Глава XVI
Между тем как в Москве все стихало и таилось в каком-то болезненном ожидании, в селе Коломенском проявились необычные движение и деятельность. Давно Коломенское не видало у себя таких многочисленных гостей и притом таких беспокойных. Не успевал первый поезд разгрузиться, как следует домовитым хозяевам, не успевала пыль улечься по старым местам, как новая поднималась в безветренном воздухе и новый поезд подходил к селу, за этим поездом еще и еще… Кончились поезда, стали наезжать отдельные экипажи.
Шум, беготня, смех и ругань на царском дворе неумолчные; то ногу кому-нибудь прихватит колесом, то какой-нибудь ловкий парень изловчится ущипнуть бойкую сенную девушку на бегу, и каждый пользуется неурядицей для своего личного дела.
Наконец разгруженные экипажи задвинуты на задний двор, лошади пущены на подножный корм. Казалось, можно было бы человеку и угомониться, сходить в приготовленную баньку, покушать поплотнее на живительном деревенском воздухе и заснуть сном безмятежного праведника — так нет… Несонливые гости наехали. Гонцы верхами засновали по дороге, тот в Москву, этот из Москвы — и конца и счета им нет.
Мало-помалу все-таки стало поутихать, и день Нового года прошел благополучно, а, на другой день — новая перемена.
На рассвете второго сентября подъехал к Коломенскому дворцу преданный царевне стрелецкий полковник Акинфий Данилов. Сойдя с лошади и подойдя к запертым еще воротам, он при свете пробивающегося дня приметил прибитую к полотну ворот бумажку.
«Ба, что это? Не приказ ли какой приезжающим, — подумал он и, осторожно сняв бумажку, с трудом прочитал крупно начерченные знаки: «Вручить царевне Софье Алексеевне». — Странное письмо, а все-таки нужно передать государыне», — решил он, спрятав письмо в карман. Затем он постучал в ворота.
— Что, государыня царевна еще не изволила встать? — спросил он, входя во внутренний двор, привратника, лениво затворявшего за ним ворота.
— А вон видишь отворенное окно-то? Это в ее опочивальне. Видно, уж изволила встать.
— Так скажи кому-нибудь доложить государыне о приезде из Москвы стрелецкого полковника.
Привратник направился к дворцу.
Вскоре из внутренних покоев вышел ближний стряпчий царевны и, подойдя к приехавшему, с неласковостью и видимым оттенком подозрительности допросил.
— Кого тебе нужно, честной господин?
— К государыне приехал, к царевне Софье Алексеевне, — отвечал приехавший.
— А как обзывать тебя?
— Акинфий Данилов.
— А званья какого и откуда?
— Стрелецкий полковник — из Москвы.
— А с каким умыслом?.
— Про то буду докладывать государыне, а не тебе, — с досадой уже ответил полковник.
— Ну иди за мной. Государыня сама изволила тебя видеть в окошко и приказала привести к себе, да опасливо…
Царевна действительно не только встала, но уж успела сделать свой утренний туалет и помолиться Богу. [Теперь она у окна читала книгу.
— Здравствуй, мой верный Данилов, — приветливо начала она вошедшему, благосклонно протягивая руку, которую тот поцеловал.
— Когда из Москвы и каких вестей привез?
— Выехал я, государыня, ночью тайком от стрельцов других полков и вестей особливых с собой не привез.
— Когда Стремянной полк придет сюда?
— Не ведаю, государыня, а слышал я, будто князь назначает его к походу в Киев.
— Да, он мне писал об этом, но я приказала переменить и назначить к походу другой полк, — с раздражением стала говорить правительница, и снова на лбу ее образовалась знакомая складка.
— На молебствии вчера ничего не случилось?
— Ничего, государыня, говорили, правда, стрельцы из раскольников против патриарха непригожие слова, да пустое.
— Как осмелились при князе? И он дозволил… не остановил их?
— Князя Ивана Андреича на молебне не бывало.
— Как не бывало, когда я ему именно приказывала быть?
— Князь весь день вчера пробыл дома, может, по болезни… а на молебне вместо его был окольничий Хлопов.
— А… — протянула правительница.
— Вести-то для тебя, царевна, я подобрал на дороге. Вот сейчас снял с дворцовых ворот письмо к тебе, — сказал полковник, вынимая из кармана письмо и подавая его царевне.
Софья Алексеевна взяла письмо и стала читать; по мере продолжения чтения лицо ее становилось беспокойней и мрачней.
Письмо заключало в себе донос на князя.
— Хорошо, полковник, — сказала правительница, кончив читать, — спасибо за преданность, поверь — не забуду. Оставайся здесь при нас… нам нужны теперь преданные слуги. Поди отдохни покуда да скажи, чтоб позвали ко мне Ивана Михайловича да Василья Васильевича.
Через несколько минут тот и другой были в приемной.
— Сейчас был у меня стрелецкий полковник Акинфий Данилов, приехавший сюда из Москвы ночью похоронном, и привез нехорошие вести. Верного мне Стремянного полка, несмотря на мое вторичное приказание, князь не присылает до сих пор и не знаю — пришлет ли когда-нибудь. Потом приказывала я князю непременно самому лично быть на молебне в день Нового года, а он опять ослушался въявь, на молебне не был, оставил нашего святейшего патриарха выносить оскорбления от раскольников стрельцов. И, наконец, вот я получила известительное письмо о злоумышленных делах Ивана Хованского, как изменника явного. Прочтите и скажите, как поступить.
Правительница передала письмо Василию Васильевичу, но тот отклонился.
— Пускай прежде, государыня, прочтет Иван Михайлыч, он постарше меня.
Боярин стал читать, а мягкий, но внимательный взгляд князя не уставал следить за выражением лица читавшего. Это выражение читавшего ясно высказывало удивление и негодование, но странное дело, глаза боярина не следили за каждой буквой, что можно было бы ожидать от небойкого грамотея, а скользили по письму, как будто по давно знакомому полю.
Прочитав донос, боярин передал его князю. Этот, напротив, читал не торопясь и не волнуясь — только углы губ его передергивало от сдержанного движения.
— Что, мои верные ближние, посоветуете? — спросила правительница.
Первым начал говорить Милославский.
— Я давно говорил тебе, царевна, давно предупреждал о злых умыслах Хованского, писал к тебе не раз из деревни, наконец приехал сам лично рассказать, что мне передавали за тайну верные мои люди из стрельцов, а вот теперь и письмо… Верно и Василий Васильевич тоже…
— Ну, положим, письмо-то ровно ничего не показывает, — спокойно отозвался князь.
— Как? Разве не читал, князь… — с жаром заговорил Милославский.
— Читал, боярин, да не признаю в нем важности… Первое — оно пашквиль, а пашквилям, по-моему, веры иметь не должно, второе — ничего не мешало доносчикам явиться самим к царевне, бояться им нечего, третье — по характеру князь не способен на исполнение такого дела, четвертое — об таких умыслах не говорят на площадях или, что все едино, с десятками лиц, в верности которых не убеждены. Правда, нанимают убийц, но когда верность их обеспечена. Нет, не подметным письмам верить, а нужно, боярин, в душу человека заглянуть, да так заглянуть, чтоб порошинки не осталось утайной… Да что мне тебе рассказывать, боярин, ты сам лучше меня знаешь, — заключил князь, улыбаясь и как-то двусмысленно глядя на Милославского.
Во все время Софья Алексеевна с любовью смотрела на князя.
«Вот таким-то я и люблю тебя, мой милый, — думала она. — Выше ты их всех по разуму, и далеко они отстали от тебя… А то иной раз таким покажешься двуличневым, да трусливым, так бы и отвернулась от тебя…».
— Так, по-твоему, князь, — между тем говорил Иван Михайлович, горячась и с покрасневшими глазами, — царевне нужно добровольно протянуть шею и ждать, когда голову снимут…
— Ты не понял меня, боярин, — спокойно отвечал Голицын. — Я говорил только о подметном письме, а что до безопасности, так я уж докладывал государыне о мерах…
— Какие ж меры, князь?
— Долго говорить об этом, боярин, теперь не время, — уклончиво отозвался князь.
— Видишь, в чем дело, Иван Михайлович, если б дерзость Хованского превысила пределы моего терпения и сделалась бы опасной, так я задумала устранить его от стрельцов, а для своей безопасности призвать к себе земское ополчение.
— Хорошо, царевна, да невозможно. — заметил Милославский.
— Отчего ж, боярин, невозможно?
— Да оттого, что по князе все стрельцы встанут грудью, а земская рать собирается медленно.
— И то, и другое — не помеха. Князь Иван Андреич может сам приехать сюда ко мне — за это я берусь, — а земское ополчение из ближних мест может собраться скоро, особенно если на сборных местах будут наблюдать и торопить мои гонцы. Готовы ли у тебя окружные грамоты, Василий Васильевич?
— Давно готовы, еще в Москве, — отвечал Голицын, вынимая из кармана сверток, — Не изволишь ли прислушать.
И обычным своим мягким, ровным голосом князь прочитал воззвание правительницы о крамолах стрельцов по подстрекательствам Хованского, избивших столько бояр. «Спешите, — говорилось в заключение, — всегда верные защитники престола, к нам на помощь; мы сами поведем вас к Москве, чтобы смирить бунтующее войско, наказать мятежного подданного, очистить царствующий град Москву от воров и изменников и отомстить неповинную кровь».
«Так вот оно что, — думал Милославский во время чтения Голицына, — здесь все уже покончено, все устроено, и я опять лишней спицей. Так-то вот всегда со мной. Сначала Артамон, ворог мой, мешал, стер его… вот, думал, буду властвовать, а вышло не так… на нос сел мой же подручник Хованский. Хлопочу спихнуть того, скачу сюда, подвожу ловко, а на деле опять ни при чем… место занято. Нет… верно, опять укрыться в своем углу да забавиться домашней ягодкой».
— Не нужно ли, Василий Васильич, — говорила Софья Алексеевна, — прибавить в грамоте об умысле Хованского извести весь царский род и сесть самому на Московском государстве?
— Не нужно, государыня, будет совсем лишнее. Зачем понапрасну тешить досужих вымышленников, — отвечал князь, лукаво и искоса поглядев на Милославского. — Из этого не стоит составлять новые грамоты.
— Еще одно слово, Василий Васильевич, не находишь ли ты Коломенское опасным? Не переехать ли нам в другое место?
— Да, государыня, не мешает, — отвечал Голицын. — От Москвы недалеко, а борониться здесь негде и нечем. Предложил бы я переехать в Саввин-Сторожевский монастырь. Там хоть ветхие, да все-таки стены, и можно отсидеться хоть некоторое время до ополчения.
— И ты то же думаешь, Иван Михайлыч?.
— Да, государыня, и я то же думаю, — подтвердил Милославский, почти бессознательно.
— Так чем скорее, тем лучше. Прикажи, Василий Васильич, сбираться в Саввин.
Голицын вышел. Стал прощаться и боярин Милославский.
— Ты куда, боярин?
— Думаю, государыня, отправиться в вотчины. Уволь. Здесь-то, я вижу, ни к чему не пригоден.
— Полно, Иван Михайлыч, я не отпущу тебя. Кому же, как не тебе, делить со мной опасное время? — сказала царевна с той улыбкой, которая так притягивала к ней и которая так редко в последнее время появлялась у ней.
— А теперь прощай. Иду собираться в дорогу. Сбирайся и ты со мной, Иван Михайлыч.
И снова колымаги вывозились на передний двор, и снова начались та же суетня, те же хлопоты, то же ворчанье старых и заигрывание молодиц. Ближайшая постельница царевны лично присматривала за укладкой и торопила. Различного рода и вида сундуки и сундучки, ларцы и ларчики, узлы и мешки быстро прятались внутри колымаг. Наконец экипажи подвезли к крыльцу, и все царское семейство, и ближние люди разместились на мягких подушках и перинах, наложенных чуть не до верха. Поезд тронулся и длинной вереницей потянулся по дороге в Саввин монастырь.
Снова опустело Коломенское с своей немногочисленной дворцовой прислугой. За воротами стоял старый привратник и долго следил за удалявшимся поездом, прикрыв прищуренные глазки ладонью от лучей западавшего солнца, бивших ему прямо в глаза.
— Слава тебе, Господи, милосердному Создателю нашему, уехала с своей бесовской прелестью. Измаялся день-деньской. Пойти отдохнуть маленько, — и, перекрестившись двуперстным знамением, поплелся старик в свою каморку.
Глава XVII
Как все почти наши древние русские обители, Саввин-Сторожевский монастырь построен в одной из самых живописных местностей Московского государства, в пятидесяти верстах к западу от Москвы и в полутора верстах от Звенигорода на довольно высокой горе Сторожи, составляющей левые берега речек Москвы и Разварни. В древние времена, во времена нежданных, негаданных литовских набегов перед основанием монастыря на этой горе постоянно находился сторожевой пост, наблюдавший над Смоленской дорогой. Трудно было выбрать место более удобное. С горы открывался далекий вид на окрестности, на тянувшуюся серую полосу дороги, обрамленную густой листвой, на разбросанные там и сям поселки и на самый удельный город Звенигород.
Основание монастыря относится к последнему или предпоследнему году XIV столетия и приписывается Савве, иноку и питомцу Сергия Радонежского. Любимый, ученик св. Сергия, славившийся своей строгой жизнью, Савва был духовным отцом Дмитровского и Звенигородского удельного князя Юрия Дмитриевича, брата Василия Дмитриевича, великого князя Московского. По настоятельному убеждению духовного сына князя Юрья Савва, покинув основанную им Дубенскую обитель, где был настоятелем, перешел в Звенигород и, выбрав место для новой обители на горе Сторожи, срубил деревянную церковь во имя Рождества Богородицы. Вскоре вместо этой деревянной церкви ревностью князя Юрья выстроена была новая, уже каменная церковь, обильно снабженная всей церковной утварью, а весь монастырь обнесен деревянной стеной. Семь лет управлял Савва новоустроенным монастырем и умер 3 декабря 1407 года. После смерти основателя монастырь не только не умалился, но, напротив, все более и более расширялся. Богато наделил обитель князь Юрий, много дал он ей земель и сел, но еще более дары умножились, когда в народе стали распространяться слухи о чудесах над гробом почившего основателя.
Рассказывали, например, что будто бы много лет спустя игумену Сторожевскому Дионисию во сне явился инок и сказал:
— Напиши образ мой.
— Но кто ж ты? — спросил Дионисий.
— Я начальник месту сему — Савва, — отвечал инок.
Проснувшись, Дионисий стал расспрашивать о покойном Савве. Нашелся один старик, еще помнивший Савву, и по его рассказам, явившийся во сне инок оказался действительно почившим основателем. Дионисий, искусный в живописи, по памяти написал образ.
Слухи все более и более распространялись, число братий увеличивалось, обитель богатела. Великие князья московские под влиянием религиозного чувства стали посещать чудотворное место, совершать обычное богомолье, внося каждый раз от себя щедрые вклады. Но из всех государей самым щедрым оказался царь Алексей Михайлович. Этот государь, любя страстно охоту в привольных монастырских окрестностях, построил себе на монастырском дворе особый дворец с крытым переходом в собор.
Одно предание, записанное в монастырских хрониках, объясняет религиозную ревность государя Алексея чудом покойного, чудом, послужившим будто бы основой к открытию мощей св. Саввы.
Раз, охотясь в лесах, окружавших Звенигород, Алексей Михайлович отдалился от всей сопровождавшей его свиты. Очутившись совершенно одиноким в незнакомом месте среди почти непроходимой чащи, государь смутился, невольно закралось в его душу тревожное чувство. Опасность действительно была, и даже близкая, неотразимая. В нескольких шагах от государя и прямо к нему направлялся громадный медведь, по-видимому, раздраженный шумом охоты. Алексей Михайлович оледенел от ужаса, но вдруг совершилось чудо: подле государя неведомо, откуда явился старец в иноческой одежде, от взгляда которого медведь побежал прочь. Изумленный царь спросил об имени избавителя.
— Я инок Сторожевской обители, Савва, — отвечал незнакомый и пошел к монастырю. Государь последовал за ним, но при въезде в монастырь потерял из виду. Вскоре прибыли и отставшие придворные.
Увидев архимандрита Сторожевского, государь поспешил рассказать ему об этом случае и приказал привести к нему инока Савву-избавителя.
— Государь, такого инока нет у нас в обители, — отозвался настоятель.
— Нет? А вот его образ у вас? — и государь указал на портрет, рисованный настоятелем Дионисием.
Оказанная помощь объяснилась заступничеством св. Саввы.
После этого происшествия Алексей Михайлович приказал вскрыть гроб покойного Саввы. По вскрытии оказалось, что тело, лежавшее в земле 245 лет, осталось нетленным.
Алексей Михайлович часто и подолгу, со всем своим семейством, живал в монастыре и в настоящее время сохраняются богатые ризы и пелены, низанные крупным жемчугом — рукоделья дочерей царя Алексея. Царевна Софья выстроила церковь во имя Преображения (к северу от главного собора). Трапеза этой церкви, по позднейшей переделке, сделалась помещением для классов духовных училищ.
Начало сентября и глубокие сумерки. Как будто в укор, в обличение людских несправедливых поговорок и прозваний, сентябрь 1682 года выдался особенно приятной погодой. После удушливого знойного лета начались теплые, мягкие дни с длинными сумерками осенних вечеров. Это — время полного умирающего отдохновения. Производительная сила природы после страстного напряжения отдыхает и нежится, любуясь грандиозностью созданного ею в течение нескольких месяцев.
Чудный вечер. В ароматном воздухе слышится ласкающее, освежающее, возбуждающее нервы. Почти полная луна то высвободится от быстро бегущих неопределенных очертаний облаков, обольет матовым светом и деревья, и каждый кустик, придаст им вдруг причудливые формы, отбросит от них играющие тени, то вдруг мгновенно спрячется в бегущей воздушной группе, оставя прежнюю серую темь.
На довольно обширной дерновой скамье Саввин-Сторожевского монастырского сада, искусно устроенной монахами под кустами акаций с переплетенными верхними ветвями в форме беседки полусидели или, лучше сказать, полулежали двое Голицыных, двоюродных братьев, Василий Васильевич и Борис Алексеевич, кравчий двора царицы Натальи Кирилловны.
Трудно представить типов более резко различных. Насколько во всех движениях Василия Васильича виднелась холодная сдержанность, обычное свойство дипломатов всех веков и народов, настолько же во всей наружности Бориса Алексеича так и бросалась размашистая славянская натура. Борис Алексеич был весь наружу и всегда нараспашку. В больших голубых глазах его почти постоянно искрилась беззаботная веселость, толстые подвижные губы дышали простодушием, а широкий нос, начинавший краснеть, выдавал слабость кравчего к увеселительным напиткам. Откровенный характер Бориса Голицына целиком выливается в каждой строчке последующей переписки его с Петром, в которой, например, встречается подобная подпись: «Бориско хотя быть пьян».
Но некоторые черты у обоих братьев были общими. Оба считались передовыми, образованными людьми своего времени, оба были знатоками латинской премудрости, но один извлекал из нее уроки житейской горькой опытности, а другой, беспечного наслаждения благами мира сего. Оба были преданы своему делу и тем, кому посвятили свои силы. Борис Алексеевич душой привязался к царице Наталье Кирилловне и ее сыну, игривому, бойкому мальчику. Не задумавшись, не моргнув глазом, не поведя бровью, отдал бы жизнь свою Борис Алексеевич за матушку царицу и за своего питомца Петра и отдал бы со своей всегдашней любящей, незлобной улыбкой. Отдал бы жизнь свою и Василий Васильич за свое дело, но отдал бы не опрометчиво, а испробовал бы прежде всего все другие обходные средства, обезопасил бы себя от неприятных случайностей.
— Я тебе говорю, брат Василий Васильич, он удивительный ребенок. Ты всмотрись хорошенько, в глаза, в каждое его движение: огонь, пламя. Как быстро схватывает на лету каждую мысль и не как-нибудь, а целиком, и не какую-нибудь обиходную, а над которой голову поломаешь.
— Ну, ты судишь пристрастно.
— Хорошо — согласен. Я сужу пристрастно… не отрекаюсь… я люблю его… Ну, спроси датского резидента.
— Жаль, если таким способностям не дадут хорошего развития, а, как я знаю, его выучил только одной грамоте дьяк Никита Зотов.
— В этом я с тобой, Василий Васильич, не согласен. По-моему, пичкать и набивать молоденькую головку ребенка ученьем бездарных учителей — приносить только вред. А где у нас хорошие учителя? Правду сказал наш Симеон Полоцкий о воспитанию.
Плевелы от пшеницы жезл тверд отбивает,
Розга буйство из сердец детских прогоняет
Родителем древянный жезл буди…
— Положим, при Наталье Кирилловне древянный жезл в употреблении не был, а все таки в воспитании то же бездарное вколачивание.
— У нас хороших наставников, конечно, вовсе нет, но можно бы найти толкового иностранца.
— Да, конечно, можно б. Да и говорили одно время о генерале Мезениусе… как-то не состоялось. Сама Наталья Кирилловна не желает изнурять ребенка… Может, и к лучшему. Пусть, мальчик растет и набирается силы — пригодится потом.
А недостаток познаний пополнится. При бойкости и остроте он в час сделает, что другой в год. Посмотрел бы ты на него в Преображенском, на его игры с мальчишками.
— Возня и беганье с дворовыми мальчишками едва ли, Борис Алексеевич, полезны ребенку. Разовьются дурные наклонности, неблагородные привычки.
— А по-моему, дурного тут нет. Никакой мальчишка на него влияние иметь не может. Он всех их выше и умней: ему теперь не вступило 11 лет, а кажет лег четырнадцати. Да и игры их — потешные бои, баталии, постройка крепостей и оборона их всегда на моих глазах. И посмотрел бы ты, как он распоряжается! Нет, брат, с ним сладить нелегко. Вот годика через три, четыре — из него выйдет прямой русский богатырь. Несдобровать тогда сестрице Софье.
— Улита едет — когда-то будет. Да и царевна сама не очень покладистая женщина… не даст себя сломить мальчику.
— Ну, брат, каков мальчик! Наш скоро сделается орлом… не под силу будет бороться с ним царевне. Не забудь, брат, что все эти смуты стрельцов и раскольников, убийства родных и дорогих лиц не могли не засесть в впечатлительную душу ребенка, а все эти смуты связаны с именем царевны…
— Так по-твоему, Борис Алексеевич, Софья Алексеевна выходит заводчицей смут… Не кажусь ли я убийцей?
— Трудно судить, а тем больше обвинять в тайных делах, но…
— Да тут и тайны никакой нет, а дело явное. Стрельцы бунтовали и прежде, злились на начальство. Мудрено ль сорвать злобу, когда не было твердой руки в правлении. На Нарышкиных оборвалось, как на временщиках…
— Не спорю, брат Василий Васильевич, и не хотелось бы видеть в царевне злодея, а все-таки, Бог знает, чего бы не дал я видеть тебя между нас, людей, преданных настоящему государю, а не в ряду сторонников царевны, — с глубокой грустью высказался Борис Алексеевич.
— Не должен ли я стать на ряду с Нарышкиными? — с раздражительностью и несвойственной живостью отвечал Василий Васильевич. — Не получать ли мне от них милостивые слова, как подачек? Нет, брат, я выбрал дорогу по убеждению и твердо пойду по ней, куда бы ни привела… хоть на плаху. Не мог и не могу иначе, — продолжал он все с большим одушевлением. — Государство при последних годах Алексея Михайловича и при Федоре стояло на скользком пути, оно расшатывалось от прежних тяжких неустройств. Вести государство в такое время не мог ребенок, да и из приближенных Нарышкиных не было способных. Ты укажешь, может быть, на Артамона Матвеича? Хорош он был в свое время, как советник такого государя, как Алексей Михайлович, а заправлять смутой не его силе. А между тем еще при Федоре я сошелся ближе с царевной, узнал ее ум, образование, твердую волю, верный взгляд и горячее желание блага государству. Это сближение решило…
Василий Васильевич вдруг замолчал. Разговор оборвался. Оба брата невольно сознали невозможность дальнейшей откровенности.
— В каком, однако ж, мы странном положении, — первым заговорим Борис Алексеевич, — вдруг убежали из Москвы и бегаем теперь, как от гончих.
— Гоняться-то теперь никто еще не гонится, а могут гнаться, и надо принять заранее меры. Сегодня я разослал окружные грамоты в Суздаль, Владимир и другие ближние города с призывом ополчения и велел гонцам лично наблюдать за сбором поместных. Как только соберется сколько-нибудь, тотчас вести сюда, не ожидая других.
— Сколько тревоги по милости этих стрельцов… не мешало б обуздать.
— Для безопасности государства это, пожалуй что, и необходимо, да подходить-то к такому делу надо с большой опаской.
Больше этого Василий Васильич или не мог, или не хотел сказать.
Разговор опять приостановился.
— А когда вы ждете первых поместных?
— Да так, дня через два или три.
— Как вы их разместите здесь? Видишь — везде какая теснота?
— Я говорил уж об этом царевне… Кажется, она думает ехать в конце этой недели в Троицкий монастырь через Воздвиженское — дворцовое село.
— Ну… опять перебираться, — заметил с неудовольствием Борис Алексеич, — да когда же перестанем прятаться?
— А вот что Бог даст. Что делать — время такое тяжкое…
— Однако поздно, брат. Пора спать. Прощай.
Братья расстались, отправясь каждый в свое помещение.
Глава XVIII
Почти три недели миновало с выезда царского двора и приближенных бояр из Москвы. Испуганные жители, торговые и посадские люди ждали какой-нибудь решительной перемены, и это ожидание томило умы неопределенным, давящим кошмаром. Спокойными казались только одни стрельцы, а в особенности любимый начальник их, князь Хованский.
Оставаясь в Москве полным распорядителем судьбы государства, благодаря всемогущей поддержке стрелецких полков-, князь не проявлял никакой деятельности, не принимал никаких мер, которые могли бы его подвинуть к исполнению его заветной цели. Это был один из тех так часто встречаемых характеров, которые сильны и деятельны только под влиянием посторонней силы, которые способны и к великим подвигам, но когда их приведет к тому сила обстоятельств. Но когда обстоятельства выставляют их самих действующими лицами и решителями общественных вопросов, тогда эти случайные герои безучастно складывают руки. Так и теперь Хованский оставался спокойным более всех москвичей и выжидал извне какого-либо указания, не понимая всей важности настоящего положения дел и серьезности роли, которую бросила ему судьба.
В таком странном положении князь мог бы оставаться бесконечно долго, если б не вывел его опять-таки случай извне. В Москву прискакал гонец с известием о скором приезде туда сына малороссийского гетмана. Надобно было принять гостя, необходимо было сказать слово, по назойливому общественному делу. И вот Хованский — Тараруй почувствовал себя не в уровне с обстоятельствами, не способным к самостоятельному ходу и вместо всяких личных распоряжений поспешил уведомить царевну о скором прибытии гостя и просить ее указаний. Но вместо просимых инструкций он получил от царевны милое письмо, в котором она так ласково и любезно хвалит его за верную службу и так приветливо приглашает приехать к ней на свидание для совещания по малороссийским делам.
Быть или не быть? Ехать или не ехать?
Ехать — значило ставить себя в положение опасное, отдать себя в руки врагов, от которых трудно ожидать пощады, судя по молве о призывных грамотах земских ратных людей; не ехать — значило сделать решительный шаг к восстанию, открыто поставить себя узурпатором.
После долгих колебаний князь решился на первое, как более согласное с его личной храбростью и слабостью воли. Да и чего ж было опасаться? Не служил ли порукой безопасности самый день свидания 17 сентября, день именин царевны Софьи Алексеевны? Можно ли как более согласное с его личной храбростью и слабостями, готовыми на защиту его встать поголовно?.. Да ведь и не один же он и поедет-то на свидание в село Воздвиженское — с ним будет его многочисленная дворня и хоть немногочисленный, но верный отряд стрельцов, которых не испугает какой-нибудь мужичий сброд вовсе не привычных к ратному делу? А между тем, свидевшись лично с царевной, он досконально узнает положение дел и вернее может определить свои будущие отношения.
Неприветливо проглянул на свет Божий день 17 сентября. Однообразным сереньким полотном закуталось так недавно сиявшее и блестевшее голубое небо. Мелкий, почти нераздельный для глаза дождик моросил без устали, образуя какой-то сплошной туман. Сырой воздух с резким ветром обхватывал человека, проникал под его одежду и раздражал даже привыкшие к всякой непогоде нервы. В такую непогодь дороги становились почти непроходимыми. Грязь налипала к колесам, уходившим по ступицу в размокшие колеи. Лошади тонули в топкой глине, откуда с трудом выдирали ноги.
Угрюмо подвигался небольшой поезд и свита князя Хованского в это утро по дороге к селу Воздвиженскому.
— Ну уж погодка! И что это батюшке вздумалось, в такое время тащиться к царевне и за каким прахом! Бросила Москву — сама виновата… проживем и без нее, — говорили провожатые стрельцы, ежась и кутаясь, протирая глаза, утирая носы и отворачиваясь от свежего, резкого ветра.
Невесело было и на душе самого князя. Тяжелым камнем лежали на сердце его размолвки с преданным другом, полковником Одинцовым и с любимым старшим сыном Иваном. Оба они настойчиво уговаривали его не ехать к царевне, не верить льстивым словам и оба, однако ж, не хотели отделиться и покинуть его в минуты опасности. Одинцов провожал его, а сын отделился только на время, по крайней нужде заехать по дороге в свою вотчину на Клязьме.
Напрасно пытался князь рассеять свои мрачные думы, рисуя в воображении ласковый прием царевны, ее внимательность к нему предпочтительно перед всеми боярами, похвальные речи, угодливость его желаниям и, наконец, теплый приют и вкусный обед. Помимо воли непослушная мысль вдруг переносилась от лакомых яств к обезглавленному трупу Пустосвята, от задушевных звонких речей царевны к свисту секиры над плахой, от фряжских вин к теплой крови. Перекрестился князь — и крест не помогает.
— Что за чертовщина лезет в голову, — говорил он с досадой, отряхиваясь и внимательно всматриваясь в дорожную смурую даль, а между тем снова перед глазами те же бессмысленные глаза Пустосвята. И вот кажется князю — будто бы безжизненный труп оживает, глаза загораются ярким огнем, немалые уста шевелятся, и вот чудится князю — будто мученик машет ему рукой, зовет к себе.
С большим трудом и вдосталь намучившись, поезд проследовал только 25 верст и продвинулся к патриаршему селу Пушкину. Необходимо было и коням дать отдых, и людям перекусить. Раскинули шатер у пригорка при опушке леса за пушкинскими крестьянскими гумнами. Это был последний отдых князя.
Извещенная о намерении князя Хованского приехать к ней в село Воздвиженское 17 сентября, правительница поспешила принять решительные меры. По приезде в Воздвиженское, встретив первые отряды ратных людей, прибывших по призыву ее на защиту царского дома, она тотчас же распорядилась послать их под начальством боярина князя Ивана Михайлыча Лыкова на дорогу из Москвы в Воздвиженское караулить князя Хованского, захватить его и привезти под крепким караулом к ней.
Лыков расположил свой отряд по избам села Пушкина, выставив на дорогу наблюдательные сторожевые посты. Вскоре гонцы из расставленных постов один за другим донесли ему о приближении князя Хованского к селу Пушкину, а вслед за тем и о выборе им места для отдыха. Собрав свой отряд и проведя его незаметно по опушке, он вдруг, словно цепью, окружил шатер князя. Безоружные, ошеломленные дворня и стрельцы, конечно, не могли сопротивляться, точно так же, как и князь с Одинцовым.
— Сдайся, князь! — сказал вошедший в шатер Хованского Лыков.
— Как смеешь ты нападать на дороге, как разбойник? Разве не узнал меня, — нахмурившись, спросил князь.
— Узнал, Иван Андреич. Только я не дорожный разбойник, а слуга царский и беру тебя по приказу царевны. Не самовольно же я мог взять ратных людей!
— Ты лжешь! Я покажу тебе милостивое письмо самой царевны ко мне с приглашением.
— Может, князь, царевна и вызвала тебя ласковым приглашением из Москвы, как гостя дорогого, а по дороге велела схватить тебя как изменника и ослушника.
Спорить не приходилось. Князь и Одинцов дозволили обезоружить себя и связать. Их обоих посадили на крестьянскую телегу.
— Теперь, ребята, за князем Андреем, — распорядился князь Лыков, садясь на коня и отправляя в то же время нарочного гонца к царевне с известием о благополучном выполнении поручения.
Отряд двинулся к вотчине князя Андрея Хованского.
Здесь дело не обошлось так легко. Выехав на деревенскую площадь и окружив господский дом, князь Лыков хотел войти туда, но двери оказались запертыми. На грозное требование отворить их в ответ отворились окна в верхнем жилье и выставились дулы ружей.
— Стреляйте в разбойников! — послышался голос князя Андрея. Раздались выстрелы, и один раненый свалился из нападавших.
— Ко мне, сюда, молодцы, с топорами! Ломайте двери! — закричал Лыков, и толпа ратников бросилась на крыльцо. Здесь они были безопасны от выстрелов из окон. Под дружными ударами топоров скоро выломались сенные двери, и толпа ворвалась в комнаты. Испуганная дворня побросала ружья и бросилась бежать, оставив князя Андрея одиноким. Несмотря на отчаянное сопротивление последнего, его обезоружили, связали и усадили в телегу рядом с отцом и Одинцовым.
Выразительным взглядом обменялись отец с сыном: на любовную мольбу отца, как будто искавшего прощения, ответило горячее скорбное участие сына. Одинцов сидел, опустив голову.
Окончив вполне поручение, отряд, сопровождая телегу с пленниками, двинулся к селу Воздвиженскому.
Во всю непродолжительную дорогу на тряской телеге пленники не разменялись ни словом. Томительно-жгучий, недоумевающий вопрос поднимался у каждого в голове, хотя решение могло казаться неизвестным только для самих жертв.
Человек по природе своей существо самообольщающееся. Как бы ни были грозны и тяжки обстоятельства, он всегда отыщет в них сначала вопрос, недоумение и сомнение, потом благоприятную для себя сторону и, наконец, дойдет до полной уверенности в светлом обороте. И даже чем грознее и очевиднее обстоятельства, тем сильнее работает самообольщающееся чувство. То же испытывал и старый князь. Ошеломленная неожиданностью удара, его мозговая система парализовалась, но потом, мало-помалу освобождаясь от тяжелого впечатления, он стал обдумывать свое положение.
«Что ж это значит? — начал он вопросом. — Зачем бы так поступать царевне с таким верным и преданным слугою, как я? Не я ли работал для нее с стрельцами и не я ли подвел ее к престолу? Не я ли защитил ее от старых ревнителей православия? Нет… тут должна быть очевидная ошибка. Могла царевна обмолвиться, мог и Лыков обслышаться, принять одно имя за другое… мало ли у царевны ворогов. Вот приедем — все разъяснится… тогда уж я потребую полного удовлетворения… Да и опасаться мне нечего, — продолжал убаюкивать себя князь, — мои детки — стрельцы разве потерпят лиха надо мной! Как только узнают, — а узнают они тотчас же, — всеми полками явятся в Воздвиженское, камня на камне не оставят, скорее весь царский двор изведут, а меня выручат. Может, это еще и к лучшему… сама судьба ведет к гибели моих ворогов… Припомню ж я Ивану Михайлычу».
В это время телега и ратники въезжали в длинную улицу села Воздвиженского. На улице было людно, так как до солнечного заката было еще далеко. Во многих местах то толпились кучками, то расхаживали поодиночке, вновь прибывшие земские ратники. Все останавливались и провожали глазами проезжающую телегу с пленниками, и из многих кучек слышались слова:
— Ага, попался-таки изменник! Недолго, значит, мы будем здесь гостить. Скоро, как раз вовремя поспеем в поле к бабам на помощь.
Телега между тем въезжала на центральную площадь села перед царским дворцом. На площади точно так же сновали люди и в особенности на одной стороне ее, где лежало случайно оставленное толстое бревно. Тут недалеко от этого бревна, почти против царского дворца, остановилась телега и пленников поставили на площади. Недолго пришлось им ожидать решения своей участи. Не прошло и десяти минут, как с дворцовой лестницы уже сходили бояре с дьяком, в руках которого находился уж готовый боярский приговор.
Подойдя к обвиняемым, дьяк прочитал звонким голосом во всеуслышание толпившемуся народу:
— «Князь Иван! Заведывая стрелецким приказом, ты действовал самовольно без доклада государем, ты раздавал денежную казну и тем, кому не надлежало, в отягощение государства и народа, ты позволял стрельцам входить в царские палаты с наглым невежеством, ты пытал и истязал в стрелецком приказе многих людей, твоему суду неподсудных, ты взыскивал незаконно бесчеловечным правежом с разных лиц большие суммы, ты дозволил стрельцам беззаконно собрать с дворцовых волостей более 100 000 рублей, ты, не уважая царского присутствия, пред всеми боярами с чрезмерной гордостью похвалялся своей службой, ты несколько раз высказывал в палате, что государство стоит только по твою кончину, а после тебя все будут ходить по колена в крови, ты с дерзостью и наглым шумом оспаривал дела, вершенные по уложенью, оскорбляя свою братью бояр и даже угрожая им копьями, ты восставал вместе с раскольниками на св. церковь и потом защищал их от заслуженной кары, ты ослушался царских указов об отправлении стрельцов для защиты казанских мест от калмыков и башкирцев, ты не отпустил в село Коломенское Стремянной полк ко дню тезоименитства царя Иоанна Алексеевича, ты ослушался указа и не присутствовал в Москве на праздновании нового лета в неприязнь к патриарху, ты насказывал царевне Софье Алексеевне на новогородских дворян, что они собираются на Москву для избиения всех без исключения, ты своевольно назначал в города воевод, ты насказывал на надворную пехоту, будто она питает мятежные замыслы, которых в действительности у нее не было, и в то же время надворной пехоте, не выходя из царских палат, говорил смутные речи. К тому ж на тебя явилось в селе Коломенском обвинительное письмо (при этом дьяк прочитал все подметное письмо). А так как воровские дела твои с тем обвинительным письмом сходны, злохитростный умысел твой на царское здоровье обличился и измена твоя несомненна, то великие государи указали тебя, князь Иван Хованский, за многие твои великие вины и за многие воровства и за измену казнить смертью».
Смертный же приговор был прочитан и сыну князю Андрею, но только в нем, вместо исчисления вин, глухо упоминалось «за многие преступления».
Гробовое молчание последовало за объявлением приговора.
— Без суда и без розыска обвиняете меня, бояре, братья мои. Самого последнего холопа, ведомого злодея, вы спрашиваете, слушаете его оправданий, а меня лишаете слова, не захотели выслушать от меня правды. Я виноват перед вами, братья, я унижал и оскорблял вас, но в преступлениях я неповинен. Я всегда служил царевне честно всеми своими силами. За что же казнить меня? Молю вас, братья, выслушайте меня, выслушайте мою правдивую речь, исповедь мою, как пред Богом. Вы узнаете тогда, кто виноват, какого голоса я слушался, и вы отмените приговор. Я навсегда удалюсь отсюда, не буду мешать вам, похоронюсь в далеких лесах, и никогда не услышите имени моего — только не убивайте меня, не отрывайте навсегда от жены и малых детей. Вы сами мужья и отцы, вы исполните мою последнюю просьбу: доложите царевне о моем молении, и я вечно буду молить за вас Бога.
Правда слышалась в судорожном, прерывистом, полном рыдания голосе старого князя и отозвалась участливом ответом в сердцах многих. Двое бояр выделились из толпы и пошли к дворцу. Их встретил во дворце о первых же комнатах боярин Иван Михайлович Милославский.
— Царевна приказала сейчас же исполнить приговор и не слушать от князя никаких оправданий, — проговорил он, не давая высказать боярам ни слова. — А ты, полковник, — продолжал он, обращаясь к начальнику Стремянного полка, — приведи скорей надежного стрельца для выполнения казни.
Бояре и полковник — вышли на площадь. Молча бояре заняли места свои.
Немым, тревожным вопросом уставился князь в глаза пришедшим и понял бесплодность попытки.
Часто видел старый князь смерть в кровавых боях и смело, нетрепетно смотрел, ей прямо в глаза, ведя свой полк в жестокий огонь. Отчего же теперь так бледно лицо его? Отчего так нервно подергиваются его члены? Казалось бы дело привычное… Нет, никогда человек не может привыкнуть к смерти, никогда не может с ней освоиться. Смерть в бою представляется случайностью, имеются некоторые шансы на спасение… Человек увлекается примером товарищей, укрепляется необходимостью долга, воодушевляется идеей. Фанатик мужественно и без всякого колебания встречает смерть ради развития идеи, поглощающей все его существо. Умирает с наслаждением еще тот, кто потерял для себя цель жизни, все для себя дорогое и видит в будущем только долгую, бесконечную цепь страданий. Но князь Хованский не принадлежал к числу таких лиц. Он не был фанатиком, он видел в жизни только одну привлекательную сторону: общественное положение вполне удовлетворяло его самолюбию, любовь жены и детей приносили ему только радость. Он черпал все блага земные, еще не пресытившись ими. И вот все это должно порваться — и как порваться! Бесчестно, позорно, с клеймом для близких, с вечным осуждением потомства!
Ужас насильственного перерыва жизни, еще не исчерпанной и еще жаждавшей, леденил весь организм старого князя. От чрезмерного напряжения духа умственные представления прожитого быстро, неопределенно и смутно сменялись: то мелькало перед его глазами детство с такими давно забытыми подробностями-, которых могла вызвать только такая усиленная до последних пределов работа духа, то рядом с детством врывались в память образ царевны, некогда, может быть, слишком им горячо любимый, то образы товарищей — бояр, к которым уж не ощущалось в глубине сердца ни гнева, ни сильной злобы, то образы жены, детей, стрельцов и всего, что имело для него живую окраску.
Не слыхал князь, как грубая рука служителя взяла его за руку, подвела к лежащему на площади бревну, поставила на колена и наклонила его голову так, что шея приходилась на самой верхней окраине бревна. Но это еще не конец. Судорожно дрогнули нервы, и голова снова поднялась: мелькнула мысль — молиться… молиться…
— Господи! Господи! — начали шептать бескровные губы, но дальше слов не было, они не навертывались на язык, не облекались в форму человеческой речи. Это была молитва духа, последнее прощание с земным. Стремянной стрелец снова наклонил голову князя, снова обнаженная шея очутилась на бревне. Секира взвизгнула в воздухе, и голова князя отлетела от бревна… полились потоки крови…
Князь Андрей рванулся вперед к трупу отца, схватил отлетевшую голову, из которой текла ручьями кровь, долго и нежно целовал в сомкнутые глаза и губы.
— Ну пойдем, князек, за тобой очередь… — сказал ему исправлявший должность палача, взяв за руку молодого князя и подводя его к окровавленному бревну. Юноша сам скинул боярский кафтан, три раза перекрестился двуперстным знамением, глянул на небо и без всякой жалобы, ропота, не промолвив ни одного слова, обнажил сам шею и положил ее на бревно. Во второй раз сверкнула секира в воздухе, и другая голова отскочила от бревна. Кровь отца и сына слилась вместе.
Тупым и бессмысленным взглядом следил за казнью любимого начальника и его сына третий пленник, стрелецкий полковник Одинцов. Ему не был прочитан приговор, и он не считал себя осужденным… И вдруг, к его крайнему изумлению и ужасу, палач, после казни Хованских, прямо подошел к нему и точно так же взял за руку.
— Прочь от меня! Меня не судили, мне не читали приговора, — кричал несчастный, отдергивая локоть из сильной руки палача.
— Не читали… стало, и не стоило, а мне приказано.
Одинцов упирался и отбивался всем телом, и хотя руки его были связаны, но нервное напряжение до такой степени удвоило его отчаянные усилия, что потребовалась помощь нескольких служителей. Одинцова скрутили и уложили на плаху.
— Матушка, царевна Софья Алексеевна! Смилуйся! Заступись! Я ни в чем неповинен перед тобой… За что хотят казнить меня! Я ль не служил тебе! Бояре, дайте мне время покаяться!
Недолго раздавались мольбы и вопли несчастного. В третий раз сверкнула секира, и еще новая голова покатилась по земле, облитая кровью.
Народ стал расходиться с площади молча, под тяжелым впечатлением виденного; не слышалось уже укорительных, бранных слов. Не в русской натуре осуждать наказанного.
Трупы казненных Хованских, отца и сына, сложили вместе в один гроб и перевезли в село Троицкое, городец то ж, близ села Воздвиженского, а тело Одинцова просто зарыли в ближайшем лесу.
Глава XIX
В комнате, смежной с опочивальней царевны Софьи Алексеевны, у окна, из которого открывался вид на всю площадь, во время совершения казни находились сама царевна, боярин князь Василий Васильич Голицын, боярин Иван Михайлович Милославский и Федор Леонтьевич Шакловитый.
Царевна сидела за столом, боком к окну, облокотившись на левую руку и отворотившись вполоборота от площади. Во всей фигуре ее, полной самообладания и сдержанности, едва было можно уловить определенное выражение чувства и внутреннее волнение. У противоположной стороны стола, прямо к окну стоял боярин Милославский, не сводивший глаз с площади. Лицо его, истощенное страстями и носившее ясные следы той болезни, которая недолго спустя после казни Хованских свела его в могилу, было бледно и подвижно. По вниманию, с которым он следил за разыгрывающейся драмой, по легкой усмешке, вырезавшейся еще более глубокой складкой у углов рта, по расширенным ноздрям можно было ясно видеть в нем если не автора, то главного актера драмы. Напротив того, насколько внутреннее движение пробивалось у царского свойственника, настолько оно было похоронено у князя — оберегателя. В его полуопущенных глазах невозможно было ничего прочесть, кроме обычной мягкости. Да и стоял он в полутени, позади царевны. Подле боярина Голицына, несколько позади, стояло новое лицо в интимном кружке царевны — Федор Леонтьевич Шакловитый.
По первому взгляду можно было судить, что этому лицу будет предстоять видная роль. Высокий, стройный, с выразительными чертами лица, он выдавался именно тою энергическою красотою, которая так нравится женщинам. Черные волосы, смуглый цвет лица, правильные, хотя и резкие линии, большие черные глаза, из которых так и била беззаветная отвага, составляли тип совершенно противоположный тому типу, представителем которого мог назваться Голицын. Это был тип физической силы, не лишенный здравого ума, но и не надломленный чрезмерным развитием духовной стороны.
— Покончено… не раскаиваюсь, — говорила царевна медленно, ни к кому особенно не обращаясь, как будто заикаясь и к чему-то прислушиваясь внутри себя. — Такой порядок, какой был при Хованских, невозможен.
Никто не возражал.
— Василий Васильич не совсем согласен? — спросила она, уж прямо обратившись к Голицыну, и в то же время взгляд ее, скользнув с лица любимца, упал на красивого Шакловитого.
— Нет, царевна, я то же думаю. Порядки Хованского не могут быть допускаемы в государстве, но я полагал бы… было бы… могли бы быть и другие меры… не такие решительные…
— Других мер не было, Василий Васильич. Хорошо знаю князя Хованского. Никакой монастырь, никакие стены не удержали бы стрельцов освободить его… В этом, кажется, нельзя сомневаться…
— Да, государыня, но…
— Понимаю, князь. Ты хочешь сказать, что в Иване Андреиче я потеряла верного слугу, на которого могла бы иметь влияние. В том-то и беда, что на покойного, — при этом царевна перекрестилась, — могли иметь, если еще не больше, влияние и другие… Ты знаешь, — продолжала она уже с некоторым раздражением в голосе, — в какое опасное положение для всех стали стрельцы. Никто, начиная с нас и до последнего чернослободца, не был в безопасности. Я не менее твоего, Василий Васильич, против казней, не менее твоего жалею Хованских, но никогда не отступлю, когда потребует общее благо… А ты как думаешь? — спросила царевна, вдруг оборотившись к Шакловитому.
— По моему разуму, государыня, — отвечал Шакловитый, — к цели лучше идти смело, прямой дорогой, а то разные обходные пути могут сбить самого и привести совсем не туда, куда нужно…
Ответ понравился Софье Алексеевне, и она милостиво улыбнулась дьяку.
— В твоих словах много правды, Федор Леонтьич, — заметил Голицын, — только не забудь: иногда прямая дорога бывает непроходною.
— Э… боярин, была бы воля… и новую можно проложить.
— По необходимости приговор мой исполнен, и говорить об этом нечего, — начала царевна после непродолжительного молчания. — Теперь надо подумать, кого назначить в Стрелецкий приказ и какие принять меры к обороне.
— По моему мнению, царевна, — высказался Голицын, — лучше всего назначить окольничего Змеева.
— Почему ж лучше, князь?
— Змеева, государыня, стрельцы знают давно и не будут против него, а он, хоть и не из худородных, а все из твоей воли не выйдет.
— Согласится ли он?
— Разве государыня должна спрашивать согласия у слуги своего? Будет не по силам, так и сам попросит уволить.
— Хорошо. Приготовь грамоту. Много будет хлопот ему, да и всем нам, как узнают стрельцы о смерти батюшки. Много ли у нас в сборе ратных людей, Василий Васильич?
— Стрельцов, государыня, не опасайся. Будут они горланить, да единства у них нет, а без единства только будет шум да пьянство. Притом же с нашей стороны надежные меры: сегодня переезжаем к Троице, где, как ты сама знаешь, есть и боевой снаряд и прочные стены, за которыми легко отсидеться.
— Медленно собираются, Василий Васильич, ратные люди, не послать ли гонцов с понуждением…
— Сегодня утром, царевна, — отвечал Василий. Васильич, вынимая из кармана книжечку и справляясь с заметками, — я отправил боярина Петра Семеныча Урусова в Суздаль, Владимир, Юрьев, Лух и Шую; окольничего Матвея Петровича Измайлова в рязанские пригороды; боярина Алексея Семеныча Шеина в Коломну, Комиру, Тулу и Крапивну; казначея Семена Федоровича Толочанова в Кострому, Углич, Романов и Пошехонье; думного дворянина Зова Демидовича Голохвостова в Ростов, Ярославль и Переяславль Залесский, Всем нм я наказывал как можно настойчивей спешить, без всяких отговорок, сбором ратных людей к Троице во всем вооружении. С таким же требованием послал я тоже царскую грамоту и в Новонемецкую слободу к полковникам и начальным людям. Вероятно, передовые скоро уж будут подходить.
— Кому поверить главное начальство, Василий Васильич?
— Кого назначишь, государыня. В твоей воле.
— Кому ж, как не тебе, родной мой. Изготовь грамоту о том, что государи оборону Троицы и все воинские распоряжения вверяют тебе, дворовому воеводе и ближнему боярину, а в товарищи к тебе напиши боярина, князя Михаила Ивановича Лыкова, думного дворянина Алексея Ивановича Ржевского и думного генерала Аггея Алексеевича Шепелева.
— Слушаю, царевна. А теперь позволь мне удалиться… прибираться к дороге.
— Ступай, князь, и торопи других к выезду, — сказала царевна, отпуская Голицына и Шакловитого.
Выйдя из комнаты царевны, они молча прошли все покои и молча спустились с лестницы. Только на последней ступени Шакловитый решился спросить всесильного любимца.
— Позволь мне сказать тебе, боярин, Змеев не сладит в теперешнее смутное время со стрельцами. Царевна, как я замечаю, желает сократить их, а Змеев не способен на такое опасное дело.
— Знаю.
— Какой же он начальник?
— Он и не будет.
— Да ведь царевна приказала назначить?
— Она приказала, да он сам откажется.
— Откажется… а кто ж будет?
— Кто? Ты, Федор Леонтьич…
— Я? Шутишь, боярин, надо мной — малым человеком. Стрелецким приказом всегда заправляли знатные бояре, а я, как ты сам знаешь, из худородных. И царевна не согласится.
Тонкая улыбка пробежала по губам Василия Васильича.
— Ныне, Федор Леонтьич, не прежние времена, считаться местами не след. Царевне не знатные роды нужны, а люди верные. Мало ль что может случиться… может, ты не только стрелецким начальником, а будешь и повыше… Будь только предан и не жалей головы…
— Я ли не предан, Василий Васильич? Отца и мать родных для нее не пожалел бы… Да и не только что за нее, я и за тебя готов голову свою сложить, кровь пролить.
— Хвалю тебя за это, Федор Леонтьич, — говорил князь с той же тонкой улыбкой, смысл которой не высказывался словами. — Ты пойдешь далеко, но помни всегда: всем ты будешь обязан царевне… для тебя — она свет Божий. У других… у знатных — сильные руки в родне, а у тебя никого и ничего нет — только она одна… А за твое расположение ко мне — спасибо: верю тебе и надеюсь — надейся и ты на меня.
Новые друзья расстались, крепко пожав друг другу руки.
Отпустив любимца и думного дьяка, Софья Алексеевна крепко задумалась.
«Вот еще новый шаг по крови, — думала она, — а к чему он приведет? Какой мудрец ответит на это? Но к чему бы ни привел он, а я пойду вперед… Я одна в силах вырвать из болотной гнили и показать дорогу к лучшему… Я найду преданных людей и обопрусь на них, людей новых, с умом и дарованиями, дам им ход, с помощью их уничтожу злоупотребления тупого боярства».
Этими думами не старалась ли она обманывать и сама себя? Не представлялись ли эти новые люди в красивых чертах думного дьяка? Общим благом не маскировалась ли потребность собственного сердца? Ее любовь к милому Голицыну приняла с некоторых пор странное направление. Встретившись у постели больного брата в ту пору женского сердца, когда оно жаждет любви, несмотря на все оковы замкнутой теремной жизни, она полюбила его неудержимым порывом, но она полюбила бы в то время всякого… Но потом, когда насыщен был первый пыл страсти, стали возникать иные вопросы. Как передовой, умный и образованный человек он упрочил за собой внимание и уважение молодой женщины, умевшей по собственному развитию оценивать эти качества, но вместе с тем стало все больше и больше выясняться различие характеров, наклонностей и воззрений. Житейская опытность, врожденная и еще более развившаяся от склада своих обязанностей, сдержанность и осторожность не могли приурочиваться к порывистой страсти женщины, только что начавшей так поздно жить сердцем. И эти чувства женщины оставались неудовлетворенными.
— Позволь и мне удалиться, государыня.
— Как, Иван Михайлович, ты здесь еще? — невольно сорвалось у царевны, смутившейся от неожиданности услыхать голос свойственника, о котором она совершенно забыла.
Действительно, Милославский, так внимательно следивший во все время за исполнением казни на площади, по окончании ее отошел от окна в полутьму простенка и во все продолжение разговора хозяйки с обычным советником не высказал ни слова.
— Куда ж ты? — спрашивала царевна.
— Если позволишь, государыня, так я бы — отъехал опять в вотчины свои… делишки там кой-какие есть… да и здесь мне оставаться незачем.
— Ну как знаешь, родной, не удерживаю.
— Не удерживаю… не удерживаю… — бормотал про себя боярин Милославский, сходя с лестницы. — Вот тебе и награда за верную старую службу. Не удерживаю… значит, отправляйся, мол, на все четыре стороны, обойдемся-де и без тебя. Старые слуги держатся старых порядков, а ты, Софья Алексеевна, пошла по новой дорожке… Только далеко ли уйдешь-то? Наметила ты себя высоко… да оборвешься… Новые люди тебя не поддержат… Они будут на стороне силы и закона, а сторонники твои будут крамольниками.
Глава XX
Обыкновенно большие люди не замечают людей маленьких. Какое им дело до их ощущеньиц, чувствованьиц! Это так мелко, ничтожно, и не стоит обращать никакого внимания. Так и при дворе царевны Софьи Алексеевны не обратили внимания, что в числе зрителей казни князей Хованских находились: комнатный стольник царя Петра Алексеевича, юный сын казненного князя Иван Иваныч и друг его, сын окольничего, Григорий Павлович Языков.
Ужасное впечатление произвела на молодых людей казнь дорогих для них лиц, в их глазах невинных и погибших единственно по боярским интригам. Без определенной цели, под влиянием охватившего все их существо чувства злобы, поскакали они из села Воздвиженского в Москву и, не останавливаясь для отдыха, в ту же ночь явились в стрелецких слободах.
— Отца нашего казнили позорно по козням бояр, — кричали они собиравшимся стрельцам, — без суда, без розыска и без царского указа! Покончив с отцом, бояре, по замыслам Одоевских и Голицыных, хотят истребить всех вас, стрельцов, с вашими женами и детьми, а дома ваши пожечь. Мы сами дорогою видели ратных людей, собранных боярами.
Язык глубокого и истинного чувства почти всегда отзывается полным сочувствием, а тем более когда этот язык защищает наши личные интересы. Поэтому неудивительно, что почти одновременно по всем стрелецким полкам разлилось всеобщее волнение. В полночь же во всех съезжих избах ударили в набат и загремели барабаны. Прежде всего стрельцы бросились к пушечному двору и разграбили его. Из захваченных пушек часть увезли по своим полкам, а часть поставили в Кремле. Из других орудий, ружья и карабины, сабли и копья, а также порох и пули частью взяли себе, а частью раздали народу. Решившись засесть Москву, они поставили сильные сторожевые отряды в Кремле, на Красной площади, в Китае и Белом городе и начали устраивать несколько укреплений в Земляном городе, где загородили улицы насыпями и палисадами. Семейства свои и имущество для большей безопасности стрельцы перевели из своих слобод в Белый город.
Москва неожиданно, негаданно, вдруг, в одну ночь преобразилась в военный город. Почти на всех площадях раздавались грозные крики стрельцов, ружейные выстрелы, треск барабанов и грохот колес от перевозимых пушек и пороховых ящиков. Испуганные мирные жители впросонках повскакали с постелей, не зная причины волнения, и в страхе и трепете ожидали общей резни.
Но во всей этой суматохе не было единства, не было головы, способной руководить определенным движенцем. Самые смелейшие требовали немедленного похода на Воздвиженское, уничтожить бояр, весь царский двор и преобразовать государство. Ночью они ворвались в Крестовую палату, разбудили патриарха и требовали от него грамот в украинские города с призывом оттуда на помощь служилых Людей. Напуганный патриарх плакал, умолял успокоиться, не верить подстрекательствам, терпеливо ожидать царского указа и не решаться на своевольный поход.
— Знай, — отвечали ему мятежники на увещевания, — если и ты заодно с боярами, так убьем и тебя.
Часы проходили, а буйные толпы не приходили ни к какому решению. Одни упорно кричали: «Идем в Воздвиженское на бояр!», другие, более осторожные, говорили: «Подождем, пока все выяснится».
Настало утро… Вдруг шумная толпа, стоявшая в Крестовой палате, заколыхалась: сторожевой отряд привел к патриарху схваченного у заставы гонца, стольника Петра Зиновьева, посланного из Воздвиженского с царскою грамотою к патриарху. Стрельцы требовали прочитать им грамоту вслух. В этой грамоте цари извещали патриарха о казни князей Хованских за вины, которые уже известны из обвинительного приговора, и указывали объявить о том всему духовному ведомству.
Вслед за Зиновьевым явился к надворной пехоте стольник Григорий Бахметьев с грамотою, в которой цари извещали о том же пехоту, убеждали служить верно по-прежнему, не верить никаким коварным наветам и не опасаться ни опалы, ни гнева. По неопределенности своей грамоты эти, конечно, не могли успокоить мятежников, и они продолжали ожидать с часу на час нападения бояр с ратными людьми.
Прошли сутки, а никакого нападения не было, и это, видимо, успокоило стрельцов. Одумавшись на другой день, бунтовщики явились к патриарху уже с поклоном и просьбой отписать к царям, что с их стороны никакого злого умысла нет, что они готовы служить верно по-прежнему и что они умоляют царей возвратиться в Москву, так как такое долгое отсутствие царей их крайне смущает. Патриарх старался их успокоить, объясняя отсутствие государей древним обычаем творить шествие в Троицкую лавру в память преподобного Сергия и обещаясь донести царям о желании надворной пехоты. Действительно, он исполнил свое обещание, послал вместе со стольником Зиновьевым в Троицкую лавру архимандрита Чудова монастыря Адриана, но поручил последнему тайно предостеречь царевну насчет стрельцов, не отказавшихся еще совершенно от мысли истребить бояр.
Предостережение едва ли не было излишним. Правительница знала хорошо положение дел и приняла свои меры.
Лавра, поступившая в ведение нового дворцового воеводы, приняла очень внушительный воинственный вид: на раскатах стояли пушки, по стенам размещалась воинская рать, ворота охранялись достаточной стражей, а по дороге к Москве, по всем оврагам, расположились наблюдательные отряды. С каждым часом прибывали ополченцы, но, находя прибывающие отряды все еще недостаточными, царевна послала с новыми понуждениями стольника князя Порфирия Ивановича Шаховского в Дмитров, Кашин, Углич и Бежецкий Верх, стольника князя Ивана Федорыча Волконского в Старицу, Тверь, Торжок и Клин, стольника Дмитрия Артемьича Камынина в Можайск, Верею, Рузу, Звенигород, Борисов и Волоколамск, стольника Ивана Богданыча Яковлева в Калугу, Малоярославец, Боровск, Воротынск и Перемышль, стольника Михаила Денисыча Тургенева в Серпухов, Алексин и Одоев.
Увидев наконец в распоряжении своем значительные силы, Софья Алексеевна стала действовать смелее и решительней. В ответ (20 сентября) на прощение стрельцов, переданное патриархом чрез архимандрита Адриана о возвращении царей в Москву, она уже твердым тоном потребовала от стрельцов отказаться от всяких мятежных действий за казнь Хованских, напомнила им о достоинстве царской власти и об обязанности безусловного ей повиновения. Вместе с тем она поручила патриарху убедить стрельцов в ее добром расположении, если только они раскаются, будут служить верно и дадут обязательства в своей преданности, доказательством которой должна служить присылка в Троицкий монастырь лучших людей по 20 человек от каждого полка. Увещания патриарха должен был поддерживать присланный для смотренья в Москву боярин Михаил Петрович Головин.
По мере того как укреплялась одна сторона, сторона правительства, падала бодрость духа у стороны мятежников. Сознавая свое полное бессилие в виду сбирающихся в стороне лавры земских ополчений, они думали только о том, как бы выйти живыми из своего критического положения. По словам очевидца Медведева, вместо прежних буйных криков в стрелецких слободах господствовали уныние и ужас. Так, недавно суровые мстители теперь плакали, как дети, безропотно перенося насмешки мирных обывателей.
— Куда вам, сиволапым, указывать великим государям и распоряжаться умными людьми! — говорили им в глаза успокоенные москвичи, и, сознавая справедливость насмешек, стрельцы молча выносили оскорбления. По-прежнему толкались они в Крестовой палате, но теперь уж не с наглыми требованиями, а с слезной мольбой о заступлении и о милости. Подозревай в требовании выборных лучших людей назначение им заранее смертного приговора, они несколько дней колебались, но наконец, успокоенные словами патриарха, решились исполнить и это требование царевны.
24 сентября выборные выступили из Москвы в Троицкий монастырь в сопровождении Суздальского митрополита Иллариона, простившись с братьями, родными и товарищами, как прощаются перед эшафотом. Убежденные в неизбежной смерти, несчастные выборные во всю дорогу воображали видеть везде засады, поимки и казни. В каждом встречавшемся им отряде ратных людей на пути через села Мытищи и Пушкино они ожидали своих палачей, но отряды проходили мимо и мимо. Когда же перед селом Воздвиженским они увидели сплоченную, многочисленную рать, бодрость их совершенно покинула. Многие из выборных убежали, да, вероятно, они разбежались бы и все, если б не подоспел к ним стольник Нармацкий, высланный царевной с милостивым словом и обещанием полной безопасности.
Положение стрельцов действительно было опасное. Сильные отряды земских ополченцев все теснее и теснее железным поясом стягивали Москву: на Тверской дороге в селе Черкизове стоял Северский полк боярина князя Андрея Иваныча Голицына, на Владимирской дороге Рогожу занимал Владимирский полк воеводы князя Петра Семеныча Урусова, на Коломенской дороге, у Боровского перевоза, находился Рязанский полк боярина и воеводы Алексея Семеныча Шеина и, наконец, Заоцкий полк боярина и воеводы Ивана Федоровича Волынского располагался в Вязьме, на Можайской дороге. Правда, все эти войска составляли толпы не привычных к ратному делу людей, не способных выдерживать правильного боя с обученными стрельцами, но тем не менее они подавляли и душили массами.
Между тем выборные, прибыв к Троице, с тревогой ждали решения своей участи. 27 сентября царевна Софья Алексеевна вышла к ним, и очевидцы передали нам речь ее, в которой вместо прежних просьб и жалоб слышалось неудовольствие укрепившейся власти. Выборные, стоя на коленях, униженно молили о прощении, каялись в своих заблуждениях и вручили царевне письменную сказку служить на будущее время неизменно, не слушая никаких наветов. Царевна похвалила покорность, дозволила им возвратиться домой и объявить товарищам, что государи готовы простить их, но только с условиями, о чем будет написано в особой грамоте.
— Но если не выполните этих условий, — сказала в заключение царевна, — то горе вам! Великие государи пойдут на вас с великим воинством.
Радостные отправились домой накануне праздника Покрова Богородицы выборные, и радостно встретили их в Москве товарищи, отчаявшиеся видеть их живыми. После обедни в праздник Покрова патриарх созвал стрельцов в Крестовую палату и прочитал им царскую грамоту, в которой высказывались условия прощения. Условия эти состояли: 1) мятежей на будущее время не возбуждать, кругов не устраивать и к крамольникам не приставать, 2) о всяких смутные наветах и подстрекательствах доносить тотчас же в приказ надворной пехоты, 3) к начальствующим с наглостью не ходить, никого не клепать и не в свое дело не вмешиваться, 4) самовольно никого не хватать и быть у начальников в безответном послушании, 5) боевой снаряд, самовольно взятый с казенного двора, возвратить в целости, 6) на царскую службу, хотя бы и в поход, отправляться беспрекословно, 7) чужих дворов не отнимать и не сговаривать в пехотный строй несвободных, 8) никого без царского указа в стрельцы не приписывать, а принятых прежде в смутное время возвратить назад их помещикам, 9) — за казнь Хованских не вступаться ни под каким предлогом, 10) служить государям вперед непоколебимо верно, покорно и с чистым сердцем и 11) если кто прежние дела начнет хвалить или затеет новое смятение или же кто, услыша о таких преступных замыслах, не донесет, того казнить смертью без всякого милосердия.
Так как эти условия были приняты стрельцами без возражений, то оставалось только объявить прощение с приличным торжеством. Для этого патриарх назначил день 8 октября. В этот день, отслужив торжественно литургию в Успенском соборе, в присутствии стрельцов, первосвятитель на амвоне пред св. Евангелием и нетленной рукой апостола Андрея Первозванного прочитал во всеуслышание милостивую царскую грамоту и условные статьи. Стрельцы единогласно изъявили готовность в точности выполнить царскую волю. Затем патриарх раздал по полкам отдельные экземпляры статей, и каждый полк, подходя к налою, клялся в исполнении над Евангелием и рукой св. апостола. После этого полки возвратились-в слободы. Здесь снова в своих съезжих избах стрельцы перечитали статьи и снова не нашли в них никакого повода к возражению.
На следующий день выборные от всех полков приходили к патриарху благодарить его за ходатайство и снова повторили обещание служить на будущее время верно и без всякой шатости.
Отдаваясь на всю волю правительницы, стрельцы выдали боярину Головину молодого Ивана Иваныча Хованского, виновника последнего мятежа. Боярин переслал его к правительнице в Троицкий монастырь, где ему объявили — смертную казнь, но приговора не привели в исполнение; его сняли с плахи и сослали.
Мятеж совершенно прекратился еще в первых числах октября, но царский двор медлил переездом в Москву и распущением собранного ополчения. Какая была причина медленности, неизвестно, но, вероятно, правительница все еще не доверяла верности стрельцов и желала обеспечить безопасность более коренными мерами.