XXXVI
На другой день после смерти Михаила Дмитриевича мне едва удалось пробиться в комнату, где он лежал...
Теперь уже не было вчерашней суетни и толкотни. Из Петербурга наехали близкие к нему лица; у самого тела выросла и всё время стояла вся в слезах его сестра, Надежда Дмитриевна, не отводившая взгляда от гордой и красивой ещё головы брата... «Зачем так рано?» — читалось в этом взгляде, полном глубокой тоски... Тусклый свет восковых свечей теперь отражался на вензелях, камергерских мундирах, звёздах, генеральских эполетах. Тем не менее у самого тела сплотились, точно не желая отдать его никому, даже самой смерти, его адьютанты и состоявшие при нём... На жёлтом, страшно жёлтом лице Скобелева проступали синие пятна... Губы слиплись, слились... Глаза ввалились... И весь он как-то ввалился... Ввалилась грудь так, что плечи с эполетами торчали вперёд, ввалилась шея, точно голова была отделена от неё... Вокруг благоухали только что распустившиеся розы и лилии... Массы венков были разбросаны кругом. Они совершенно покрыли и золотую парчу покрова, едва-едва поблёскивавшего из-под них... Тем не менее и теперь это мёртвое лицо не казалось мёртвым... несмотря на ввалившиеся глаза, на заострившийся нос, на слипшиеся синие губы, на пятна. Чудилось, что он спит, не так как всегда, а строгий, серьёзный, смеживший свои века под впечатлением какой-то глубокой думы. Вот-вот проснётся и окинет всех изумлённым взглядом: чего собрались сюда, зачем эти тускло горящие свечи, эти пышные розы, льющие в спёртый воздух своё благоухание...
— А мы живём!.. — слышится в стороне скорбный голос.
Оглядываюсь... Старик-генерал не сводит глаз с этого молодого лица...
— Ив какое время, когда ему открывалось широкое поприще, где бы он мог развернуть все свои силы...
У дьякона, участвующего в панихиде, прерывается голос от слёз, несколько раз он невольно смолкает и начинает опять... Вон другое заплаканное лицо простого солдата... Это любимец покойного, Бражников, ходивший за его лошадьми... Он качает головой, точно упрекает Скобелева, зачем он ушёл отсюда... Толпа на площади выросла за ночь. Она залила её всю...
— Совсем небывалое дело!.. — слышится чей-то доклад генерал-губернатору. — Со всех сёл массами идёт народ сюда... Со всех заводов. Рабочие отказались работать... Из Серпухова, из Богородска — отовсюду тянутся толпы.
И действительно, на площади уже целое море... Улицы, прилегающие к ней, запружены народом... Народ на крышах домов, на кремлёвской стене... На фонарях держатся, уцепившись руками... И всё это молчит, как будто они боятся своим говором нарушить покой его — уже ничего не слышащего... Ничего не видящего... Отставных солдат сотни, тысячи в этой массе... Только они говорят: рассказывают толпе, каков он был, как он любил их, любил народ... И сколько в этом бесхитростном рассказе слышится преданности ему...
Около меня передаёт какой-то офицер: «Иду я в толпе, слышу, солдат один говорит: так мы его любили, что, кажись, какой бы бой ни был, понеси его перед нами мёртвого, разом бы мы снесли всё прочь...» И действительно, они шли за ним... Неслись, как волны, прорвавшие плотину, как волны могучие, неукротимые, не знающие или, лучше, не замечающие сопротивления... Те, кому удалось стать у самой гостиницы, — без шапок. Всякий раз, как до них доносится отголосками пение певчих, они крестятся... Крестится и толпа за ними...
— На площади бы панихиду! — слышится кругом...
— Священников сюда... Мы все хотим...
Но чего-то испугавшаяся полиция молчит...
— Это ведь демонстрация будет, помилуйте!.. — говорит один из блюстителей порядка.
К полудню толпа уже не увеличивается, а уплотняется, на том же пространстве стали новые сотни и тысячи народа. Если бы не крики городовых да не ругань жандармов, сослепу кидающихся в эти толпы неведомо зачем, то тишина кругом казалась бы мёртвой...
Наконец панихида окончена... Сестра покойного, плакавшая до тех пор безмолвно, зарыдала теперь, когда гроб её брата подняли на руки, чтобы пронести его в церковь Трёх Святителей, на самом краю Москвы, у железной дороги, по которой его провезут в имение...
Гул пошёл по площади... Гул этот донёсся до нас, поднявших этот гроб...
Наконец отворили дверь на площадь... Наконец в её просвете народ, целые сутки тщетно ожидавший этого, увидел в цветах венков его лицо... Мы нарочно подняли изголовье гроба... И не успели ещё вынести его на улицу — как раздалось такое рыдание, которого до тех пор я никогда не слышал.
— Москва плачет... — доносится до меня.
— Народные похороны... — говорит кто-то рядом. И действительно, мы видим, что они народные... Площадь, улица — единственно доступны народу, и тут-то он показал себя... К чему были эти меры предосторожности... Народ себя вёл гораздо лучше, чем его пестуны. Мы шли, со всех сторон охваченные целым морем голов... Как во сне я припоминаю эти заплаканные лица, которым не было и числа, эти десятки тысяч рук, подымавшихся, чтобы издали перекрестить своего любимца. Чёрные сюртуки, изящные дамские платья — и тут же грязная, потная рубаха рабочего, сибиряка-крестьянина... Никто их не подготавливал, никто не организовывал подобного торжества, печального, но величавого, величавого именно подавляющей массой народа, в рамке этих кремлёвских стен и башен... Взглядывая по сторонам, я видел, как кланялись ему эти всклоченные головы, как мозолистые заскорузлые руки крестили загоревшую грудь, видную из-под откинутого ворота рубахи... Вон эти из деревень, должно быть, в лаптях они... На колена стали, когда мы мимо несли его... В более, узких улицах народ точно старался врасти в стены домов, очищая ему дорогу, на широких площадях он раздавался, открывая коридор, по которому мы несли его.
Да, действительно, это народ хоронит, народ его оплакивает... Теперь только видно, как народ умёл отличать и узнавать друзей своих, как за любовь он платит любовью... Окна, балконы домов полным-полны... Мало, очень мало равнодушных лиц... Они теряются, их не видать совсем... Чуть не пол-Москвы мы прошли так, когда вдали показались Красные ворота, а за ними церковь Трёх Святителей... Вся эта площадь залита сплошь толпой... Ей нет конца... Когда мы проходим мимо улиц, разбегающихся направо и налево, в них, насколько они доступны взгляду, видны всё те же толпы... Эти не нашли себе места, они ничего не увидят, но ждут всё в том же благоговейном молчании.
— Мы хороним своё знамя!.. — говорит Хитрово... — Где теперь человек, вокруг которого сошлись бы все... Где такое сочетание самых разнообразных условий и такая ранняя слава!..
Церковь Трёх Святителей уже полна. Ночью я заехал сюда ещё... Улицы также были заняты народом... Терпеливо ожидал он своей очереди — поклониться в последний раз праху... В церкви в два ряда подходили к гробу крестьяне. Венки за венками приносили вновь... Сотни их разрывали, раздавая желающим, но церковь всё ещё была полна ими... Углы тонули под зеленью, стен и икон не было видно за венками... У гроба дежурили адьютанты покойного... В темноте, из цветов, едва-едва выделялась русая, широко расчёсанная на обе стороны борода, светлые усы и чуть заметный абрис страшно похудевшего лица... Я долго стоял тут, присматриваясь и прислушиваясь.
— Упокой его Господи! — крестит это лицо какой-то старик крестьянин...
— Послужил ты нашей матушке России... — говорит другой, глядя в эти неподвижные черты... — Честно послужил... Дай тебе Господи царство небесное...
Вон инвалид едва-едва подвигается через церковь, стуча деревяшкой по каменному полу... Добрался... Смотрит на Скобелева...
— Не скажешь... Не скажешь уж теперь... За иной, за мной, ребята!.. — прерывающимся от слёз голосом шепчет он. — Не скажешь... Орёл ты наш!.. — И отмахнувшись от чего-то рукой, уходит прочь.
Молятся сотни — безмолвны. Подойдут, тоскливо взглянут на это лицо, поцелуют сложенные на груди синие, худые-худые пальцы рук и понурясь идут прочь.
— Насилу доступились до тебя!.. — говорит другой старик. — Живой — ты наш был, а как помер, так сейчас тебя и отняли...
И сколько нежности, сколько искреннего чувства слышалось во всём этом.
Один из близких знакомых покойного ворвался в церковь, кинулся к гробу, зарыдал и, обезумев, схватил Скобелева за плечи и хотел вынуть... Едва удалось отвести...
Я отошёл к сторонке... Отсюда была видна часть мёртвого лица... Мигание свеч придавало ему какое-то странное выражение... Точно мертвец делал попытки проснуться и не мог... Смотрел-смотрел я, и вдруг, до поразительности ясно, представилась мне картина недавнего, совсем недавнего былого.
...Пологий скат, покрытый сырою от дождя травою.
Тихо по нему вверх движется цепь стрелков... Сзади едва-едва доносится топот следующих за цепью колонн... Туман кругом, ни зги не видно... Позади цепи идёт Скобелев... Зорко всматривается он вперёд, точно хочет различить в этом тумане, где притаился редут... Вот оттуда неуверенный выстрел всполохнувшегося часового, другой, третий...
— Вперёд, ребята!.. — металлически громко крикнул генерал... Раздвинул стрелков, вышел перед ними. — Вперёд, ребята... Барабанщики — атаку... Ур-ра!..
И вспыхнуло, и гремит это «ура». От звена к звену, от одной колонны к другой... А его уже не видно — он уже в самом пекле боя, перед своими солдатами... В пекле боя, охваченного туманом... Только порою сквозь залпы слышится его ободряющей, весёлый голос...
А люди идут и идут прощаться с ним...
На другой день вся церковь была окружена войсками.
На панихиду съехались высшие чины наших войск — откуда возможно было поспеть... У гроба Скобелева стояли Радецкий, Ганецкий, Дохтуров... Черняев, заплаканный, положил серебряный венок от туркестанцев... Кругом сплошною стеною сомкнулись депутаты от разных частей армии, от полков, которыми командовал Скобелев... Венки за венками... Некуда уже ставить их.
— Послушайте! Есть кто-нибудь от Тотлебена?
— Нет никого.
— И телеграммы не было? — слышится тот же удивлённый голос.
— Нет.
— Да ведь Тотлебен командует военным округом, где расположен корпус Скобелева?
— Да.
— Странно!
— Нас самих удивляет...
Над гробом такая же неподвижная, полная тоски, сестра покойного и по-прежнему не сводит глаз с лица его.
К панихиде приехали из Петербурга Великие князья, Алексей и Николай.
Все спешно и жадно всматривались в черты покойного... Ещё час-два — и они будут уже окутаны вечным мраком. Есть что-то глубоко трогательное в этих последних минутах, когда свет божьего дня падает на холодный уже труп... Тут уже не отводишь взгляда от него... Целым роем воспоминания носятся кругом... Звучат памятные фразы, отрывая от себя покойного... Воскресает то, что, казалось, совсем уже замерло в душе... С какою-то болью доискиваешься, что отразилось, застыло на этом лице в последнее мгновение жизни, когда перед ним широко открылась дверь в иной мир?.. Что увидел он за этою дверью?..
Архимандрит Амвросий, личный друг Скобелева, начал своё прощальное слово... Тихий голос его растёт и растёт... Проникает в сердце... Точно слезами, каплет каждый звук этой речи... Сам он смотрит прямо в лицо покойному, точно говорит ему одному, и чудится нам, что и тот его слышит, что и у того на лице отразилось благоговейное чувство... Всё в церкви замерло... Только и носятся эти проникнутые душевным волнением слова...
«За любовь его к народу, за любовь народа к нему, за наши слёзы и ради собственной твоей бесконечной благости, прости ему, Господи!..» Торжественным призывом уносится в высоту звучная фраза.
Голос Амвросия оборвался... Кто-то громко зарыдал в толпе...
Прощаются... В последний раз целуют и кланяются покойному... Крышка гроба уже тут... Не совладав с собою, Абазиев бросается вон из церкви... Плачут все уже... Нет равнодушных и спокойных... Гроб подымают Великие князья... Опять — народ и площадь.
К утру в Москву собралось всё население её окрестностей...
Земли не видно. В целом, широко разлившемся море людей потонули дома... Гроб проносят под Триумфальными воротами...
— Хоть мёртвый дождался!..
— Это шествие триумфатора, а не похороны генерала...
Вот и вокзал...
На платформе траурная беседка из чёрного кашемира с белыми Георгиевскими крестами... Вагон, тоже весь обтянутый чёрным кашемиром, уже стоит здесь... Громадная пальма срезана под венчик... Широкие листья её раскидываются под потолком вагона. Г роб ставят туда... Первый удар молотка...
Грохот залпов... Трескотня ружейных выстрелов, гулкие удары пушек...
Не он ли несётся впереди боевого урагана?.. Не он ли ведёт в огонь свои дружины?.. Именно в этом адском грохоте привыкли слышать и видеть его... Я смотрю на других — и, видимо, тоже и на них нахлынули эти воспоминания... Душат они... Выбегаешь скорей из этой беседки на воздух... Залпы погасли, одни колокола бьют свою тревогу над Москвою...
Поезд для тех, кто сопровождает его, готов... Через полтора часа едем...
— Да, это действительно народные похороны...
— Не везёт нам... Все талантливые люди мрут... Теперь простор посредственности!
— Один за другим!.. И всё без следа...
— Без следа ли?.. Разве умер дух Скобелева?.. Нет — он остался...
— Да, но не будет его самого, человека вечного протеста против всякой рутины... Нет знамени...
— Он являлся именно тем типом боевого вождя, которого французы называют le grand capitaine!..
— Ну, теперь и в Питер пора, ваше превосходительство...
— Да, знаете, оно точно, герой, герой... А только довольно...
— Я вам скажу, теперь спокойнее будет...
— Что же, теперь и нам умирать надо, жить нечего!..
Ловя эти взаимно противоречащие фразы, я едва-едва выбиваюсь из блестящей толпы, окружающей гроб...
— Кажется, что в каждой семье отец, брат или друг умер... Осиротели все мы...
— Бедная Россия!..
Народная волна захватывает меня и уносит на площадь... Отсюда я едва-едва выбиваюсь на улицу.
* * *
Народные похороны стали чисто народными, когда поезд наш тронулся...
У меня до сих пор не прошло это глубокое впечатление... Все мы, находившиеся на этом скорбном поезде, были подавлены величием встречи, сделанной своему любимцу народом... Если бы я не боялся навлечь на себя упрёк в преувеличении, я бы сказал, что вагоны наши двигались до Рязани по коридору, образованному массами народа, столпившимися по обеим сторонам полотна... Это было что-то до тех пор неслыханное. Крестьяне кидали свои полевые работы, фабричные оставляли свои заводы — и всё это валило к станциям, а то и так, к полотну дороги... За Москвой на несколько вёрст стояла густая масса народа... За городом сейчас же — мост. Тут по обе стороны его не видно было окрестностей за людьми... Под мостом, где можно, тоже столпились они. У самого полотна многие стояли на коленях... Всё это под жаркими лучами солнца, натомившееся от долгого ожидания. Грандиозность общей картины так влияла, что мы поневоле пропустили множество характерных подробностей... Уже с первой версты поезду пришлось поминутно останавливаться. Каждое село являлось со своим причтом, со своими иконами. Крестьяне служили по пути сотни панихид... Большая часть сёл вышли навстречу с хоругвями — совершенно исключительное и небывалое явление... И тут не было спокойных, не было равнодушных... На всех лицах живо отпечатлелись волнения этих дней!..
Медленно двигался этот поезд в живой, глубоко чувствовавшей и так ярко сумевшей выразить своё горе Массе... В одном месте более четырёхсот крестьян стояло с зелёными ветвями в руках, и мирный шорох их издали казался шелестом невидимых крыльев в воздухе... Следующая деревня тоже вся сбежалась к полотну и, когда завидела наш поезд с траурным вагоном впереди, вся, как один человек, опустилась на колени. Только одни хоругви величаво колыхались над нею да старческий голос священника уносился в голубую рысь с мольбою упокоить его, этого легендарного витязя и народного любимца, со святыми... Деревни, далёкие от станций, сходились прямо к рельсам, и так как поезд здесь не останавливался, то они начинали свои литии при виде его и кончали, когда мы их оставляли уже позади... Мимо других поезд проносился быстро — только мельком показывая молящимся в отворённую боковую дверь вагона покрытый парчой и бесчисленными венками гроб, со стоявшими по углам его дежурными... Смутно и до сих пор слышится мне этот грустный, стихийный, однообразный ритм наскоро повторявшихся молитв, наскоро потому, что иногда поезд поневоле двигался ранее и священник оканчивал панихиду, уже издали благословляя прах Скобелева... Смутно представляется вся эта стихийная, однообразная земская сила, оторвавшаяся от работы, чтобы в последний раз поклониться своему земскому богатырю... Ночью — она была тиха до Рязани — даже лёгкий ветерок, дувший днём, уснул; иногда впереди горели сотни огней — это крестьяне выходили со свечами и зажигали их в ожидании поезда... Раскольничье село вышло без попов, но пели свои гимны, печальный напев которых долго носился в воздухе.
В нашем поезде ехал Чарльз Марвин, корреспондент английских газет... Он был поражён...
— Это и у нас было бы невозможно... — повторял он.
И накануне кто бы поверил чему-нибудь подобному...
В Рязани весь вокзал залит народом... Полиция усердно работает локтями и кулаками... Но это не мешает... Скоро местных держиморд куда-то оттеснили, и Скобелев был сплошь окружён народом... Сотни венков разорвали и бросали их людям, и те уносили их с собою как святыню. Новые венки приносили крестьяне и горожане. Были наиболее между ними из васильков, из ромашки... За Рязанью шёл дождь, под дождём стояли всю ночь и мокли толпы в ожидании нашего поезда. В конце концов, казалось, что это не похороны одного человека, а совершается какое-то грандиозное явление природы... Перед этой, столь величаво выраженною волею народа — признававшего Скобелева за то, что он был, — меркли и зависть, и тупая вражда... Отныне, если они и подымутся опять, то уже не будут страшны его памяти. Жалки и тусклы покажутся они каждому.
Так поезд подошёл к Раненбургу... Тут ждали гроб крестьяне села Спасского...
Последние вёрсты они несли его на руках, в серых сермяжных кафтанах, в лаптях...
Как кому, а это меня тронуло больше, чем вынос тела в Москве...
Легенда умерла и схоронена... Что займёт её место посреди повседневной пошлости и посредственности?..