерзким взглядом. Немного дальше логофет дрома повстречал василевса, который запретил ему идти к августе и приказал о текущих делах доложить ему, императору.
Министр удивился, смутился и на какое-то время замешкался и тем самым дал повод крикнуть Михаилу:
— Арестуйте этого человека!
Варда бросается к логофету, тот бежит, поняв теперь, что ему угрожает. Его догоняют в главном зале Лавзнака, валят на пол. Михаил приказывает отвести Феоктиста в Скилу. К несчастью для первого министра, на шум из опочивальни выбежала Феодора с распущенными волосами, платье на ней было в беспорядке. Она потребовала вернуть министра, разражаясь бранью.
Это заступничество и погубило Феоктиста. Приближенные Михаила и Варды испугались, что если логофет дрома останется жить, то они потом с Феодорой жестоко отомстят им, и участь Феоктиста была решена — напрасно несчастный залез под бронзовую скамью, стараясь спастись от гибели. Один из гвардейцев, нагнувшись, сильным ударом меча пронзил ему живот. Македонянин унёс умирающего, корчившегося в страшных муках.
Феодора, видя это, бросилась к Михаилу и Варде.
— О кровожадные и нечестивые звери! — кричала она. — Неблагодарный сын! Добром же отплатил ты твоему второму отцу за все его заботы и попечения о тебе! А ты, завистливый и злой дух, — обратилась она к брату, — за что осквернил моё правление?… Но Бог — свидетель совершенного вами злодейства — рано или поздно покарает вас самих подобным же образом, и сами вы падёте от рук злодеев.
Потом, воздев руки к небу, она, вся в трепете, проговорила:
— Вижу, Господи, вижу, что смерть несчастного не останется неотмщённою!
Такой непримиримостью она окончательно восстановила против себя всех, и тогда-то её и заточили в Гастрийский монастырь.
Но Василий-македонянин помнил и то, как она перед заточением явилась в сенат и громко сказала присутствующим:
— В государственном казнохранилище и в частном императорском фиске находится 1090 центариев золота, до 3000 центариев серебра, всё это сберёг муж мой, частью же я сама. Берегите это богатство на чёрный день нашей Священной империи…
Но Михаил, к которому отныне перешла полностью власть, беречь не хотел. Он растрачивал эти деньги на вздорные и бессмысленные вещи: к юго-востоку от Хрисотриклина — Золотой палаты — в помещении Цуканистария — малого дворцового ипподрома — василевс приказал выстроить конюшню с золотым куполом. Лучшие мастера украсили её внутри самыми дорогими сортами мрамора. Михаил гордился своей конюшней больше, нежели император Юстиниан Святой Софией…
Все свободное время император проводил в обществе конюхов, крестил их детей, осыпая их золотом…
Поэтому решение послать флот в триста хеландий к острову Сицилия вполне резонно натолкнуло Михаила задать Варде вопрос:
— Дядя, а в каком состоянии у нас находится казнохранилище?
— Царь царей, — польстил Варда, чтобы сгладить неприятное впечатление от сообщения, которое ему нужно было сделать, — казна наша очень нуждается в пополнении.
— Так, — задумчиво потёр подбородок василевс. — Увеличьте налоги на виноградники, на тягловый скот, на ввоз и вывоз товаров.
И тут протасикрит, склоняясь в низком поклоне, доложил:
— Высокочтимый, купцы с далёкого Борисфена просят принять их, чтобы засвидетельствовать вам своё почтение и вручить дары от киевских архонтов Аскольда и Дира.
* * *
Предатель грек Христодул по велению командующего сицилийским гарнизоном Аббаса служил матросом на карабе. Так же как и хеландия, караба была двухъярусным судном, с двумя башнями для лучников, но с таранным брусом и мачтами, на которые поднимались два паруса: один — квадратный, другой — скошенный, что позволяло карабе ходить даже против ветра. На арабских кораблях, в отличие от греческих, гребцами оставались не невольники, а солдаты, которые небезразлично относились к тому, как вело себя судно в бою, потому что они являлись равноправными членами экипажа, и выиграть бой — значит, получить немалую прибавку к жалованью, да и платили им наравне с матросами и даже немного больше. И согласно Корану они получали вместе с гази четыре пятых всей добычи.
Иначе дело обстояло в византийском флоте: вся добыча шла императору, на содержание флота население приморских областей платило подозрительную «подымную подать». Платило её неохотно, под нажимом, и порою греки-матросы и велиты, находящиеся на борту, по нескольку месяцев не получали жалованья. У арабов же каждый на корабле кроме денежного содержания наделялся ещё земельными участками на берегу.
Христодула морскому делу обучал старый лоцман Сулейман ал-Махри, который хорошо знал греческий. Аббас лично посвятил лоцмана в тайну, на карабе знали, кто такой Христодул, двое — амир албахр и Сулейман. Для всего экипажа грек был всего-навсего человек, которого соотечественники преследовали за то, что он принял мусульманскую веру, поэтому в обязанности лоцмана входило обучение Христодула Корану, из которого он зачитывал целые суры, тут же переводя арабский текст на греческий.
Особенно с удовольствием знакомил с теми местами из священной книги, которые касались непосредственно морского дела или были посвящены кораблям.
Вот и сейчас лучники в башне слышат, как Сулейман, сидя с Христодулом на скатанной в кольцо верёвке, читает вначале по-арабски, потом перелагает стихи на греческий. Христодул тщательно внимает лоцману, шмыгая длинным и толстым носом, положив худые, загорелые до черноты руки себе на колени. Иногда он озирается по сторонам, как бы опасаясь, что кто-то может пустить в него стрелу или метнуть кинжал, — и это уже стало его привычкой с того дня, как он провёл арабский отряд по водостоку в крепость Кастродживанни. Сулейман произносит:
— «В Его власти корабли с поднятыми парусами, плавающие в море, как горы. — Лоцман смотрит пронизывающе в слегка выпуклые глаза грека, в которых, казалось, навечно поселился страх. — Когда волна накроет их, как сень какая, тогда они (гази) призывают Бога, обещая искреннее служение Ему; но когда Он даёт им выйти на сушу, тогда некоторые из них остаются нерешительными…»
Когда Христодула, захваченного в плен, привели в цепях к Аббасу, ему предложили или смерть в страшных муках или предательство. Грек выбрал последнее.
Со склона горы была хорошо видна неприступная крепость Кастродживанни с сотнями бойниц, за которыми стояли с луками тысячи велитов, с двумя рвами, наполненными водой, опоясавшими тройные стены. Взять её в лоб — дело безнадёжное, тут ещё можно что-то сделать только хитростью.
Стояла зима, в горах выпал снег, и византийцы не думали, что арабы в это время года решатся на штурм, поэтому охрану крепости несла всего лишь половина гарнизона. Это тоже было на руку мусульманам.
В тёмную ночь на 24 января пленный грек повёл арабов через водосток в крепость. Перебив стражу, вошедшие открыли ворота. Большая часть отряда во главе с Аббасом ворвалась в Кастродживанни, захватив громадные богатства и огромное количество пленных. В качестве подарка многие пленные тут же были отправлены к далёкому аббасидскому халифу Мутаввакилу…
Сулейман продолжал читать из Корана:
— «Он (Бог) поставил звезды для вас…»
Христодул ту зловещую тёмную зимнюю ночь помнил без звёзд: не до звёзд ему было тогда, главное — проделать незамеченными путь, указанный водостоком, никем не охраняемым. А то, что он не охраняем, грек знал точно.
После взятия крепости Аббас зарезал много византийцев, и их кровь оставалась на совести Христодула; умирая, они предавали проклятью предателя… И призывали оставшихся в живых узнать его имя, отыскать и казнить…
— «Когда постигнет вас бедствие на море, тогда кроме Его не остаётся при вас никого из тех, к которым взываете вы. И когда мы дарим вам спастись на сушу, вы уклоняетесь от нас. Ужели не опасаетесь, что Он может повелеть берегу суши поглотить вас? — читал Сулейман ал-Махри, и слова его, как раскалённые иглы, впивались в мозг Христодула. — Ужели не опасаетесь, что Он во второй раз может воротить вас в море, послать на вас буйный ветр?…» И когда волны, поднятые этим ветром, будут носить корабль в ночи, то верное направление можно отыскать только по звёздам, — продолжал лоцман. — Хорошо видимые даже в непогоду — это звезды Алараф, Алголь, Альтебаран, Денеб, Кохаб, Хамал… А вот смотри — ещё компас, магнит, на который полагаются, и единственно, с коим наше рукомесло совершенно, ибо он есть указчик на обе макушки, то сей — извлечение Давидово, мир ему; это тот камень, коим Давид сразил Голиафа… Магнит притягивает только железо, ещё магнит — предмет, что привлекает к себе. Сказывали, семеро небес со землёю подвешены через магнит всемогущества Аллаха.
Мы, мусульмане, искусные мореходы, необходимость иметь хорошо оснащённый флот почувствовали ещё в первые годы хиджры, когда Мухаммед предлагал правителю Эфиопии принять ислам, но не имел военных кораблей, чтобы заставить его это сделать. Но уже вскоре после смерти основателя ислама в 636 году наш флот был настолько силен, что некоторые корабли достигли берегов далёкой Индии.
Ты, грек, как только на горизонте появятся неприятельские суда, увидишь наши акаты с тремя мачтами, которые могут бегать на парусах при любом ветре… Их выведут из укрытия, и, построившись в боевую линию в виде полумесяца, они ринутся навстречу врагу и начнут охватывать его железным кольцом… Удар их будет беспощадным!
Вот так, Христодул… А вечером, когда зажгутся маяки, я расскажут тебе о них.
* * *
Вот уже которую ночь и который день в Средиземном море стояло затишье. Гребцы-невольники измучились от жары и адской работы, некоторые падали в тяжёлый обморок; их окатывали забортной водой, но они и тогда не приходили в сознание. Тогда снимали с них кандалы, и рабов заменяли велитами, которые гребли до тех пор, пока те вконец не очухивались.
Днём жарило так, что море казалось белым и на горизонте сверкала яркая полоса, отчего у вперёдсмотрящего в мачтовой корзине воспалялись глаза. В каюте невозможно было находиться, потому что по переборкам текла смола и стоял удушливый древесный запах. Василий-македонянин выходил на палубу, шёл к носовой части корабля, забирался в башню к лучникам и подолгу неподвижно смотрел вдаль… Хеландия, на которой находились командующий флотом патриций Кондомит и Василий, скорее напоминала дромону, — она была длиннее и шире, чем остальные, вместо медных труб для метания огня на корме и в носу сделаны башни для лучников; и две мачты, на которые в ветреную погоду натягивали квадратные паруса, позволяли ей развивать по сравнению с одномачтовыми хеландиями приличную скорость. На флагманском судне, в общем-то, в медных трубах необходимость отпадала: оно, как правило, во время боя не ввязывалось в драку, его охраняли несколько хеландий, а для защиты командующего — друнгария, руководящего сражением с палубы, — лучше иметь лучников.
Сверху Василий увидел, как в дверях каюты появился в одной лишь набедренной повязке Константин Кондомит, худой, с длинной, тонкой шеей и маленькой головой, с красным облупленным носом, подозвал капитана корабля и, изобразив яростное лицо, отчего у него округлились глаза, сделал ему какое-то замечание.
Сейчас патриций напомнил македонянину сердитого гусака, который, когда ещё Василий жил в деревне, очень досаждал и ему, и прохожим, и скотине — щипал всех без разбору. Василий пас домашнюю птицу, и для неё этот гусак был сущим наказанием, он разгонял уток и кур, гусыни шарахались от него, как от чумного. Потом подолгу приходилось собирать всех в кучу. И однажды, разозлившись, Василий поймал гусака, зажал его шею между косяком и дверью сарая и удавил… Вот уж попало ему от матери!
— Живоглот! — кричала она. — А ещё будущий император… Неужели ты, и на троне сидя, будешь таким живодёром?!
Василий покорно сносил её хулу и еле сдерживался от распираемого его изнутри смеха. Надо же, вдолбила мамаша в голову, что её сын обязательно станет василевсом… вначале над ней тоже смеялись все жители македонской деревни: рехнулась, мол, женщина, оставшись без мужа… Тяжело с девятью детьми, вот она и напридумывала черт знает что… И предупреждали: «Смотри, как бы на вашу семью, а особенно на сына Василия, беда не свалилась! Шпионов полно — донесут!»
Но потом как-то поутихли, когда странница, узнав от матери Василия её сны и видения, подтвердила, что гусиного пастуха действительно ожидает необыкновенное будущее.
Когда Василий, будучи ребёнком, в один из прекрасных дней заснул в поле, мать видела, как над ним реял орёл и сенью своих крыл охранял покой младенца. А самой ей приснилось, что из её груди выросло золотое дерево, покрытое золотыми листьями и плодами, стало вдруг огромным и тенью своей кроны укрыло весь дом. В другой же раз, тоже во сне, явился перед ней святой Илия Фесвийский в образе старца с белой бородой, с вырывавшимся из уст пламенем, и, как пророк, объявил матери о высокой судьбе её сына…
Византийские летописцы, до последней степени влюблённые во всё чудесное, тщательно собрали и поведали нам все предзнаменования, возвещавшие будущее величие Василия-македонянина.
Когда он покинул деревню, отправившись в 840 году в столицу Византии, ему было двадцать шесть лет. Это был малый высокого роста, со здоровыми мускулами, могучего телосложения. Густые вьющиеся волосы обрамляли его красивое энергичное лицо.
Вот как рисуют летописцы его приход в Константинополь.
Бедно одетый, с котомкой и посохом, он вечером в воскресенье вошёл в город через Золотые ворота. Усталый, весь в пыли, улёгся у входа в церковь святого Диомида и тут же заснул.
Игумен ближайшего монастыря среди ночи, внезапно проснувшись, услышал голос:
— Встань и поди отвори церковные двери императору.
Игумен вышел наружу» Никого, кроме оборванца, спящего у входа в церковь, не нашёл и лёг спать.
И опять он услышал тот же голос, повторивший те же слова.
Раздосадованный игумен снова выходит наружу и снова никого, кроме этого нищего на паперти не видит.
И когда монах уже в третий раз собирался заснуть, то тут почувствовал удар кулаком под бок.
— Встань! — приказал голос. — И впусти того, кто лежит у дверей церкви, ибо он — император!
Весь дрожа, святой отец поспешает покинуть келью и, сойдя вниз, расталкивает спящего незнакомца.
— Да, господин, — отвечает тот, проснувшись, — что повелишь рабу твоему?
Игумен приглашает его следовать за собой, сажает за свой стол, а утром велит принять ванну и обряжает в новые одежды. А потом святой отец, взяв с Василия клятву, открывает ему будущую судьбу и просит быть отныне другом и братом.
Этим живописным рассказом и начинается первый выход на историческую арену Василия-македонянина, который так ловко устроил свою судьбу при Феодоре и Михаиле III, а через несколько лет после этого возвёл свой крестьянский род на византийский престол.
Но историки, жившие при дворе императора Константина VII, внука Василия, и сам Константин VII желали создать для основателя македонской династии приличную и даже славную генеалогию. По их словам знаменитый василевс происходил со стороны отца из царского рода Армении, по матери доводился родственником самому Константину Великому. В действительности же Василий родился в 812 году в окрестностях Андрианополя в семье бедных колонистов армянского происхождения, которая переселилась в одну из деревень Македонии, разорилась вследствие болгарской войны и осталась после смерти кормильца без всяких средств к существованию. Вот тогда-то и отправился Василий на поиски счастья в столицу Священной империи…
Македонянин снова услышал громкий голос патриция Кондомита и, очнувшись от дум, посмотрел вниз. Друнгарий, одной рукой обхватив мачту, другой поманил четырёх матросов и приказал им что-то, и те сломя голову бросились в кормовую часть. Потом он поднял голову, увидел в башне македонянина и попросил его спуститься. Василию очень не хотелось покидать удобного места, но ослушаться командующего флотом он, конечно, не мог. На палубе Константин Кондомит протянул ему руку, сказал:
— Сейчас матросы между мачтами укрепят навес, сшитый из дублёных конских шкур, нальют воды, и мы залезем туда. Это будет получше, чем сидеть у лучников. — И улыбнулся. Но улыбался он одними краешками губ, глаза оставались холодными и выражали надменность…
Василий подумал: «И у того гусака было столько же надменности. Патриций… Аристократ… Порода… Ну а если что, то мы и твою шею… между косяком и дверью!»
— Я всегда в походы беру с собой этот навес. Увидишь, он размера немалого; чтобы его сшить, нужно было забить двадцать лошадей… — продолжал друнгарий.
«Уж не издевается ли патриций надо мной, человеком крестьянского рода, зная о том, что я, царский конюший, люблю этих животных больше своей жизни? Но нет, кажется, нет, просто хвастается своей походной ванной».
И действительно, когда матросы налили в растянутый навес воды и патриций с Василием залезли в неё, то последний и сам по достоинству оценил придумку друнгария. Забортная вода приятно охолонула тело, и македонянин от удовольствия даже зажмурился; оно, это удовольствие, сейчас было разве что сравнимо с тем, какое он испытывал, находясь рядом со своей возлюбленной и покровительницей Даниелидой, очень богатой дамой знатного происхождения, благодаря которой Василий сумел сделаться важным господином и войти в высший свет.
Друнгарий тоже в блаженстве закрыл глаза и, по грудь закрытый прохладной водой, кажется, задремал. А Василий снова погрузился в воспоминания.
…Однажды в церковь святого Диомида пришёл, судя по одежде, знатный человек и, представившись родственником Феодоры и Варды, попросил его причастить. Василий, прислуживающий отныне святому отцу, уловил на себе пристальный взгляд незнакомца, а потом, после причастия, услышал следующее:
— Отче, а кто этот геркулес, которому бы не в церкви служить, а находиться в свите нашего Феофилица? Я ему давно обещал сделать подарок… А ну-ка, малый, подойди сюда! — И, пощупав его мускулы, он искренне воскликнул: — О-о-о! Да это будет самый лучший дар маленькому Феофилу!
Василий думал, что «маленький Феофил» — это какой-нибудь отпрыск царского рода ребяческого возраста, но каково было его изумление, когда он увидел перед собой, попав в роскошный дом, вполне зрелого мужа, но такого низкого роста, что придворные называли его не иначе как Феофилицем. Он любил иметь при себе в услужении высоких людей геркулесовской силы, которых одевал в великолепные шёлковые одежды, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как показываться публично со свитой своих гигантов. Василия он окрестил Кефалом — «крепкой головой», потому что на физическое состояние македонянина не оказывали действия всевозможные оргии и попойки, которые часто устраивал Феофилиц, следуя нравам и укоренившимся обычаям византийского двора. Объяснялось это просто: Василий, попав в дом царского отпрыска, начал действительно верить в свою высокую судьбу и поэтому старался как можно меньше сил растрачивать понапрасну в разгульных пиршествах, ловко выходя из них трезвым и здравомыслящим. Наутро, в отличие от других, голова у него работала ясно и мускулы тоже оставались свежими. Кефал!
У Феофилица были славные кони, македонянин полюбил их, и карлик сделал своего любимца конюшим. В этом качестве Василий и сопровождал своего хозяина в поездке в Грецию, куда Феофилиц отправился с поручением от Феодоры. Но по пути македонянин тяжело заболел, и маленький Феофил вынужден был оставить его в Патрасе. Тут-то на молодого красавца-силача обратила внимание богатая вдова Даниелида, уже зрелого возраста, имевшая не только взрослого сына, но уже и внука. Состояние её было велико, «богатство, скорее приличное царю, чем частному лицу» говорит летописец. Она владела тысячами рабов, необъятными имениями, бесчисленными стадами, сукнодельнями, на которых женщины ткали великолепные ковры и тонкие полотна. Дом Даниелиды ломился от золотой и серебряной посуды, а казнохранилище не вмещало слитков из драгоценного металла. Ей принадлежала большая часть Пелопоннеса, и она казалась царицей этой области. Она любила блеск и пышность: отправляясь в путешествие, не пользовалась ни повозкой, ни лошадью, а носилками, и триста молодых рабов сопровождали её и посменно несли на плечах. Она любила также красивых мужчин. И со всей пылкостью увядающей женщины набросилась на македонянина…
Когда, наконец, Василий вынужден был уехать, она дала ему золота, прекрасные одежды, тридцать рабов; после этого бедняк превратился в важного господина — теперь он мог показываться в свете и приобрести поместье в Македонии.
«Милая Даниелида! Как прекрасно твоё тело, умащенное дорогими благовонными мазями, оно упруго и чисто, как у девственницы, хотя ты, моя лань, годишься мне в старшие сестры.
Просыпаясь по утром, я любил подолгу смотреть на твои слегка подрагивающие перси, на нежную длинную шею, на пылающие ланиты и трепетные веки, — ты, Даниелида, и во сне ещё дышала счастьем наших жарких объятий… О благословенная! Друг мой…» — пересекая границу Патраса, думал Василий.
Его, крестьянского парня, сразу околдовала эта женщина; поначалу в искусстве любить сказывалась многоопытность самой Даниелиды, но потом она не на шутку увлеклась красавцем-силачом, и вот уже к удовольствию иметь физическую близость примешалось искреннее чувство, вызванное чистотой души и добротой Василия, ещё не испорченного высшим светом. Одаривая его перед отъездом рабами, золотом и роскошными одеждами, женщина знала, что, сделав его господином, она рискует не увидеть его позже таким, каким он был с нею раньше; двор развратит, — но, видимо, и ей было внушено свыше о великом предназначении её любовника… А может быть, отпуская Василия от себя, Даниелида и не думала ни о чём: просто её подарки — это всего лишь благодарность стареющей женщины за страстные любовные ночи…
Феофилиц встретил своего выздоровевшего любимца шумно и восторженно: в честь его возвращения был устроен отменный ужин, после которого Василий показал некоторые приёмы патрасской борьбы — чтобы укрепить после тяжёлой болезни своё тело, македонянин брал уроки у лучших борцов с Пелопоннеса.
И вот однажды двоюродный брат Михаила III патриций Антигон, сын Варды, давал парадный обед: он пригласил на него много друзей, сенаторов, важных особ, а также болгарских посланников, бывших проездом в Византии. Пришли борцы.
Болгары стали хвалить одного атлета. Тот положил на лопатки всех своих противников. Византийцы были раздосадованы. Тут поднялся Феофилиц:
— Есть у меня на службе один человек, который, если хотите, в состоянии состязаться с прославленным болгарином. Ибо, действительно, было бы немного стыдно для византийцев, если бы этот чужеземец возвратился к себе на родину никем не побеждённый.
Все согласились. Позвали Василия. Тщательно усыпали зал песком, и борьба началась.
Болгарин могучей рукой силился приподнять Василия, чтобы он потерял равновесие, но византиец молниеносным движением обхватывает болгарина, делает быстрый оборот вокруг себя и ловким ударом ноги, славившимся тогда среди борцов Патраса, бросает на землю противника, лишившегося чувств и порядочно повреждённого.
Эта победа заставила придворных обратить внимание на македонянина.
Случилось так, что через несколько дней в подарок Михаилу III прислали красивого коня, и ему тотчас захотелось его опробовать на скаку. Император подошёл к коню, хотел открыть ему рот, чтобы посмотреть зубы, но лошадь взвилась на дыбы, и ни василевс, ни его конюхи не могли с ней справиться. Михаил III был крайне недоволен, но тут в дело снова вмешался услужливый Феофилиц.
Тут же вызывают во дворец македонянина, и тогда, «как новый Александр на нового Буцефала, как Веллерофон на Пегаса», по выражению историка, он вскакивает на непокорное животное и в несколько минут укрощает его совершенно. Император в восторге и просит Феофилица уступить ему этого красавца — и хорошего наездника, и такого сильного борца. И, крайне гордясь своим приобретением, император пошёл представить Василия своей матери:
— Посмотри, какого прекрасного мужчину я нашёл.
Но Феодора посмотрела долгим взглядом на нового фаворита сына и печально произнесла:
— О, если бы Бог дал мне никогда не видеть этого человека. Ибо он погубит наш род…
…Василий открыл глаза и сразу поёжился под пристальным холодным взглядом Кондомита, который — ив это было трудно поверить — несколько минут назад, казалось, спал. Македонянин взял себя в руки, улыбнулся патрицию как можно любезнее:
— Друнгарий, твой навес из двадцати шкур мёртвых лошадей я теперь оцениваю дороже стоимости такого же количества живых… — И посмотрел на палящее солнце.
Кондомит довольно засмеялся, похлопал по воде ладонью и, как истинный купец, сказал:
— Согласен с тобой, Василий, одна и та же вещь в разных обстоятельствах может подняться в цене на огромную высоту… Был у меня на виноградниках один управляющий. Как-то он выехал по делам в пустынную часть моего имения, прихватив с собой бочонок вина. С вечеру порядком нагрузился им и, видимо, спьяну плохо закрыл пробку — вино и вылилось. Проснувшись утром, он с дикого похмелья хвать за бочонок, а в нём — ни капли… Не знал, куда деться: голова словно сдавлена обручами, сердце пошло в разнос, лицо и тело покрылись потом — всё, конец! — хоть бы глоток, всего лишь один глоток, чтобы сердце встрепенулось и застучало снова… И ни души в округе, ни одного жилья… Еле отошёл мой управляющий. А после рассказывал, что за чашу вина он в этот момент мог бы отдать половину своего состояния, потому как почти умирал… Вот так. А ведь чаша хорошего пьянящего напитка стоит всего-то несколько фоллов…
— На эту тему, Кондомит, можно философствовать сколько угодно, и каждый из нас будет приходить к неожиданным выводам… В зависимости не только от обстоятельств, но и от самой сути человеческого характера…
— Так-то оно так, — согласился с Василием друнгарий. — Если бы мой управляющий был непьющим, ему бы и в голову не пришло отдавать за чашу вина половину своего нажитого богатства. Но ты, шталмейстер, тоже должен не забывать, что человек подвержен слабостям.
— Да, помнить об этом должен, но потакать — не хочу! — возразил македонянин.
— И всегда так получается у тебя, Василий? — И, видя некоторое замешательство со стороны своего собеседника, Константин Кондомит поднял вверх левую руку. — Можешь не отвечать. Я этот вопрос задал, наверное, не только тебе… — И снова закрыл глаза, погрузившись в воду ещё глубже.
«А действительно, всегда ли так получается у тебя?… Ты говоришь, что не хочешь потакать слабостям… Но ведь от «не хочу» до «не потакаю» дорога длиною в несколько тысяч локтей. Будь честен, Василий, наедине с собой будь честен, — сказал себе шталмейстер. — А разве ты не потакаешь буйному веселью императора и разве сам не принимаешь участие в дурацких развлечениях, зная, что это единственное средство понравиться ему?! И поддакиваешь коронованному пьянице, во всём соглашаешься с ним и подделываешься под него, хотя видишь, что не прав василевс… И не ты ли первым всегда готов водрузить на трон статую Пречистой Девы, когда проходят скачки на Ипподроме и когда Михаил, покинув председательское место, приказывает: «Сажайте Богородицу заместо меня, а я пойду разомнусь на колеснице…»
И не ты ли однажды, когда в цирке гонец доместика объявил василевсу, что арабы завладели азиатскими провинциями, и Михаил воскликнул: «Нет, какова дерзость являться ко мне с таким докладом, когда я весь поглощён крайне важным делом: решается вопрос, не будет ли правая колесница разбита при повороте!» — тоже воскликнул вослед императору: «Нет, какова дерзость! Всыпать палок гонцу!..» И смерть этого гонца на твоей совести, Василий!..
А разве не ты кричал: «Приветствуем мудрое решение василевса!», когда Михаил велел уничтожить от границы Киликии до столицы систему сигнальных огней, позволявшую быстро давать знать о нашествиях мусульман, под предлогом того, что в праздничные дни это отвлекало внимание народа и что сообщённые таким образом дурные вести мешают зрителям насладиться бегами?…
Ты, ты… всё ты, Василий! Ты даже своих друзей не спасал от смерти, когда пьяный Михаил приказывал за малейшую провинность удушить или зарезать того или другого. Хотя и мог, потому что ходил в любимчиках, но не хотел… А вдруг, думал, навлечёшь на себя гнев. Выжидаешь, рассчитываешь… Вон уж и звание главного конюшего получил…»
Так говорил про себя македонянин, некоторое время терзаясь совестью, но всё это вмиг исчезало, когда думал о своей великой миссии на этой земле и видел — не так уж и далёк его звёздный час. А как же василевс?… Почему же потакал его выходкам и великим бредням?… Потому и потакал, что все видели, до чего беспутен император, призванный быть совестью и вождём своего народа…
Вдруг вперёдсмотрящий закричал, приложив ко рту ладони и свесившись через край корзины:
— Капитан! Вижу дым от вулкана!
И на других судах тоже закричали сверху:
— Вулкан Этна! Дым от вулкана Этна!
Услышав это, Василий-македонянин покинул навес и подошёл к борту, но кроме слепящей глаза воды на горизонте ничего не обнаружил. Ещё маленьким он слышал от странников, сотнями проходивших через их деревню, что на земле есть дыры, которые соединяют преисподнюю с внешним миром, и, когда дьявол приходит в страшную ярость, тогда через эти дыры начинает извергаться огонь, дым и пепел… Василию сейчас очень захотелось посмотреть, в каком настроении сатана, и он полез по верёвочной лестнице к корзине вперёдсмотрящего. Оттуда увидел: вулкан Этна курился спокойно, и на душе шталмейстера стало тоже спокойнее, а когда увидел в Сиракузской бухте и около крепости Кастродживанни немногочисленные корабли арабов, даже возрадовался, окинув на миг свой многочисленный флот, идущий стройными колоннами.
«Значит, сарацины не ждут нас. И появление хеландий внесёт в их души смятение и панику на кораблях и в гарнизоне. Хорошо бы с ходу подойти к острову и начать штурм его береговых укреплений, а потом приступить и к самой крепости».
Спустившись на палубу, Василий поделился этими мыслями с Константином Кондомитом, но тот сразу возразил:
— Устали гребцы, парусами им не помочь — безветрие, до берега, может, и догребут, но когда случится морской бой, необходимую манёвренность в сражении хеландиям измученные невольники не обеспечат, сколько бы надсмотрщики их ни били… И тогда наши корабли превратятся в деревянные корыта, болтающиеся по воле волн… А это, шталмейстер, равно поражению…
— Но тем временем мы сумеем провести транспортные суда с таранными башнями к берегу, высадить на него велитов и начать штурм крепости. Мы должны её взять у арабов!
— Согласен с тобой — должны. Таков приказ императора, для этого сюда и посланы… Но без поддержки хеландий действия велитов, поверь мне, старому морскому волку, ничего не будут значить… А хеландии увязнут в бою и помочь штурмующим не смогут. К вечеру мы поднимем из воды весла, а рано утром, когда холодные массы воздуха устремятся к Сицилии, наши корабли с отдохнувшими гребцами и велитами ринутся вперёд. Вот так, дорогой Василий…
Македонянин прошёл снова на корму к лучникам, посмотрел за борт, где ещё резвились летучие рыбы, и зло подумал: «Тоже мне — морской волк… Гусь ты лапчатый, а не волк!» — и негодующе сплюнул в море.
Он был зол на него не потому, что Константин не согласился с его мнением (в душе Василий почувствовал убедительность доводов главнокомандующего), — покоробило патрицианское, как показалось македонянину, пренебрежение к предложению лица, стоящего на низшей ступени своего происхождения, и, может быть, отсюда — категоричность его, Кондомита, ответов.
«Вот так, дорогой Василий… Мол, нечего тебе соваться со своим свиным рылом в дела, в которых ты ни хрена не смыслишь! Как был ты конюх, так им и останешься… Пусть даже и царский».
Это сознание того, что он, Василий, простой крестьянский сын, а не патриций, эта ущербность станут преследовать македонянина всю жизнь, и, даже став императором, они окажут влияние на его поступки, противоречащие порой здравому смыслу: чем знатнее тот или иной господин, тем суровее кару будет определять Василий в случае незначительного проступка…
* * *
Темнота после захода солнца очень быстро окутала остров и стоящие в бухте на якоре карабы и шайти, похожие на греческие остроносые быстроходные тахидромы.
В небе высыпали звезды, и одна из них — Кохаб — ярко светила над башней большого маяка, расположенного на мысе Мурро-ди-Порко.
На палубе снова появился Сулейман с неразлучным Христодулом. В левой руке сарацин держал стеклянный сосуд с водой, и, перед тем как взойти на площадку, встроенную над сиденьями гребцов, он ополоснул свои сандалии и велел греку сделать то же самое. И уже в чистых они прошли к самому борту.
Из моря выпрыгивали светящиеся рыбы, пролетали над поверхностью несколько десятков локтей и огненными стрелами вонзались в него снова. То тут, то там у тёмной полосы горизонта стали появляться белые огни, и Сулейман пояснил, что это зажглись плавучие маяки. Они находятся там, где есть опасные отмели.
Плавучие маяки, Христодул, делаем только мы, арабы, и делаем наподобие стенобитных машин. Это четырёхугольник, собираемый из брёвен дерева садж, основание которого широкое, а верх узкий. Высота его над водой сорок гезов. Сверху на доски кладутся камни и черепица и ставятся четыре арки, где находится сторож. По вечерам он зажигает светильник в стеклянном колпаке и поддерживает огонь всю ночь. Вперёдсмотрящие видят его издалека и предупреждают амир албахров, в противном случае судно наскочит на мель и разобьётся…
Пока шло таким образом обучение морскому делу пленного грека на одной из караб, тем временем по приказу командующего арабским флотом ещё до наступления темноты несколько шайти были высланы на разведку. Выяснилось, что византийские хеландии с поднятыми из воды вёслами, по всей видимости, ждут ветра, чтобы расправить паруса и неожиданно появиться в бухтах Сицилии, где сосредоточились мусульманские корабли. Но Кондомит с македонянином не знали того, что в бухтах по указанию самого Аббаса стояли суда средней и меньшей боевой оснащённости, а самые мощные и манёвренные находились у южного мыса Изола-далле-Корренти.
Дождавшись необходимых сведений, к Аббасу сразу же поспешил командующий флотом Насир Салахдин Юсуф, приходившийся, между прочим, потомственным родственником знаменитого флотоводца ал-Хакана, впервые достигшего Индии, к сожалению назад не вернувшегося. Но как написано в одной из сур Корана, которую днём читал Сулейман ал-Махри Христодулу, «в Его власти корабли с поднятыми парусами, плавающие в море, как горы…».
Аббас любил роскошь, даже здесь, далеко от аббасидского двора, в боевых условиях, он устраивал свои жизнь с пышным великолепием; вот уже почти год местом его обитания служил дом бывшего начальника крепости, покончившего с собой в ту злополучную ночь на 24 января. Во дворе Аббас устроил фонтан, стены и пол двухэтажного дома его слуги увешали и устлали дорогими коврами, а по углам поставили клетки с певчими птицами. Командующий флотом застал наместника возлежащим на широком персидском диване с кальяном в руках, в синей, как полагалось полководцу, чалме с огромной во лбу драгоценной фибулой; он потягивал дым из кальяна, в котором при каждом вдохе громко булькала вода, и любовался плавными движениями обнажённых до пояса танцовщиц.
— Муаллим, - обратился Насир к Аббасу, слегка поклонившись.
Тот повёл в сторону головой, хлопнул в ладоши, чтобы удалились танцовщицы, и встал с дивана. Полководец был высок, худощав, с пронзительными карими глазами.
— Слушаю тебя, амир албахр.
Мои разведывательные корабли обнаружили в нескольких римских милях от берега стоящие на спокойной воде греческие хеландии. А одна моя проворная шайти сумела далеко в обход обойти их, и перед взором раиса открылись с таранными башнями, уже собранными на палубах, транспортные тахидромы, прячущиеся за хеландиями. Значит, византийцы дали отдых гребцам и ждут попутного ветра, чтобы не только напасть на мой флот, сиятельный муаллим, но и предпринять штурм Кастродживанни. О нападении же наших карабов они и помыслить не могут, так как, если ветер начнёт дуть в сторону острова, я уверен, клянусь аллахом, ни один даже самый опытный их амир албахр не может подумать о том, что у нас появились корабли, которые бегают против ветра… Мы выпускаем из бухт трёхмачтовые шайти с косыми парусами и с острыми таранными брусами и единым ударом разделываемся с тахидромами. Прийти на помощь своим хеландии не успеют, против ветра на парусах они ходить не способны, а на вёслах, пока хватятся, пока невольников расшевелят ремёнными бичами, далеко не уйдут… А тут по моему приказу акаты и карабы от Сиракуз и мыса Изола-далле-Корренти ударят в лоб хеландиям, а трёхмачтовые таранники поднажмут сзади… И ещё у меня есть план в голове, муаллим. Если волей аллаха византийцы дрогнут и начнут вырываться из нашего кольца, я прикажу переместить плавучие маяки… Преследовать их пока не станем. Пусть попробуют нашей «белой воды».
— Неплохо придумано, амир албахр, неплохо, — опять затянулся кальяном Аббас, и глаза его таинственно вспыхнули. — И я верю в победу твоих карабов, Насир Салахдин Юсуф. Но всё в руках Бога и его пророка Мухаммеда, поэтому позволь и мне принять меры предосторожности… Я всё-таки подниму по тревоге свой гарнизон, и пусть он будет готов отразить штурм крепости…
«Красная хитрая лиса, живущая на песчаных островах и там скрывающая свою окраску…» — подумал обветренный солёными ветрами «повелитель моря», но, чтобы не выдать своих мыслей, угодливо улыбнулся и поклонился низко.
Потом сказал:
— Мудрость твоего решения бесспорна, муаллим! Да продлятся твои годы, сиятельный!
— И твои тоже, Насир! — И командующий приложил ладонь правой руки к левой стороне груди, на которой ещё горел сладостным огнём сосок от поцелуя любимой танцовщицы.
* * *
Война есть война. Но и тогда люди хотят есть…
Возле длинного таранного бруса, обитого медными пластинами и заканчивающегося острым железным наконечником, наподобие огромного копья толщиной в шею породистого быка, пристроились Сулейман и Христодул и наблюдали за тем, как сицилийские рыбаки при свете фонарей ловили на завтрак тунца.
С неба легко струилась звёздная теплынь; заметно усиливающийся ветерок доносил с островных оливковых плантаций терпкий аромат, и его уже не заглушал резкий запах морской воды, так приятно щекочущий поздними вечерами ноздри и горло.
— Смотри, Христодул, какие свиньи! Вон те, что на крайней от нас лодке. Вместо того чтобы стать плотнее в круг, они сдали влево, и край их сети погрузился в воду, и если его не вытянуть, то рыба уйдёт. Ах, неверные свиньи! — повторил Сулейман, не замечая того, как страдает грек, потому что свиньями мусульманин обзывал его соотечественников.
Да, он предал их, предал из-за трусости, но ведь в душе-то остался христианином, братом по вере тем, кто сейчас кидает сети. Несчастные… Они знают, что весь улов будет съеден не их детьми и жёнами, а арабскими воинами и гази… К тому же за него не получат ни фолла.
Ночь напролёт они ловят рыбу, а на рассвете, уставшие до изнеможения, стыдливо опустив глаза, возвращаются домой к своим опять голодным семьям. У каждого за пазухой находится по одной рыбине, данной за работу надсмотрщиком. И не дай Бог, если он обнаружит ещё, уворованной на улове, — тут же назначит смерть через повешение. Иногда после каждой ночи на пристани покачивалось на виселицах до десятка трупов, но суровая казнь не останавливала, с точки зрения сарацин, преступлений, ибо видение голодных просящих детских глаз было выше всяческих наказаний… А Сулейман всё ругал и ругал рыбаков, и до слуха Христодула, как через зыбкую стену, доносились слова:
— Собаки… Двугорбые верблюды… Мрази… Сороконожки…
«Кого он так?… Ах да, вон тех, кто в поте лица по ночам, вместо того чтобы отдыхать, как все люди, трудятся, чтобы накормить его, оглоеда…» — как-то тупо, сквозь сильные удары сердца, гонящего к голове гудящую кровь, возникали в сознании Христодула эти мысли, и туман вставал перед его глазами, а глаза наполнялись слезами от жалости к землякам и к своей несчастной судьбе.
И тяжёлым, страшным камнем, лёгшим на душу, явились думы о том, что скоро ему придётся убивать этих людей, своих братьев по крови и вере… «Что же это со мной произошло?… Господи! Оборони меня от этого!.. Защити, не дай случиться такому! Не дай!» — взывал к Богу грек.
И вдруг ярая злоба накатилась на Христодула, злоба к сидящему рядом человеку. Как он надоел со своими поучениями и нравоучениями, со своими стихами из ненавистного ему Корана, читающий их с выражением вечного превосходства на сытом усатом лице…
Грек даже не заметил, как в руках у него оказался железный крюк, используемый для натягивания канатов, и, когда Сулейман в очередной раз, обратив глаза на фонарные огни рыбаков, составивших лодки в круг и сообща тащивших сеть, разразился в их сторону ругательствами, Христодул почти в бессознательном состоянии, не отдавая себе отчёта, что делает, сильным взмахом руки размозжил сарацину голову.
Сильный «хек», который вырвался из горла араба, странно поразил Христодула, и тут только он понял, что совершил; побежал к борту, чтобы прыгнуть вниз, но его заметил дежурный в башне лучник, сразу сообразивший, что произошло возле таранного бруса.
Стрела точно вонзилась в шею бедного грека; последнее, что он увидел, — это рыбаки ближней к их карабе лодки всё-таки подтянули край сети, и она висела над водой, а значит рыба теперь не ускользнёт в море… И успел он тогда подумать: «Зачем они подняли её?… Ведь всё равно им достанется только по одной рыбине. На семь-восемь голодных ртов».
* * *
В эту ночь, кажется, не спал никто, кроме невольников на греческих хеландиях, которые стонали и вскрикивали во сне от пережитых мучений.
Аббас и Насир Салахдин Юсуф, вооружённые до зубов, переговариваясь, наблюдали с высокой крепостной стены за перемещениями своих кораблей в бухте и радовалась тому, что ветер, дующий от острова в сторону моря, всё больше и больше набирал силу.
Вдруг на стену, запыхавшись, взобрался человек в форме гази в сопровождении одного из охранников Аббаса и за несколько шагов до полководца и главнокомандующего флотом упал на колени, протянув вперёд руки. От быстрого подъёма на крепость он не мог выговорить пока ни слова.
— Кто такой? — строго спросил Аббас.
— Моряк с карабы, где амиром албахром служит Ахмад Маджид, он и прислал его к вам, — ответил за гази сопровождающий.
Аббас и Насир переглянулись — они знали, что на борту корабля Ахмада находится предатель-грек Христодул.
— Как твоё имя? — обратился главнокомандующий к гази, всё ещё стоящему на коленях. — Встань и говори, с чем пришёл.
— Имя моё, повелитель, ал-Мансур… Но это не столь важно. А мой капитан велел передать вам, что грек Христодул убил нашего лоцмана Сулеймана и хотел бежать, но стрела башенного лучника настигла его… Аллах всевидящ и не оставляет неотмщённым ни одно злодеяние.
— Христодул?! — теперь уже обернулся к моряку сам полководец. — Значит, взбунтовался, дурак! А я его пожалел тогда…
— Изменника?… — усмехнулся Насир. — Надо было из его шкуры сделать корабельный барабан, боем которого мы в открытом море отпугиваем гигантских хищных рыб, чтобы они при встречи не выбили корабельное днище. Или же надо было предателю залить глотку расплавленной медью, и нечего было его жалеть, сиятельный. Говорит же Аллах: «Дела неверующих подобны мраку над пучиною моря, когда покрывают её волны, поднимаясь волна над волною, а над ними туча…»
— Ладно, ступай! — приказал Аббас моряку и кинул ему серебряную монету, которую тот с ловкостью собаки поймал на лету.
— Передай своему капитану, что я скоро буду на вашей карабе, — бросил вдогонку гази главнокомандующий и тихо, как бы для себя, посетовал: — Ах, Сулейман, Сулейман… Какой замечательный был лоцман!
Ветер крепчал. Он широко развевал полы халатов полководца и главнокомандующего флотом, надувал парусами их шаровары и доносил глухие клокотания вулкана. Аббас и Насир разом повернули в его сторону головы и увидели там красные росчерки, словно молнии Юпитера, которые стали высекать в огненных безднах Этны проснувшиеся гиганты Бронте, Стеропе и Арге.
— Кажется, Аллах подаёт нам добрый знак: и этот ветер, и эти молнии… — весело сказал Аббас. — С Богом! К победе, мой храбрый амир албахр!
Они обнялись, и Насир Салахдин Юсуф, придерживая рукой кривую боевую саблю без всяких украшений, висевшую на правом боку (главнокомандующий арабским флотом в Сицилии был левша), быстро побежал по каменным ступеням вниз — к берегу, к морю, к своим кораблям…
У причала его уже ждал с шестью моряками капитан карабы Ахмад Маджид, предупреждённый ал-Мансуром. При приближении Насира они сложили ладони перед своими лицами и поклонились. Затем гази подхватили своего командующего под руки и перенесли его в лодку, тут же налегли на весла, и лодка, как птица, понеслась к чернеющему невдалеке кораблю, похожему на голову гигантского ящера.
Приблизившись к карабе, Насир Салахдин Юсуф повернулся к Маджиду:
— Ахмад, спусти с борта ещё одну, лодку и назначь в экипажи двух расторопных старшин. А я сам скажу им, что нужно.
— Будет сделано, повелитель.
Ещё одна лодка коснулась днищем тёмной воды, и следом за ней по верёвочному трапу спустились два старшины, высоких и широкоплечих. Узнав главнокомандующего, они также приветствовали его сложенными друг к другу ладонями, поднесёнными к лицам.
Старшинам было велено на двух быстроходных шайти, предназначенных для связи, идти — на одной в Сиракузы, на другой к мысу Изола-далле-Корренти и передать командующим тяжёлыми акатами и карабами приказ — немедленно ставить паруса и начать движение по направлению к Кастродживанни.
Этот приказ застал командующего в Сиракузах Ибн-Кухруба в терме, где он любил париться до изнеможения, а Али Ибн-Мухаммада — амир албахра из Изола-далле-Корренти — в греческом лупанаре. К счастью для обоих, их быстро разыскали, и скоро они уже были на кораблях.
Подняв паруса по три разом на каждом, они двинули свои эскадры навстречу друг другу.
Резали акаты и карабы острыми носами, с приделанными к ним «воронами», волны Ионического моря так же уверенно, как воды своего родного Аденского залива, соединяющегося с Красным морем «вратами плача» — проливом Баб-эль-Мандеб. Им предстояло пройти около пятнадцати римских миль — на рассвете они как раз и прибудут к месту назначения: хитрый левша всё рассчитал точно. К тому же сегодня сарацинам очень благоприятствовала погода: ветер дул от острова, поэтому греческим хеландиям, чтобы подойти к нему, на паруса нечего было и рассчитывать. В связи с этим у Насира Салахдина в голове зародился ещё один план, и теперь, сидя в просторной каюте карабы Ахмада Маджида, куда прибыли и его два заместителя — «передний» и «фонарь», он излагал его.
— На случай, если вдруг Бог станет помогать грекам и на рассвете задует муссон, при котором переменится ветер и ринется с моря на сушу, мы тут же поднимаем косые паруса и заходим в тыл транспортным судам. Таранными ударами мы выводим их из строя, а хеландии, которые наверняка подойдут к бухте, запираем в ней тяжёлыми акатами и карабами и вместе с трёхмачтовыми шайти напираем на них и раздавливаем, как яичную скорлупу… Но, судя по всему, направление ветра не изменится, больше того, он крепчает, становится суше. И пока хеландии не перестроились — а Кондомит обязательно теперь даст невольникам отдохнуть как следует, ведь им придётся работать вёслами целый день, — таранные шайти сейчас же тронутся с места и пойдут в обхват греческим транспортникам… Я с ними пойду тоже, оставляю здесь «переднего» и «фонаря». Берите на себя командование сиракузскими и кораблями Изола-далле-Корренти. А теперь слушайте все подробности плана…
Через совсем короткое время шайти, подняв паруса на всех мачтах, как колесницы на ипподроме, выскочили из бухты, разметав лодки сицилийских рыбаков, и ринулись в открытое море… Ещё долго арабские солдаты, дежурившие на крепостных стенах, слышали громкие предсмертные крики несчастных, тонущих в море, к которым никто не подумал прийти на помощь.
Несмотря на звёздную ночь, в двух милях от берега поверхность воды была затянута лёгким туманом, словно дымом, клубившимся у бортов кораблей, тяжело покачивающихся на волнах. Ветер уже взволновал море и этот туман, который теперь через четверть часа исчезнет совсем. Гази в мачтовых корзинах, указывающим путь, морская вода сейчас казалась курившейся преисподней, к тому же эту картину дополняли огненные росчерки от вулкана, часто появляющиеся в небе. Некоторые из моряков побоязливее возносили Аллаху молитвы, так же как и на греческих хеландиях своему Богу ночные вахтенные.
Шайти, разделившись, ушли от хеландий далеко в сторону, так что их никто не заметил, и растворились в широких водах…
* * *
Кондомит и Василий-македонянин не спали, «морской волк» нутром вдруг почувствовал, что сарацины затевают какую-то пакость… Доверенные василевса тоже видели огненные молнии в небе, глухие клокотания Этны доносились и сюда, — всё это сильно тревожило их и вселяло крепкое беспокойство.
А беспокоиться было отчего — друнгарий, понадеявшись на муссон, жестоко ошибся: задул западный ветер, погнавший широкие потоки воздуха с острова на море.
«Дурак! — обругал себя Кондомит. — Разве ты не знал, что муссоны случаются здесь только зимою?! Именно те муссоны, которые дуют с моря на сушу… Хотя не раз бывало и так, что и в конце лета поднимались такие ветры. Подождём, потому что ждать придётся всё равно… Идти нельзя, а рабы должны отдыхать», — начал успокаивать себя Кондомит.
Друнгария обманул сирокко, подувший сразу же после затишья, за ним — это он знал точно — должен последовать восточный, так случалось всегда в Понте Эвксинском.
«Но ты, болван, не учёл одного, — снова обругал себя Кондомит, — что это не Понт, а Средиземное море… И может быть, прав шталмейстер, когда говорил, что надо с ходу было идти к бухте, подгонять транспортники и выкатывать на причал таранные башни вместе с велитами…»
Но ни за какие блага жизни он не признал бы в открытую правоту царского конюха… Кондомит покосился на македонянина, который теперь не смотрел в сторону вулкана, а всматривался в темнеющую даль. «Неужели показалось?…» — подумал Василий.
— Эй там, наверху, не заметили ли вы чего-нибудь подозрительного? — задрав голову, громко спросил он.
Сверху ответили, что ничего, всё тихо, лишь ветер сильно раскачивает корзину.
Василий подумал и спросил так потому, что ему явственно привиделась странная голова птицы с длинным клювом, и если она не плод воображения, то это не иначе как таранная шайти.
Своими мыслями он поделился с друнгарием, и посоветовал выслать разведочную тахидрому… Но Кондомит напрочь отверг предложение, ссылаясь на усталость гребцов, сказав, что арабам в тылу делать нечего, а если они и окажутся там, чтобы напасть, их шайти должны развернуться в противоположную сторону, и тогда встречный ветер собьёт паруса, а количество гребцов на каждой не позволит развить большую скорость, которая необходима при нанесении урона большому кораблю: в лучшем случае таранный брус выломает в обшивке две-три доски, а сама шайти тут же будет спалена мощным огнём из сифона…
— Так что успокойся, дорогой Василий, и давай лучше подумаем, как будем действовать на рассвете.
От «дорогого Василия» македонянина снова всего передёрнуло, и он, как в тот раз, отошёл к борту и сильно стукнул по нему кулаком.
Кто слышал этот разговор (а слышал его капитан хеландии Тиресий), тот уже на рассвете, которого ждать оставалось совсем недолго, оценил правоту слов Василия-македонянина.
Пока же корабли все целы: и греческие, и арабские. Первые — сушат весла, таранные шайти заходят в тыл транспортникам, акаты и карабы уже приближаются к Кастродживанни. И вот на горизонте прорезалась еле заметная малиновая полоса, одна за одной стали исчезать с неба звезды, но любимая Насира Салахдина Юсуфа звезда Алголь ещё будет светить и тогда, когда развиднеется совсем, — она для него как талисман и зачастую приносит счастье; вот поэтому главнокомандующий арабским флотом любил давать сражения на рассвете.
Малиновая полоса уже начала слегка трепетать, а облака принимать причудливые очертания; тёмные тяжёлые волны поменяли цвет на густо-зелёный, дымка рассеялась, и ветер чуть- чуть переменил направление. Теперь он дул в корму под небольшим углом и в часть правого борта арабских шайти, а стоящим транспортным судам в нос под таким же углом и в часть левого.
Насир вперил взгляд в свою звезду, что-то прошептал, видимо, попросил у неё благословения, потом резко повернул голову к амир албахру Ахмаду Маджиду и тихо, совсем не приказным тоном, сказал:
— Пора.
Забили барабаны тревогу, вперёдсмотрящие подали друг другу условные сигналы, и два крыла таранных шайти развернулись на вёслах, потом на мачтах сразу затрепетали косые паруса, и каждое судно, выбрав себе по греческому кораблю, устремилось со всей скоростью и мощью на облюбованную жертву. Да, жертву. Ибо капитаны транспортных судов даже подумать не могли о столь неожиданном манёвре, послышались возгласы жуткого удивления:
— Смотрите, смотрите, под парусами — и против ветра! Что же это такое?… Это воля Аллаха и его пророка Мухаммеда, они помогают арабам гнать против волн корабли. Спасайся, спасайся! — уже стали возникать отчаянные панические крики.
Как капитаны ни пытались вразумить своих матросов, страх перед увиденным был выше их увещеваний. Поднятые бичами невольники, поддавшись всеобщей панике, совсем забыли о вёслах.
Трёхмачтовые шайти врезались в, казалось, дремлющий строй греческих транспортников, пробивая железными наконечниками брусов огромные дыры в бортах, через которые тут же ринулась вода. Таранные башни стали валиться в воду, и за ними прыгали велиты, многие из которых были не только не вооружены, но и не одеты. Стрелы сильным сицилийским дождём сыпались на их головы, палубы ещё не потопленных греческих судов покрылись густой кровью, кругом слышался треск бортовых обшивок, ломающихся мачт и падающих вниз, прямо на спины прикованных к сиденьям рабов и на солдат, предназначенных для штурма крепостных стен. Вопли и предсмертные крики неслись отовсюду; в море, привлечённые кровью, появились прожорливые акулы — они стаями носились в местах сражений и пожирали оказавшихся в воде людей, и здоровых, и раненых.
То, что происходило сейчас здесь, было сравнимо разве что с Тартаром. С дьявольскими проклятиями греки исчезали в тёмно-зелёной пучине, если их не успевали растерзать хищники.
Шайти двигались полукругом, сметая всё на своём пути, и, загибая концы флангов, старались взять в клещи оставшиеся транспортники. Капитаны нескольких греческих кораблей попытались прорваться в открытое море. Насир Салахдин, несмотря на то, что кругом свистели стрелы и впивались в мачты и борта копья, встал в одну из башен лучников и взмахнул саблей. Словно сверкнула белая молния, и он крикнул:
— Не выпускать! Отвечаете своими шеями, амир албахры!..
Всё-таки пять транспортников сумели взломать плотный строй шайти и вырваться на простор. Виноватым оказался растерявшийся молодой раис совсем небольшой шайти, по его необдуманному приказу она дёрнулась влево и натолкнулась на своё же судно, открыв таким образом проход…
Увидев это, раис взвыл, словно от боли, в страхе от содеянного и от наказания, которое неминуемо последует за этим, расцарапал ногтями себе лицо, потом выхватил из-за широкого кожаного пояса кинжал и вонзил себе в сердце.
— Так тебе, собаке, и надо, — зло прошипел Насир Салахдин Юсуф, провожая глазами быстро удаляющиеся под парусами и вёслами греческие транспортники.
Ахмад Маджид покосился на главнокомандующего и отвернулся, чтобы не видеть глаз своего повелителя и не показывать своих, — он явно жалел раиса, ведь в таком же положении мог оказаться и он, Маджид, да и каждый из амир албахров.
Насир, потопив вражеские транспортники с их тяжёлыми таранными башнями и людьми, привёл в порядок свои корабли, дав некоторое время на перестроение и на отдых. Он был доволен. В том, как на флоте у арабов строго взыскивают за нарушение приказа, убедился ещё раз каждый гази на примере смерти молодого раиса. Такая же железная дисциплина существовала и в войсках, поэтому Насир Салахдин Юсуф оставался спокоен и за свои тяжёлые акаты и карабы, которые вот-вот должны привести Ибн-Кухруб и Али Ибн-Мухаммад.
И действительно, вскоре передали с разведывательной шайти, что тяжелы» корабли из Сиракуз и Изола-далле-Корренти, соединившись, на всех парусах, сохраняя строй полумесяца, приближаются к греческим хеландиям.
— Думаю, что и на этот раз Аллах, очень любящий море и корабли, поможет нам. С Богом! К победе, мои храбрые амир албахры! — Насир Салахдин даже не заметил, как сказал это словами полководца Аббаса, с нетерпением ждущего результаты морского сражения. И он понимает, что проиграй Насир его, Кастродживанни будет греками взята, и тогда наступит всеобщее истребление гарнизона; кровь за кровь — извечный закон войны. Но её пролитие осуществится до определённого момента — каждый полководец не забывает того, что необходимы пленные для обмена.
Капитаны хеландий всё же успели вовремя растормошить невольников и опустить весла на воду, а также поставить к сифонам в полной готовности метателей огня. Но это лишь на какое-то время отсрочило гибель греческого флота, а положения не изменило.
Только теперь друнгарий увидел пагубность своих решений и понял, что головы ему не сносить. И самое страшное в том, что во всём прав оказался македонянин — вот тебе и конюх! Гусиный пастух! И этим, если Бог даст вернуться в Константинополь, он непременно воспользуется, и, конечно, вся вина ляжет на него, патриция Кондомита.
Василий в самом деле торжествовал, поняв наконец-то правоту своих предложений. Да, торжествовал, несмотря на очевидное поражение, на смерть своих соотечественников, на хаос, чинимый им сарацинами. О, тщеславная человеческая гордость! Как подлы и низки твои устремления!..
Но ещё ужаснее было то, что они оказались в ловушке. С ужасом смотрели греки, как корабли арабов приближаются не только спереди, но и сзади; и только тут со страшной осознанностью дошло до самой глубины сердца Кондомита, Василия и каждого велита и моряка, что транспортники их размётаны и потоплены — и это конец…
И как следствие происшедшего — всех охватила апатия. И достаточно усилий пришлось приложить капитанам, чтобы вывести личный состав из состояния полного равнодушия.
Друнгарий понимал, что арабы постараются отсечь друг от друга по нескольку десятков хеландий и, окружив их, станут уничтожать. И он дал приказ на сближение.
Хеландии плотным строем приготовились к обороне… Теперь перед греками стояла одна задача — как можно меньше потерять кораблей, солдат и матросов.
Стовосьмидесятивёсельные акаты и карабы начали заходить в лоб хеландиям, в белых боевых чалмах гази встали наизготовку у лебёдок, приводящих в движение канаты, соединяющие «вороны» — цельнометаллические грузы в форме клюва больших размеров и огромного веса, подвешенные через систему блоков на стрелах с помостами, каждый из которых длиной более десяти локтей и шириной три-четыре. Стрелы с ужасными клювами до встречи с противником всегда находились в поднятом состоянии.
В морском ли, в сухопутном ли бою при сближении двух сторон всегда кто-то первый начинает сражение — это тоже закон войны. Кто-то первый должен взмахнуть мечом или бросить копье, и кто-то первый — подставить щит и отразить удар. Может быть, их, этих первых будет с десяток человек, и даже тогда — среди этого десятка тоже должен быть кто-то первый…
Первая аката, убрав паруса, иначе при сильном попутном ветре она бы просто-напросто врезалась в неприятельский корабль и разбилась, начала сближение с одной из хеландий. Метатель огня открыл сифон, но встречный воздушный поток не дал огненной смеси долететь до бортов акаты и разлиться пламенным ручьём по всем переборкам, чем и воспользовались моряки на лебёдке. Они отпустили канаты, и тяжёлый цельнометаллический «ворон» с грохотом сорвался со стрелы, уже нависшей над палубой хеландии, со всей грозной мощью устремился вниз и раскромсал почти всю носовую часть вместе с сифоном.
Вода тут же хлынула пенной волной в обнажившиеся трюмы и в отсеки, где находились гребцы, затопила их, и вскоре хеландия камнем пошла ко дну.
Успешное для арабов начало было положено…
Таранные шайти тоже не дремали. Когда по той или иной причине акаты или карабы не могли взять хеландии в лоб, те вонзали свои смертоносные железные наконечники в корму или в борта, и если брус застревал в дереве и корабли сцеплялись накрепко, то греки, которые становились безрассудно отчаянными от безысходности, кидались на абордаж, но тут же были побиваемы или лучниками, или копьеметателями, потому что они превосходили велитов вчетверо и даже впятеро. Ведь в самые жаркие моменты на арабских кораблях могли принимать участие в сражении и хорошо обученные военному делу гребцы, чего не могли себе позволить на греческих судах невольники, прикованные к скамейкам цепями.
Насир, ни капельки не заботясь о своей жизни, с саблей наголо, появлялся на палубе то тут, то там, очень обдуманно руководя боем. Увидев, что левый фланг ослабил натиск, он приказал амир албахру пробиваться туда. И когда флагманская караба проходила мимо подожжённого греческим огнём своего же судна, с него на их борт обрушилась здоровенная мачта. Если бы не матрос ал-Мансур, который оказался рядом с главнокомандующим, последнему пришёл бы конец: проворный гази, когда мачта ещё только валилась, толкнул в сторону Насира, но сам попал под страшный удар и был тут же раздавлен.
Насир Салахдин Юсуф будто ничего не заметил, лишь прошептал благодарственные слова Аллаху и его пророку Мухаммеду, которые пока оставили ему жизнь, и приказал Ахмаду Маджиду убрать тело моряка, чтобы потом, после боя, похоронить его как героя.
Обломки мачты скинули за борт, тело несчастного завернули в старый парус и снесли вниз.
Пробившись, главнокомандующий повелел усилить действия левого фланга, что незамедлительно сказалось на последующем ходе сражения.
Кондомиту, хотя он и располагал достаточным количеством своих хеландий (сарацины потопили сорок его кораблей), никак не удавалось выправить положение, в какое попал его флот, — больше того, он терял судно за судном. Друнгарий видел, что хеландиям нужно отойти назад, сгруппироваться в единый кулак и, повернув их по ветру, нанести мощный огневой удар из всех сифонов сразу.
Но этому манёвру мешали таранные шайти, оказавшиеся сзади и вцепившиеся в хеландии мёртвой хваткой, как бульдоги в ногу слона.
«Переиграл меня Насир Салахдин Юсуф… Переиграл, — с огорчением подумал патриций. — А при дворе говорили, что он бездарный флотоводец. — И перед глазами друнгария возникло хитрое лицо Варды, уверявшего в этом всех царедворцев. — Вот тебе и бездарный… Бьёт нас — аж щепки летят!»
Действительно, от ударов «ворон» и железных наконечников таранных брусов щепки от греческих кораблей летели во все стороны.
Тиресий (а на его флагманском судне находились отборные гребцы, которых и кормили отменно) сумел провести своё судно на левый фланг, и Кондомит с Василием помогли капитанам организовать дружное сопротивление, пусть даже кратковременное, и этим предотвратили окончательное зажатие в клещи.
— На правом же фланге греческие хеландии даже чуть-чуть потеснили акаты и карабы, и Насир Салахдин вынужден был часть таранных шайти, стягивающих в одно звено центр, перебросить туда. Увидев дыру, образовавшуюся в результате этого, Василий тут же воскликнул:
— Друнгарий, надо вырываться из кольца! А то случится, что такого благоприятного для нас момента больше не настанет.
«И тут он, гусиный пастух, прав!» — пронеслось в голове патриция, но испытывать судьбу он больше не стал, а согласился сразу безоговорочно.
На мачтах хеландии взвились флаги: «Следуйте за мной», и Тиресий направил её в образовавшуюся брешь. Гребцы налегли на весла.
Они, как никто другой, находясь внизу и возле бортов, чувствовали, как сотрясают судно удары сотен стрел, впивающихся в обшивку, некоторые из них попадали в отверстия, в которые были вделаны уключины, и уже вывели из строя двух гребцов. Их расковали и заменили новыми, а мёртвые тела просто спихнули в море, и всё. Никого не интересовала их жизнь, а смерть тем более… Кто они? Рабы. И только… Ведь до того, как их купили на невольничьем рынке, они были или простыми воинами, или скотоводами, пахарями, или ремесленниками. А может, и патрициями… И у каждого мать, а у других жена, дети… Что с ними?… Погасли свечи всего лишь двух человеческих жизней. Но вон их сколько на благословенной земле: одни горят ярко, иные тлеют, гаснут и возникает, возникают одинаково радостно, а гаснут — по-своему…
За флагманским кораблём ринулись и остальные хеландии. Но около полусотни из них оказались в плотном окружении, и Василий, стоя у борта, не обращая внимания на летающие роем стрелы, со слезами на глазах смотрел, как безжалостно расправляются с ними мусульмане. всё это скорее походило на жестокое избиение — крики о помощи доносились оттуда, но когда стало ясно, что на выручку к ним не придут, вслед удаляющимся хеландиям посыпались проклятья…
«А мне василевс говорил, чтобы я отыскал предателя-грека и бросил на пол дворца правосудия его голову… Дай теперь Бог свою унести…
Какой дикий поворот событий!.. И разве тут речь идёт об одном предателе… Нелепица, да и только! Предатели все мы, гибнут же наши братья, а мы удираем… Господи, прости нас и помилуй!» Василий прошёл к носовой части корабля, оглянулся ещё раз и посмотрел в сторону Этны.
Уже совсем рассвело, над островом широко раскинулось с белыми облаками небо — и уже не бороздили его огненные молнии вулкана, а лишь дым, как и в день прихода сюда, поднимался из кратера.
Прощай, кузница Гефеста, обиталище одноглазых гигантов! Прощай, Сицилия!..
В этом морском сражении греки потеряли сто хеландий и почти весь транспортный флот с десятками тысяч велитов, а сарацины — всего лишь три судна: две таранные шайти и акату.
* * *
Патриарх Игнатий, но ни в коем случае не бывший, потому что он не отрёкся от этого высокого духовного звания, несмотря на давление со стороны Варды и Михаила III, был в глубине души даже доволен, что его перевели из грязного захолустного города Милета на полный солнца и голубого неба остров Теребинф, где стоял монастырь и построенная на его, Игнатия, средства церковь. Конечно, в Милете легче осуществлялись тайные связи и с Гастрийским монастырём, где в тесных и сырых кельях томились Феодора и её дочери, и со студитами. Но и здесь настойчивая воля патриарха и его изворотливый ум сделали то, что не под силу человеку обыкновенному, — через посредство хорошо отлаженной курьерской почты и просто гонцов о его желаниях и повелениях буквально на другой день становилось известно не только бывшей августе, но и всем игнатианам даже в императорском дворце в Константинополе.
Сторонники Игнатия не теряли надежду восстановить его в своих прежних законных правах, исподволь готовя делегацию к римскому папе Николаю I с жалобой на Фотия и василевса Михаила III.
Игнатий только что вернулся с экфрасиса в свою монастырскую келью, где служка подал ему еду, состоящую из жареной курицы и кружки виноградного вина. Желудок свергнутого патриарха не переваривал аскетическую пищу монахов, поэтому завтрак, обед и ужин ему приносили в келью: как светское духовное лицо, в трапезную Игнатий не ходил.
Медленно жуя, он вперил взгляд в решетчатое окно, вделанное в толстую стену, потом перевёл его на висевшие иконы Иисуса Христа и Богородицы и чуть ниже их только сейчас заметил бурые пятна, похожие на высохшую кровь. По телу Игнатия пробежала дрожь, глаза его наполнились гневом, и он тут же велел позвать настоятеля монастыря. Войдя, тот увидел перекошенное лицо патриарха, но оно на настоятеля не произвело никакого впечатления. Он спокойно спросил:
— Что угодно вашему святейшеству?
— Отче, вы куда меня поместили?! — закричал Игнатий.
— Согласно приказу, ваше святейшество, в келью для сиятельных узников.
— Какого приказа?
— Приказа императора и кесаря Варды. А разве она не нравится? Здесь в своё время находился патриарх Иоанн VII, и ничего, ему тут нравилось…
— Пошёл вон, собачий сын! — топнул на него ногой свергнутый патриарх, и настоятель боком- боком вышел из кельи. Настоятель рассуждая так: хоть и узник, но высокого ранга, к тому же — сын императора. За свою долгую жизнь он убеждался не раз, как порой неожиданно могут перемениться обстоятельства… В Большом императорском дворце всякое случалось.
«Фотиане проклятые!.. Звери смрадные! Всех бы вас засунуть в раскалённую утробу медного быка и зажарить, — рассвирепел на ответы настоятеля Игнатий, — но Бог милостив, Он всё видит с небес и накажет за несправедливость». Патриарх, отложив в сторону куриную ножку, бухнулся на колени перед иконами и начал неистово молиться.
Гнев постепенно улетучивался, снисходило на его душу успокоение, поднявшись наконец-то с каменного пола, он опять посмотрел на бурые пятна и только тут со всей очевидностью осознал: «В этой келье томился Анний, заточенный сюда по моему приказу… А теперь она стала для меня арестантской клеткой. Боже, какой парадокс! Может быть, это наказание за мою к бывшему патриарху несправедливость?… И эти пятна крови на стене… Чему удивляешься? — спросил себя Игнатий. — Не ты ли велел по наущению Феодоры выколоть Аннию глаза, предварительно наказав его двумястами ударами плетей, хотя и не верил, что бывший патриарх осквернил икону. И он не умер, остался жить. Знать, сильна была его плоть, подкреплённая духом… И неправедна воля твоя и бывшей августы… Господи, за какие грехи мы испытываем столько мук на этой земле?!» Игнатий вспомнил, как сам бился в страшных мучениях, ещё будучи мальчиком, в руках палачей, вооружённых ножами…
Ему захотелось на морской берег, на простор, под купол синего неба… Он позвал трёх своих слуг, которые выполняли обязанности телохранителей, и, поддерживаемый ими, обессиленный от воспоминаний, вышел наружу. Глотнув свежего воздуха, он сразу почувствовал, как силы возвращаются к нему, и Игнатий высвободил руки — не терпел своей беспомощности…
Свергнутый патриарх и себе, и другим никогда не прощал слабости, суровость и твёрдость характера передались ему по наследству от деда, но ни в коем случае не от отца — Михаила Рангава, тихого, покладистого человека, который просидел на императорском троне всего-то два года, и, после того как был низвергнут, не делал ни малейшей попытки вернуть себе жезл василевса.
А после всех невзгод, обрушившихся на голову Игнатия, сердце его ещё больше ожесточилось, сделалось каменным, и в нём навсегда поселилась ярость. Патриарх даже подчас втайне от себя думал, что ему надлежало быть служителем не Бога, а Сатаны, но после таких мыслей он творил молитвы и делал поклоны до изнеможения, и истязал своё тело голодом и физической болью, приказывая своему служке стегать его, Игнатия, спину плетью…
Игнатия чуть не хватил удар, когда он узнал, что с Константином не только ничего не случилось, а сложившиеся обстоятельства привели его к ещё большей славе. Мощи первого епископа римского скоро заполучит его заклятый враг, лицедей и покровитель разврата (таким злодеем всегда рисовался в воображении Игнатия Фотий), а это — катастрофа, конец всему, к чему стремился он, царский отпрыск, — то есть к победе над противниками, приближая эту цель своими деяниями, подобными паутине, которая плетётся долго и кропотливо.
«Господи! — взывал к Богу Игнатий. — За что незаслуженно подвергаешь каре?! За какие грехи тяжкие?! — Потом начинал размышлять: — Видимо, Бог наказует меня за прошлое моих предков, чтоб мои страдания являли собой очищение от кровавых дел, совершенных ими. Но наступит ли духовное освобождение?! А если я и сам преступал нравственные законы, то это во имя Тебя, Господи! — Так утешал себя Игнатий, и тогда слезы умиления катились из его глаз, но реальность происходящего выводила свергнутого патриарха из состояния эйфории, и он снова начинал испытывать приступ злобы: — Сукины дети! — поносил исполнителей своей воли капитана Ктесия и лохага Зевксидама. — Что же они бездействуют?! За что плачу им?… — Жгучий гнев проникал в его сердце. — Мощи святого Климента… Значит, и римский папа Николай может сменить гнев на милость… И тогда всё пропало! Через кого потом взывать к справедливости и кому доказывать незаконность отнятия у меня патриаршей власти?…»
Игнатий выглянул в окно и увидел, как по монастырскому двору ковылял с уздечкой в руке отец Зевксидама, и ему показалось, что бывший воин катафракты улыбался. Значит, доволен собой.
«Ишь, паразиты, пригрелись возле меня! Сначала сын, потом отец, улыбается, а дел ни на фолл», — несправедливо подумал Игнатий, и крикнул, чтобы тот зашёл в келью. Что-то действительно с раннего утра порадовало старого конюха, он и появился в дверях с улыбкой на устах. И тогда Игнатий, схватив распятие, треснул им по лбу верного своего раба. Отец Зевксидама упал, а Игнатий, теряя над собой власть, начал избивать его ногами… Истратив все силы, бывший патриарх сел прямо на пол, глядя безумными глазами на безжизненно распростёртое тело, затем позвал слуг. Те отнесли старика к лекарю, у которого он через два дня скончался…
После этого Игнатий приутих, редко выходил из кельи и усердно молился. Но наступал день, когда его тянуло к морю…
Вот и сейчас вид лазурного моря и жёлтого песчаного берега с накатывающимися на него волнами привёл бывшего патриарха в хорошее душевное состояние, и Игнатий даже попытался улыбнуться, когда шедший впереди служка споткнулся и, смешно задрав ноги, упал в песок.
Ветер, ласково дующий в сторону острова, играл нежными листьями апельсиновых деревьев, шевелил редкие седые волосы на непокрытой патриаршей камилавкой голове Игнатия. Но, отправляя церковную службу, он всегда надевал её, считая, что имеет на это полное право…
Имел ли он на это полное право? Наверное, да. Потому что так считали не только его сторонники, но и те, кто участвовал в его низложении. К примеру, тот же Василий-македонянин. Усевшись на императорский трон, он на остров Теребинф послал своего протасикрита с пышной свитой царедворцев, которые и привезли Игнатия, как драгоценную вазу, во дворец, где и увенчали его седую и в общем-то мудрую голову патриаршей короной…
Ударил большой церковный колокол, потом бухнул здоровенный монастырский, и затем на всех колокольнях зазвонили на разные голоса, — Игнатий и сопровождающие его слуги перекрестились: что за перезвон? К обедне рано, значит, по какому-то случаю… Поспешили на монастырский двор; там, одетый по-походному — в кожаную куртку и такие же штаны — пил, окружённый монахами, из деревянного ковша воду гонец из Милета.
— Скоро должен появиться флот Кондомита, разгромленный в Сицилии агарянами, — сказал Игнатию настоятель. — Велено, — он кивнул на гонца, — звонить, когда корабли пойдут мимо.
И настоятель заспешил по своим делам, так неожиданно возникшим с появлением гонца, которого доставили сюда на малой галере. Если бы он не спешил, то от его взора не ускользнуло бы необычное возбуждение свергнутого патриарха, вызванное этим сообщением: глаза радостно блестели, щеки пылали, губы кривились в довольной усмешке… Сбывались горькие предупреждения его и бывшей августы: вот оно, наказание Господне за напраслины, возводимые на их головы за богохульства императора и его беспутного дяди.
— Идут, идут! — крикнули с берега, и Игнатий со своими слугами снова поспешил туда.
По четыре в ряд плыли под квадратными парусами около ста двадцати хеландий, остальные, без мачт, потерянных в сражении, шли чуть приотстав и в стороне от главного строя. Когда корабли приблизились, можно было разглядеть, что и борта у казалось бы резвых парусников тоже все искромсаны, с зияющими дырами и выбитыми досками, не говоря уже о тех восьмидесяти, которые на воде держались чудом. Правда, у каждой хеландии весла оставались целы, и неудивительно, потому что в дальние плавания их всегда брали с запасом, — иначе не могло и быть, в шторм они легко ломались а тем более — в бою…
Хоть и радовался свергнутый патриарх разгрому императорского флота, но в глубине души ему было жаль простых моряков и солдат, тысячами оставшихся лежать на дне Ионического моря. И, подняв кверху правую руку с двумя поднятыми пальцами, он начал творить молитву во спасение их душ, хотя знал — всемилостивый Бог прощает все грехи погибшим в бою воинам: «Слава! Слава вам, братья, отдавшим жизнь за родину! А кара небесная пусть падёт на головы тех, кто привёл вас к гибели!..»
Игнатий подвергал проклятию ненавистных ему царедворцев, изгнавших его из Константинополя, и снова чувствовал внутри оцепенение и холод.
Источали неизбывную печаль медные звуки колоколов, творили со слезами на глазах молитвы монахи, упав на колени, стоял на крутом морском берегу во всем чёрном настоятель монастыря, и золотым крестом, от которого при ярком солнце исходили лучи, осенял проплывающие мимо острова корабли.
С похолодевшим сердцем, со вновь возникшей в душе яростью Игнатий вернулся в келью и повелел подать стило и пергамент. Быстро-быстро стал писать. Сложил написанное вчетверо и соединил шнурком, расплавил на горящей свече воск, полил его на концы шнурка и приложил свою печать. Потом позвал одного из слуг:
— Вот тебе послания. Их нужно тайно и срочно доставить. Одно — настоятелю Студийского монастыря, другое — во дворец к протасикриту.
И ступай… А я прилягу отдохнуть, устал. Болит голова… И пусть не входит никто, пока не позову.
Он, совершенно разбитый, лёг на топчан и вытянул ноги. Подошвы горели, как будто прошагал с десяток миль, в голове гудело — это, видимо, кровь давила на мозг, хотелось забыться, ни о чём не думать и ничего не помнить… Игнатий закрыл глаза, и сон мгновенно слетел на него, но спал он тревожно и мало; а проснувшись, ощутил в голове лёгкость и ясность мысли.
«Что надо делать в моем положении? — подумал свергнутый патриарх. — Не радоваться и яриться, а действовать! Пусть вершится то, что задумано мною с того момента, когда я потерял патриаршую корону… Не должны напрасно пропасть наши с Ктесием усилия и наши дела, касаемые Херсонеса, города, близкого к хазарам и русам… Теперь протасикрит снарядит в Хазарию тайного гонца с моим посланием к моему родственнику… Если философа с его верным псом Леонтием не убили, значит, они наверняка уже там. И то, что велю Ктесию, да исполнится! Я — не отец, со своим положением не смирюсь никогда… Видит Бог мои страдания и душевные муки и простит меня… Что я предлагаю в посланиях, на первый взгляд направлено против моей паствы, но зато потом народ Византии получит освобождение от беспутного тирана и его прихлебателей, которые ввергли страну в разврат, бесчестие и расхищение. Государственная казна пуста давно, накопленное Феодорой и её мужем богатство бессовестно разграблено… А тут ещё разгром флота, без которого нет могучей империи, какую создали Великий Константин и Юстиниан… И если я желаю своей родине несчастья, то лишь потому, что уверен — это ускорит конец правящей своры и начало выхода из того положения, в какое по её вине попала наша империя…»
И даже кровь, которая должна неминуемо пролиться, да, в общем-то, она уже льётся и лилась (вспомните зловещие деяния Зевксидама, оплачиваемые золотыми византинами), не останавливала тщеславного Игнатия; как считал он, эта кровь в его борьбе за власть не может лечь греховным камнем на душу: делается всё это якобы во имя справедливости, во имя блага народа, во имя Бога.
Как изворотлив и хитёр человек! Игнатий, думая так, и не помышлял, а может быть, и не хотел помышлять, что творит он это всё ради себя, ради личной корысти, — но скажи ему такое, он воскликнет в ответ: «Нет, нет и ещё раз нет! Я всего лишь червь земной. А если мои интересы столь высоки, значит, они продиктованы интересами неба…»
Ах, черви земные, выползающие из своих нор в пору тёплых дождей, чтобы погреться… Тогда- то вы и являете миру свой омерзительный облик!
Игнатий выглянул в окно. Солнце уже клонилось к горизонту, и он удивился, как быстро пролетело время с момента его возвращения в келью — вот уже и пора собираться на литургию.
* * *
Обогнув в четвёртый раз мету, когда взмыленные лошади уже заканчивали бег, Михаил III увидел в первом ряду зрителей Ипподрома гонца с черным флажком и сразу понял: его отборный флот потерпел поражение…
Василевс натянул вожжи, колесница остановилась и, надо полагать, вовремя, потому что в глазах императора потемнело и он пошатнулся. Кто- то из служителей Ипподрома подбежал к лошадям, схватил их под уздцы, а потом помог Михаилу сойти с колесницы. Толпа на трибунах недовольно загудела, так как четвёртый круг не был пройдён до конца, и к тому же эта неожиданная заминка на дистанции затормозила всю скачку.
— Растяпа, пень дубовый, ослами тебе править!.. — кричали на василевса наиболее неугомонные и горячие болельщики, но, как только бросали взгляды в сторону гонца с черным флажком, замолкали.
Конюх проводил василевса в раздевалку, туда же позвали гонца, и, когда он переступил порог двери, на него с кулаками набросился Михаил и стал избивать, приговаривая:
— Сукин сын, подлец, ты зачем притащился на Ипподром?! Ты сорвал скачки, негодяй!
— Прости, император! У меня — приказ… Немедленно сообщить вам эту страшную весть… Я иначе не мог, — оправдывался гонец, не смея поднять даже руку, чтобы защитить от ударов своё лицо.
Выплеснув ярость, василевс услал гонца во дворец и следом за ним двинулся сам.
Во дворце его уже ждали Фотий, Варда и протасикрит.
Михаил появился в зале без красных башмаков, без императорского хитона — а эта забывчивость выдавала в нём одновременно и бешенство, и растерянность.
— Варда, — обратился он к дяде, — сознаешь ли ты, что поражение флота лежит прежде всего на твоей совести? — торжественно вопросил василевс.
На Варду воззрилась сразу три пары глаз, но он не смутился под этими пристальными взглядами.
— А почему, величайший из величайших, я должен это сознавать? Почему? — вопросом на вопрос ответил логофет дрома.
— Как почему? — удивился племянник. — А не ты ли превозносил полководческие достоинства Кондомита?
— Не я один… Вот и он — тоже. — Варда ткнул пальцем в протасикрита.
Начальник императорской канцелярии был высокий, худой, с узким, аскетическим лицом, с глубоко упрятанными вовнутрь глазами, угодливый и суетливый. На упрёки Варды он не возразил ничего, лишь узловатые, длинные пальцы его, и, по всему видать, сильные, цепко сжали кожаный пояс, на которой висел кинжал.
Промолчал и Михаил. Образовавшейся паузой воспользовался патриарх:
— Чем упрекать друг друга, не лучше ли подумать о том, что делать дальше… Насколько мне известно, государственная казна пуста, увеличенные налоги на виноградники и тягловый скот совсем задушили землевладельцев. Они бросают свои участки, собираются у монастырей, поминая добрым словом Игнатия и прежнее правление Феодоры и хуля нас всех вместе…
— А что же ты, поп, так распустил свою паству? — вопросил Михаил, на удивление сегодня трезвый и благочинный.
Все опустили глаза — понимали: патриарх тут ни при чём, и пастве даже с амвона не внушишь, что белое — это чёрное, а чёрное есть белое…
Вдруг во дворец со своими телохранителями-гигантами ворвался Феофилиц и крикнул:
— Император, поднимай на ноги своих гвардейцев, легаториев, в городе уже учиняются беспорядки, еле пробился от своего дома к вам… Охлос начинает задирать богатых прохожих, громит лавки арабских купцов. На форумах разводят костры, наверняка скоро начнут раскалять докрасна медного быка…
— А что будет, когда корабли войдут в Золотой Рог?! — воскликнул протасикрит. — Не примкнут ли моряки к бунтующему охлосу?…
Разогнать толпу! Немедленно! На форуме Быка выставить усиленную стражу… Моряков на берег не пускать до моего особого распоряжения. Где эпарх? Живо его сюда! Дядя, — Михаил обратился к Варде, — наведи порядок в столице, прошу… И вообще, с этого дня поручаю тебе ведение всего военного дела империи.
Кажется, василевс только сейчас начал полностью осознавать все последствия надвигающейся опасности и понял — тут уж не до пререканий, надо действовать. Не пришёл ли ему на ум бунт охлоса во времена Юстиниана, начавшийся также стихийно и переросший в восстание, у которого нашёлся свой предводитель?… «К тому же народ подзуживают монахи-студиты и их сторонники, говорил же об этом Фотий; теперь наверняка они связались со своим пастырем Игнатием…»
Явился в боевом облачении эпарх адмирал Никита Орифа, белокурый, непохожий на грека, высокий и стройный, с четырнадцатью регионархами. Среди них выделялся крутолобый, с медной толстой шеей, с мощными волосатыми ляжками.
Когда пять лет назад представляли его на должность регионарха (до этого Иктинос после возвращения из Херсонесской фемы служил при дворце кандидатом), Михаил, глядя на него, подумал: «Ему бы на форуме стоять заместо пустого медного быка…» Поделился своими шутливыми мыслями с Вардой, и тот сказал:
— А давай, племянник, мы его и назначим начальником региона, где этот бык стоит. Пусть будут там две медные скотины.
Михаил захохотал и… назначил. Две скотины так две!
Но сейчас он строго спросил:
— Почему допустил, что людские отбросы костры зажгли на твоей площади?
— Думал, по случаю твоей победы на скачках, благочестивый, — не моргнув глазом ответил Иктинос.
— Дурак! В твоей башке столько же мозгов, сколько во лбу медного быка… Прочь с моих глаз, Медная Скотина, и учти, если скоро у себя не наведёшь порядок, поплатишься головой!
Регионарх тут же исчез. Василевс обратился к остальным:
— Поняли меня, олухи? Я ещё с вас спрошу, как вы могли допустить такое…
А потом уже тише сказал Никите Орифе (за этим человеком стояло всё среднее звено патрициев, и не только царедворцев!) — когда Михаил оставался трезв, он хорошо понимал расстановку сил у себя «дома»:
— Никита, со всех регионов, с каждой улицы почаще шли ко мне вестников…
— Сделаю, мой император. Каков для них будет пароль?
Михаил на мгновение задумался, а потом, показав кивком головы на двор, за которой скрылся Иктинос, ответил:
— Ну, скажем, «Пустой Медный Бык».
Несмотря на достаточно серьёзную сложившуюся ситуацию, все присутствующие в зале заулыбались.
Орифа с регионархами тоже вышли из залы.
— Дядя, — снова повернулся василевс к Варде, — бери моих гвардейцев, оставь только охрану, и скачи к Студийскому монастырю. Оттуда, кажется, шипя и злобно сигналя языком, ползёт ядовитая змея… Пригвозди её к земле копьём, как Георгий Победоносец гада.
В какие-то отрезки времени, когда Михаил вот такой, сознающий ответственность, он мог быть красноречивым и отдавать дельные приказания.
— И проследи, мой логофет дрома, чтобы содержимое лавок купцов, уже громимых охлосом, как доложил Феофилиц, никому, кроме моей казны, не досталось… Увидите, кто растаскивает товар или сует драгоценности за отворот хитона, отбирайте их у него и — пинком под зад… Но лучше — в Скилу, а там разберёмся. Самых злостных будем судить по законам за ослушание и неподчинение…
(Того, кто ослушался своего начальника, а тем более не выполнил его приказание, приковывали на площади Тавра к столбу, и каждый прохожий должен был плюнуть ему в лицо и, взяв одну из палок, которые лежали здесь навалом, ударить несколько раз по ногам. Через сутки, с переломанными, как правило, костями, снимали беднягу с цепи и вешали. Таких столбов на территории Византийской империи стояло предостаточно).
Михаил помолчал, потом подмигнул Фотию и спросил:
— Правильно я делаю, отче? Ты ведь сам сказали, что казна пуста…
Патриарх взглянул ему в глаза, в которых зажглись огоньки рыси, вышедшей на охоту, понял и ужаснулся: «Да он, подлец, может такое натворить, долго затем придётся расхлёбывать!.. Казна действительно пуста, и не без твоего, дурак, содействия, но разве таким способом она может быть пополнена?! Как сказать ему об этом? Если здесь находятся коварный протасикрит и наивный Феофилиц… Да приказ-то — тащить разграбленные драгоценности и товар во дворец — уже отдан… Положимся на волю Господа».
Наслаждаясь замешательством патриарха, василевс с усмешкой ждал ответа.
— Присночтимый и благочестивый! Твоё дело носить золотой венец и всю красоту мира, — начал дипломатично Фотий, — наше же дело — Бога молить о царстве твоём и вместо царской красоты носить на челе своём знаки смирения и печали. И ещё нам следует обо всём мире возносить молитву Богу — не только о верующих в Господа нашего, но и о неверующих… — Патриарх выразительно поднял глаза на василевса. — Поэтому я иду сейчас в храм святой Софии и буду служить молебен о спасении душ… Богу нашему слава, и ныне, и присно, и во веки веков…
— Аминь, — повторили все хором.
Фотий вышел.
У василевса гневом перекосило лицо, и он прошипел вослед патриарху:
— Попы, словоблуды, всё учат и учат… Тот был — учил, и этот… Вот вам! — И Михаил, оттопырив зад, громко хлопнул по нему рукой.
Феофилиц подобострастно захихикал, а его телохранители заржали застоялыми жеребцами.
— Мой император, дозволь и мне со своими силачами вступиться за твою честь и честь великого Константинополя, — вскинул гордо голову карлик.
— Дозволяю, мой преданный и доблестный Феофилиц.
Карлик бряцнул шпорами по мраморному полу и воинственно крикнул:
— За мной, гиганты!
Василевс и протасикрит остались одни. Михаил пригласил своего начальника канцелярии пройти в помещение, где стояли скамьи для возлежания и журчал фонтан. Велел подать вина.
— Устал я, Аристоген, — сказал император, устраиваясь на скамью, — скачки, потом чёрная весть о разгроме флота, а теперь беспорядки в городе…
Аристоген молчал, лишь преданно заглядывал своему господину в глаза, но не как собака глядит на своего хозяина, а как лютый зверь на циркового дрессировщика…
Принесли вина, василевс залпом опустошил чашу, которая была размером с медную голову Иктиноса, и закрыл глаза, поудобнее растянувшись в ожидании первых вестей с улицы.
Чем дольше всматривался Аристоген в тяжёлое лицо императора, тем больше он его ненавидел. Жутко, яростно, до боли в сердце! У него нервно начинали подрагивать уголки губ, когда он вспоминал все обиды, нанесённые ему этим человеком, и все унижения, которые пришлось ему от него перенести.
Когда дочери Аристогена исполнилось четырнадцать лет, василевс приказал привести её к нему в спальню. Как ни умолял китонит (тогда протасикрит имел такое придворное звание), василевс оставался непреклонен. И поставил условие: или тюремное заключение вместе с семьёй (выставить за ослушание на площади Тавра для палочного избиения, с тем чтобы потом повесить, Михаил побоялся бы), или он, Аристоген, становится начальником канцелярии. Бедный отец выбрал последнее, правда, став протасикритом, он выгодно пристроил свою опозоренную дочь, выдав её замуж за богатого владельца виноградников. Теперь его зять стал ещё богаче. Но Аристоген поклялся всеми способами мстить Михаилу и примкнул к партии игнатиан. И сейчас он представил, как по слегка вздыбленным волнам Понта, кутаясь в шерстяной хитон и наблюдая из каюты за дунайскими берегами, жёлтыми от осеннего леса, плывёт на галере в сторону Крыма гонец с тайным письмом к Ктесию от его святейшества Игнатия.
Вот за кого протасикрит пойдёт в огонь и в воду! В тяжёлые дни он всегда находил у него утешение и поддержку. И несказанно дорожил доверием Игнатия. И всегда поражался его большому уму. Проявился он снова и в тайном письме к капитану «Стрелы», в котором говорилось, что если уж он, Ктесий, и Зевксидам не смогли ничего сделать с философом и его монахом-телохранителем Леонтием в Херсонесе, и в дальнейшем не удастся, то по приезде в Итиль нужно приложить силы к тому, чтобы выставить их в неблаговидном свете. Надо подговорить один из хазарских пограничных отрядов напасть на русские владения. И так дело обставить, чтобы русы убедились, что это нападение впрямую зависит от миссии Константина к кагану. И станет ясно: миссия никакая не богословская, а замышляющая войну хазар против русов.
«Раздразнить надо русов, пусть они вознегодуют на забулдыгу-императора и его свору, и на пса Фотия — врага моего кровного… А там, глядишь, и не только вознегодуют, а предпримут ответные действия, что нам, в нашем положении, как раз на руку…» Последние строки этого письма Аристоген запомнил слово в слово и возрадовался…
«Вот и бунт идёт. И конечно же, это дело рук тоже Игнатия, ибо по городу разгуливают монахи-студиты и благословляют на него охлос, говоря, что бунт — воля Господня…» — так думал протасикрит, а та фраза василевса о пополнении казны за счёт имущества разграбленных купцов запала в голову, и у него родился план, который, по его мнению, должен отвечать той же цели, которую ставил перед Ктесием Игнатий…
Первый вестовой, назвав пароль страже у ворот и у дверей дворца, гремя панцирными пластинами, прошествовал к императору и, сняв с головы начищенный до блеска медный шлем, низко поклонился. Его доклад был лаконичен и точен, не допускающий в обращении к императору никаких витиеватых выражений.
К чести Византийской империи, её армией было много хорошего перенято от уставов, устройства, вооружения, а также ведения войны от армии Древнего Рима.
— Василевс, регионарх Иктинос передаёт тебе… Костры потушены. Сто человек охлоса зарублены. Остальные рассеялись. Порядок водворён полностью. — И вестник надел на голову шлем, показывая этим, что доклад окончен.
А вообще-то, только воин в присутствии императора мог находиться с покрытой головой.
— Иди, — коротко бросил Михаил и дотронулся до плеча протасикрита. — Аристоген, а этого «медного быка» я не зря сделал регионархом.
— Да, не зря… — в тон ему ответил начальник канцелярии, а сам подумал, что эти «медные быки» и вызывают всеобщее недовольство народа… Побольше бы сейчас таких «быков»!
Второй вестник, который был также немногословен, сообщил, что погром арабских лавок в регионе форумов Августеона и Константина закончен. Скоро драгоценности будут здесь. А самих купцов растерзала чернь… Оборванцы кричали, что у агарян на товары слишком высокие цены…
Когда вестник ушёл, василевс снова обратился к протасикриту:
— Кажется, дела наши идут неплохо, Аристоген… Если так и дальше пойдёт, к вечеру с охлосом управимся. А может, бунт — это хорошо?… Лавок купцов-агарян много ещё и на других форумах… — И Михаил осушил ещё одну чашу. И стало заметно, что он начал хмелеть.
— Мой император, ты сила и разум, ты ловкий Автомедон, - подольстился протасикрит. — А ведь в нашей огромной столице есть лавки не только агарян… Скажем, киевлян. Они выручают от продажи мехов и мёда куда больше денег, нежели сарацины от своих серебряных и золотых побрякушек, которыми и без них гремит вся Византия.
— Ме-е-е-ду хочу! — вдруг проблеял василевс и, соскочив со скамьи, с пафосом воскликнул: — Так, значит, и они втридорога дерут за свои товары с моего народа?!
— Так, светлейший! — подтвердил хитрый протасикрит.
— Теперь и ты, мой верный Аристоген, докажешь, что умеешь держать в руках меч… Возьми несколько человек из моей усиленной охраны, теперь можно её и слегка сократить, и шествуй к этим славянским псам, которые незаконно завышали цены. Запомни, Аристоген, незаконно… А «Кодекс Юстиниана» наказывает каждого, дерзнувшего на такое, смертной казнью. Иди смело, руби им головы, бери их золото и товары и жги их лавки… Ещё тогда, на приёме во дворце, они мне сильно почему-то не понравились, эти купцы с Борисфена. Слишком гордые. — И василевс выругался. И выругался так, как, может быть, не позволил бы себе даже самый последний человек из охлоса.
Несмотря на народные волнения, вызванные не столько сообщением о разгроме флота сарацинами, сколько нищетой простого народа, весть, что отрубили головы купцам с Борисфена по личному приказу императора и их товары и выручку свезли во дворец, с быстротой молнии облетела Константинополь. Не трудно догадаться, что к распространению её приложил руку и сам исполнитель этой гнусной казни Аристоген, он в данном случае рассуждал так: «Да, я сделал это… Да, я срубил им головы… А что оставалось мне делать?! Я выполнял приказ… Значит, на мне не лежит никакая ответственность».
В общем, расчёт был верный: вспомним неумолимо действующий закон об ослушании и неподчинении…
И когда об умерщвлении русских купцов узнал патриарх Фотий, лицо его перекосила судорога, он тут же помчался во дворец, шепча себе под нос словно молитву: «Так и случилось… Без ножа зарезал, подлец… И не только русов. Своих… Своих… Как же он мог забыть «Договор мира и любви» с киевлянами, который существует ещё со времён Юстиниана?!»
По залу дворца расхаживали Варда в полном воинском облачении, но без золотого шлема, эпарх Никита Орифа и маленький Феофилиц, но без своих гигантов. Он их оставил за дверью.
Возле одной из колонн стояли четыре связанных между собой студита. Не обращая ни на кого внимания, патриарх крикнул прямо с порога:
— Где василевс?
— Тише, — сказал Варда, — он спит.
— В такое-то время!.. — Фотий в гневе стукнул патриаршим посохом по мраморным плитам зала.
На этот стук с визгом выскочила из покоев императора полураздетая Евдокия Ингерина. Пьяный Михаил даже не пошевелился.
— Тьфу, нечисть! — И только тут Фотий увидел прячущегося за колонной протасикрита. — А ну иди сюда! — строго сказал патриарх.
Тот, на удивление, подчинился сразу. С ладони у него свисала золотая цепь, на которой крепился крест. Его святейшество сразу узнал его.
— Откуда этот крест у тебя?
— Снял с шеи русского купца.
— Вместе с головой, пёс шелудивый… — Фотий вырвал золотую цепь с крестом из рук протасикрита.
Возвращаясь в храм святой Софии, Фотий теперь гневался на себя: «Как же ты мог не совладать с собой?! Сам же наряду с философией древнего грека Симонида Кеосского, который жалел простого человека и сострадал ему, внушаешь своей пастве и ученикам школы стоицизм великого римлянина Луция Сенеки, которому ещё и подражаешь в своём творчестве… А ты, как мальчишка, прибежал во дворец, настучал посохом, спугнул любовницу василевса, место которой в каком-нибудь солдатском лупанаре, а не в императорском дворце. Красивая — слов нет, и очень развратна… Потом наорал на ничего не понимающего с похмелья Михаила, которого всё-таки подняли всеобщими усилиями… Ты разве забыл, что при дворе много шпионов твоего злейшего врага Игнатия, недоброжелателей, доносчиков, да и просто лизоблюдов мелких? И кто, тебя поддержал?… Один Никита Орифа. Достойный, возвышенный человек».
И ещё одно обстоятельство не давало покоя патриарху: «Как, каким образом крест на золотой цепи, принадлежащий философу, оказался у старшины киевских купцов?… Уж не стряслась ли какая беда с Константином и Леонтием?»
Проходя площадь, патриарх увидел развалины некоторых домов, где жили, по-видимому, сарацины, а лавки их были буквально растерзаны, многие ещё догорали, источая вонь оливкового масла и восточных пряностей.
Во дворе Магнаврской школы Фотию встретился с книгой под мышкой негус Джамшид. Патриарх, как и просил Константин, окрестил его, но имя оставил прежнее, оно ему тоже понравилось.
И взял к себе учеником. И порой приходится удивляться, до чего же способный юноша! Знания в него вливаются, как в пустой сосуд вино. Да и из мальчика он превратился в статного подростка — с узкой талией, широкими плечами, развитыми на галерах. Правда, на кистях рук так и остались шрамы от наручных колец, особенно заметные на тёмной коже.
— Джам! — позвал его Фотий.
— Слушаю вас, мой учитель…
— Ты видел это? — И патриарх протянул золотую цепь.
— Да, видел. На груди отца Константина, а потом её показывал нам с Леонтием на дворе херсонесского стратига молодой красивый купец из Киева. И благодарил отца Константина за подарок…
Фотий как-то странно посмотрел на негуса, потом во взоре его вспыхнула безудержная радость, он привлёк Джама к себе и погладил его по голове.
— Спасибо, сынок. — И пошёл тихо в свои покои.
Юноша посмотрел ему вслед ничего не понимающим взглядом и побрёл в библиотеку заниматься.
Только вечером он узнал, что киевских купцов обезглавили по личному приказу императора. «Почему, зачем?» Юноша на такие вопросы получит ответы ещё не скоро, ему ещё надо учиться и учиться постигать этот сложный мир и его высшие законы, которые, к несчастью большинства людей, зачастую далеки от правды и справедливости…
Назад: 1
Дальше: 3