I
Дней Александровых прекрасное начало…
А. С. Пушкин. Послание цензору
12 марта петербуржцы читали манифест, составленный по поручению Александра сенатором Трощинским: "Судьбам Всевышнего угодно было прекратить жизнь любезного родителя нашего, Государя Императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом в ночь с 11-го на 12-е число сего месяца. Мы, восприемля наследственно Императорский Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом нам врученный народ по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей Бабки нашей, Государыни Императрицы Екатерины Великия, коея память нам и всему отечеству вечно пребудет любезна…"
Эти слова вызвали ликование всего дворянства. "Все чувствовали какой-то нравственный восторг, — писал современник, — взгляды сделались у всех благосклоннее, поступь смелее, дыхание свободнее". Даже погода, казалось, радуется вместе с людьми: после предыдущих хмурых, ветреных дней с утра двенадцатого марта выглянуло яркое, настоящее весеннее солнце, весело застучала капель…
Царство Гатчины рухнуло в один день. Косички и букли были немедленно отрезаны, узкие камзолы скинуты; все головы причесались а-ля Титюс, в толпе замелькали панталоны, круглые шляпы и сапоги с отворотами, экипажи в русской упряжке, с кучерами и форейторами, вновь во весь дух мчались по улицам, обдавая зазевавшихся мокрым, грязным снегом. От прошлого уцелел лишь неизбежный вахтпарад. Выйдя к одиннадцати часам к войскам, Александр был более обыкновенного робок и сдержан; Пален держал себя как всегда; Константин Павлович суетился и шумел сверх меры.
Появилась мода причислять себя к деятелям 11 марта: казалось, в столице не осталось ни одного человека, который бы не присутствовал в ночь убийства в спальне Павла или, по крайней мере, не участвовал в заговоре.
Однако, когда общее возбуждение пошло на убыль, стали замечать, что проявление радости от кончины Павла не обеспечивает успеха при дворе. Молодой царь вовсе не выглядел веселым и счастливым, напротив, малейший намек на прошедшие события вызывал на его лице гримасу ужаса и отвращения. Позже Александр говорил, что должен был в эти дни скрывать свои чувства от всех; нередко он запирался в отдельных покоях и предавался отчаянию, безуспешно пытаясь подавить глухие рыдания. Гибель отца он воспринимал и как свою нравственную смерть, чувствуя вместо души — больное место. Елизавета Алексеевна — единственная из всей императорской семьи встретившая смерть Павла спокойно — выступила первое время посредником между заговорщиками и мужем, который не мог переносить даже их вида.
23 марта состоялось отпевание и погребение Павла в Петропавловском соборе. Александр стоял у гроба в черной мантии и шляпе с флером. Его удрученный вид покорил всех. Весь Петербург облетели слова молодого царя:
— Все неприятности и огорчения, какие случатся в моей жизни, я буду носить как крест.
Первые мероприятия нового царствования оправдали надежды общества и кое в чем превзошли их. Из ссылки, тюрем и из-под ареста были освобождены тысячи людей (в том числе артиллерийский подполковник Алексей Петрович Ермолов, находившийся в костромской ссылке, и Александр Николаевич Радищев, возвратившийся из-под тайного надзора полиции из деревни; последнему был разрешен въезд в столицу, пожалован чин коллежского советника и владимирский крест); на военную и статскую службу возвратилось двенадцать тысяч человек; были уничтожены виселицы, украшавшие площади больших городов; священников освободили от телесных наказаний; полиции было предписано соблюдать законность; частным лицам дозволено было открывать типографии; в страну хлынули заграничные книги и «музыка»; возобновились заграничные вояжи; в газетах исчезли объявления о продаже крестьян и дворовых; была отменена пытка.
Петропавловская крепость впервые за многие десятилетия опустела вдруг и надолго. Когда Александру сообщили, что на ее воротах появилась надпись, сделанная кем-то из выпущенных заключенных: "Свободна от постоя", царь заметил:
— Желательно, чтобы навсегда.
Одними из первых, о ком вспомнил Александр при воцарении, были донцы. Едва увидев генерала графа Ливена, разрабатывавшего маршрут индийского похода и пришедшего 12 марта представиться новому государю, Александр спросил:
— Где казаки?
Вдогонку Орлову был срочно отправлен фельдъегерь с приказом возратиться в станицы. 25 марта Орлов провозгласил перед радостно загудевшими полками:
— Жалует вас, ребята, Бог и государь родительскими домами!
Вместе с тем первые распоряжения издавались бессистемно, без всякой связи друг с другом, по мере обнаружения злоупотреблений и непорядка. Так, указ об отмене пытки был вызван одним случаем в Казани, ставшим известным Александру. После сильных пожаров в городе казанские власти схватили какого-то местного обывателя и пыткой вырвали у него сознание в поджигательстве; между тем на суде и перед казнью этот человек принародно уверял судей и любопытствующих в своей невиновности, чем вызвал сильные толки и волнения в городе. Указ Александра, вышедший по этому поводу, гласил, что не только пытка, но и "самое название пытки, стыд и укоризну человечеству наносящее", должны быть "изглажены навсегда из памяти народной".
Заручившись любовью и поддержкой общества, Александр смог постепенно удалить от себя вождей заговора 11 марта. Первым пал Пален. Честолюбивый генерал-губернатор попытался сосредоточить в своих руках управление всеми внутренними и внешними делами империи: его подпись стоит под всеми официальными документами первых месяцев царствования Александра. Он принял по отношению к царю покровительственный тон, спорил с ним и навязывал свои мнения. Но он переоценил свое влияние. Александр воспользовался поддержкой, оказанной ему Беклешовым, новым генерал-прокурором Сената, сменившим уволенного фаворита Павла, Обольянинова. Когда царь пожаловался Беклешову на самоуправство Палена, генерал-прокурор презрительно пожал плечами, сказав: "Если мухи жужжат возле моего носа, я их прогоняю". Кроме того, на царя оказывала давление императрица-мать, Мария Федоровна, заявившая, что ему придется выбирать между ней и Паленом. В один из июньских дней генерал-губернатор как ни в чем не бывало подъехал к Зимнему дворцу, но в дверях перед ним вырос флигель-адъютант, который передал ему распоряжение царя в двадцать четыре часа сдать все должности и ехать в свое курляндское поместье. Это был первый опыт самодержавия, пришедшийся по вкусу Александру.
Падение Палена всполошило Зубовых. В беседах с придворными они говорили, зная, что их слова дойдут до ушей того, кому они предназначались, что Екатерина поддержала и приблизила деятелей 1762 года, и именно это обеспечило ее царствованию такую спокойную уверенность и такую славу. Но император своим сомнительным и колеблющимся поведением подвергает себя самым неприятным последствиям; он обескураживает, расхолаживает своих истинных друзей, которые желают только того, чтобы преданно служить ему. При этом они добавляли, что Екатерина официально приказала им смотреть на Александра как на единственного законного монарха, служить только ему, и никому другому. Зубовы предполагали в Александре почтение и привязанность к памяти бабки, которой в нем совершенно не было, несмотря на прочувствованные слова манифеста.
Речи Зубовых, основанные на опыте всей русской истории XVIII столетия, не произвели никакого впечатления на Александра: что могли значить Зубовы без Палена? Братья разъехались из Петербурга сами, не дожидаясь приказа.
"Длинный Кассиус" каким-то образом ухитрился доказать перед царем свою непричастность к убийству. Однако Александр не желал постоянно видеть перед глазами этот живой укор его совести. Пожаловав Беннигсена чином генерала от кавалерии, он отправил его в Литовскую губернию — к войскам. Двойственное отношение к Беннигсену Александр сохранил до конца жизни.
Дольше всех из вождей заговора продержался Панин. Назначенный царем на должность главы коллегии иностранных дел, он не собирался оставлять свой пост, несмотря на переданные ему слова Александра, что он, Панин, более других ненавистен ему, поскольку первый заговорил о перевороте. Никита Петрович жестоко поплатился за свое упрямство. Через год он был уволен со службы с приказом никогда не появляться не только при дворе, но и всюду, где будет находиться государь.
Однако беспощаднее всего Александр наказывал себя самого, растравляя свои нравственные мучения. Доверие к людям царь потерял давно, но события 11 марта заставили его потерять доверие к самому себе, и он ужаснулся этой потере. Одиночество на троне сделалось еще более невыносимым, чем прежде, потому что теперь он разделял его со множеством людей.
Вынужденный на пути к власти переступить через труп отца, Александр еще острее нуждался в тех людях, в общении с которыми он мог проявить светлые стороны своей натуры и попытаться убедить себя самого, что власть тяготит его, что она противна ему; он хотел услышать — не от заговорщиков, замаранных кровью, а от людей с чистыми, возвышенными побуждениями, — что он должен царствовать не для самого себя, а для блага миллионов своих подданных, что жизнь его по-прежнему имеет нравственный смысл, пускай и трагический.
Между тем почти все его друзья отсутствовали: граф Кочубей находился в Дрездене, князь Чарторийский — в Неаполе, Новосильцов — в Лондоне, Лагарп после падения Гельветической республики перебрался на жительство в окрестности Парижа.
Рядом с царем был один Строганов, который первый и напомнил ему о прежних намерениях провести широкие либеральные преобразования. По мнению Павла Александровича, начать следовало с устройства внутреннего управления, а закончить административные реформы дарованием стране конституции. Александр согласился с этим, уточнив, что главным направлением дальнейшей работы должно быть определение прав гражданина. Строганов высказал мысль, что все права гражданина заключаются, собственно, в обеспечении имущества и праве каждого делать все, что не идет во вред другим гражданам. Да, конечно, сказал царь, но к этому надо прибавить еще одно: каждому должен быть открыт свободный доступ к заслугам.
Идя навстречу намерениям царя, Строганов предложил создать негласный комитет для разработки проектов реформ. Работа этого органа должна была оставаться в тайне от прочих государственных учреждений и лиц, чтобы не возбуждать преждевременного любопытства и ненужных, будоражащих общество толков. В члены комитета Павел Александрович предложил себя и остальных молодых друзей государя: Кочубея, Чарторийского и Новосильцова. Александр одобрил эту мысль, тут же в шутку окрестив новый орган "комитетом общественного спасения" (по названию известного государственного органа революционной Франции периода якобинской диктатуры). Так, стремясь водворить в обществе свободу и конституционную законность, молодые реформаторы начали с образования самого самодержавного и незаконного из всех российских государственных учреждений.
Всем членам негласного комитета было предложено возвратиться в Россию. Первым царь вызвал князя Адама, отправив ему 17 марта собственноручное письмо. "Мне нет надобности говорить вам, с каким нетерпением я вас ожидаю", — писал Александр. Чарторийский поспешил в Петербург, но из-за дальности расстояния прибыл в столицу последним. Он нашел царя бледным и утомленным после вахтпарада. Александр принял его дружески, но "с грустным и убитым видом", без проявления сердечной радости. Теперь, когда он стал государем, "у него появился оттенок какой-то сдержанности и принужденности".
— Хорошо, что вы приехали, наши ожидают вас здесь с нетерпением, — сказал Александр и прибавил со вздохом: — Если бы вы были здесь, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом.
Они проговорили, как прежде, целый день. Рассказывая о смерти отца, Александр выражал "непередаваемое горе и раскаяние". От князя Адама не укрылось, что 11 марта "как коршун вцепилось в его совесть, парализуя в начале царствования самые лучшие, самые прекрасные его свойства".
Вместе с тем Чарторийский заметил значительные перемены, произошедшие с его царственным другом. Александр больше не заговаривал ни об отречении, ни о манифесте, некогда написанном князем Адамом по его настоянию. В нем появился более практический взгляд на вещи, сознание трудностей, с которыми придется столкнуться при проведении реформ.
Заседания негласного комитета начались после отставки Палена. Проходили они довольно странно, в обстановке какой-то ребяческой конспирации. Два-три раза в неделю члены комитета являлись к царскому обеденному столу, за которым собирались его семья и многие придворные. После кофе и короткого общего разговора Александр уходил к себе, и, пока остальные гости разъезжались, четверо вершителей судеб России осторожно пробирались через коридор в небольшую туалетную комнату, сообщавшуюся с внутренними покоями царя, куда затем приходил и сам Александр. Заперев двери, молодые люди приступали к обсуждению преобразовательных планов; каждый приносил сюда свои мысли, проекты, сообщения о текущем ходе правительственных дел и замеченных злоупотреблениях и упущениях. Впрочем, долгое время эти собрания были простым времяпрепровождением, без всяких практических последствий. Покидая собрания, где было говорено много прекрасных слов, Александр снова попадал под влияние государственно-административной рутины и не мог решиться ни на какие перемены. Туалетная комната была для членов негласного комитета чем-то вроде тайной масонской ложи, откуда скрепя сердце нужно было снова возвращаться к обыденной жизни.
Конечно, эти собрания не укрылись от внимания двора, где негласный комитет получил прозвище "партии молодых людей", а содружество Чарторийского, Строганова и Новосильцова — «триумвирата». Тем не менее игра в конспирацию продолжалась.
Постепенно молодые друзья царя стали роптать, что их политическая роль сводится к нулю и что заседания не имеют никакого практического результата. В то же время царь быстро приобретал властные привычки. Обыкновенно он выслушивал мнения других и оставлял всех в неведении относительно решения, которое собирался принять, до следующего заседания, где оно уже не подлежало обсуждению. Если кто-нибудь все-таки пытался оспорить его, Александр проявлял чрезвычайное упорство. "Вступив в спор с императором, — вспоминал Строганов, — следовало опасаться, чтобы он не заупрямился, и благоразумнее было отложить возражения до следующего случая". Но царь проявлял уступчивость лишь в вопросах внутреннего управления; в делах внешней политики Александр был непоколебим. Чарторийский отмечал еще одну его особенность: "Те, кто побуждал императора принять немедленно энергические меры, мало знали его. Такие настояния всегда вызывали в нем стремление отступить, поэтому они были совершенно нецелесообразны и только могли колебать его доверие".
В последнем замечании сказывается прежде всего характер самого царя, но были тут и посторонние влияния, призывавшие его к осторожности.
В августе в Петербург приехал Лагарп.
Это был уже не прежний идеалист-теоретик, а политик, причем политик неудавшийся, что отразилось на его воззрениях. Повторяя из приличия старый припев о свободе и равенстве, он с негодованием выступал против призрачной свободы народного представительства и видел благо в разумном, просвещенном самодержавии, охраняющем страну от гибельной игры раздраженных самолюбий и сумасбродных идей, рядящихся в мантию либерализма.
Александр с удовольствием возобновил эту идиллическую дружбу.
Государь посещал свергнутого диктатора два раза в неделю, но поскольку из-за обилия дел никогда не мог заранее назначить день и час, то Лагарп не выходил из дома в ожидании визита. Часто Александр заставал его еще в халате. В их отношениях царь продолжал выдерживать роль молодого воспитанника, благоговеющего перед старым наставником. Лагарп был польщен и говорил без умолку. Он предостерегал Александра от либеральных увлечений, убеждал дорожить своей властью, видоизменять ее постепенно, без крика и шума народных собраний, и указывал на пример Пруссии, открывшей тайну, как соединить абсолютизм с законностью и правосудием.
Касаясь 11 марта, Лагарп был настолько наивен, что имел претензию думать, будто первый открыл своему воспитаннику суть дела. Он с жаром доказывал, что виновных надо искать среди высокопоставленных особ и что их следует немедленно привлечь к суду. Александр смущенно отвечал, что это совершенно невозможно при нынешнем состоянии умов, волнуемых слухами о реформах, и ввиду сильной аристократической партии, привыкшей к дворцовым переворотам и опирающейся на гвардию.
— Тогда уничтожьте гвардию, избавьтесь от этих преторианцев! — восклицал швейцарец. — Армия более надежна, только каждые два года следует обновлять столичный гарнизон полками, призванными из внутренних губерний.
Александр и тут видел непреодолимые трудности и спешил переменить тему.
Лагарп не присутствовал на заседаниях негласного комитета, но числился как бы полуофициальным членом последнего. Помимо частых бесед с царем, он представлял ему, по своему обыкновению, обширные доклады с подробным обзором всех отраслей администрации. Вначале их читали вслух на заседаниях, но потом, ввиду их неимоверной пространности, стали поочередно брать домой.
Члены негласного комитета недолюбливали самоуверенного швейцарца, видя в нем опасного соперника и большого зануду. "Он казался нам, — писал Чарторийский, — значительно ниже своей репутации и того мнения, которое составил о нем император". Лагарп, продолжавший носить форму главы Директории и большую саблю на вышитом поясе, представлялся им обломком прошлого столетия, формалистом и доктринером. Они дали ему насмешливое прозвище "регламентированная организация" — по словосочетанию, часто употребленному им в одном из докладов. Чарторийский был уверен, что "император, быть может, сам себе в том не признаваясь, чувствовал, что его прежнее высокое мнение о бывшем воспитателе начинает колебаться". Действительно, выносить назидательную болтовню стареющего «философа» становилось все труднее. Впрочем, "о личном характере Лагарпа император никогда не менял своего мнения… Император не любил насмешливых отзывов о ничтожестве писаний Лагарпа, и наоборот… Александру было приятно, когда он мог сообщить Лагарпу, что его идеи встречены одобрительно и получают осуществление"
Царь советовался с наставником и по личным вопросам: просил, например, сказать откровенно, до какой степени его обращение, умение держать себя соответствуют его высокому сану, к которому он, по его словам, еще не успел привыкнуть. Лагарп с усердием няни, не спускающей глаз с любимого детища, следил за Александром в обществе и на улице, смешиваясь с толпой, чтобы лучше наблюдать каждое движение царя. Но лагарповские уроки величественных манер не пошли Александру впрок. Несколько лет спустя одна высокопоставленная дама вынесла от встречи с царем убеждение, что Александр больше похож на блестящего гвардейского офицера с прекрасными манерами, чем на государя.
Между тем приближался сентябрь — месяц, на который высочайшим манифестом от 20 мая была назначена коронация.
31 августа двор покинул Петербург и 5 сентября прибыл в Петровский дворец.
В Москве все бурлило от праздничного многолюдства. Народу съехалось так много, что цены на жилье и съестные припасы вздорожали в семь, восемь, десять раз. Тем не менее «публика» все продолжала прибывать.
1 сентября Александр совершил верховую прогулку по Тверскому бульвару. Едва он был узнан, как огромная толпа обступила его — осторожно, но с ясным сознанием своего права любоваться своим государем. Не было слышно ни крика, ни шуму, но в шелесте людского говора вокруг себя Александр услышал и «батюшка», и «родимый», и "красное солнышко", все, что в народном языке есть нежно-выразительного. Стоявшие ближе других набожно прикладывались к его сапогам, лошади, упряжи… "Пред владыками Востока народ в ужасе падает ниц, — замечает по этому поводу очевидец, — на Западе смотрели некогда на королей в почтительном молчании, на одной только Руси цари бывают иногда так смело и явно обожаемы".
Торжественный въезд в древнюю столицу состоялся спустя неделю. Стояла тихая, чудесная погода, на небе не было ни одного облачка. На пути от Петровского до Лефортовского дворца шпалерами выстроились гвардейские полки; окна были украшены коврами и тканями; народ, усыпавший улицы, подмостки, ложи, крыши, выражал единодушный восторг. Рано утром, при звоне кремлевских колоколов и артиллерийском салюте, процессия тронулась. За отрядом конногвардейцев ехали парадные экипажи сенаторов и придворных, за ними — взвод кавалергардов, потом верхами Александр с великим князем Константином, сопровождаемые блестящей свитой адъютантов; позади них, в золоченых каретах, сидели Мария Федоровна, Елизавета Алексеевна и великие княжны; в хвосте процессии гарцевал отряд конной гвардии и торжественно выступали двенадцать почтальонов в нарядных мундирах.
У всех больших церквей царский поезд встречало духовенство и депутации от сословий. После молебствия в Успенском соборе шествие завершилось у Лефортова дворца, где московская знать преподнесла царской чете хлеб-соль.
15 сентября, в воскресенье, состоялась коронация. В Успенский собор впускали по билетам: мужчин вниз, дам — на хоры. Александр с Елизаветой Алексеевной прибыли в храм под пышным балдахином, шитым снаружи серебряной парчой, а внутри — золотой. Священнодействовал митрополит Платон, который после обряда помазания на царство причастил государя.
В честь коронационных торжеств была выбита медаль, на одной стороне которой был изображен Александр, на другой — колонна с надписью: «Закон», окаймленная словами: "Залог блаженства всех и каждого".
Потянулась бесконечная череда великолепных праздников: маскарады, балы, иллюминации, фейерверки, обеды для народа и армии, фонтаны из вина… Но "какой-то оттенок грусти окрасил начало этого царствования, в полную противоположность с блеском пышных коронационных торжеств". Царственные супруги не казались счастливыми и потому не могли вызвать в других чувства радости.
Среди празднеств и блеска в душе Александра царили мрак и отчаяние. Все здесь напоминало ему отца, его коронацию пятилетней давности. Может быть, никогда он не чувствовал себя более несчастным. Он проводил целые часы один, молча, с угрюмым, неподвижным взглядом. Приступы тоски повторялись ежедневно, и в это время он никого не хотел видеть рядом. Исключение было сделано для одного Адама Чарторийского, которого Александр иногда призывал к себе; порой князь входил и самовольно, если царь очень долго не выходил из задумчивости. Чарторийский старался рассеять тоску Александра напоминанием о его обязанностях, о работе, к которой он призван. Но укоры совести отнимали у царя всякую душевную энергию. На все увещевания он отвечал:
— Нет, это невозможно, против этого нет лекарств, я должен страдать. Как хотите вы, чтобы я перестал страдать? Этого изменить нельзя.
Не раз, рассказывая о своем участии в заговоре, Александр вновь и вновь возвращался к тому, как он мечтал устроить Павлу счастливую жизнь в Михайловском дворце, стеснив его свободу лишь настолько, насколько этого требовала государственная необходимость.
— Ведь Михайловский дворец был любимым жилищем отца, — говорил он, — ему было бы там хорошо, он имел бы в своем распоряжении весь Летний сад для прогулок верхом и пешком.
Оказывается, он хотел выстроить там манеж и театр и, кажется, был вполне уверен, что ему удалось бы сделать отца счастливым в его заточении. Похоже, он судил о нем по себе.
Чарторийского поражали наивность и какая-то детская доверчивость, с которыми Александр делился с ним этими воспоминаниями.
По возвращении в Петербург заседания негласного комитета возобновились. Теперь у "партии молодых людей" появились посредники в их связях с двором и обществом: старый граф Строганов, отец Павла Александровича, и графы Воронцовы, братья Александр и Семен Романовичи.
Александр Романович видел политический идеал в республиканско-монархическом устройстве Польши, Семен Романович — в конституционных учреждениях Англии. Относительно России оба сошлись на огромном значении Сената в деле роста русской свободы. Они надеялись, что расширение прав Сената станет первым шагом на пути к будущему народному представительству, так как предполагали со временем включить в Сенат депутатов от дворянства.
Однако царь не решался взять на себя почин в таком важном деле. Поэтому Воронцовы в согласии с членами комитета "условились предпринять энергичное наступление на императора, чтобы вывести его из робкого бездействия".
Во исполнение задуманного Павел Александрович Строганов устроил званый обед для Александра и Елизаветы Алексеевны, куда были приглашены другие молодые друзья царя и братья Воронцовы. После обеда пошли гулять, и заговорщики увлекли Александра в павильон, занимаемый Новосильцовым. Оратором был заранее избран граф Семен Романович, опытный в парламентском красноречии. Вслед за тем огонь по бастионам царской нерешительности был открыт из всех имевшихся в распоряжении орудий, так что, вспоминал Чарторийский, когда Александр ушел спать, ему и во сне должны были слышаться голоса, кричавшие: "Сенат, Сенат…"
Царь уже готов был сдаться, как вдруг ему пришло в голову спросить у Лагарпа, что тот думает обо всем этом. Прочитав длинный список предполагаемых прерогатив Сената, швейцарец пришел в ужас.
— Я видел эти народные собрания, созываемые с величайшим трудом! — кричал он. — Почти всюду они делают одни только глупости, и я от души поздравляю Россию, управляемую монархом, облеченным властью, необходимой для мудрого и постепенного преобразования и для предоставления народу не призрачной, а действительной свободы. Только сохранение всей полноты вашей монаршей власти позволит не подвергать судьбу страны случайностям народных собраний, в которых бушуют разнузданные страсти и заглушается голос справедливости, благоразумия и истинной любви к отечеству!
Александр, ободренный неожиданной поддержкой, сказал, что дела в Сенате идут даже хуже, чем полагает его наставник.
— Я сам два года присутствовал в Сенате в царствие отца моего, — добавил он и, встав с места, изобразил в лицах слушание докладов и принятие резолюций стариками сенаторами.
Сенат остался прежним Сенатом, но в утешение поборникам русской свободы Александр велел именовать его впредь "правительствующим Сенатом".
Вообще, молодые друзья царя стали замечать, что преобразования идут как-то туго. Не подлежало никакому сомнению, что Александр многим был недоволен в существующем порядке вещей, многое желал изменить, исправить, но равным образом было несомненно, что ни один из проектов реформ не исходил от него лично, все они не без труда внушались ему, причем его согласия на то или иное новшество нередко добивались с величайшими усилиями. О конституции Александр продолжал говорить с величайшей охотой, но только говорить, не более, а проекты освобождения крестьян были сведены на указ о вольных хлебопашцах. Создавалось впечатление, что царь является наибольшим консерватором из всех членов негласного комитета.
Тогда молодые друзья царя решили взять дела в свои руки. С этой целью Александру было предложено заменить коллегии министерствами как более деятельными и ответственными органами исполнительной власти. Лагарп в данном вопросе был согласен с другими членами комитета. Успеху этого проекта помог случай. Однажды Александр пришел к Лагарпу в страшном волнении и со слезами на глазах поведал, что сотни жителей Иркутска погибают от недостатка в городе продовольствия, а все усилия отыскать виновных остаются напрасными. Воспользовавшись настроением царя, Лагарп предложил ему учредить министерства. Под влиянием его доводов царь поручил негласному комитету рассмотреть этот вопрос.
Манифестом 8 сентября 1802 года коллегии были преобразованы в восемь министерств: иностранных дел, военно-сухопутных сил, морских сил, внутренних дел, финансов, юстиции, коммерции и народного просвещения — с комитетом министров для обсуждения общего хода дел. Прежние коллегии были подчинены министерствам или вошли в них как их департаменты. Главным отличием новых органов была их единоличная власть: каждое ведомство управлялось министром вместо прежнего коллегиального присутствия; каждый министр был отчетен перед Сенатом. Кочубей был назначен министром внутренних дел, Строганов — товарищем министра внутренних дел, Новосильцов — товарищем министра юстиции (Державина), а Чарторийский — товарищем министра иностранных дел (Александра Воронцова).
Реформа центрального управления наделала много шума в гостиных. Большинство вельмож и сановников, по словам современника, рассматривало эту реформу не с точки зрения ее действительных достоинств и пользы, которую она может принести государству, а по тому, как она должна была отозваться на личной карьере каждого. Получившие места в новых учреждениях одобряли ее, те, что остались за штатом, порицали как слепое увлечение молодости против древних учреждений, которыми возвеличилась Россия. Важные сановники, с которыми не посоветовались, чувствовали себя обиженными и желчно издевались над глупостью молодых людей и некоторых старцев, рабски подражавших Европе. Их поддерживала императрица Мария Федоровна, недовольная тем, что Александр редко прибегает к ее советам. Ее салон стал прибежищем всех противников реформ.
А противников этих было немало. Прямодушный Державин открыто восставал против «коверканья» всех начинаний Павла, называл негласный комитет "якобинской шайкой" и обвинял его членов в том, что они, будучи набиты польским и французским конституционным духом, на самом деле ни государства, ни дел гражданских не знают.
Другие, как, например, А. С. Шишков, были недовольны как раз тем, что молодой царь не исполнил свое обещание идти по стопам бабки. Новое царствование они оценивали как продолжение павловского (вахтпарады, онемечивание армии), только без павловских строгостей.
Наконец, пессимисты по натуре признавали, что царь и его молодые друзья, "пожалуй, и умные люди, но лунатики".
Но восхищение все же преобладало. "Если бы Государственный совет состоял из пятнадцатилетних мальчиков, — писал один современник, — то и его постановления были бы приняты как плоды высокой мудрости. Молодая Россия была без памяти влюблена в молодого Александра. А когда любовь бывает не слепа?" Другой свидетельствует, что для русского общества Александр был "идеалом совершенства. Все им гордились, и все в нем нравилось: даже некоторая изысканная картинность его движений, сутуловатость и держание плеч вперед, мерный, твердый шаг, картинное отставление правой ноги, держание шляпы так, что всегда между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды, кокетливая манера подносить к глазу лорнетку — все это шло к нему, всем этим любовались". Обществу нравилось видеть государя, гуляющего по столице пешком, без всякой свиты и без всяких украшений, даже без часов, и приветливо отвечающего на поклоны встречных; нравилось, что нигде в Европе нет правительства, так свободолюбиво настроенного, так искренне стремящегося к благу и справедливости.
Подобными отзывами полны все русские мемуары того времени. Любопытно, что иностранцы, проживавшие тогда в России, оставили совершенно иную картину отношения общества к молодому царю. Саксонский посланник Карл Розенцвейг писал: "Русские находят в императоре недостатки, которые омрачают несколько его личность. Его считают недоверчивым и скупым. Быть может, первый из этих недостатков был вызван и оправдывается его воспитанием, опытом его молодых лет и людьми, его окружающими. По крайней мере, невозможно совершенно отрицать этого, зная строгую сдержанность его с приближенными и то ограниченное доверие, которое оказывает им государь. Император, не доверяющий своим собственным силам, не может доверять другим…" Чарторийский еще более категоричен: "В то время общественное мнение в России далеко не было расположено в пользу императора Александра, и вообще, в течение всего этого царствования император лишь изредка и на короткое время приобретал популярность…" И далее: "Молодой император не нравился им (русским. — С. Ц.); он был слишком прост в обращении, не любил пышности, слишком пренебрегал этикетом. Русские сожалели о блестящем дворе Екатерины и о тогдашней свободе злоупотреблений, об этом открытом поле страстей и интриг, на котором приходилось так сильно бороться, но вместе с тем можно было достичь и таких огромнейших успехов. Они сожалели о временах фаворитов, когда можно было достигать колоссальных богатств и положений, каких, например, достигли Орлов и Потемкин. Бездельники и куртизаны не знали, в какие передние толкнуться, и тщетно искали идола, перед которым могли бы курить свой фимиам… Их низость оставалась без употребления". И поскольку Александр не преследовал за мнения, салоны обеих столиц беспрерывно критиковали деятельность правительства.
Вероятно, Розенцвейг и Чарторийский основывали свои выводы на наблюдениях за жизнью двора, между тем как русские мемуаристы запечатлели настроения нечиновного и нетитулованного дворянства, той "молодой России", которая свяжет с именем Александра свои лучшие надежды и так жестоко разочаруется и в них, и в своем кумире.
Весной 1802 года Лагарп покинул Петербург. Расставаясь, он повторял Александру уверения в горячей преданности и обещал явиться по первому зову в шифрованной переписке: «Adoucias» — "Вы мне нужны". Он всегда говорил, что считает себя членом неофициального комитета, и теперь уверял молодых друзей царя, что мысленно будет продолжать участвовать в их заседаниях.
С отъездом Лагарпа Александр потерял почти всякий интерес к внутренним делам империи. Чарторийский не преминул упрекнуть его в строгих и выразительных словах: "Императору нравились внешние формы свободы, как нравятся красивые зрелища; ему нравилось, что его правительство внешне походило на правительство свободное, и он хвастался этим. Но ему нужны были только наружный вид и форма, воплощения же их в действительности он не допускал. Одним словом, он охотно согласился бы дать свободу всему миру, но при условии, что добровольно будут подчиняться исключительно его воле". Но дело было не только в этом. Придворная, гвардейская, дворянская Россия, убившая его отца, вызывала у Александра отвращение и нежелание что-либо делать для нее, а другой России он не знал. К тому же его воспитание способствовало тому, что малейшие затруднения вызывали в нем немедленное охлаждение к дальнейшей деятельности. На втором году своего царствования Александр со вздохом облегчения увидел, что у него в государстве все наконец-то почти "как у людей", то есть как в Европе, и вполне удовлетворился этим. Теперь его взгляды устремлялись за Вислу, в Западную Европу. Ему наскучила убогая, неблагодарная домашняя лаборатория устройства человеческого счастья; его манила широкая европейская сцена — там собралась более культурная, более тонкая публика, там аплодисменты звучали громче…
Воцарение Александра сразу привело к значительным изменениям во внешней политике России.
Вместе с тем Россия избежала разрыва с Францией. Для выяснения того, чего ему следует ждать от молодого русского царя, Наполеон послал в Петербург своего ближайшего сподвижника и друга маршала Дюрока.
7 мая 1801 года Дюрок был принят царем. Во время аудиенции Александр проявил удивительную наивность. Желая подчеркнуть свое уважение к принципам 1789 года, он выражал бурное восхищение тем, что видит наконец француза, участника великой революции, и, предполагая в Дюроке суровые республиканские добродетели, с удовольствием величал его «citoyen» ("гражданин"), чтобы доставить удовольствие послу республики. Однако это звание пришлось не по вкусу Дюроку, и он в конце концов вежливо намекнул Александру, что во Франции звание «гражданин» больше никому не ласкает слух.
Помимо аудиенции Дюрок имел с государем знаменательную беседу в Летнем саду. Взяв посла под руку, Александр водил его по дорожкам сада и развивал свои политические взгляды на отношения России и Франции:
— Мне лично ничего не нужно, я желаю только содействовать спокойствию Европы, — заверил он французского посла.
В этих словах уже заключалась несчастная судьба России на ближайшие двадцать лет: русская кровь должна была скреплять фундамент европейского благополучия.
В заключение Александр сказал, что не намерен вмешиваться во внутренние дела других государств, что всякий народ волен избрать себе правительство, которое удовлетворяет его потребностям, и что он осуждает тех, кто противодействует этому.
26 сентября в Париже был подписан мирный русско-французский договор, а два дня спустя — секретная конвенция, касающаяся урегулирования дел в Германии, Италии и отношений Франции с Турцией.
Приехавший в ту пору в Петербург Лагарп охладил восторги царя по поводу первого консула и французской республики. Наполеон, уверял Александра швейцарец, думает вовсе не о благе человечества, а о личной власти, о захватах:
— Никто ловчее Наполеона не облекается в шкуру ягненка, лисицы и льва. Руководимое им движение назад, ко временам мрака и варварства, совершается с удивительной быстротой. Уже стыдятся признавать права разума и слагают панегирики спасительному невежеству и похвальному легковерию предков. Честного гражданина ожидают тюрьма и ссылка, а шпионов — деньги и почет; свобода слова подавлена.
Подобный взгляд на Наполеона был тогда еще нов, но Александр своим отлично развитым политическим чутьем уловил, что в будущем этому взгляду суждено сделаться преобладающим. Разговоры с Лагарпом пробудили в Александре смутную, пока еще плохо осознаваемую вражду к Наполеону, в причинах которой царь вряд ли отдавал себе отчет. Александр почувствовал в Наполеоне своего главного соперника в деле устроения всечеловеческого счастья, артиста, собиравшегося сорвать овации европейской публики и превратить политические спектакли в свой бесконечный бенефис. И главное, что отличало этого артиста от его собратьев, была гениальность, то есть яркий проблеск подлинной, божественно-дьявольской сущности человека, не поддающейся ни подражаниям, ни подделкам под нее. Российский Протей, тоскующий по себе самому, не мог не чувствовать зависти к человеку, знающему и смело осуществляющему самого себя. Поэтому, подписав договор, Александр отозвался о первом консуле так:
— Какой мошенник!
Эти слова не сулили в будущем ничего доброго.
С приездом Дюрока вопросы внешней политики были затронуты и на заседаниях негласного комитета. Чарторийский высказался по этому поводу в том смысле, что лучшая политика по отношению к французам состоит в том, чтобы внушать им доверие простотой собственных действий, но в то же время и давать им чувствовать, что "мы вовсе не имеем отвращения к тому, чтобы противодействовать силой оружия их властолюбивым замыслам в случае, если они не захотят от них отказаться".
Все согласились с этой формулировкой, а царь добавил, что Россия не имеет надобности в союзах с иностранными государствами и что ей не нужно заключать с ними никаких договоров, кроме коммерческих.
Кочубей, заведовавший иностранными делами, был решительным приверженцем системы невмешательства в европейские дела. Казалось, эта система отвечала взглядам царя. По крайней мере, еще 31 октября 1801 года Александр писал С. Р. Воронцову: "Я буду стараться следовать преимущественно национальной системе, то есть системе, основанной на пользе государства, а не на пристрастии к той или другой державе, как это часто случалось. Если я это найду выгодным для России, я буду хорош с Францией, точно так же, как та же самая выгода России побуждает меня теперь поддерживать дружбу с Великобританией".
Но уже в конце года Кочубей жаловался на упрямство государя, а затем появились первые признаки русско-прусской дружбы, что рушило всю систему уклонения от союзов.
Кочубей рискнул поднять этот вопрос в негласном комитете. Александр заявил, что союз с Пруссией удержит Францию в пределах умеренности. «Триумвират» поддержал царя, заметив, что "Франции следует дать понять, что мы можем сделать ей больше вреда, чем она нам".
Решение о свидании с прусским королем было принято за спиной Кочубея. "Кому придет в голову, — писал он, — что два государя совершают переезд для того только, чтобы осмотреть несколько полков? А в сущности, это так, и не иначе. Кто поверит, что министр иностранных дел не знал ничего об этой проделке? А между тем и это сущая правда".
Таким вот образом Александр остановился на решении, которое определило всю его последующую политику.
Царь обещал Кочубею, что поездка в Мемель не будет иметь политических последствий, и обещал вполне искренне. Он просто желал, пишет Чарторийский, "сблизиться со своим соседом и родственником. Он чувствовал к пруссакам и к их королю особенную любовь, объяснявшуюся военным воспитанием, полученным им в Гатчине. Для Александра было праздником увидеть прусские войска, о которых он был очень высокого мнения; он с удовольствием готов был воспользоваться удобным случаем расширить свои познания в военном строе и парадах… Кроме того, Александру очень хотелось познакомиться с красивой прусской королевой, порисоваться перед ней и перед иностранным двором. Поэтому он с радостью отправился в Пруссию". Но тем не менее политические последствия этой поездки были весьма серьезные. В Мемеле завязалась дружба Александра с Фридрихом Вильгельмом III, которая помогла последнему сохранить прусскую монархию — за счет потоков русской крови.
20 мая 1801 года царь покинул Петербург. Его сопровождали Кочубей, Новосильцов, обер-гофмаршал граф Н. А. Толстой, генерал-адъютанты князь П. П. Долгоруков, граф Ливен, князь Волконский и лейб-медик Виллие.
Путешествие напоминало триумф. Народ готов был постелить себя под ноги Александрова коня. В Риге жители со слезами умоляли Александра позволить им выпрячь лошадей и везти его карету на себе. В Мемеле, куда Александр приехал в конце мая, его ждала не менее радушная встреча. Навстречу ему вышли прусский король и все население города. Праздники — смотры, маневры, приемы, обеды, балы, фейерверки — начались сразу и продолжались всю неделю, до самого отъезда Александра.
Графиня Фосс, обер-гофмейстерина королевы Луизы, записала в дневнике свои первые впечатления от русского царя: "Император чрезвычайно красивый человек, белокурый; он поражает выражением своего лица; фигура его нехороша, или, вернее, он плохо держится. По-видимому, он обладает мягким и человеколюбивым сердцем; во всяком случае, он в высшей степени учтив и приветлив". На седьмой день она была от него без ума: "Император самый любезный человек, какого можно вообразить себе; и по своим взглядам и убеждениям это вполне честный человек. Бедный, он совсем увлечен и очарован королевой!"
Последнее замечание не было сплетней, хотя оно и не совсем верно передает существо дела. С королевой Луизой у Александра возникли особого рода отношения — так называемое "платоническое кокетничанье", — которые особенно нравились Александру. "Лишь в очень редких случаях добродетели дам, которыми интересовался этот монарх, угрожала действительная опасность", — поясняет сущность этих отношений Чарторийский.
Фридрих Вильгельм смотрел на все это сквозь пальцы. Как видно, Александру старались угодить во всем, и не напрасно: в Париже в это время шла торговля бесхозными немецкими землями, и Пруссия добилась русской санкции на приобретение многих новых владений. Не последнюю роль в уступчивости царя сыграли его отношения с королевой. "Вы поймете, — писал одному своему корреспонденту обер-гофмаршал королевского двора Ломбард, — что волшебница немало способствовала скреплению уз, связующих ныне обоих государей. Это фея, подчиняющая все силе своего очарования".
Покидая Мемель, Александр уже не рассматривал Пруссию как государство, но, по выражению Чарторийского, видел в ней дорогую ему особу, по отношению к которой признавал для себя необходимым руководствоваться особыми обязательствами.