Книга: Престол и монастырь
Назад: II
Дальше: IV

III

Ваня Лопухин и Стеня Лопухинская с колыбели сделались неразлучными друзьями. Правда, он был старше ее почти на два года, но рыхлее, и силы их уравнивались. Дружба началась еще с того бессознательного состояния, когда они лезли друг к другу ручонками с явным намерением выцарапать глаза. В одно время стали они учиться ходить, поддерживаемые обеими руками Ариши, и грешно было бы сказать, что меньшая заботливость падала на долю молочного сына. С математическим равенством делила Ариша между друзьями-ребенками свою любовь и ласку, когда они заслуживали их; затруднение представлялось только в том редком случае, когда два — друга совершали противоположные деяния: один, например, капризничал, а другой вел себя совершенно безукоризненно. В таких случаях Ариша хоть и журила капризного, укоряла, выставляла в пример друга-умницу, но в то же время в самой воркотне ее чувствовалось что-то приголубливающее.
Лет десяти посадили Ваню за учение, к общему неудовольствию Ариши и восьмидесятилетней няни Парани, бывшей за дряхлостью не у дел и только брюзжавшей весь день на все и на всех, не исключая и самого барина, в ее глазах молодого еще барчонка Степы. И Ариша, и Параня — обе сходились в одинаковом мнении, что грамота нужна только разве проходимцам да беднякам, а у русских барчат от нее мозжечок портится да здоровье слабеет. Несмотря, однако ж, на протесты няни и кормилицы, для преподавания русской грамоты был приглашен Степаном Васильевичем — Наталья Федоровна в русское учение не вмешивалась — сам протопоп ближайшей Спасской церкви, отец Иринарх, славившийся в то время ученостью, а еще более беспримерным терпением.
Ване плохо давалась грамота; никак не мог он отличить «аза» от «веди», только «живете» врезалось в его память своей оригинальностью. Как ни бился отец Иринарх напечатлеть в голове ученика различные очертания букв, Ваня сонно глядел в букварь, вяло указывал пальчиком и если называл правильно, то всегда с подсказок друга.
О Стене при условиях занятий ничего не говорилось отцу протопопу, но девочка казалась такой смирной, так настойчиво во весь урок стояла за кресельцем барчонка, с таким вниманием следила за указкой учителя, что изгонять ее из классной комнаты не представлялось никакой надобности. Скоро учитель заметил, что из девочки он может извлечь пользу и для себя. Она умела лучше приноровиться к пониманию друга, и иногда урок, видимо не понятый Ванею, оказывался приготовленным и вполне понятым к следующему классу. Это обстоятельство побудило отца Иринарха невольно привлечь и Стеню в круг своих занятий как посредника дарового и притом значительно облегчающего его самого. Стене это посредничество обходилось очень жутко.
Когда, например, несмотря на все разъяснения, на все разнообразные толкования, сопровождавшиеся обильными каплями пота на крутых висках отца протопопа, ученик все-таки не понимал и тупо смотрел в книжку, духовный отец, не смея оборвать сердце на знатном барчонке, протягивал мощную длань к девочке, схватывал ее за ушко и жестоко наказывал. Девочка не кричала, все обходилось благополучно — и урок приготовлялся.
Классная комната во время занятий считалась всеми обитателями каким-то таинственным святилищем: все, начиная с холопов и кончая приживальцами, мимо нее ходили на цыпочках, вытянув голову и подобрав животы. Если же какой-нибудь ротозей, позабывшись, проходя мимо, затопочет сапожищами, тогда на такого дерзкого тотчас же накидывались или няня Параня, или Ариша, всегда дежурившие около классной.
— Что затопотал, леший! Аль забыл, что барчонок изволят учиться!
И дерзкий, подобравшись чуть не в комок, удалялся тише мухи.
В доме стояла тишина; во время класса никто не смел входить в комнату, разве только изредка няня или Ариша поприотворят тихонько дверь, посмотрят на маленьких мучеников, покачают неодобрительно головой и опять скроются..
Раз в неделю посещал класс сам Степан Васильевич, входивший с важностью, благоговейно получивший благословение от отца протопопа и всегда обращавшийся к нему с одним и тем же вопросом: «А как, святой отец, преуспеваете?».
— Преизрядно преуспеваем, ваше сиятельство, — .уклончиво ответит отец Иринарх.
Благосклонно оглянет Степан Васильевич сына Ваню и, не заметив глубокого, сосредоточенного взгляда черноглазой девочки, стоящей за стулом сына, обратится к преподавателю с речью:
— А что, святой отче, слышно в городе новенького?
— Ничего не слышал, ваше сиятельство; в нынешние опасливые времена разговоров происходит мало, ибо за оные дерзновенные подпадают под опеку Андрея Иваныча, — ответит обыкновенно отец Иринарх.
— Да, Андрей Иваныч Ушаков шутить не любит, нечего сказать — русский, а верный слуга немцам, — с горечью проворчит Степан Васильевич и потом, по обыкновению же, поведет речь о том, что не так было несколько лет назад, при государствовании отрока, внука Петра Великого, расскажет несколько анекдотов об остроте ума и великодушии покойного императора-отрока и об интригах, бывших в то время.
Иной раз содержание разговора Степана Васильевича изменялось; вместо анекдотов о Петре II он начинал рассказы о своем пребывании за границей, иллюстрируя тамошнюю жизнь красками собственного творчества.
Пробеседовав таким образом с полчаса в классной, Степан Васильевич снова подходил под благословение отца Иринарха и удалялся, глубоко убежденный в своем строгом наблюдении за воспитанием сына.
Наталья Федоровна вовсе не бывала в классе. Раз только, проходя мимо и по какой-то странной случайности вспомнив о сыне, она вдруг отворила дверь в классную.
Ее неожиданное появление, поразило ученых тружеников: отец Иринарх встал и растерянно соображал в уме, нужно ли подойти к знатной красавице или нет, благоугодно ли или неблагоугодно будет ее сиятельству получить его пастырское благословение, Ваня как протянул пальчик к какой-то мудреной букве, так и застыл, а Стеня в испуге забыла вскочить с кресельца и встать позади барчонка.
— Зачем Стеня здесь? — спросила Наталья Федоровна, которой взгляд, как нарочно, упал на смущенную и, как пион, покрасневшую девочку.
— Она… она… ваше сиятельство… проводником… — Но кому могла служить девочка проводником, этого святой отец так и не объяснил.
Наталья Федоровна с неудовольствием затворила дверь, а в соседней комнате строго повторила свой вопрос Арише и няне.
— Сподручнее отцу протопопу, матушка-барыня, ваше сиятельство, — находчиво отвечала мать. — Иной раз барчонок не внимает аль капризничает, так батюшка и накажет Стеню в пример.
Наталья Федоровна, найдя, вероятно, объяснение резонным, удалилась, не сделав распоряжения об удалении девочки, а та с этих пор уже получила в комнате право гражданства.
С грехом пополам, но наконец Ваня выучился читать, первым четырем правилам арифметики и мог с запинкой рассказать о сотворении мира.
Стеня же бойко читала, считала и рассказывала любую историю из Ветхого завета.
В прежнюю пору такого образования было бы слишком достаточно для боярского сына, но в наступившие зловредные времена оно оказывалось далеко не удовлетворительным, и Степан Васильевич пригласил какого-то пленного шведа для обучения немецкому разговору, а парижанина, приехавшего в посольстве Шетарди, французскому. Долго мучились с Ваней швед и француз и, вероятно, совсем бы не успели, если б и тут не помогла Стеня. При помощи ее Ваня наконец стал понимать любую немецкую или французскую речь и даже мог объясняться сам, тогда как Стеня очень быстро стала отлично понимать. Запоминая с изумительной памятью названия предметов и обороты речи, она передавала свои познания Ване, и он с ее слов усваивал легче, запоминал тверже.
Ване иностранные языки понравились больше русского букваря, арифметики и закона Божия, во-первых, потому, что сами учителя не казались такими грозными, как отец Иринарх, а во-вторых, иноземная болтовня придавала ему некоторый вес в глазах няни Парани и Ариши. Во всем доме говорили «по-птичьему», как выражалась няня: Степан Васильевич, Наталья Федоровна да главный камердинер Терентий Карпыч, живший со Степаном Васильевичем за границей, т. е. именно те лица, с которыми менее всего приходили в соприкосновение дети.
Ване нравилось говорить со Стеней и знать, что их никто не поймет, что некому передать и насплетничать.
Конечно, из их разговора выходила такая дикая смесь, что и сами бы учителя ничего не поняли, но Ване до этого не было заботы, — лишь бы понимала его Стеня.
Учебные занятия далеко не наполняли всего времени детей; много часов им оставалось для игр, беганья и придумывания различного рода проказ.
Самым излюбленным местом Вани и Стени был сад, тянувшийся за домом почти десятины на две.
Никто из лиц, власть имеющих, не занимался садом, да и незачем, — это был не больше, как обгороженный участок, весь почти заросший дикими деревьями, липами, дубами и березой, за исключением только небольшого уголка, занятого огородными грядами с различными овощами для домашнего потребления.
В саду не было укатанных и убитых песком дорожек, не было бассейнов, клумб и подстриженных дерев, зато по разным направлениям извивались заманчивые тропинки, густые деревья давали прохладу в летний зной, а в воздухе стоял несмолкаемый концерт; величаво колыхались многолетние ветвистые дубы и говорили странные речи, к которым детское ухо прислушивалось с замиранием.
В саду дети наслаждались без надзора няни и Ариши полной свободой, играли в лошадки — причем Ваня бывал не кучером, как бы следовало по мужскому достоинству, а лошадкой, бойко управляемой Стенею, — лазили по деревьям, отыскивали птичьи гнезда, бегали вперегонки.
Изобретательницею и заводчицею всех проказ обыкновенно являлась Стеня, желания которой исполнялись Ванею безропотно, несмотря на ушибы, синяки и разорванное платье.
Раз Стеня заметила на самой вершине громадного дуба гнездо, которого прежде не было или которого не замечала.
— Ваня! Ваня! Смотри, как высоко! — лепетала она, указывая пальчиком на гнездо. — Видишь?
— Вижу.
— Ведь прежде его не было? Не было?
— Не было, — хладнокровно вторил Ваня.
— А какое гнездо? Грачиное?
— Грачиное.
— Там, должно быть, теперь молоденькие грачи, такие маленькие. Как бы мне хотелось взглянуть на них!
— Высоко; видишь, на каких тонких ветвях, а внизу сучков вовсе нет, — не влезешь, — обсуждал Ваня.
— Попробуй, миленький, голубчик, попробуй! — уговаривала девочка.
— Нечего и пробовать, — не влезешь, — упорно настаивал Ваня.
— Попробуй же, голубчик, ну для меня, — продолжала умолять Стеня, глазки которой разгорелись от препятствия.
— А что дашь? — вдруг заторговался начинавший колебаться мальчик.
— Что хочешь, то и дам.
— Поцелуешь, если достану? — спросил Ваня, которому нравилось, когда его целовала Стеня.
— Вот чего захотел — я тебе дам руку поцеловать.
— Очень нужно, руки твои грязные, — упорствовал Ваня в прежней цене.
— Врешь, врешь, не в грязи, а совсем чистые! — оправдывалась девочка, показывая свои розовые пальчики. — А вот твои так грязные. Ты не понимаешь, а я знаю, что кавалеры всегда целуют ручки у дам. Вчера я прохожу тихонько мимо уборной твоей мамы и слышу — говорят. Я приостановилась, посмотрела в замок и вижу: Рейнгольд Иваныч стоит перед Натальей Федоровной на коленях и целует у ней руки, а она лежит на диване и так весело ему улыбается. Видишь, глупенький, еще на коленях стоял.
— Да ведь это другое дело: моя мамаша знатная дама, — пробовал возражать Ваня.
— А я чем хуже знатной? Собой буду не хуже, говорить по-иностранному умею и сама, наверное, сделаюсь что ни есть самой знатной.
Убежденный ли доводами молочной сестры или прельщенный наградой, Ваня полез на дерево, изорвал платьице, чуть не выколол себе глаза, ободрал до крови руки, но все-таки с торжеством поднес своей знатной даме пару неоперившихся галчат.
— Ах, какие они гадкие! Головы большие, голенькие, как противно рот открывают! Зачем ты их вынул?
— Да ведь ты же просила!
— Разве я знала, что они такие гадкие? И тебе вовсе не нужно было так вот сейчас и лезть на дерево!
Когда Ваня и Стеня утомлялись или когда им наскучивало рыскать по саду, они забивались в какой-нибудь кругом заросший уголок и, усевшись рядом, вели беседу о разных злобах дня. Чаще всего, конечно, речь касалась папаши и мамаши Вани.
— Знаешь ли что? — глубокомысленно утешала девочка на жалобы Вани о том, что ни отец, ни мать его не ласкают. — Любят ли тебя они — я не знаю, но что твой папаша не любит мамаши — это я знаю наверное.
— Ты почему это знаешь? — широко раскрыл глаза и открыл рот мальчик на решительное заявление Стени.
— Мало ли что я знаю! — с важностью продолжала девочка таинственно и понижая голос. — Помнишь… давно это было — когда твоя сестра Паша родилась, — сижу я в классной, учу урок и слышу: по зале идет твой папаша с какой-то дамой — шелковое платье так и шуршит. Я к двери и вижу: твой папаша встречает знатную даму — помнится, ее называли леди Рондо, — и разговаривают между собою по-английски. Слова все знакомые, я и понимаю. Дама поздравляет твоего папашу с рождением дочери, а он вдруг ей и отвечает: «Что вы меня поздравляете! Вы лучше поздравьте Рейнгольда Иваныча Левенвольда. Полноте! Ни для кого это не тайна. Говорят, будто жена моя красавица: я этого не вижу. Женился я по приказанию Петра Первого, ослушаться было нельзя, — знаете сами, какой он был, — жену свою я невзлюбил, да и она меня тоже. Живем мы розно, скандалов она не делает… я и доволен». Что это значит, Ваня, скандалов не делает?
— Не знаю, Стеня, должно быть, взаймы не берета отец не любит тратить денег.
Так прожили, пробегали и проучились Ваня и Стеня до той переходной поры, когда кончается детство и появляются признаки отрочества. Многое заметно для них самих стало изменяться и в их отношениях. Ариша стала зорче присматривать за ними; миновала прежняя свобода бегать одним по всем отдаленным закоулкам сада, и даже сами они стали держаться друг к другу сдержаннее, как будто что-то затаивая, не выкладывая по-прежнему все беззаветно.
Скоро наступила решительная перемена. С легкой руки Петра Великого все русское юношество высшего общества, под влиянием плотно засевшей мысли о необходимости заграничного воспитания, летело в чужие края, где оно, кроме обучения в науках, получало необходимую светскую полировку. Степан Васильевич знал это, сам в молодости учился в Лондоне морскому делу и вследствие этого учения потом мог получить звания контр-адмирала, вице-адмирала и другие высшие ранги.
По любви ли к Ване, которого он мог еще действительно считать своим сыном, или под давлением общества, к мнению которого он, в сущности, был очень чуток, несмотря на наружную оригинальность и самонадеянность, только Степан Васильевич стал наведываться и выискивать время к отправке сына.
Случай скоро представился. Один из его родственников отправлялся в Париж по какому-то поручению к нашему посланнику Антиоху Дмитриевичу Кантемиру и должен был там прожить несколько лет. Ожидать другого, более благоприятного случая было трудно, и Степан Васильевич в одно прекрасное утро объявил сыну о решенной им поездке, а домашним приказал торопиться сборами.
И вот Ваня очутился в Париже, если не на полной свободе, то, во всяком случае, без стеснения от бдительного присмотра Ариши и нескончаемой воркотни няни Парани.
Сначала к нему ходили учителя, а потом его записали в техническую школу, где в это же время образовывали свои умы и несколько других птенцов. Ваня познакомился с товарищами, сошелся с ними, что было нетрудно по его открытому характеру, и стал развиваться, как развивалась тогда парижская молодежь высшего общества. Научные познания укладывались в Ваню туго, плохо воспринимались неподготовленными умственными способностями, но зато он приобрел некоторую развязность манер от созерцания элегантного общества, бывавшего у нашего посланника, познакомился с женщинами, а главное — развил, в себе вкус к кутежам.
Знакомство с прекрасным полом совершилось не вдруг. Долго Ваня помнил советы няни Парани и Ариши, заповедавших ему при отъезде как можно дальше удаляться от прелестей басурманок, сгубивших не одну христианскую душу; долго живой образ Стени царствовал самовластно в его памяти, но кровь, возбужденная вином, закипала, а молоденькие, кокетливые гризетки были так обольстительны!
Раз, проходя в школу по одному из бульваров, Ваня обратил внимание на стройную женскую фигурку. Девушка шла по тому же направлению, в нескольких шагах впереди, бойкой походкой и грациозно подобрав платье, из-под которого мелькали хорошенькие маленькие ножки.
Ване захотелось увидеть лицо этой женщины, и он, ускорив шаги, скоро поравнялся с ней.
Незнакомка оказалась прехорошеньким существом, с нежным, розовым личиком, с лукавыми, весело смотревшими глазками и с пухленькими губками. Ваня замедлил шаг и пошел подле. Девушка быстро окинула его ласковым взглядом и улыбнулась, как будто вызывая или одобряя на дальнейшую смелость.
— Вы куда спешите? — решился Ваня боязливо и чуть слышно обратиться к девушке.
— В магазин, а вы? — вовсе не боязливо отвечала она, задорно передернув плечиком.
— В школу.
— Так вы учитесь? Хорошие люди студенты!
Завязался живой разговор, в котором Ваня сообщил, что он русский, из знатного рода, приехал учиться, а от нее узнал, что она Лора, работает в модном магазине, что хозяйка у них скаред-женщина, что она была дружна со студентом медицины Франсуа, жила с ним, но что он недавно — такой гадкий и отвратительный — изменил ей, переметнулся к Жюли и живет теперь с ней, что ома никогда, никогда не простит ни ей, ни ему и непременно отплатит ему тем же.
У дверей магазина молодые люди расстались, пожав друг другу дружески руки и условившись видаться по пути в определенное время. На другой день Ваня вел себя гораздо свободнее, смелее;, знаменательнее пожал ручку и, узнав, где квартира незнакомки, без труда получил от нее позволение ее навестить.
Квартирка Лоры находилась всего дома через два от квартиры Вани в мансарде, и он, вероятно ради близости, стал посещать соседку каждый день, проводить с ней вечера, потом часть ночи, а наконец, и все ночи. Жизнь раскинула перед ним новые стороны, и немудрено, что он, не знавший ничего, кроме Лопухинских палат, увлекся до самозабвения. Ваня забыл Стеню, познакомился с подругами Лоры, с Луизой, Нанеттой, и Жозефиной, подружился с их сожителями-студентами, кутил с ними, изменял Лоре — одним словом, рачительно занимался всем, кроме того, зачем приехал, то есть кроме учения. Изредка только в беззаботную жизнь вносили полутень лаконические письма отца с вечными вопросами о результатах учения, со скучными советами беречь деньги, в которых Ваня всегда испытывал крайнюю нужду.
Ваня блаженствовал, не предчувствуя, как грозные тучи набегали на его светлый небосклон. В конце третьего года его проживания в Париже, в самый разгар удовольствий, Ваня получал письмо от отца, в котором тот, извещая о здравии и благоденствии своем и Натальи Федоровны, между прочим писал: «…а как понеже оная пертурбация совершилась, зловредный регент ниспровержен и возвысилась на ступень правления благодушная великая княгиня Анна Леопольдовна, изрядно расположенная к нашему Лопухинскому дому, того ради приказываю тебе, афинировав свои занятия по дифферантным сциансам, немедля ехать сюда к нам в Санкт-Петербург, где и получишь конвенабльное место при дворе».
Перспектива жизни в отцовском доме и службы при дворе показалась Ване до такой степени непривлекательной, что первою его мыслью было остаться во что бы то ни стало в Париже, отозваться каким-нибудь благовидным предлогом — или необходимостью окончания учения, или слабостью здоровья, но потом, подумав и обсудив хладнокровно, он решился исполнить волю отца.
Ваня знал очень хорошо, что отец не посмотрит ни на какие отговорки и тотчас же приостановит присылку денег, а без них в Париже, более чем где-либо, жить нельзя.

 

Неприветно встретило Ваню серенькое небо родины по возвращении его из Парижа.
Жалок и убог показался ему Питер, хотя и довольно изменившийся в эти три года, утомительно скучен отцовский очаг, в котором не замечалось особенных перемен.
Отец по-прежнему суров, недоступен, даже стал как будто раздражительнее, мать по-прежнему сияла красотой и элегантностью, по-прежнему ее навещали старые друзья, а в особенности милый Рейнгольд Иванович, только поразительные перемены заметны в старшей сестре Насте, оставленной им почти ребенком, а теперь вдруг сделавшейся взрослой девушкой, такой же красавицею, как и мать, да в нянюшке Паране, совсем почти оглохшей и ослепшей, не сходившей теперь с лежанки и неумолчно ворчавшей какие-то бессвязные спора.
Благодаря дружбе Натальи Федоровны с Рейнгольдом Ивановичем, а еще более с Анной Гавриловной, сестрою самого влиятельного из приближенных лиц к Анне Леопольдовне, Иван Степанович немедленно по приезде получил назначение камер-юнкером. Но придворная жизнь не нравилась ему. Правда, легкие нравы высшего петербургского общества не очень разнились от парижских, но почва была совсем иная. При дворе группировались плотоядные политические партии, кичливые, лицемерно-угодливые, но вместе с тем враждовавшие, вечно подкапывавшиеся друг под друга, партии, которых Иван Степанович не мог понять, привыкши к откровенной и веселой парижской жизни гризеток и студентов. Новый камер-юнкер аккуратно исполнял обязанности, являлся ко двору, но душа его туда не льнула; от скуки он стал посещать бильярдные дома.
О Стене Иван Степанович по приезде забыл осведомиться, и, казалось, детские впечатления не оставили по себе и следа, но они жили бессознательно для него самого.
Через несколько дней, проходя от сестры Насти в свою комнату через классную, Иван Степанович увидел девушку, стоявшую у дверей и, по-видимому, поджидавшую его. Девушка поразила его красотой, с которой не могли сравняться парижские Лоры, Нанетты и Жюли. Не скоро узнал он в красавице неизменного детского друга.
За эти три года. Стеня изменилась во всех отношениях.
Прежнюю Стеню напоминали только черные, жгучие глаза да курчавые волосы, прежде космами болтавшиеся на несложившихся плечиках, а теперь спускавшиеся длинной широкой косой по высокому, стройному стану. Девушка сформировалась, развилась умственно, в ней выработались убеждения, определился характер. В то время как Ваня гулял с гризетками, Стеня училась, читала, работала и присматривалась.
— Стеня! Вы ли? — заговорил Ваня, протягивая руку и остановись перед девушкой в полном изумлении.
— Я, Иван Степанович, и пришла сама повидаться; я не забывала вас, — отвечала Стеня, дружески пожимая ему руку.
— И я не забывал тебя… вас… но никак не ожидал. Ты… вы стали таким… — запинаясь говорил Ваня, испытывая приятное, странное ощущение от этих твердых, блестящих глаз, о которых забыл он под похотливыми взглядами парижских гризеток.
— Стала таким уродом, хотите вы сказать, Иван Степанович! Немудрено показаться уродом после чужеземных красавиц, — улыбалась Стеня.
— Уродом! Да ведь все парижские поддельные красотки не стоят одного твоего мизинчика! — с жаром продолжал Ваня. — Когда это вы успели так похорошеть?
— Полноте говорить комплименты! Я ведь доморощенная, у нас здесь девушки живут попросту… Вот а вы, Иван Степанович, стали другим, совсем другим, и не узнать прежнего Ваню: теперь вы знатный придворный вельможа!
— Для тебя, Стеня, прежний же Ваня.
Молодые люди расстались, условившись встречаться как можно чаще.
Иван Степанович оживился. Как будто воскресшие в его памяти счастливые дни детства отрезвили от парижского чада и принесли какое-то новое, еще не испытанное им чувство.
На другой день и в последующие Иван Степанович и Стеня видались в той же своей бывшей классной комнате и говорили друзьями.
Иван Степанович передал другу о своих приключениях, все без утайки, на что и не способна была его откровенная природа, но рассказала ли все Стеня? Нет. Она подробно говорила о своем учении, о своем житье, но не высказывала того, о чем задумывалась ее головка, наклоненная над книгой или работой, какие сумасбродные мечты создавались и развивались по мере того, как она сознавала свою красоту и свое образование, далеко опередившее образование знатных барынь того времени. Из классной они переходили в сад, на место детских игр, где каждая лужайка, каждый куст смотрели на них так же любовно, как смотрели и в былые дни.
Иван Степанович полюбил Стеню беззаветно, всей полнотой нетронутого чувства, как не любил он ни Лор, ни Нанетт, ни Жозефин, так как и Лоры, и Жозефины только возбуждали одну его чувственность:
— Любишь ли ты меня, Стеня? — допрашивал Иван Степанович девушку, когда они сидели рядом на той же лужайке, на которой так часто совещались по части отыскивания птичьих гнезд.
— Люблю… но… — И девушка отклонялась.
— Если любишь, так зачем «но»?
— Послушай, Иван Степаныч, милый мой, давно я хотела сказать тебе, да все откладывала., боялась… больно было… Мне самой так сладко глядеть на тебя… быть с тобой… К чему наша любовь? Хорошо, я верю тебе, ты меня любишь, и я, да что же из этого выйдет? Ты — вельможа, а я — простолюдинка. Жениться на мне тебе нельзя, родители твои не позволят, а любовницей я не хочу быть: лучше руки на себя наложу…
Девушка говорила решительно, с раздирающим отчаянием в голосе; глаза ее горели диким блеском, во всех побледневших чертах выразилось такое глубокое страдание, что у Ивана Степановича невольно опустилась рука, протянутая к талии Стени.
Молодой человек задумался, но вдруг блеснула у него решительная мысль, и он бодро поднял голову.
— Знаешь что, Стеня, милая, ты не бойся, все может уладиться, — начал он даже весело, заглядывая ей в глаза.
— Уладиться? Нет, милый мой, нестаточное это дело: не обманывай ни себя, ни меня. Лучше расстанемся; ты поплачешь, потоскуешь, а потом утешишься, а я… да обо мне и говорить не стоит.
— Нет, не расстанемся, я не вынесу этого, да и незачем. Разве я не могу жениться на тебе? Кто были Тендряковы и Ефимовские, а теперь графини… Почему же не быть тебе Лопухиной? — утешал ее Ваня.
— А Степан Васильевич и Наталья Федоровна? Ведь они гордыня: потерпят ли, чтоб дочерью их стала своя же крепостная?
— И отец, и мать сделают все, чего захочет государыня. Нынче не прежние времена. Надобно только правительницу привлечь на свою сторону, да ведь это нетрудно: она такая добрая и милостивая. Я буду теперь чаще бывать при дворе, заищу в графе Линаре, и с его помощью — а он все может сделать, что захочет, — устрою так, чтоб тебя взяли во дворец., Ты понравишься государыне, сделаешься ее любимицей и тогда…
Стеня порывисто обхватила голову Ивана Степановича, прижала ее к своей высоко поднимавшейся груди, страстно поцеловала в лоб и бросилась бежать. Голова ее горела, в висках билась кровь; наконец-то ее неопределенные мечты приняли ясные формы, будущее посулило почет, славу, силу великую!
Иван Степанович ретиво принялся приводить задуманный им план в исполнение.
Заручиться благосклонностью графа Линара оказалось делом нетрудным. Владея безграничным расположением принцессы-правительницы, но стоя особняком и даже в оппозиции ко всем политическим партиям того времени, граф-фаворит с удовольствием принимал искательства в себе молодого русского придворного из хорошей родовитой фамилии, а за ним стала приветливее, как заметил Иван Степанович, и сама правительница Анна Леопольдовна. Молодого Лопухина приняли в интимный кружок правительницы; нередко любимица Юлиана шутила с ним, играла в карты, обыгрывала и давала возможность все больше и больше выигрывать в придворном значении. Иван Степанович быстро пошел в гору; ему уже казалось близким то время, когда он с уверенностью обратится к графу Линару с просьбою о Стене, им уже мысленно назначался и день, как вдруг — крах — правительство Брауншвейгской фамилии рухнуло, уступив место императрице Елизавете, подозрительно и враждебно смотревшей на всех приближенных своей предшественницы.
В первые же дни правления Елизаветы на Лопухиных налегла опала. Степан Васильевич лишился должности и отставлен тем же чином генерал-поручика, без всякого повышения и награды; Иван Степанович тоже отчислен от камер-юнкеров, с переводом в армию подполковником, без назначения в полк; Наталья Федоровна хоть и получила даже назначение быть статс-дамою, но, чувствуя нерасположение к себе новой императрицы, завистливо смотревшей и прежде на ее очаровательную красоту, сначала показывалась при дворе, а потом и вовсе перестала бывать. Да и не в силах она была лицемерить: ее друг, к которому она так искренне привязалась, ее дорогой Рейнгольд Иваныч судился вместе с Минихом и Остерманом. С горя Наталья Федоровна занемогла серьезно.
С Анной Леопольдовной рухнули все надежды Ивана Степановича и Стени, а между тем в это время счастливых призраков они сошлись ближе, Стеня бывала задушевнее, страстнее ласкала друга, хоть и твердо держалась своего слова. Иван Степанович опустился, часто стал заходить в бильярдные дома, кутил, искал спасения в вине, и вино оказывало ему добрую ус» лугу: оно окрыляло воображение, рисовало в будущем возможность новой перемены, восстановления только что погибшего.
Назад: II
Дальше: IV