V
Иные люди хороши на одно время, как календарь на такой-то срок: переживши свой срок, переживают они и свое назначение.
П. А. Вяземский. Записная книжка
Новое свидание с Наполеоном, как ни странно, косвенным образом способствовало оживлению преобразовательных начинаний в России. Отправляясь в Эрфурт, Александр взял с собой Сперанского для докладов по гражданским делам. Сперанский, отлично владевший французским языком, много беседовал в Эрфурте с наполеоновским окружением и даже с самим императором о внутреннем устройстве Франции. Передавали, что Наполеон обратил на него внимание и как-то сказал Александру: "Не угодно ли вам, государь, поменять мне этого человека на какое-нибудь королевство?" Из этих бесед Михаил Михайлович вынес убеждение, что во Французской империи наилучшим образом соединены самодержавная власть императора, дееспособность государственного аппарата и права граждан. Раз на балу Александр спросил его:
— Как нравится тебе за границей?
— Мне кажется, — ответил Сперанский, — что здесь лучше учреждения, а у нас — люди.
— Это и моя мысль, — сказал царь. — Воротившись домой, мы с тобой много об этом говорить будем.
Действительно, по возвращении в Петербург Сперанский был назначен товарищем министра юстиции для занятий в комиссии составления законов. Вскоре все высшее управление делами империи сосредоточилось у него в руках.
В разговорах со Сперанским Александр выразил намерение "даровать России внутреннее политическое бытие". Много вечеров они провели вместе, читая разные сочинения (в основном французских ученых и правоведов) о государственном управлении. Сперанский восхищался смелостью Учредительного собрания и Наполеона, Гражданским кодексом и конституцией Франции, принципами равенства, наполеоновским Государственным советом и французской централизацией. Так путем сотрудничества царя и его секретаря по французским лекалам был выкроен план преобразования государственного устройства России. Александру казалось, что в этом плане он узнает свои собственные идеи 1801 года.
По словам Сперанского, "весь разум его плана состоял в том, чтобы посредством законов учредить власть правительства на началах постоянных и тем сообщить действию этой власти более достоинства и истинной силы". Этими скромными словами статс-секретарь прикрывал изумительную смелость своего плана, положения которого превосходили своим радикализмом знаменитый «Наказ» Екатерины II, некогда всполошивший своим вольнодумством русское общество и всю монархическую Европу. Среди них, например, встречаются такие: "Ни одно правительство не является законным, если оно не основывается на воле страны. — Основные Законы государства должны быть делом народа. — Цель Основных Законов — ставить в известные пределы деятельность верховной власти". Это было как бы русское издание Декларации прав человека. Политическая свобода немыслима без уравнения в правах всех сословий, поэтому Сперанский прямо заявлял о необходимости отмены крепостного права (крестьяне получали свободу без земли), без чего невозможны ни реформы (рабская зависимость крестьян от помещиков, а помещиков от царя неотделимы друг от друга), ни народное просвещение (зачем давать образование рабам?), ни развитие промышленности, которая требует применения свободного труда. Затем, чтобы уничтожить деспотический произвол власти, управление разделялось на законодательные, исполнительные и судебные учреждения. Все они сверху донизу имели земский выборный характер. Во главе законодательной власти стояла Государственная дума — избранное народом национальное собрание, состоявшее из депутатов всех сословий (права царя по отношению к этому собранию копировали права Наполеона по отношению к Законодательному корпусу), во главе исполнительной — министерства, во главе судебной — Сенат. Деятельность этих трех высших учреждений объединялась и направлялась Государственным советом, состоявшим из лучших представителей аристократии, охранявших права и интересы всего народа. Конституция была призвана увенчать собой все преобразования, причем она должна была быть преподнесена обществу в готовом виде самой же властью. "Конституции, — писал Сперанский, — во всех почти государствах устрояемы были в разные времена отрывками и по большей части среди жестоких политических бурь. Российская конституция одолжена будет бытием своим не воспалению страстей и крайности обстоятельств, но благодетельному вдохновению верховной власти, которая, устрояя политическое существование своего народа, может и имеет все способы дать ему самые правильные формы". Сперанский был, наверное, первым и единственным русским государственным деятелем, писавшим о вдохновении власти. На самом деле в то время порывам вдохновения в России были подвержены всего два государственных ума: Александра и самого Михаила Михайловича — один светлый, но презиравший действительность, другой блестящий, но не понимающий ее.
План Сперанского был составлен с необычайной быстротой. Михаил Михайлович работал по восемнадцать часов в сутки. Уже в октябре 1809 года план лежал на столе царя, согласованный во всех своих частностях. "Если Бог благословит все сии начинания, — писал Сперанский в заключение, — то в 1811 году, к концу десятилетия настоящего царствования, Россия восприимет новое бытие и совершенно во всех частях преобразится".
Общие контуры преобразований были известны только Александру и его секретарю и держались в тайне; даже самые близкие люди из окружения царя не представляли размаха задуманных реформ. Аракчеев, разгневанный подобным недоверием, решил громко хлопнуть дверью и подал царю прошение об увольнении от должности военного министра. Александр просил его остаться, но, по его же словам, "личное честолюбие, мнимо затронутое, восторжествовало над чистейшей преданностью" гатчинского капрала. 1 января 1810 года, вновь очутившись в Грузино, Аракчеев написал на прокладных листах напрестольного Евангелия домовой церкви: "В сей день сдал звание военного министра. Советую всем, кто будет иметь сию книгу после меня, помнить, что честному человеку всегда трудно занимать важные места государства".
Бог не благословил начинаний Сперанского, они начались с частностей и частностями же ограничились. Сперанский, к несчастью для него, был творческой натурой и в любом деле предпочитал творить новое, чем обрабатывать старое, он был художником в сфере государственного управления, что совершенно противопоказано государственному деятелю. Поэтому, по словам его биографа М. А. Корфа, "все… осталось только на бумаге и даже исчезло из памяти людей, как стертый временем очерк смелого карандаша".
Одной из скрытых причин неудачи Сперанского была та, что его увлечение Наполеоном пришлось не ко времени, совпав со все возрастающим недоверием и раздражением царя против своего навязчивого союзника.
В 1809 году отношения между двумя императорами осложнились еще больше. Из всех поводов к конфликту наиболее серьезным являлся польский вопрос. Наполеон отказался ратифицировать проект соглашения, подписанный Румянцевым и Коленкуром, о том, что королевство Польское никогда не будет восстановлено.
Для урегулирования разногласий в польском вопросе в Париж был послан князь Алексей Борисович Куракин, имевший официальное поручение поздравить французского императора с женитьбой на австрийской эрцгерцогине Марии Луизе.
Брачные торжества кончились ужасным пожаром во время бала. Танцевальная зала, обшитая досками, загорелась и, мгновенно охваченная огнем, рухнула в две минуты. Люди, давясь, пробирались к выходу по телам упавших, многие выбегали на улицу, словно живые факелы. Погибло и обгорело множество людей. Среди них был и Куракин, который едва не погиб в огне: его вытащили из-под горящих обломков полуживым; волосы на его голове и ресницы сгорели, руки и ноги сильно пострадали от ушибов и ожогов, кожу на левой руке можно было снять, как перчатку. Князя спас его костюм из золотого сукна, который нагрелся, но не воспламенился; люди, вытащившие его из огня, долго не решались поднять его, так как обжигались от прикосновения к его одежде.
На прощальной аудиенции поправившемуся послу, 7 августа 1810 года, Наполеон сказал:
— Еще раз повторяю: я не желаю и не могу желать разрыва между Францией и Россией. Одним словом, все требует продолжения нашего союза, и я никогда не изменю ему, если меня не принудят к этому.
Между тем он уже вел тайные переговоры с австрийским послом Меттернихом о франко-австрийском союзе, направленном против России.
Клеменс Венцель Непомук Лотар, князь Меттерних-Виннебург, происходил из древней и богатой дворянской семьи. Его отец, офицер-бонвиван, и мать, красавица кокетка, снабдили его внешностью лощеного светского красавца (светлые волосы, голубые глаза и холодная улыбка), знатным именем и сильными страстями. Меттерних был человек увлекающийся. Им владели три страсти: к политике, к женщинам и к собственности. Политикой он начал заниматься по воле случая, так как в молодости, будучи студентом Страсбургского университета (где обучался и Талейран, его будущий союзник и единомышленник), отдавал предпочтение химии и медицине, однако с легкостью баловня фортуны оставил университетские занятия. Благодаря его страсти к политике, владеющей им на протяжении тридцати восьми лет, европейская дипломатия стала использовать понятия "политика союзов", "политика европейского равновесия", "политика европейской безопасности". Женщинами он занимался несколько дольше; он пережил трех жен и дал отставку множеству любовниц. Что касается собственности, то о ней Меттерних не забывал никогда.
Его превращение из приятного салонного молодого человека в одного из самых известных политиков Европы произошло под влиянием французской революции. В 1794 году двадцатилетним юношей он издал брошюру "О необходимости вооружить весь народ вдоль французской границы" — это был единственный случай, когда Меттерних допустил мысль о вмешательстве народа в политическую борьбу.
Император Франц I, терпевший изо всех нововведений только новые оперы, обратил внимание на молодого человека, который во всеуслышание заявлял: "Я ненавижу все, что является неожиданным образом". Революция грозила превзойти в неприятности все прежние неожиданности, поэтому Меттерних ополчился против нее, нашив на свой плащ белый крест контрреволюционера. Впрочем, политические и нравственные принципы его мало беспокоили; единственным его пожизненным убеждением был последовательный легитимизм. Он вообще отлично проникал в людей, а не в принципы. Революция была непонятна ему, поскольку за нацией он не мог разглядеть людей. Однако именно эта невосприимчивость к новым идеям, как ни странно, и возвеличила его над современными ему политиками, которые то объявляли крестовый поход против Французской республики, то заключали с ней договоры. "Все движется и меняется вокруг меня, — писал он, — но я остаюсь неподвижным. Я думаю, что моя душа имеет цену, потому что она неподвижна". Душевная неподвижность Меттерниха сделала его оплотом монархического порядка в Европе.
Против революции протестовал не его разум, не его чувства, а все его существо — существо консерватора. "Я твердо решил бороться с революцией до последнего дыхания", — как-то заявил Меттерних и сдержал свое слово. Он видел революцию повсюду и во всем, даже в распространении библейских обществ, и подозревал в революционности самих государей, в частности Александра и Фридриха Вильгельма. На одном из конгрессов он долго не мог успокоиться после того, как французской делегации вздумалось угостить его печеньем с трехцветным кремом.
С презрением наблюдая колебания политики монархических государств и позорные капитуляции и сделки с Наполеоном, он замечал: "Мне известен сегодня лишь один человек, который знает, чего он хочет: это я сам". В 1805 году, несколькими месяцами позже Талейрана, он пришел к мысли, что Европе необходим мир на основе равновесия сил. Его миролюбие было основано исключительно на практических соображениях: он видел, что утомленным и растерявшимся монархиям необходим длительный покой.
В следующем году он получил назначение послом в Париж. Наполеон встретил его словами:
— Вы слишком молоды, чтобы быть представителем самой древней монархии.
На это Меттерних нагло ответил:
— Сир, я в том же возрасте, в котором вы были при Аустерлице.
Высокий, стройный, одетый в романтический плащ мальтийского рыцаря — с красным верхом и черной подкладкой, он не оставил равнодушными парижских дам. Он обольстил Каролину Мюрат, сестру Наполеона, и в знак своей победы носил на пальце кольцо из ее волос. Одновременно у него был короткий, но бурный роман с актрисой Жорж Вайнер, любовницей императора. Но, преуспев в салонах, Меттерних потерпел поражение в Тюильри. Накануне войны с Австрией Наполеон через министра полиции Фуше ловко дурачил красавчика посла ложными сведениями о состоянии своих военных сил. Об уровне осведомленности Меттерниха говорит то, что в 1808 году он передал в Вену "абсолютно точную информацию", будто, согласно французским источникам, австрийская армия имеет некоторые преимущества перед французской.
В Эрфурте Меттерних и Талейран впервые протянули друг другу руки. "Я смотрю на ваши интересы как на свои", — уверил австрийца его французский коллега. В доказательство своих слов Талейран после бурной сцены с Наполеоном в Париже предложил Меттерниху свои услуги. Франко-австрийский союз был скреплен ими за спинами их владык.
Разгром Австрии пошел Меттерниху на пользу — он стал министром иностранных дел. Самым крупным его (и Талейрана) дипломатическим успехом в эти годы было «разоружение» Наполеона перед Австрией — его брак с Марией Луизой. Уверенный в себе как никогда, Меттерних стал превращаться в спесивого политикана. Отныне он хотел стоять во главе событий. Наполеон отнесся к его притязаниям снисходительно: "Меттерних — почти государственный муж, ибо он отлично врет".
В июле 1810 года между Наполеоном и Меттернихом состоялся первый разговор на тему о совместных действиях против России. Меттерних прямо спросил императора, намерен ли он соблюдать эрфуртские соглашения и не согласится ли сделать совместное с Австрией заявление, чтобы спасти придунайские княжества от владычества России.
Наполеон ответил, что тяготится своими обязанностями по отношению к России.
— Но вы знаете, — продолжил он, — что вынудило меня к этому. Если вы хотите объявить войну России, то я не буду вам препятствовать. Я приму на себя обязательство оставаться нейтральным. Если русские потребуют от Турции больше, чем им предоставляет договор, то я сочту себя свободным от моих обязательств перед императором Александром, и Австрия сможет вполне рассчитывать на меня.
В секретной записке об отношениях Франции и России, составленной несколькими месяцами раньше, Наполеон был еще более откровенен: в ней говорилось, что ввиду неизбежного сближения России и Англии союз Франции и России подходит к концу и война против бывшего союзника становится настоятельной потребностью для упрочения первенствующего положения Франции в Европе.
Под влиянием этих мыслей Наполеон как-то раз во время охоты обронил, обращаясь к одному из своих генералов:
— Еще три года — и я буду владыкой вселенной.
В самом деле, когда Александр сравнивал свое приобретение Финляндии и незначительных областей в Молдавии, Галиции, Литве и Азии с огромным расширением Французской империи, он испытывал и зависть, и обиду, но главным образом — глубокую тревогу. Даря союзнику одно княжество, Наполеон клал в свой карман три королевства. Германия, на которую Россия со времен Петра I пыталась дипломатическим путем, браками и оружием приобрести преобладающее влияние, теперь целиком была в распоряжении французского императора. Наполеон собрал здесь все династии, состоявшие в родстве с Домом Романовых, и образовал из них Рейнский союз; создал в Германии французское королевство Вестфалию и два полуфранцузских государства — Берг и Франкфурт, расчленил Пруссию и Австрию. В Италии все, что еще оставалось не разделенным на французские департаменты, Наполеон подчинил себе под названием королевства Италии и королевства Неаполитанского. Кроме того, он был «медиатором» Швейцарского союза и верховным властителем великого герцогства Варшавского. Французская империя и вассальные ей государства насчитывали 71 миллион человек из 172 миллионов, населявших Европу. Князь Куракин (брат пострадавшего от пожара посла) писал Александру из Парижа: "От Пиренеев до Одера, от Зунда до Мессинского пролива все сплошь Франция".
В 1811 году отношения России и Франции приняли откровенно враждебный характер. Наполеон открыл эпоху "внутренних завоеваний" — расширение империи посредством декретов. Голландия, северное побережье Германии, кантон Валлис — эти земли служили англичанам для провоза контрабанды на континент. Опираясь на ряд сенаторских постановлений, Наполеон объявил о присоединении к Французской империи всего королевства Голландского; при этом он не посчитал нужным оправдать это упразднение соседнего государства какими-либо серьезными соображениями и просто сослался на то, что вся эта страна является лишь "наносом земли от рек империи"; затем было объявлено о присоединении Валлиса, герцогства Ольденбургского, княжеств Сальм и Аренберг, части Ганновера, трех ганзейских городов и ряда других земель.
Россия сочла себя задетой двумя обстоятельствами. Во-первых, разместив гарнизоны в Данциге и Любеке, Наполеон выходил к Балтийскому морю, на которое Петр I приучил смотреть русских как на свою собственность. Во-вторых, в числе обобранных немецких князей был герцог Ольденбургский, приходившийся царю шурином по своей женитьбе на великой княжне Екатерине Павловне. Таким образом, Наполеон отнял корону у сестры своего союзника! Александр попытался добиться возвращения своему родственнику захваченных земель, но Наполеон либо затягивал переговоры, либо предлагал ничтожную компенсацию. В конце концов Александр разослал государствам, сохранившим независимость, копии своего формального протеста. Антагонизм между бывшими друзьями был засвидетельствован всей Европой. Наполеон, и так недовольный тем, что так называемые нейтральные суда разгружают в российских портах английские товары, сделал вид, что счел этот поступок за новый вызов.
К государственным соображениям, толкавшим Александра на разрыв отношений с Францией, примешивались и личные мотивы. Царь чувствовал себя обиженным своим неверным союзником, он досадовал на себя за то, что поддался его очарованию и поверил его обещаниям в Тильзите, его раздражал властолюбивый тон, который Наполеон все чаще позволял себе в личной переписке и дипломатических отношениях, и пугали военные замыслы французского императора; кроме того, Александр ревновал к славе Наполеона. Под влиянием этих чувств царь снова обратился к своей старой мысли о том, что на него возложена обязанность освободить человечество от угрожающего ему варварства.
Спасение человечества, как всегда, связывалось в уме Александра с освобождением Польши. Добиваясь от Наполеона обязательства никогда не восстанавливать Польское королевство, царь одновременно думал о том, как вырвать несчастных поляков из рук корсиканца, чтобы привести их под свой благословенный скипетр. В этом деле невозможно было обойтись без старого обманутого друга, князя Адама Чарторийского. Весной 1810 года Александр призвал его в Петербург и имел с ним любопытный разговор, в котором высказал свой план: приобрести расположение поляков великого герцогства, присоединив к нему восемь считавшихся польскими губерний Российской империи (на самом деле польским в них было только дворянство, а основную массу населения составляли православные крестьяне — белороссы и малороссы). Затем, без ведома Румянцева, царь завел переговоры с Австрией, предлагая ей взамен Галиции часть Молдавии и всю Валахию, уже отвоеванную у турок русскими войсками.
В Варшавском герцогстве сложились две партии: одна ожидала восстановления страны от Франции, другая рассчитывала в этом деле на Россию. Чарторийский призывал Александра не обольщаться особыми иллюзиями: военачальники и все влиятельные лица великого герцогства продолжали оставаться верными Наполеону.
В марте 1811 года Александр решил ускорить отпадение поляков от Наполеона посредством внезапного вторжения в Варшавское герцогство. В то время как русская партия в Варшаве уверяла, что царь скоро обнародует манифест о польской конституции, пять русских дивизий, отозванных из дунайских княжеств, двигались через Подолию и Волынь к границам великого герцогства. Французская партия поспешила поднять тревогу в Гамбурге, где начальствовал Даву, и в Париже, где Наполеон, сперва посмеявшийся над чересчур живым воображением варшавян, в конце концов встревожился не меньше их. Получив от Даву подтверждение в серьезности положения, он предписал французским корпусам Великой армии, разбросанным по всей Европе, а также армиям вассальных государств быть готовыми к походу на помощь Варшавскому герцогству. С этого момента всюду, от Пиренеев до Эльбы и Одера, началось непрерывное движение полков, батарей, обозов — на восток.
Польские авансы Александра и огромные военные приготовления Наполеона дали повод к дальнейшему взаимному раздражению. Французский император высказывал недовольство Коленкуром, обвиняя его в том, что он сделался чересчур «русским» и забывает об интересах Франции. Коленкур попросил об отставке и получил ее. Он был заменен графом Лористоном. Прощаясь с Коленкуром, Александр сказал:
— У меня нет таких генералов, как ваши, я сам не такой полководец и администратор, как Наполеон, но у меня хорошие солдаты, преданный мне народ, и мы скорее умрем с оружием в руках, нежели позволим поступить с нами, как с голландцами и гамбургцами. Но уверяю вас честью, я не сделаю первого выстрела. Я не хочу войны. Мой народ хотя и оскорблен отношением ко мне вашего императора, но так же, как и я, не желает войны, потому что он знаком с ее опасностями. Но если на него нападут, то он сумеет постоять за себя.
Наполеон в свою очередь заверил флигель-адъютанта Чернышева, посланного в Париж царем, что желает только мира; правда, при этом он не упустил возможности представить посланнику царя устрашающую картину своих сил. А в разговоре с русским дипломатом Шуваловым, проездом посетившим Париж, Наполеон сказал:
— Чего хочет от меня император Александр? Пусть он оставит меня в покое! Мыслимое ли дело, чтобы я пожертвовал двумястами тысячами французов для восстановления Польши!
Но, беспрерывно твердя о мире, ни одна из сторон не желала больше делать ни малейшей уступки. Наполеон отлично понимал, что на этот раз ни тильзитская дружба, ни эрфуртская личина дружбы не совершат нового чуда: война неизбежна. В марте 1811 года он писал королю Вюртембергскому с откровенностью, на которую был способен только он: "Война разыграется вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России. Я уже не раз был свидетелем этому, и личный опыт, вынесенный из прошлого, открывает мне эту будущность. Все это уподобляется оперной сцене, и англичане стоят за машинами".
В преддверии грандиозной, небывалой войны Александр как никогда нуждался в поддержке общества, которой он так долго пренебрегал. Между тем все классы, все сословия русского общества выражали единодушное недовольство курсом правительства. Конечно, имени царя никто не называл, все нападки и упреки адресовались второму лицу в государстве — Сперанскому. В ненависти против него объединялись "паркетные шаркуны", как их называл Александр, то есть придворные чины, раздраженные тем, что Сперанский пробовал заставить их сдавать экзамен при назначении на должность; помещики, обеспокоенные проектами освобождения крестьян; высшая аристократия, презиравшая выскочку, «поповича», пытавшегося учить их уму-разуму; крестьяне, купцы и мещане — из-за повышения налогов и цен; патриоты, становившиеся по мере приближения войны с французами все более пылкими и голосистыми, объявившие изменой заимствование французских учреждений; министры Балашов (полиции), Гурьев (финансов) и ряд других, которые завидовали своему коллеге; двор императрицы Марии Федоровны, очаг непримиримой оппозиции французскому влиянию; французские эмигранты-роялисты, иезуиты и многие-многие другие, в том числе ряд русских писателей и мыслителей, как, например, Карамзин. Эта ненависть доходила до того, что один весьма неглупый человек (писатель Вигель) писал: "Близ него (Сперанского. — С. Ц.) мне казалось, что я слышу серный запах и в голубых очах его вижу синеватое пламя подземного мира". "Ненависть — сильнейшая из пропаганд", — скажет Сперанский позднее.
У бедного «статс-дьявола» совсем не было умения бороться с интригой и, главное, совершенно не было охоты устранять своих врагов. Участвовать в придворных дрязгах казалось ему отвратительным занятием. Он думал только о своем деле и торопил царя с выполнением задуманных реформ, что, как мы знаем, всегда настораживало Александра. Действительно, царь, по обыкновению, начал оглядываться и колебаться. Ему нашептывали, что Сперанский подкапывается под самодержавие, и Александр вдруг все чаще стал повторять, что обязан передать самодержавие в целости своим наследникам, что образование министерств и Государственного совета было ошибкой, и все охотнее забывал, что Сперанский лишь выполнял его волю, более-менее правильно понятую.
15 марта 1811 года царь посетил Тверь и здесь получил из рук сестры, великой княгини Екатерины Павловны, записку Карамзина "О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях". Записка содержала резкое осуждение либеральных начинаний первых лет царствования и недавних реформ Сперанского.
Реформы Сперанского вызывали у писателя и историка одно негодование: "Новости ведут к новостям и благоприятствуют необузданности произвола. Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основы империи и коих благотворность остается доселе сомнительною". Карамзин считал, что результатом столь разрекламированной работы был простой перевод на русский язык наполеоновского Кодекса, хотя, язвил автор, русские еще не попали под скипетр этого завоевателя. По его словам, лишь в некоторых статьях, как, например, о разводе, Сперанский откладывал в сторону Кодекс и брал в руки Кормчую книгу.
Сперанский и Карамзин выражали два противоположных взгляда на движущие силы истории, древние как мир: политический и нравственный. По мнению Сперанского, люди ничего не значат в истории, ход которой определяется развитием учреждений. Согласно этому взгляду, чтобы сделать людей хорошими или по крайней мере заставить их прекратить делать зло, надо дать обществу разумные, правильные учреждения. Карамзин же считал, что разумный общественный порядок создается привлечением к управлению хороших людей: "Не нужно нам конституций, дайте нам пятьдесят умных и добродетельных губернаторов, и все пойдет хорошо". Примирить эти два взгляда легче, чем людей, которые их исповедуют.
Основная мысль записки заключалась в том, что "самодержавие есть палладиум России; целость его необходима для ее счастья". Чтение укрепило Александра в перемене его настроения по отношению к реформам. Да и что ему оставалось делать? Вот уже десять лет лучшие люди России твердили ему, что им не нужно никакой конституции, и это не могло не повлиять на образ мыслей Александра.
Тем временем до царя стали доходить слухи, что Сперанский действует в интересах Наполеона: роняет ценность ассигнаций, обременяет народ налогами, раздражает его, ломает государственный аппарат, продает французам государственные тайны. Нелепость этих слухов была очевидной, поэтому когда в октябре встревоженный и павший духом статс-секретарь предложил царю отставить его от всех должностей и предоставить ему заниматься исключительно работой по составлению свода законов, Александр отказал ему в этом.
Однако вскоре Александру донесли, что Сперанский проявляет в разговорах крайнюю невоздержанность на язык и не щадит самого государя, проводя оскорбительные параллели между военными талантами Александра и французского цезаря, давая ему насмешливые прозвища, унижая его характер и ум, выставляя его человеком ограниченным, равнодушным к пользе отечества, красующимся своей фигурой, посвистывающим у окна, когда ему докладывают дела, и т. д. Таким образом, поведение Сперанского выставлялось как личное предательство по отношению к царю, который почтил его своей дружбой и неслыханным доверием. Александр был оскорблен. К тому же он, быть может, уже тайно желал избавиться от опеки сильного человека, под которую невольно попал.
В начале 1812 года очередная жертва царской дружбы была готова к закланию. Интриганы, хлопотавшие о низвержении «изменника», не подозревали, что царь больше не нуждается в новых доказательствах «вины» Сперанского, его участь уже была решена в сердце и уме Александра. Позже, в ссылке, Сперанский писал: "Сии разные лица составляли одно тело, а душа сего тела был тот самый, кто всему казался и теперь кажется посторонним".
Тем не менее внезапное падение Сперанского стало полной неожиданностью для всех. Рано утром в воскресенье 17 марта Александр призвал к себе директора канцелярии министра полиции Якова Ивановича де Санглена и сказал ему:
— Конечно, как мне ни больно, но надобно расстаться со Сперанским. Он сам ускорил свою отставку. Я спрашивал его, как он думает о предстоящей войне и участвовать ли мне в ней своим лицом. Он имел дерзость описать мне все воинственные таланты Наполеона, советовать, чтоб, сложив все с себя, я созвал Боярскую думу и предоставил ей вести отечественную войну. Но что ж я такое? Разве нуль? Из этого я убеждаюсь, что он своими министерствами только подкапывался под самодержавие, которого я не могу и не вправе сложить с себя самовольно к вреду моих наследников.
Вечером наступила развязка. Сперанский обедал у одной своей знакомой, когда фельдъегерь привез ему приказ государя явиться во дворец к восьми часам. Дело было обычное, и Сперанский поехал без тени подозрения. В секретарской сидел князь А. Н. Голицын, также приехавший с докладом. Сперанского позвали первым. Аудиенция длилась около двух часов. Когда наконец Сперанский вышел из кабинета царя, он казался сильно взволнованным и смущенным. Его глаза "умирающего теленка" были заплаканы, поэтому, подойдя к столу, чтобы уложить в портфель бумаги, он повернулся к Голицыну спиной. В это время в дверях показался Александр, также сильно растроганный ("На моих щеках были его слезы", — вспоминал Сперанский).
— Еще раз прощайте, Михайло Михайлович, — сказал он и закрыл дверь.
Содержание их последней беседы осталось тайной. Сперанский в ссылке обычно охотно откровенничал о своих отношениях с царем, но о разговоре 17 марта — никогда, и даже запрещал родным и знакомым об этом спрашивать. Что касается Александра, то он только раз заговорил об этом с Новосильцовым несколькими месяцами позже.
— Вы думаете, что Сперанский изменник? — сказал царь. — Нисколько. Он, в сущности, виновен только относительно меня одного: виновен тем, что отплатил за мое доверие и мою дружбу самой черной, самой гнусной неблагодарностью. Но это еще не побудило бы меня прибегнуть к строгим мерам, если бы лица, которые с некоторого времени взяли на себя труд следить за его словами и поступками, не усмотрели в них и не донесли о тех случаях, которые заставляли предполагать в нем самые зложелательные намерения. Время, положение, в котором находилось отечество, не позволили мне заняться обстоятельным и строгим рассмотрением обвинений, которые доходили до меня… Поэтому я сказал ему, удаляя его от моей особы: "Во всякое другое время я бы употребил два года, чтобы проверить с самым тщательным вниманием все сведения, которые дошли до меня по поводу вашего поведения и ваших действий. Но ни время, ни обстоятельства не позволяют мне этого в настоящую минуту: неприятель приближается к пределам империи, и ввиду того положения, в которое вас поставили подозрения, вызванные вашим поведением и речами, которые вы себе позволяли, для меня весьма важно в случае несчастья не казаться виновным в глазах моих подданных, продолжая оказывать вам доверие и даже сохраняя за вами занимаемое вами место. Ваше положение такого рода, что я не советовал бы вам даже оставаться в Петербурге… Выберите себе сами место для вашего дальнейшего пребывания до конца событий, которые приближаются. Я играю в большую игру, и чем она больше, тем более вы подвергались бы опасности в случае неуспеха — ввиду характера народа, которому внушили недоверие и ненависть к вам".
Конечно, этого слишком мало для двухчасового разговора, но главное ясно: оскорбленное самолюбие Александра спряталось за государственные соображения. Ни забывать, ни прощать личных обид царь не умел.
Местом ссылки Сперанского был выбран Нижний Новгород. Поздно ночью Сперанский вышел из дому, сел в кибитку и уехал в девятилетнее заточение.
Наутро 18 марта князь Голицын был поражен мрачным видом Александра.
— Ваше величество нездоровы? — осведомился он.
— Нет, здоров.
— Но ваш вид?..
— Если бы тебе отсекли руку, — с мрачной торжественностью сказал Александр, — ты, верно, кричал бы и жаловался, что тебе больно. У меня в прошлую ночь отняли Сперанского, а он был моею правой рукой!
Россия торжествовала. Ссылку Сперанского праздновали, как первую победу над французами. Вина ненавистного статс-секретаря не была оглашена публично (Александр, разумеется, не мог объявить, что утоляет свою жажду мести, а повторять вздорные обвинения в измене ему не позволяла совесть), поэтому общество, следуя нашему давнему русскому поверью, что без вины не наказывают, приписывало ему самые черные намерения. "Не знаю, — писал современник, — смерть лютого тирана могла ли бы произвести такую всеобщую радость. А это был человек, который никого не оскорбил обидным словом, который никогда не искал погибели ни единого из многочисленных личных врагов своих, который, мало показываясь, в продолжение многих лет трудился в тиши кабинета своего. Но на кабинет сей смотрели как на Пандоррин ящик, наполненный бедствиями, готовыми излететь и покарать все наше отечество. Все были уверены, что неоспоримые доказательства его виновности открыли наконец глаза обманутому государю. Только дивились милосердию его и роптали, как можно было не казнить преступника, государственного изменника, предателя и довольствоваться удалением его из столицы и устранением от дел!"
Поведение подданных дало Александру еще один повод укрепиться в своем презрении к людям. Тем же утром он сказал де Санглену:
— Вы не можете себе представить, какой вчера был тяжелый день для меня. Я Сперанского возвел, приблизил к себе, имел к нему неограниченное доверие — и вынужден был его выслать. Я плакал! Но для пользы государства нужно было отослать Сперанского. Это доказывается радостью, которую отъезд его произвел в столице, — верно, произведет и везде погодя немного. Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те ныне меня поздравляют и радуются его высылке.
Умолкнув, Александр взял со стола книгу и вдруг с гневом бросил ее обратно.
— О подлецы! — в сердцах воскликнул он. — Вот кто окружает нас, несчастных государей!
Себя Александр оправдал давным-давно, когда сказал: "Нельзя применять одну и ту же мерку к государям и частным лицам. Политика налагает на них обязанности, осуждаемые сердцем".
Грозные события, последовавшие вскоре за падением Сперанского, отвлекли внимание всех от судьбы ссыльного статс-секретаря. 12 мая 1812 года Карамзин уже мог написать: "Его все бранили, теперь забывают. Ссылка похожа на смерть".
Александр и Наполеон, не доверяя больше мирным заверениям друг друга и готовясь к военным действиям, подыскивали себе союзников, порой самых неожиданных.
24 декабря 1811 года Фридрих Вильгельм написал Александру, что должен был пожертвовать влечениями своего сердца и заключить союзный договор с Францией. Заверения в дружеских чувствах к царю не помешали ему предложить Наполеону 100 тысяч человек взамен на обещание очистить одну из крепостей на Одере, уменьшить контрибуцию и присоединить к Пруссии после победы над Россией Курляндию, Лифляндию и Эстляндию. Выслушав эти предложения, Наполеон злостно уязвил короля:
— А как же клятва при гробе Фридриха?
Император вовсе не собирался увеличивать армию Пруссии и потому заявил, что довольствуется вспомогательным корпусом в 20 тысяч человек; контрибуция была снижена всего на 20 миллионов франков.
В марте 1812 года Наполеон подписал договор с Австрией, которая перед тем дважды отвергла предложения России. Но и в этом случае Наполеон удовольствовался 30-тысячным корпусом под командованием князя Шварценберга.
Впрочем, новые союзники Франции пытались застраховаться на обе стороны. Фридрих Вильгельм не забыл ничего из прошлых унижений и, отправляя свой корпус в поход на Россию, в то же время послал в Петербург свое доверенное лицо, фон Кнезебека, чтобы передать Александру, что он ждет спасения Пруссии только от русского императора, своего друга. Равным образом и Австрию присоединиться к Наполеону отчасти побуждал страх перед проникновением русских на Дунай. Меттерних уверял Александра, что Австрия только уступает категорической необходимости и что содействие, оказываемое ею Наполеону, сведется на нет, если Россия ничего не предпримет против нее. Иными словами, чтобы убедиться в дружеских чувствах Австрии и Пруссии, Александру предлагалось всего-навсего победить Наполеона.
Зато Наполеон обманулся в тех надеждах, которые он возлагал на Швецию и Турцию.
В 1810 году наследником шведского престола неожиданно для Наполеона был избран Бернадот, командующий французскими войсками в Дании. Наполеон считал его самым ненадежным из маршалов (во время переворота 18 брюмера 1799 года Наполеон сумел добиться от Бернадота только обещания сохранять нейтралитет, у него были неприятные столкновения с Бернадотом и позднее) "этот человек не средство, а препятствие". Когда Бернадот явился в Тюильри сказать императору о своем избрании в наследники Карла XIII, Наполеон выслушал его с явным неодобрением. Тогда Бернадот сказал с явной насмешливостью:
— Неужели вашему величеству угодно поставить меня выше вас самих, заставив отказаться от короны?
Наполеон недовольно пробурчал:
— Ну, пусть будет так…
Император потребовал от Бернадота клятвы не воевать с Францией, но наследный принц Шведский ловко ускользнул от всяких обещаний.
2 ноября 1810 года Бернадот, перешедший к тому времени в лютеранство, совершил торжественный въезд в Стокгольм. Наполеон продолжал обращаться с ним как со своим подчиненным, и это был один из немногих случаев, когда личная неприязнь перевесила в императоре государственные соображения. Подобное высокомерие было тем более неуместно, что в Стокгольме всеми силами противились присоединению к континентальной блокаде, а Александр проявлял верх предупредительности к новой династии, оспаривая Швецию у Наполеона. Французский император совершил еще худшую ошибку, захватив в начале 1812 года шведскую Померанию, чтобы облегчить себе подступы к России. В ответ на этот шаг шведский министр иностранных дел объявил русскому посланнику: "Теперь мы свободны от всяких обязательств по отношению к Франции", а Бернадот поручил передать Александру, что после своего прибытия в Швецию он сделался совершенно человеком Севера и что Россия может смотреть на Швецию как на свой верный передовой оплот. В марте Наполеон одумался и предложил Бернадоту Финляндию и Норвегию, но было уже поздно — Швеция подписала договор с Россией. С этих пор Бернадот, отлично знакомый с французской армией, стал раздавать всем врагам Наполеона щедрые стратегические и тактические советы, сослужившие им немалую службу в 1812–1813 годах. Этот француз преподавал искусство бить французов и цинично призывал не давать пощады солдатам Франции. Позиция Бернадота позволила Александру отозвать войска из Финляндии и присоединить их к армии, обращенной против Наполеона.
В мае, после прошлогоднего разгрома Кутузовым армии великого визиря, мирный договор с Россией подписала и Турция. У русской дунайской армии также развязались руки.
Наконец, Англия дала понять Александру, что в любую минуту готова подписать мир с Россией. 3 мая договор был заключен. Теперь уже никто не сомневался, что война с Францией начнется со дня на день.