ХХХIII
Нашу стоянку у Константинополя долго не забудут войска скобелевского отряда. Со дня на день ждали приказа двинуться и занять Царьград. Турки уже очищали там свои казармы для войск... Население готовило цветы и флаги, христиане подняли головы, на азиатском берегу Босфора отделывали дворец для султана...
Ночью по узким улицам Стамбула, низко опустив свои капюшоны, ходили патрули, потому что само оттоманское правительство хотело удержать народ от могущих быть при вступлении русских или ввиду его беспорядков. Даже нашим врагам казалась дикою мысль остановиться у ворот столицы и не занять её, хотя на время... На берегах Босфора толпы солдат и офицеров стояли у пристани в ярком мареве чудного, сказочного города, сверкавшего впереди под полным тишины и неги безоблачным небом. У самых ног наших, с поэтическим шумом, разбивались голубые волны Мраморного моря. Белый маяк гордо высился из его пенистой массы... Дальше, в лазуревом просторе, сияли полные не виданной до того роскоши острова Принцевы, далеко-далеко за Мармарой чуть мерещился азиатский берег своими снеговыми вершинами. Можно было бы подумать, что это серебряные облака, если бы они не были так неподвижны... А прямо на север раскидывалась Византия с её бесчисленными мечетями и дворцами. Та Византия, о которой так мучительно, словно задыхаясь на своём безграничном просторе, столько веков мечтала отыскивающая выхода к южному морю Россия, та Византия, к которой, правы или неправы, но постоянно стремились лучшие люди славянского мира. Мы различали и беломраморные стены её киосков, и тонкие минареты её бесчисленных джамий, и величавые купола Софии, Изеддина, Омара, Мурада, Баязида, вокруг которых лёгкими кружевами нависла резная из камня паутина... Десятки тысяч кровель и башен всползали на её холмы и терялись в тёмных пятнах кипарисовых рощ, в зелёных облаках садов... Дивным сном каким-то казался этот Рим европейского востока, этот Рим славянства, за который пролилось так много слёз и крови, так много, что, казалось, слейся вместе — они бы затопили его до самых верхушек мусульманских храмов, до самой башни Сераксериата и Галаты... По ночам туда же обращались восторженные взгляды, мириады огней зажигались на этом берегу, точно какое-то легендарное чудовище лежало там у тихих, ласкающих волн Босфора, сторожа его своими бесчисленными пламенными очами... Мы постоянно ездили в Константинополь. Военные надевали, разумеется, штатские платья, представляя что-то до такой степени нелепое, что при одном виде друг друга принимались неудержимо хохотать... Я уже жил в Grande Hótel de Luxembourg. Раз утром я ещё был в постели, как кто-то постучал ко мне.
— Войдите!
Смотрю, Скобелев в штатском платье.
— Вот каким образом русские генералы должны появляться в завоёванном городе... Я, знаете, всё-таки не верю... Мне кажется, что даже наша дипломатия, наконец, опомнится... Я со дня на день жду приказания вступить в Константинополь...
— Говорят, наши войска не готовы.
— Не знаю, чьи это наши. У меня под ружьём сорок тысяч. Я через три часа могу быть здесь... Позор, стыд!..
Как это ни странно, могу засвидетельствовать, что я в Святом Георгии (около Византии) видел, как Скобелев разрыдался, говоря о Константинополе, о том, что мы бесплодно теряем время и результаты целой войны, не занимая его.
— Теперь уже нельзя занять, после мира...
— Какой это мир!.. Разве такого мы вправе были ждать... Вы увидите, что ценою нашей крови мы дадим всё врагам России и ничего не получим сами... Наконец, чего они стесняются? Я прямо предложил Великому князю: самовольно со своим отрядом занять Константинополь, а на другой день пусть меня предадут суду и расстреляют, лишь бы не отдавали его... Я хотел это сделать, не предупреждая, но почём знать, какие виды и предположения есть. Может быть, это и так сбудется!..
Действительно, когда даже турки вокруг Константинополя возвели массы новых укреплений, Скобелев несколько раз делал примерные атаки и манёвры, занимал эти укрепления, показывая полную возможность овладеть ими без больших потерь. Раз таким образом он ворвался и занял ключ неприятельских позиций, с которых смотрели на него аскеры, ничего не предпринимавшие. Порою Скобелев тогда живее других чувствовал всю нелепость нашего великодушия или трусости, называйте как хотите, живее потому, что лучше всех понимал, что действительную силу на всякого рода конгрессах нам может дать только обладание Константинополем.
— Я бы созвал сюда конгресс и сам бы председательствовал на нём. А вокруг триста тысяч штыков на всякий случай... Тогда бы и разговаривать можно!
— А если бы Европа пошла против нас?
— Бывают в истории моменты, когда нельзя, даже преступно быть благоразумным, то есть слишком осторожным. Наша честь не позволяет нам отступиться. Нужно ещё несколько столетий ждать, чтобы обстоятельства сложились так же выгодно, как теперь... Вы думаете, бульдоги полезут воевать с нами... Никогда. Они разве что сорвут куртаж в виде клочка Сирии... Да, наконец, теперь и рассуждать некогда. Мы здесь — это наше... И защищать это своё мы должны до последней капли крови...
— Вы же не думаете, чтобы теперь же Константинополь сделался русским городом.
— Я не дипломат... Я не знаю, почему бы ему не быть вольным городом^ русским гарнизоном... А относительно коалиции — не так легко её составить, как вы думаете. Во-первых, некому пока и невыгодно воевать с нами... Разумеется, если мы станем малодушничать, так до коалиции доплетёмся. А пока я не вижу её необходимости... Представьте, что бы сказала Европа, если бы ввиду её требований, оскорбительных для нашей народной чести, государь обратился бы к своему народу...
— То есть как?
— А так... Созвал бы своих людей да и сказал: довёл я русское дело до конца, теперь вся Европа на нас ополчается. Отдаю дело в ваши руки... Какой бы взрыв патриотизма последовал, какие бы невиданные силы явились... И не отступились ли бы сентиментальные девы европейской дипломатии от нашей народной воли, от нашей всенародной защиты своего противу всяких покушений...
Говоря, что он не дипломат, Скобелев был очень скромен. В Константинополе он так сумел сойтись с Лейярдом, что неведомо какими путями, но знал всю подноготную английских расчётов, надежд и происков. Лейярд — этот враг наш по преимуществу, души не чаял в Скобелеве, английская колония Константинополя носила его чуть не на руках... Он был кумиром даже женщин, принадлежащих к этой колонии. Они все были за него...
— Я должна сказать откровенно, что ненавижу русских! — встретила его одна из них, когда Скобелева знакомили с нею.
— А я в красавице вижу только красавицу... И преклоняясь перед нею, не думаю, к какой нации она принадлежит... — ответил ей Скобелев.
На завтраках у Скайлера, на обедах у Лейярда Скобелев знакомился с англичанами и вывел одно:
— Они сами боятся, они сами не готовы к войне вовсе... Они, как азартные игроки, будут решительны, но только до решительного момента... Когда он настанет, они на всё не пойдут...
В этот день, когда он посетил меня в Константинополе, он был особенно взволнован.
— Нам остаётся одно, — говорил он. — Или перейти в разряд второстепенных держав и потерять всё своё значение, или же пойти на всё... Иногда поражение не бывает так пагубно, так ужасно, как сознание своего унижения, своего бессилия... Вы знаете, если мы теперь отступимся, если постыдно сыграем роль вассала перед Европой, то эта победоносная в сущности война гораздо более сильный удар нанесёт нам, чем Севастополь... Севастополь разбудил нас... 1878 год заставит заснуть... А раз заснув, когда мы проснёмся, знает один аллах, да и тот никому не скажет...
— ..Скверно, скверно. Под Плевной лучше себя чувствовал я, чем теперь... Душно, выйдемте на улицу... Пойдём завтракать к Мак-Гахану.
Я оделся, мы вышли...
Не успели мы сделать несколько шагов по Grande rue de Pera, как навстречу нам — что-то совсем необычное по платью. Красная феска на голове, разорванный офицерский сюртук русский, сверху офицерское турецкое пальто. Скобелев даже забыл, что он представляет собою в данный момент мирного штатского.
— Это что, кто вы такой?..
— Пленный... русский.
— Не стыдно ли вам так одеваться... Не стыдно ли... Уж если выходите, то не надевали бы на себя неприятельского мундира... Срам!.. И это русские... — обернулся он ко мне, когда мы подходили к Hótel d’Angletter, где стоял Мак-Гахан.
— ...А знаете, — немного спустя обернулся он ко мне, — может быть, ему, бедному, просто нечего надеть было... Я ужасно каюсь в своей вспышке... Как залезешь в душу к пленному... Настрадался он здесь, поди... За что я его оборвал?
— ...Мне ужасно стыдно! — заговорил он опять, уже у Мак-Гахана. — Сделайте, ради меня, о чём я вас попрошу, — обратился он ко мне.
— Что вам угодно?
— Сколько у нас у всех есть денег... У меня двадцать золотых, этого мало. Впрочем, я займу у Мак-Гахана...
Взял у того столько же или больше, не помню...
— Съездите в Сераскериат, где наши пленные, там их трое или четверо офицеров и несколько солдат, и передайте им это... — И он вручил мне сорок или пятьдесят полуимпериалов. — Главное, выразите им от меня сожаление... Скажите, что я извиняюсь... Вы это сумеете... Я бы сделал это, но мне в Сераскериате показываться нельзя.
Я сел верхом на первую попавшуюся лошадь, которые на улицах Константинополя заменяют извозчиков, и поехал в турецкую часть города — Стамбул. До Сераскериата едва добрался. Массы войск собрались туда зачем-то... В Сераскериате обратился к чиновникам. Те сначала и ухом не повели, но узнав, что я русский, моментально изменили своё обращение.
— Нужно разрешение от Реуф-паши, чтобы видеть пленных.
— А где Реуф?
— Уехал в Сан-Стефано к вашему главнокомандующему.
— Кто заведует пленными?
— Майор такой-то...
— Ведите меня к нему.
Толстый майор, неподвижный и флегматичный, даже и не слышал, кажется, что я ему говорю. Я повторил ещё раз, та же история.
— Да говорит ли он по-французски? — оборачиваюсь я к провожатому.
— Нет!..
— Есть ли кто здесь, знающий этот язык?
— Есть даже хорошо владеющий русским.
Позвали этого. Оказался из наших крымских татар. Теперь офицер.
Он изложил моё требование майору.
— Майор говорит, что нельзя.
— Передайте ему, что я отсюда не уйду до тех пор, пока не увижу пленных. Останусь здесь и днём и ночью.
И в подтверждение своих слов я постарался принять на софе более удобное положение.
Мир-алай (майор) всколыхнулся немножко, стал сосать свою трубку и с недоумением поглядывать на меня.
— Можете вы ему дать какой-нибудь пешкеш? — спросил у меня крымский татарин.
— Не дам и этого! — показал ему кончик ногтя.
Они заговорили между собою... Прошло несколько минут.
— Хорошо, он согласен вас пустить к пленным, но с условием, что я вас буду конвоировать и ещё двое...
— Это мне всё равно.
Два черкеса султанской гвардии повели меня в каземат, где были наши пленные.
В коридоре они мне указали одну дверь... Сами за мною не пошли.
Я застал там двух офицеров, одного из них именно того, которого так оборвал Скобелев.
Это был, кажется, казацкий хорунжий. Я передал поручение Скобелева и деньги... Вернулся...
— Ну, что?.. — нетерпеливо бросился ко мне Скобелев.
— Ничего... Отдал деньги...
— Обижен он... Вы извинились от меня?..
— Да.
— А он-то, он?
Я успокоил Скобелева.
— Всё-таки это непростительная выходка, что там ни говорите... Напишите мне в форме записки, в каком виде вы застали пленных... Это позор, что до сих пор мы их не вытребовали... Хотя я не одобряю...
— Чего это?
— Как можно в плен сдаваться, офицеру...
— А что ж делать?
— Что делали на Шипке. В револьвере шесть патронов, пять в неприятеля, шестой в себя...
— А может быть, ему жить хочется...
— Тут принцип важен... Что жизнь... Нужно всегда быть готовым к смерти... Жизнь одного — ноль...
Спустя несколько дней Скобелеву пришлось разыграть довольно комическую роль.
Приехал он в Константинополь, остановился у меня.
— Пойдём вечером в Конкордию, там поют француженки...
— Едем?
— Ну вот... Зачем обращать на себя общее внимание!
Мы отправились... Одна из этих интернациональных девиц пристала к Михаилу Дмитриевичу... Тот стал её снабжать полуимпериалами, которые она тут же проигрывала в рулетку.
— А знаете... Очень приятно сознавать, что никто тебя здесь не знает... Быть в положении le bon bourgeois... Я отдыхаю в этом отношении здесь... Положительно в неизвестности есть доля хорошего...
В разговоре с француженкой он то и дело употреблял фразу: мы штатские...
Наконец надоело... Сходим мы вниз по лестнице... Вдруг интернациональная девица догоняет нас сверху.
— У меня к вам просьба!.. — начинает она.
— Какая?..
— Позвольте с нашей труппой приехать к вам и дать несколько концертов...
— Это куда же ко мне? За кого вы меня принимаете?
— О, mon general... Мы все вас знаем... Вы — генерал Скобелев, Ак-паша.
— Мы, кажется, разыграли сцену из «Птичек певчих», — обратился ко мне Скобелев. — Вот тебе и вся прелесть инкогнито!..
На безделье, как и всегда у него, впрочем, уходило мало времени. С утра до ночи он со своими офицерами рекогносцировал позиции вокруг Константинополя, объезжал свои войска, делал манёвры, примерные атаки, занимался организацией несколько растрёпанных в походах полков и, спустя самый непродолжительный срок, довёл их опять до блестящего состояния. Потом, когда всё кругом болело тифом и лихорадками, один скобелевский отряд не давал ничего лазаретам... Стоило только где-нибудь показаться болезни, чтобы Скобелев сейчас же появлялся там, поднимал врачей и ставил на ноги весь медицинский персонал. Места расположения его солдат всегда были образцом по тому порядку, который царствовал в них. Всё было предусмотрено. Совершенно оправившиеся люди готовы были опять к дальнейшим подвигам.
— Нельзя успокаиваться, господа... Будет время отдыхать потом... А теперь зорко смотрите вокруг!
Между прочим, тогда же я слышал одну очень меткую фразу.
— Что делает Скобелев?.. — спрашиваю у какого-то солдата.
— А ён, как кот округ мышеловки, у этого самого Константинополя ходит... То лапкой его пощупает, то так потрётся...
— Я очень боюсь одного... — говорил один из влиятельных в армии генералов.
— Чего?
— Да как бы Скобелев нам бенефиса не устроил.
— Какого это?
— Да в одно прекрасное утро проснёмся мы — и узнаём, что Скобелев залез ночью в Константинополь со всем своим отрядом.
По отношению к этому даже разгул константинопольский принёс ему известную пользу.
Я потом видел его кроки и записки, где были означены все улицы, которыми надо было идти в Стамбул, намечены пункты для разных боевых операций... Короче, гуляя по Константинополю якобы для собственного удовольствия, он его изучил так, что начнись бой на его улицах — Скобелев сумел бы воспользоваться каждою их извилиной, каждым их закоулком...
— Он ничего мимо ушей и глаз не пропустит! — говорили о нём после...
И действительно — ничего не пропускал.
Он так любил знать, что делается кругом, быть всегда настороже всякого рода событий, знать, с кем имеет дело, что не прошло двух недель, как он уже дотла изучил весь Константинополь. Все его партии, мусульманские кружки, глухой протест поселившихся там черкесов, сплочённую силу улемов, незаметное каждый раз нарастание и наслоение новых начал в населении этого восточного города, чиновников Блистательной Порты, военных Сераскериата.
Казалось, что он собирается быть турецким министром — до того точны и обстоятельны были его сведения. Редакции Бассирета и Вакита, французских, английских и итальянских газет, издававшихся там, греческих писателей, живущих в Византии, купцов — всё и всех уже знал Скобелев, их взгляды, со всеми их мечтами, программами...
— Зачем это вам? — спрашивали его.
— Такая привычка... Я везде люблю быть дома... Терпеть не могу пробелов и недомолвок...
Я уже выше говорил, что быть при нём офицеру — значило учиться. Нигде справедливость этого так не подтверждалась, как в Константинополе. Туда офицеров, молодёжь отпускали обыкновенно на два, на три дня — кутнуть на просторе и затем вернуться на работу... Беда была, если такой отдыхающий, вернувшись, не привезёт с собой каких-нибудь полезных сведений.
— Вас, душенька, и отпускать не стоит... Ничем-то вы воспользоваться не сумеете...
— Он у вас удивительный! — говорил о Скобелеве один грек, кажется Варварци...
— Почему это?
— Я у него вчера был... Случайно зашла речь о чисто хозяйственных интересах города, оказалось, что он их знает, понимает... Я совсем потерялся, когда он начал говорить мне о проектах водопровода, поданных нашими греками, о новом мосте вместо галатского, который мы хотим строить... Я даже спросил его, не жил ли он прежде в Константинополе...
Один из стамбульских улемов, бывший в Георгии, выразился так же.
— Ак-паша мог бы быть хорошим мусульманином.
— Отчего?
— Он Коран знает.
И не только знал, но и цитировал его зачастую...
В Скобелеве в это время уже сказывались замечательные черты характера. Один из военных, которые обладают незавидною способностью лазить без мыла в глотку, сошёлся с ним в Константинополе. Генералу он очень понравился, потому что это обстоятельство не мешало оному быть храбрым человеком и остроумным собеседником. Завтракая в Hotel d’Angletter, он как будто нечаянно начал передавать Скобелеву всевозможные сплетни...
— Вы знаете, генерал, вы бы остановили своих рыцарей!
— Каких это моих рыцарей?
— Офицериков, близких к вам.
— В чём я их должен останавливать?
— Во-первых, они здесь кутят...
— А мы с вами, полковник, что теперь делаем?..
— Какое же сравнение!..
— Нам, значит, можно, потому что у нас есть деньги на шампанское, а им нельзя, потому что у них хватает только на коньяк?
— Ну, и ещё за ними водится грешок...
— Какой?
— Они вовсе вам не так преданы, как вы думаете.
— Ну, уж это вы напрасно... Я их всех хорошо знаю!
— Да вот-с, не угодно ли, один из них про вас рассказывал...
И началось самое бесцеремонное перемывание грязного белья...
— А теперь я назову вам фамилию этого человека...
Но Скобелев в это мгновение схватил того за руку:
— Пожалуйста, ни одного слова больше и ради Бога — без фамилий... Я слишком люблю своих рыцарей, слишком обязан им, слишком. Всю кампанию они, по одному приказанию моему, шли на смерть... Я не хочу знать, кто это говорил, потому что не желаю быть несправедливым. Поневоле такая несправедливость может прорваться когда-нибудь в отношении к человеку, повинному только в том, что под влиянием стакана вина он разоткровенничался при человеке, не заслуживавшем такой откровенности. — И Скобелев тоном голоса нарочно подчеркнул эту фразу: — Да-с... Не заслуживавшем!
Когда завтрак кончился и полковник откланялся, Скобелев позвал человека.
— Заметил ты лицо этого господина?
— Точно так-с.
— Помни, что для него меня никогда нет дома!
Занимая уже довольно высокий пост, он не раз сталкивался с людьми, которые старались выиграть в его мнении и выдвинуться вперёд, унижая своих товарищей...
— Я их слушаю поневоле, ушей не заткнёшь, — говорил Скобелев, — но в уме своём в графе против их фамилии ставлю аттестацию «подлец и дурак». Подлец потому, что клевещет про других и главное — про своих товарищей, дурак — потому, что передаёт мне это, точно у меня у самого нет глаз во лбу, точно я не умею отличить порядочного человека от негодяя...
Один из его подчинённых очень нуждался в то время; Скобелев хотел ему помочь и не знал как. Призывает, наконец, того и говорит: «Вам присланы деньги из России... Вот они» — и придвигает горсть золота... Тот, разумеется, схватился за неё, даже не спросив от кого. Проходит несколько времени, он является опять к Скобелеву.
— Что вам?
— Я пришёл узнать, не прислали ли мне ещё денег из России.
— Прислали... Я забыл отдать вам... Вот они...
Потом этот франт отблагодарил по-своему Скобелева, обокрав его...
В следующий раз он поручил ведение своего хозяйства офицеру. Тот недели в две накатал ему счёт тысяч в пять-шесть.
— Это невозможно... Прикажете проверить? — спросили у него.
— Ни под каким видом. Вина прежде всего моя — потому что я его назначил сам... Заплатить, и ни слова об этом. Разумеется, впредь ему денежных поручений не давайте никаких. Это раз. Если бы это были деньги общественные или чужие — другое дело... Немного погодя я найду, что ему не к лицу моя дивизия, и он сам уберётся из неё.
Расставался со своими он вообще неохотно и долго не прощал тем, кто оставлял его сам...
— Я люблю N. N., он храбрый человек, полезный; только я не возьму его к себе.
— Отчего?
— Он меня оставил... Это было сделано не по-товарищески...
О тех же, которые меняли свой мундир на полицейский, Скобелев потом и слышать не мог.
— Не говорите мне о них... Храбрый боевой офицер — и так кончить!..
Когда у него просили за них, он обрывал прямо:
— Ни слова, господа... Впредь говорю, ничего не сделаю... Он с голоду не умирал... Я этого рода оружия терпеть не могу, вы сами это знаете.
Один из таких явился к нему и, «рыдая», начал рассказывать обо всех условиях своей новой службы.
— Жаль мне вас...
— Примите меня опять к себе.
— Ну, уж это извините... За что же я буду оскорблять своих офицеров?.. Я вам дам один совет — выходите в отставку...
В Константинополе и под ним шли у него нескончаемые споры...
Начиналась эпоха берлинского конгресса, уступок, дипломатических подвохов... Скобелев мучился, злился... Он не спал целые ночи...
— Что будет с Россией, что будет с Россией, если она отдаст всё!.. И даже не всё, если отдаст часть, уступит хоть кроху из сделанного ею... Зачем тогда была эта война и все её жертвы!..
Я помню последний вечер, в который я видел его.
Мы сидели на балконе дома в Сан-Стефано... Прямо перед нами уходили в лазоревый сумрак далей ласковые, полные неги волны Босфора... Точно с мягким мелодическим шёпотом текли они к тихому берегу... У пристани едва-едва колыхались лодки... На горизонте серебряные вершины малоазийского Олимпа прорезывали ночную темень... Зашёл разговор о будущности славян. Скобелев, разумеется, стоял за объединение племён малых в большие...
— Никогда ни серб, ни чех не уступят своей независимости и свободы за честь принадлежать России.
— Да об этом никто и не думает... Напротив, я рисую себе в будущем вольный союз славянских племён. Полнейшая автономия у каждого — одно только общее — войска, монеты и таможенная система. В остальном живи как хочешь и управляйся внутри у себя как можешь... А что касается до свободы, то ведь я говорю не о завтрашнем дне... К тому-то времени, пожалуй, Россия будет ещё свободнее их... Уж и теперь вольный воздух широко льётся в неё, погодите... Разумеется, мы всё потеряем, если останемся в прежних условиях... Племена и народы не знают платонической любви... Этак они сгруппируются вокруг Австрии и вместе с нею могут, пожалуй, основать южнославянскую монархию... Тогда мы пропадём!
— Почему же?
— Потому, что при помощи Австрии католичество широко разольётся у них... Оно захватит всё и всех, и в первом спорном вопросе славяне южные пойдут против северных, и будет эта братоубийственная война торжеством всякой немецкой челяди... Но это невозможно и невозможно... Если мы запрёмся да ото всех принципов новой государственной жизни стеной заслонимся — дело плохо... На это хватит у нас государственной мудрости... А пока наше призвание охранять их, именно их... Без этого — мы сами уйдём в животы, в непосредственность, потеряем свой исторический raison d’être.
— ...Мой символ краток: любовь к отечеству, свобода, наука и славянство!.. На этих четырёх китах мы построим такую политическую силу, что нам не будут страшны ни враги, ни друзья. И нечего думать о брюхе; ради этих великих целей принесём все жертвы... Если нам плохо живётся, потомкам лучше будет, гораздо лучше!
Мы замолчали...
Волны к ночи становились темнее, громче и громче ластились к берегам... Двурогий месяц прорезался на горизонте, тихий, красивый...
— Да, у него хорошо сказалось это! — проговорил Скобелев точно про себя.
— Что, у кого?
— У Хомякова... Пришло на память его... Помните его орла?
Лети, но в горнем море света,
Где силой дышащая грудь
Разгулом вольности согрета,
О младших братьях не забудь!..
Совсем тихо начал он, но чем дальше, тем голос его всё креп и креп.
На степь полуденного края,
На дальний запад оглянись:
Их много там, где брег Дуная,
Где Альпы тучей обвились,
В ущельях скал, в Карпатах тёмных,
В балканских дебрях и лесах,
В сетях тевтонов вероломных,
В стальных татарина цепях!
И ждут окованные братья,
Когда же зов услышат твой,
Когда ты крылья, как объятья,
Прострёшь над слабой их главой...
О, вспомни их, орёл полночи!
Пошли им громкий свой привет!..
Пусть их утешит в рабской ночи
Твоей свободы яркий свет!..
Питай их пищей сил духовных,
Питай надеждой лучших дней,
И хлад сердец единокровных
Любовью жаркою согрей!..
Их час придёт! Окрепнут крылья,
Младыя когти подрастут,
Вскричат орлы и цепь насилья
Железным клювом расклюют...
И это будет!.. И это будет непременно!
— Когда? — несколько скептически переспросил я.
— А вот, когда у нас будет настолько много «пищи сил духовных», что мы будем в состоянии поделиться с ними ею; а во-вторых, когда «свободы нашей яркий свет» действительно будет ярок и целому миру ведом...
— А до тех пор?
— А до тех пор надеяться, верить, не опускать голову и не терять своего сродства с народом, сознания своей национальности.
В это время издали, с моря, послышалась вдохновенная песня, смелыми взмахами своих крыл уносившаяся в это тёмное южное небо с его яркими звёздами... Пело её несколько голосов... Видимо, певцы были одушевлены, видимо, всех их соединяло что-то общее...
— Вы знаете, что это поют они? — спросил Скобелев.
— Нет.
— Я тоже не знал. Но спросил, мне сказали... Слышу уж не в первый раз... Это греки, молодые греки из константинопольских лавок. Торгаши, а поют о будущей славе эллинов, о всемирном могуществе Греции, о том, что и это море, и этот вечный город будут принадлежать им, о том, что все народы придут и поклонятся им, и даст им новая Греция, этим новым варварам, свет науки, сладость мира и величие свободы... Вот о чём поёт маленькая, совсем крошечная Греция, эта инфузория Европы... И посмотрите, с каким увлечением, силой и страстью!.. А мы!.. Эх, скверно делается даже...
Вскоре я должен был уехать в Россию.
Скобелев прощался со мною у себя в отряде... Я оставил его тогда сильного, здорового, бодрого...
Он ещё складывался. Он не был велик, но уже в нём являлись задатки великого вождя... За год войны он стал гораздо серьёзнее. Многое увидал и многому научился.
— Чего вам послать из Питера?..
— Книг, книг и книг... Всё, что за это время было выдающегося и талантливого... Большего удовольствия вы мне не можете сделать...
Я вывез с собою несколько восторженное удивление к этой богато одарённой натуре, и всё, что я слышал потом о действиях Скобелева, всё, о чём он писал мне, только питало это чувство. В эпоху общего недовольства, когда все под влиянием берлинского конгресса и малодушия нашей дипломатии опускали руки и вешали головы, когда будущее заволакивалось тучами и последние лучи солнца бесследно пропадали в их мглистом сумраке, Скобелев не потерял ни своей энергии, ни жажды дела. Напротив, он, как солдат, стоял на своём посту. Когда жёны-мироносицы дипломатии расчленили Болгарию, Скобелев сейчас же занялся там организацией гимнастических союзов, вольных дружин, общин стрелков... Он сам учил их ратному делу, неутомимо бросался из одного города в другой, в одном делал им смотры, назначал им для обучения своих офицеров, в другом заставлял рыть укрепления, приучал окапываться, сажал своих солдат за валы этих траншей и редутов и по нескольку дней производил с болгарами манёвры, приучая их брать такие укрепления; потом он сажал туда болгар и, командуя ими, приказывал русским солдатам нападать, а сам с болгарами отбивался от них. В антрактах он мирил сербов с болгарами, воодушевлял румелийцев одушевлёнными речами; обладая удивительною способностью кратко и метко формулировать целые понятия в одну энергическую фразу, вводил в сознание народа убеждение его кровного родства с теми или другими славянскими племенами... умёл поднять в них дух и главное, делиться с ними тою жизненностью, которая ключом била в нём самом... «Вы там совсем растерялись, — писал он мне в Петербург, — до того запутались, что и разобраться не можете, а мы тут не теряем времени и замазываем бреши, пробитые берлинским конгрессом... Если мы и оставляем им Болгарию расчленённой, четвертованной, то за то оставляем в болгарах такое глубокое сознание своего родства, такое убеждение в необходимости рано или поздно слиться, что все эти господа скоро восчувствуют, сколь их усилия были недостаточны. А вдобавок к этому оставим мы в так называемой Румелии ещё тысяч тридцать хорошо обученных народных войск... Эти к оружию привыкли и научат при случае остальных. Все эти гимнастические дружества и союзы, разумеется, могут быть разогнаны, но они своё дело сделают и при первой необходимости всплывут наверх... Приедете, увидите сами!..»
— Вы знаете, кто меня научил не терять бодрости и не опускать рук? — говорил он впоследствии.
— Кто?
— Паук.
— Как паук?..
— Да так... Гулял я раз, вижу паутину, взял я да и снял её прочь... Вы думаете, паук растерялся? Нет. Забегал по уцелевшим нитям и давай опять работать живо, живо... Без всякого антракта... На другой день — я иду, на этом же месте новая паутина, только гораздо лучше укреплённая... Вот вам пример!..
Таким образом, Скобелев оставил по себе в Болгарии такую память, какую удаётся редким...
— Когда нам нужно будет восстать — он явится к нам... Он поведёт и нас, и сербов, и черногорцев... И тогда горе будет швабам!
Это мог сказать всякий мальчишка в Румелии.
— Он сумеет сплотить и научить нас!
И за ним, действительно, пошёл бы весь южнославянский мир... Представляю себе, какое ужасное впечатление там произвела эта нежданная смерть!.. Как там рыдали и молились за него...
В первый же день после его смерти выхожу я из гостиницы Дюссо...
На улице бросается ко мне Станишев — образованный болгарин... Он схватил меня за руку и зарыдал...
— Мы всё потеряли в нём, всё... Он был нашей надеждой, он был нашим будущим...
Не успел я сделать несколько шагов, как меня обступили другие живущие в Москве болгары...
— Вы видели его, неужели он... он умер...
Едва ли по кому-нибудь лились такие искренние слёзы...
— Болгария плачет теперь, как осиротелая мать над единственным своим сыном!
Уже в Петербурге я получил телеграмму из Тырнова. «Правда ли, что наш Скобелев умер?.. Весь город в слезах, в каждом доме стенания... Крестьяне толпой идут из Самовод и других сёл убедиться в этом народном несчастий... Из горной деревушки Рыш прислали ко мне депутата узнать... Женщины и дети в слезах... В церквах за него молятся... Долго не будет у славянства такого героя!..»
И ещё бессмысленнее казалась эта смерть, ещё ужаснее...
Я возвратился к нему, стал над ним, всматривался в это покойное, неподвижное лицо, допытывался, зачем ушёл он, он, до такой степени необходимый, дорогой. Кругом к вечерней панихиде устанавливали комнату цветами и деревьями, явились лавровые венки, приподымали эту беспробудную голову, декорируя её розами... В углу монахиня читала Псалтырь... Пахло ладаном...
И эта рука, пугавшая целый мир, бессильно сложена теперь на груди... В кровавом блеске сражений она уже не укажет торжествующим легионам врага, этот громкий голос, сзывавший орлят, стих в разбитой и не поднимающейся больше груди... зоркий взгляд застыл и только тускло слезится из-под опущенных ресниц.
— Знаете, мне кажется, это сон какой-то! — шепчет рядом кто-то... — Сон, мы проснёмся — и всё это выйдет чепухой...
Ввели двух часовых, поставили над телом.
Один из них смотрел-смотрел на это безжизненное лицо... Плакать не смеет — на часах, а слёзы так и падают по щекам на бороду. И смахнуть их нельзя!..