IX
— Ах, Юлиана, зачем я не умерла! Без меня все вы были бы счастливее! — говорила бывшая правительница, принцесса Анна Леопольдовна, неизменному другу своему Юлиане Менгден.
Обе женщины сидели рядом на диване перед столиком в одной из комнат дома, где поместилась Брауншвейгская фамилия в Риге, по выбору сопровождавшего ее Василия Федоровича Салтыкова и по указанию коменданта крепости.
Принцессу нельзя было узнать, так изменилась она. Бледное личико правительницы, так недавно и ненадолго оживленное теплым лучом любви, осунулось и заострилось, глаза, засевшие глубоко в синие широкие каймы, горели странным блеском нервного напряжения, особенно резко выказывавшегося от общего истомленного вида; густые, темные волосы, за которыми стала было ухаживать в угоду любимому человеку, выбивались беспорядочными прядями из-под белого платка, обвязанного вокруг головы и почти не отделявшегося от молочного цвета лица; упругое, полное тело похудело до того, что вместо округлых форм выставлялись угловатости.
Да и было отчего похудеть принцессе! Кроме нравственных страданий, она только что вынесла серьезную, опасную болезнь. Вскоре по приезде в Ригу она выкинула четырехмесячного зародыша, и в продолжение нескольких недель жизнь ее находилась в крайней опасности.
Истощенная, без силы, без движений, пролежала она много долгих летних дней в своей убогой рижской спаленке безучастною ко всему и ко всем.
Живую, впечатлительную Юлиану эта безжизненность и безучастность поражали более острых физических страданий. В порывах беспредельной любви напрасно она бросалась к неподвижно лежавшему другу, страстно целуя ее лицо, руки, ноги, стараясь дыханием, всеми порами своего тела передать ощущение жизни. Юлиана подносила к кровати больной малюток — развенчанного императора Ивана и дочь, еще грудного ребенка, Екатерину, подзывала принца Антона, в надежде, что вид мужа, прежде, бывало, так раздражавшего нервы жены, произведет и теперь какое-нибудь ощущение. Напрасно…
На ласки друга принцесса открывала тусклые глаза, но ни тени ласковой улыбки не пробегало по засохшим и увядшим губам, на детей посмотрит бессознательно и безучастно, даже принц Антон не возбуждал прежнего раздражения, — напротив, на нем как будто долее останавливался взгляд ее, и не с прежнею холодностью.
Думать и соображать больная не могла; в ее памяти смутно проносились образы прошлого.
В ее памяти не проходил ни образ толстой, вечно брюзжавшей болтуньи-матери, одинаково (щедрой на слова и колотушки дочери, ни угрюмой, болезненной и сосредоточенной Анны Иоанновны, ни образ так нахально вломившегося в ее судьбу герцога Бирона, ни даже блестящего Линара, о котором прежде столько мечтала, но зато с ясностью, неотступно стояла перед ее постелью веселая кузина Елизавета с ее ребенком на руках, потом какая-то суматоха, сборы, какая-то странная, полутемная, незнакомая комната с закопченным потолком, в которой собраны все они, она, дети, Юлиана и даже похудевший, вдруг как-то проснувшийся, с красными заплаканными глазами принц Антон, потом дорога, ощущение холода, только бородатые лица, между которыми чаще всех мелькает лицо не то друга, не то врага, к которому все обращаются, у которого все они во власти, под строгим присмотром, но у которого сквозь суровость проглядывает временами теплое сострадание, потом приезд, болезнь…
Но принцессе только двадцать четыре года, организм ее не испорчен, и жизнь поборола смерть. Мало-помалу, тихо и незаметно стали возвращаться силы, ощущения стали принимать определенную форму, явилась потребность деятельности, желание бросить постель и прильнуть к окружающей жизни; нервы заработали сильнее и напряженнее. С возвращением сил она почувствовала, чего прежде никогда не чувствовала, — жажду свободы, воздуха и простора, именно того, чего лишилась в последнее время. Ей захотелось уйти куда-нибудь из дома, на улицу, дышать свежим воздухом, но при первой же попытке ее остановили под благовидным предлогом слабости сил, необходимости беречься. Она послушалась: потом, через несколько дней, когда почувствовала себя значительно крепче, она снова стала собираться, но тогда ей объявили, что свободный выход запрещен.
Из Москвы приезжали гонцы с нерадостными вестями; сначала привезли приказ не торопиться в дороге, потом остановиться и ждать в Риге дальнейших распоряжений и, наконец, держать под бдительным надзором, не позволять видеться никому из местных обывателей, запретить свободный выход из опасения будто бы доходящих до государыни каких-то неопределенных слухов о всеобщей симпатии населения к изгнанникам, отчего может возбудиться какая-нибудь неразумная попытка.
«И откуда бы могли доходить до Москвы такие слухи? — думал Василий Федорович, которому больно было смотреть на несчастное семейство и которому так хотелось бы скорее воротиться домой. — И чего бояться? Принцесса бессильная, немощная женщина, боится взглянуть лишний раз на дорогу; ожидать какого-нибудь конфуза от принца еще страннее, молочные дети, — только одна Юлиана бойко осматривает по сторонам да заводит разные разговоры со всеми, — с провожатым офицером, с солдатами, с латышскими крестьянами, но все эти разговоры — въявь и нет от них никакой опаски».
Даже и сам Василий Федорович любил поиграть в картишки в дурачки с Юлианой. Правда, вся сопровождающая команда полюбила своих пленников и старалась, насколько возможно, доставить им в дороге разные облегчения; правда, что, при въезде в Ригу, все улицы по пути были запружены толпившимися немцами, любопытными взглянуть на изгнанницу, не чуждую им по немецкой крови; правда, что зеваки, за теснотою улиц, влезали на заборы и на высокие крыши своих остроконечных домов; правда и то, что, Василий Федорович слышал стороною, будто Юлиана ведет иногда и неявные разговоры с московскими гонцами, да ведь взаперти заговоришь и с чертом. Однако ж, оберегая себя, Василий Федорович все-таки распорядился постановкой караула ко всем входам и выходам со строгим наказом никого не впускать и не выпускать без особенного своего разрешения.
Прошло девять месяцев пребывания брауншвейгцев в Риге, а об отправлении за границу не получалось никаких известий, даже, напротив, явились признаки все страшнее и грознее. Вместо обещанных ста тысяч на содержание императорского семейства отпускались только самые скудные средства, и привыкшие к роскоши пленники испытывали недостатки и нужду. Особенно эти недостатки легли тяжело, когда принцесса опасно занемогла после выкидыша и когда потребовались экстраординарные издержки на лечение, белье и более питательную пищу. Выздоровела, наконец, принцесса, а приготовлений к отъезду не замечалось.
— Зачем я не умерла! Без меня вы были бы счастливее, — тоскливо повторила Анна Леопольдовна, как повторяла она это в последнее время очень часто. — С детства я была в тягость и другим; кто ко мне бывал добр, тому я всегда приносила несчастье!
— Что за вздор, милая Анна, кому же ты принесла несчастье? — отозвалась Юлиана, подняв от работы свежее личико, которое успела состроить на веселый тон, и незаметно утерев непрошено набежавшую на глаза слезу.
— Кому? Всем: воспитательнице своей, Волынскому, мужу, Остерману, Головкину, тебе… да и кто из близких не пострадал за меня? Мне всегда было грустно, я как будто предчувствовала свое будущее.
— Полно, ты больна, оттого тебе и грустно, а, право, наша жизнь не очень скучна. Василий Федорович какой смешной! Какая походка! Заметила ты, как он подходит? Точно его кто толкает сзади, а гримасы его заметила? Я нарочно вчера целое утро училась, да не сумела! Офицер тоже такой славный, я все с ним болтаю, да и солдаты все хорошие люди…
— Все хорошие, везде хорошие люди, — задумчиво проговорила принцесса, — а жить тошно.
— Вовсе не тошно, — не соглашалась Юлиана. — Теперь мы отдохнем, потом поедем в Германию, а потом…
— Что потом?
— Потом… мало ли что может случиться! Может, и ты воротишься на свое место.
— Никогда! — высказала Анна Леопольдовна резко, с особенной энергией, не подходящей к ее обыкновенной мягкости. — Что бы ни случилось, но я никогда не возьмусь за то, к чему вовсе не рождена, что для меня бремя не по силам и мука. Я была бы счастлива только вдали от света, шума, интриг, в кругу немногих лиц, с которыми мне приятно, которых люблю. Я не завидую кузине Лизе, напротив, — мне жаль ее.
— О себе, милочка, самой судить нельзя, особенно тебе: ты слишком мало ценишь себя. Разве тебя не любили все, кто тебя знал? Разве были недовольны твоим правлением? А что солдаты… так их горсть, и голос их — не голос народа. Я положительно знаю, что теперь все — и в Петербурге, и в Москве — недовольны Елизаветой Петровной, все жалуются. Солдаты грабят, буянят.
— Да откуда ты, Юля, знаешь это под замком и в четырех стенах?
— Во-первых, ко мне Василий-Федорович милостив и не только позволяет выходить, разговаривать с офицерами, но даже и сам любит беседовать со мной; во-вторых, у меня есть смекалка, и из полуслова, какого-нибудь намека я догадываюсь обо многом. Креме того, у меня ведется и корреспонденция…
В соседней комнате послышались шаги, и по особенной манере в походке обе женщины догадались о предстоящем посещении своего охранителя Василия Федоровича Салтыкова.
Действительно, в походке Салтыкова была оригинальная особенность, напоминавшая первые шаги от толчков сзади. Притом же Василий Федорович немного заикался, а потому и в разговоре его лицевые мускулы, около рта, конвульсивно сокращаясь, производили довольно комическую гримасу, похожую на лукавое подмигивание детей.
— В-в-ваше в-высочество;., в-в-ваша светлость, — гримасничал Василий Федорович, расшаркиваясь перед принцессой и смущаясь.
Во всю дорогу он не мог решить весьма важного вопроса, как титуловать Анну Леопольдовну — как бывшую ли принцессу-правительницу, мать императора, или как простую немецкую княгиню. Этот вопрос не предвиделся и не разрешался инструкцией, а в практике возникло недоразумение: в качестве изгнанницы принцесса становилась простою немецкой княгинею, а между тем у нее не было отобрано ни Андреевского ордена, ни ордена св. Екатерины.
— Сию минуту с гонцом я получил повеление моей всемилостивейшей государыни, — продолжал, заикаясь, Василий Федорович, стараясь обходить, по возможности, вопрос о титулах.
Принцесса помертвела и поднялась с места.
— Я готова, граф, выслушать приказание вашей и моей государыни.
— Ее величество моя государыня приказывает мне немедленно же озаботиться отправлением в-в-вашего высочества… светлости… с супругом и детьми за границу.
— Наконец-то, слава Богу! — радостно и в один голос вскрикнули обе женщины.
— С условием только, — тише и с некоторым колебанием продолжал Василий Федорович, — с условием…
— Заранее согласна на все условия, — перебила Анна Леопольдовна, — лишь бы быть на свободе! Говорите скорее, граф, какие условия?
— В-в-ваша светлость вместе с супругом благоволите подписать присланное из Москвы обещание за вашего сына и прочих детей никогда не предъявлять никаких претензий на всероссийский престол.
— Ка-а-ак? Отречение?! За себя я готова подписать что угодно, но за детей я никаких обещаний не имею права давать.
— О ваших правах государыня не упоминает.
— Не упоминает?! — заговорила принцесса с тем раздражением, которое проявляется у людей застенчивых, когда внутреннее волнение вдруг стряхивает робость и прорывается судорожным криком. — Не упоминает?! А кто из нас имеет более прав? Если я до сих пор не предъявляла своих прав, то единственно по своей воле… Я и теперь не желаю короны… Юлиана, приведите сюда мужа и сына — я хочу отвечать в их присутствии.
Через несколько минут воротилась Юлиана с ребенком — императором Иваном на руках., а за нею вошел и принц Антон.
— Ее величество императрица Елизавета Петровна требует от нас подписать отречение от законных прав за наших детей. Скажите свое мнение, принц! — обратилась к мужу Анна Леопольдовна.
— Мне кажется… я… лицо постороннее, — бормотал принц, стараясь разгадать, какое именно, было мнение жены.
— Слышите, граф, и мой муж вам сказал то же самое. Мы относительно прав своих детей люди посторонние, а потому и не можем давать за них никаких обещаний. Отпишите об этом государыне.
Ребенок тоже, казалось, подтверждал слова матери. Протянув к ней пухленькие ручонки и широко раскрыв большие голубые глазки, он тянулся к ней как к самой верной охране, не подкупаемой никакими интересами. И с какой страстностью мать, выхватив из рук Юлианы своего сына, прижала его к груди и целовала!
Василий Федорович получил полный отказ, но не уходил; видно было, что его миссия не совсем еще кончена, что оставалось нечто, и нечто серьезное, отчего сильнее дергалось его рябоватое лицо и хлопотливее мигали глаза, как будто стараясь спровадить назад некстати выступившую гостью.
— Подумайте, в-в-ваше высочество! Я могу подождать несколько дней.
— Ни теперь, ни после и никогда не услышите другого ответа от матери!
— Подумайте, в-в-ваше высочество! — настаивал Василий Федорович. — Если вы согласитесь подписать отречение, то получите полную свободу на выезд за границу, где будет вам доставляться обещанное содержание; в противном же случае мне приказано не только остановить отправку, усилить караулы, но даже перевезти в крепость Динаминд, где далеко не будет тех удобств, какими пользуетесь здесь.
— Не только, граф, в Динаминд, но если б меня сослали в глубь Сибири, так и тогда я бы не дала другою ответа! — решительно заявила Анна Леопольдовна.
Затеям, почувствовав, что нервное возбуждение, поддерживавшее в ней необыкновенную энергию, переходит в спазматическое сжатие горла, она поспешила отпустить Василия Федоровича, за которым, понурив голову, поплелся и принц Антон.
Юлиана осталась с другом, но потом, как будто вспомнив о чем-то, бросилась к выходу и выпорхнула, громко хлопнув за собою дверью.
С Анной Леопольдовной сделался истерический припадок, разразившийся рыданиями; она плакала долго, плакала судорожно, до тех пор, пока не воротилась Юлиана, вся радостная, сияющая, с клочком бумажки в поднятой руке.
— Хорошие вести, милочка, хорошие вести! — говорила она в дверях. — Письмо от Анны Гавриловны!
И, подбежав к принцессе, на лету расцеловав ее заплаканные глаза, принялась читать:
«Ты не можешь представить, милая Юлиана, — писала Анна Гавриловна, — как я за тебя беспокоилась. Мне за наверное передавали, будто Лесток настаивает у государыни подвергнуть тебя допросу с пыткой о каких-то замыслах принцессы. Так как из наших никого нет приближенными, то я и обратилась с просьбой к обер-гофмаршалу, моему мужу теперь. Ах да, ты не знаешь еще этой новости! Вот уже почти два месяца, как я замужем за Михаилом Петровичем Бестужевым. Трудно было мне при дворе без поддержки, а обер-гофмаршал представлялся выгодной партией. Разумеется, о любви не могло быть и речи в мои годы, хотя женщина ни в какие годы не отказывается от любви. Впрочем, он, кажется, любил меня, когда ухаживал, любил, может быть, и в первое время после свадьбы, но натура у моего мужа непостоянная, да притом Бестужевы слишком заняты своим личным интересом, чтобы думать о других. Брат его, вице-канцлер, был очень недоволен нашей свадьбой или показывал только вид.
Тебе, бедняжке, верно, хочется знать, что делается при дворе?
Мы танцуем, веселимся, сколько хотим, а хотим мы веселиться всегда. Торжества, собрания, маскарады у нас почти каждый день, но все это не прежние собрания у нашей дорогой принцессы. Лесток по-прежнему всем управляет и наговаривает на вас; Бестужевы отстаивают; Алексею Петровичу удалось защитить тебя от розыска. Между Лестоком и вице-канцлером по этому случаю ссора. Отвечай мне с этим же человеком: он надежный. Напиши мне подробно, как вы живете, здорова ли принцесса, которой скажи, что я за нее всегда молюсь Богу.
Забыла передать еще новость: Шетарди уехал домой в Париж, уехал и маркиз Ботта в Петербург, а оттуда в Берлин. Маркиза жаль — он такой любезный и так любит принцессу. Скоро будем собираться в Петербург, откуда буду писать чаще. Забыла еще тебе сказать, о чем ты, верно, уж слышала, — у нас теперь еще другой двор, маленький дворик Петра Федоровича. Сам великий князь — лет шестнадцати, нелюбезный и несимпатичный».
— Как странно, Юлиана! — заметила принцесса, когда Юлиана кончила чтение, почти шепотом и с предварительным осмотром, нет ли кого за дверью, — Лестоку, мужу твоей родной сестры, я никогда никакого зла не сделала, напротив, была всегда внимательна и никогда не отказывала кузине в деньгах, хоть и знала, что они пойдут на игру этого француза, Бестужевых же отсылала от двора, а теперь Лесток интригует против меня, а защищает Бестужев!.. Напиши Анне, что я благодарю ее и Бестужевых.
— Хорошо, хорошо. Об этом негодяе и развратнике Лестоке мне, милочка, никогда не напоминай; он хоть и муж моей сестры, да хуже чужого, а теперь — отчего ты не подписала обещания?
— Отчего? Да как же я могу лишать сына того, что ему должно и будет принадлежать по праву?
— Полно, милая, разве может к чему-нибудь обязывать клочок бумажки, вытянутый насильно! При сыне точно так же оставались бы его права, а мы были бы на свободе.
— Может быть, так и следовало поступить, как ты говоришь, но я не могу кривить душой. Как же бы я могла не краснея говорить сыну, когда он будет понимать, внушать ему, если б я связала себя клятвой?
— Ах, Анна, Анна, губишь ты себя и нас, а между тем я еще больше люблю тебя!
Обе женщины ушли в спальню, заперлись там, и долго еще слышался их невнятный шепот о прежнем житье, о близких лицах, только в шепоте ни разу не упомянулось имени Линара. Обе старались забыть его.
На другой день, по приказу Василия Федоровича, стали собираться к переезду в Динаминд.