Глава III
Яицкий городок. Подкоп. Иван Белобородов
1
И снова – Яицкий городок, былой оплот, столица яицкого казачества. Казаки-пугачевцы давненько не видали его: ушли, когда еще златолистая осень была, а теперь зябкая зима лежит, сугробы, стужа.
Вот он, родимый, красуется – весь тут, в кучке! Те же каменные церквушки, те же узкие, кривые, утонувшие в сугробах улочки, обстроенные рублеными избами, украинскими белыми мазанками, есть и кирпичные домишки.
А на взлобке – крепость, кремль. Комендант полковник Симонов немало потрудился над приведением крепости в боевую готовность, он словно знал, что пугачевская вольница обязательно нагрянет и сюда. Да так оно и вышло!
Атаманы за последнее время снова и все упорнее стали напирать на Пугачева:
– Пора, батюшка, надежа-государь, Яицкий-то городок брать. Там всего много, там и зимовать станем. А Оренбург-то обождет, он весь у нас в горсть зажат.
Не желая снимать осады с Оренбурга, Пугачев был согласен послать под Яицкий городок особый отряд под началом дельного казака Михайлы Толкачева. Но башкирские полковники, муллы, князья, не разобрав, в чем дело, решили крупно поговорить с Пугачевым.
В теплых, вывороченных вверх шерстью шубах, в меховых малахаях они ввалились в царский дом и, подогнув ноги, бесцеремонно расселись на полу. Взволнованный Пугачев стоял, прислонясь спиной к горячей печке. Толмачом был широкоплечий крепыш Идорка. Башкирская знать – муллы, князья, полковники, перебивая друг друга, говорили:
– В Яицкий городок мы тебя не пустим. Ты уверил нас, что есть ты государь Петр Федорыч, и обещал Оренбург брать. А взяв Оренбург, сделать так, чтоб губернии не быть и чтоб мы, башкирцы, оной не были подвластны. А замест того ты, бачка-государь, задумал оставить нас на пагубу, которую претерпевали отцы наши, смертью казненные.
И вот наш сказ тебе! – выкрикнул башкирский старшина Кидряс. – Покуда ты не выполнишь своего обещания, мы тебя никуда не выпустим!
– Как же умыслили вы, неразумные, удерживать меня, повелителя вашего? – Пугачев прошелся по горенке, почесал за ухом, задвигал бровями: дело осложнялось. – Чтобы удержать меня, нет такой силы. Я стрела, пущенная из лука, – сказал он миролюбиво, но в сердце его закипала кровь.
– Стрелу, пущенную из лука, можно перенять на лету стрелой встречной, – строптиво возразил Кидряс и запыхтел с таким напором, что обвисшие концы скатерти (он сидел на полу возле стола) заколыхались и вокруг запахло едко кумысом.
– Для учинения нового к Оренбургу приступа я повелел высокие строить лестницы, – сказал Пугачев.
– Знаем.
– Ко мне на помощь идет мой сын, цесаревич Павел Петрович, с тремя генералами. Они ведут много войска.
– Этого не можем знать.
– Так знайте! – не сдерживаясь уже, крикнул Пугачев. По его пальцам пробежала судорога; пальцы сжимались в кулаки и разжимались. – Давилин! Живо сюда портного, чтобы тащил чекмень его высочества...
Еще не дошитый вполне чекмень из тонкого алого сукна с золотыми галунами Пугачев швырнул на головы ближних башкирцев и сказал:
– Вот казацкая сряда сыну моему, его высочеству. Как прибудет сюда, в казаки поверстаю его.
Чекмень переходил из рук в руки, башкирцы оживились, щупали сукно, прищелкивали языками: «Якши, якши... Бульно караша...» Затем снова нахохлились, посматривая на Пугачева хмуро. Седобородый, с живыми черными глазками мулла, капризно оттопырив губы, сказал:
– Ежели ты в Яицкий городок откочуешь, мы от тебя со всем народом нашим тоже утечем!
– Народ не послушает вас.
– А вот посмотрим!
– Они присягу принимали мне.
– Я твой присяга сниму с них, – раздувая седые усы, сказал мулла. – У нас свой присяга.
– Присяга разная, а Бог один... Я им волю дарю, своим царством Башкирия станет жить.
– Знаем! Сначала Оренбург бери.
Пугачев, стиснув уста, задышал шумно через ноздри, хотел крикнуть мулле «собака» – но сдержался. Сказал:
– Ступай мирно по домам. Ответ дам завтра.
– В какую пору? – спросил старшина Кидряс.
– В полдень.
Семеро башкирцев – муллы, полковники, князья – поднялись с полу и, не попрощавшись с Пугачевым, шумной гурьбой вышли. По знаку Пугачева вышел и толмач.
Вся накопившаяся ярость в Пугачеве рвалась наружу. Он залпом опрокинул в горло большой стакан вина, выгнал вон поднявшуюся наверх с веником Ненилу, топнул, крикнул:
– Палача сюда!
Прибывшему Ваньке Бурнову сказал:
– Завтра к полудню чтоб были готовы на виселице семь ожерельев из веревок... Чуешь?
– Чую, царь-отец. Кого ловить прикажешь?
– Сами придут.
Миновал день, миновала ночь.
Поутру явился к Пугачеву Максим Шигаев, покрестился на икону, отдал поклон и, помахивая перстами по раздвоенной бороде, с волнением, но тихим таящимся голосом заговорил:
– Что ты удумал, батюшка, Петр Федорыч?.. Да нешто возможно башкирских начальников принародно вешать? Тут такая растатурица пойдет с башкирским людом, что обери...
– Они в казни повинны, супротивники мои... Смерть им! – закричал Пугачев. – Не встревай в мое дело, Максим Григорьич!
– Дело, батюшка, Петр Федорыч, не твое и не мое. Дело наше мирское.
– Знаю.
– Так на том и порешим, ваше величество. Дело делай, а умей и головы свои жалеть.
– Жалей свою...
– Твоя голова, Петр Федорыч, дороже моей. Твою и жалею! Да ежели бы ты, Боже спаси, повесил их, вся башкирь ушла бы, а за ними и калмыки, и киргизы, и, чего доброго, татары.
– Так как же мне их, изменников, в оглобли-то ввести?
– А никак, ваше величество. Тех семерых, предателей народных, уже нету больше.
– Как так нету? – вскинул крутые брови Пугачев.
– Да так вот и нету! – развел руками Шигаев и, ухмыльнувшись в бороду, закашлялся.
Пугачев вдруг как бы поглупел, он полуоткрыл рот, вопросительно уставился Шигаеву в лицо:
– Уж полно, не повесил ли ты их? Ась?
Шигаев стал рассказывать. Он вчерась видел вышедших от Пугачева башкирских «коноводов», они ругали «батюшку». Затем встретил Ваньку Бурнова, поговорил с ним и, сразу все смекнув, велел ему ставить виселицу среди башкирского стойбища, а Почиталина послал обойти тех семерых смутьянов и сказал им, чтоб они до завтрашних полден никуда из Берды не отлучались. «Для кого виселица ставится?» – спросили они. «Не знаю», – ответил Почиталин.
– Вот и все, батюшка, Петр Федорыч. Вот и все. А в ночь, оседлав коней, все семеро тайно бежали. Да ведь они из богатеев богатеи, с ними пива не сваришь, батюшка! Им – что ты, что Катерина царствующая... Лишь бы их не шевелили!
Пугачев ударил себя по лбу и захохотал.
– Значит, убегли? Туда им и дорога! Море по рыбе не тужит.
Шигаев повернулся к двери. Пугачев остановил его:
– Слышь-ка, Максим Григорьевич! Надо бы башкирцам-то дополнительно в котлы отпустить, да вот праздник у них какой-то на очереди, «ураза», что ли, по-ихнему. Треба им к празднику-то вина откатить бочонок да браги трохи-трохи.
– Больно щедр ты, Петр Федорыч, – насупился Шигаев. – У нас эвона сколько вер всяких. На каждого бога и вина не напасешь.
– А я тебе говорю – выкатить бочонок. Самолично буду на ихнем празднике.
– Под Аллаха никнешь?
– Ну и что?.. С православием – я поп, с расколом – раскольник. А понадобится – и Аллаху поклонюсь, голова не отвалится. Чуешь?
– Чую, чую... раз приказываешь, – сказал Шигаев и поспешил к выходу.
Между тем полковник Симонов как следует приготовился встретить непрошеных гостей. Жену с горемычной Дашенькой он отправил подальше от опасности – в Казань, а сам с воинскими частями принялся за работу. По осени земля была еще талая, и он успел возвести непрерывную линию укреплений. Вновь сооруженный высокий вал с кружевом крепкого частокола из заостренных бревен обоими концами упирался в Старицу и опоясывал часть города с главными зданиями. Церковь и колокольня составляли одну линию с валом, вплотную примыкавшим к их каменным стенам. За вал проникнуть было невозможно: в крепость, кремль тож, вели лишь два входа, запиравшиеся бревенчатыми, окованными железом воротами. На высокой колокольне были устроены под колоколами два помоста с восьмью окнами – во все стороны. На помостах поставлены две пушки при искусных пушкарях. Пушки могли нанести большой вред врагу: при широком обстреле ядра их били вглубь на целую версту. Внутри крепости хранился провиант, боевые припасы, дрова и устроены для нижних чинов теплые землянки.
По приказу Емельяна Иваныча казак Михайло Толкачев уже выступил в поход. В попутных форпостах и мелких крепостях он присоединил к себе казаков и солдат. Жестокий и своевольный, Толкачев всех сопротивлявшихся казнил.
Узнав о приближении к городку толпы пугачевцев, полковник Симонов велел бить в набатный колокол. Стоя с офицерами на валу, возле соборной колокольни, он призывал сбежавшихся казаков войти в крепость, чтобы стать на ее защиту. Вскоре за крепостные стены перебралось около семидесяти казаков – «покорных» и «непокорных». Много «покорных» осталось при своих домах. Они между собой говорили:
– Мишка Толкачев – зверь! Ежели уйти нам в крепость, выбьет он все наши семьи, а имущество пограбит.
В ночь на 30 декабря Симонов выслал встречу пугачевцам восемьдесят оренбургских казаков под началом старшины Мостовщикова. В семи верстах от городка отряд был окружен мятежниками, казаки передались на их сторону, Мостовщиков брошен в воду.
Утром Толкачев с распущенным знаменем, под звуки рожков и дудок, беспрепятственно вступил в городок. Собравшемуся народу он объявил поклон от царя-батюшки. Не теряя времени, вместе с присоединившимися к нему городскими казаками он двинулся затем к ретраншементу и открыл огонь по крепости. Пугачевцы стреляли с чердаков, из высоких изб или надворных построек, почти вплотную примыкавших к крепостному валу. В своих укрытиях пугачевцы были для ружейных выстрелов неуязвимы.
Симонов решил все ближайшие к крепости строения сжечь и приказал бить по ним раскаленными докрасна ядрами.
Вскоре строения запылали. Ветру не было, и потому пожар далеко не углублялся. Однако мятежники разбежались кто куда. Вдогонку им летели пули с крепостного вала.
Тимоха Мясников прямо с боя, как только пали сумерки, прискакал на коне домой. Рослая бранчливая жена встретила хозяина по-строгому:
– Ах ты, бунтовщик проклятый! Дождешься, краснорожая твоя душа... Качаться тебе в петле!
Но все же сменила гнев на милость, повисла у мужа на шее и даже всплакнула. Тимоха пыхтел, приятно отдувался. Он достал из торбы два господских платья, черную шелковую шаль, большую темную, из куницы, муфту, еще золотое колечко. Жена приняла дары, сказав:
– Дождешься, дождешься, краснорожий! – Однако голос ее на этот раз звучал милостиво.
Жаркая банька, распаренный для здоровья веник можжевеловый, ужин с крепким пивом, ласковые разговоры под пологом в кровати до третьих петухов, освежающий, какого давно не бывало, сон. Вот добро, вот славно!.. Век бы так... Отдыхать, растянувшись на перине, а на левой руке – любимая женушка. Да не тут-то было: опять завтра крепость доведется беспокоить. Того и гляди, пулю в лоб получишь. А во всем проклятый Ванька Чика повинен, это он еще по осени соблазнил Тимоху: поедем да поедем царя смотреть. Вот и досмотрелись! Ну да теперь уж поздно об этом вспоминать. Эх, славно было бы потихоньку да как-нибудь в кусты! Вот ужо государыня войско нашлет да великих генералов, живо нашего батюшку-то сцапают, а нас, дураков, на вечные времена к медведям в гости... Эх, эх!
Так думал не один Тимоха Мясников, так думали многие другие казаки-пугачевцы, с трудом и волненьем засыпая возле баб на теплых перинах.
Да, хороша, приятна человеческому сердцу своя многомилая домашность, свои родные дети, да мать с отцом, да хлебушек свой, да дух в избе, сыздетства знакомый, сверчок в запечье и прочее. Но... отчего же так бывает: вдруг на простор, на кровавую потеху потянет разгульную головушку? Гуляй, казак, дыши вольным ветром, носись с пикой, с саблей возле самой смерти!.. Удаль ли гонит казака на поле битвы или честь велит?
2
В продолжение трех дней капитан Крылов делал вылазки из крепости, пугачевцы с боем отходили. Пожар еще не кончился. Над взбудораженным городком сизыми облаками плыл дымище, пощелкивали выстрелы, бухали изредка пушки. Выгорела перед крепостью большая, сажен до сотни, площадь. С вала, от соборной колокольни видны устья нешироких улиц, идущих к окраинам. Пугачевцы и все население по ночам устраивали поперек улиц высокие и крепкие завалы из бревен, дров да камня. Симонов принялся громить эти заграждения из орудий. Толкачев струсил, послал к Пугачеву пожилого казака Изюмова за помощью. Он писал: «Оборони, ваше величество, нас от Симонова, а мы тебе все покорны».
Пугачев тотчас выслал на подмогу атамана Овчинникова с полсотней казаков, тремя пушками и единорогом.
Шестого января, в день Крещения, перестрелки не было, а на другой день к городку подъезжал сам Пугачев со свитой и при конвое в пятнадцать человек. В свите – Иван Почиталин, Афанасий Перфильев, в конвое – Варсонофий Перешиби-Нос.
Овчинников с Толкачевым, в сопровождении полсотни казаков, выехали царю навстречу. На окраину городка, куда не могли достать симоновские пушки, сбежались горожане – поглазеть на давно поджидаемого батюшку.
Духовенство в парчовых ризах стояло с хоругвями впереди народа.
Затрезвонили колокола. Казаки сняли шапки, женщины оправили шали и пуховые платки. Сановито подъехал Пугачев. Окинув по-орлиному все сборище, он громко крикнул с коня:
– Здорово, детушки!
Вся толпа, закричав приветствие, посунулась к царскому коню. Еще не проспавшийся со вчерашней праздничной гульбы, старик Денис Пьянов стоял, покачиваясь, впереди всех. Пугачев сразу увидал его, сказал:
– А вот, кажись, и знакомый... Здорово, дедушка Денис! Узнаешь ли меня?
– Как не узнать... – встряхнув локтями, ответил Пьянов и заулыбался. – Узнал, узнал... Ведь дело-то недавно было. У меня на печке-то бок о бок лежали мы с тобой.
– Я тогда Емельян Иванов был, купцом назвал себя. А таперь я царь твой и всея России, Петр Федорович Третий, император. Я хлеб-соль твою помню, дедушка Денис. Служи мне...
– Ур-ра, батюшка! Ура, ядрена каша! – Старик Пьянов восторженно замахал руками, подбросил шапку, споткнулся и упал.
Пугачев приложился ко кресту и сел в приготовленное тут же, на улице, кресло. Началась обычная церемония целования руки.
Две молоденькие девушки, Марфочка и Варя, стояли в обнимку, переводили восхищенные взоры с чернобородого царя-батюшки на красавца Ваню Почиталина да на лихого усача Варсонофия Перешиби-Нос.
Девчонки Емельяну Иванычу понравились. Приметив, как они «пялятся» на Почиталина, Пугачев, сидя в кресле, покосился на своего любимца и подморгнул ему. Ваня Почиталин тотчас сбил шапку на ухо и кивнул головой знакомым девушкам.
Устинья Кузнецова тоже пришла с народом, уж она-то этакую оказию ни за что не прозевает. Статная, нарядная, в синем душегрее, отороченном белым мехом, во козловых татарских сапогах, она стояла на отшибе, возле чьей-то высокой избы с резными ставнями. «И не подумаю в ручку его чмокать, – шептала она, вприщур оглядывая батюшку. – Только архиереям да попам целуют. А мне, да-кось, наплевать, что он царь». Но сердце девушки сладко замирало: батюшка пригож, батюшка в обхождении с простым людом милостив и деньгами когда-то швырял в нее, пряничками угощал. Только удивляться надо, чем же он прогневил супружницу свою, всемилостивую государыню Катерину Алексеевну? С характером, должно, матушка, крутая, самонравная... Может, когда он пьяненький, за косы ее оттаскал, она и возгневалась... Поди, и у них драчки-то случаются. Эх, эх... Проворонил царство-государство, вот и бьется нынче, как рыба об лед.
И видит Устинья Кузнецова: батюшка навстречь ей брови соколиные взметнул, воззрился на нее, черный ус свой крутит, крутит... А на перстах-то драгоценные каменья. И надо бы красной девке улыбнуться, надо бы низехонько поклон батюшке отдать, но, замест того, она резко повернулась, показала батюшке спину, прочь пошла. Озорливый бес, что ли, боднул ее козлиным своим рогом под ребро? Разгоревшимися глазами провожал Пугачев красавицу. «Хороша девка, да норовиста», – подумал он, вздохнув.
С освещенного зимним солнышком пригорка перебросился он мыслью в туманные дали своего родного дома. «Софьюшка, детушки, матушка родимая... Каковы-то они там?» Щемящее чувство тоски закачало его сердце. Но вот опять валяется в снегу этот надоедливый Денис Пьянов. Который уж раз тянулся он облобызать батюшкину руку, но его снова и снова отталкивали прочь.
– Не трог меня, ядрена каша! – шумел он, отбиваясь руками и ногами. – Он царь, ядрена каша, а мы с ним... на печи вместях... Рыбу скупал он у нас...
– Ваше величество! – вытянулся перед государем Михайло Толкачев. – Не погнушайтесь, батюшка, дозвольте вам в мой домок пойтить. Не побрезговайте рабами своими...
Симонов с Крыловым наблюдали сборище в подзорную трубу с соборной колокольни.
– И попы там, – сказал Симонов, спускаясь по темной, загаженной голубями лестнице. – Вместе с этой сволочью и долгогривые к самозванцу затесались.
– Попы... от страха смертного! – проговорил Крылов. – Им Мишка Толкачев виселицей пригрозил.
– Благочестивый священник, как и хороший солдат, не должен отступать перед смертью...
Внизу, возле выхода с колокольни, стоял, прижавшись к стене, черноглазый, беловолосый малолеток. При виде начальства он сдернул шапчонку.
– Ты откуда, мальчик? – спросил Симонов.
– А я из городка.
– Как же попал сюда?
– А через заплот перемахнул. Меня батенька послал к вам, казак Федор Неулыбин.
– Неулыбин? Знаю Неулыбина... – Симонов нахмурил брови и по-недоброму посмотрел на мальчонку. – Что ж он, к предателям перешел, к Пугачу записался?!
– Пошто? Ничего не записался... – мальчик смущенно замигал. – Батенька велел сказать вам, барин, что верой и правдой он... А в крепость к вам нейдет, потому что разбойники мамыньку пришибут и всю... всю домашность нашу порушат...
Симонову понравился смышленый и словоохотливый паренек. Он спросил:
– Как зовут тебя?
– Ванькой... Уж вы, барин, как бунт прикончится, помилуйте батеньку-то мово... Он верой-правдой... А уж мы чем да нито вашему благородию отслужим.
– Ну, вот что, Ваня... – Симонов погладил мальчика по вихрастой голове. – Ты примечай-ка, что у вас там деяться будет... Прикинь и то, сколько пушек у Пугача да сколько разной сволочи при нем... Понял? Да нет-нет к нам и прибеги. Тебе возле ворот лесенку будут подавать веревочную; да норови в сумерки, чтобы незаметно... А как явишься к крепостной стене, кукушкой трижды прокукуй... На вот тебе на прянички. – И Симонов кинул мальчишке пятак. Он торопился с капитаном Крыловым в войсковую канцелярию.
3
Следующим утром Пугачев принялся за дело. Он приказал собрать к полудню полтораста человек копачей да с десяток плотников, а сам с приближенными направился осматривать вновь возведенные симоновские укрепления.
Они шли пешком. Их путь лежал мимо дома казака Кузнецова, мимо красавицы Устиньи. Девушка, слегка покачивая тугими, круглыми плечами, несла на коромысле воду из колодца. Она с улыбкой обменялась с Иваном Почиталиным поклонами. Пугачев сразу узнал ее. В другое время он остановился бы, пошутил с ней, попросил бы воды напиться, но тут взглянул и отвернулся, прибавив шагу. Из-за предосторожности он был одет по-бедному, вовсе неказисто: на нем засаленный толкачевский полушубок, растоптанные донельзя валенки.
– Что твой розан, девка-то, ваше величество, – обронил, заглянув в глаза батюшке, Михайло Толкачев.
– Которая?
– А вон... С ведрами-то прошла.
– А мне ни к чему, – с притворным безразличием кинул Пугачев.
Они подошли к бугру, на котором красовались три березы с черными шапками покинутых грачиных гнезд.
– Стой! Вот где доброе для батареи место. Распорядись, Михайло, чтобы за ночь каменьев да лесу сюда навозили. Отсюдова учнем Симонова ядрами понужать... – Он залез на березу, стал осматривать крепость. По березе с колокольни ударили из ружья, посыпался из грачиного гнезда хворост. Пугачев спустился с дерева в сугроб. Побежали провожатые.
– Не задело ль, батюшка?
– Кого? Меня? Я завороженный... – с ухмылкой ответил Пугачев. – Слышь-ка, Овчинников! Это что у них тут будет, направо-то, в углу-то?
– А то новая батарея ихняя фланговая, – ответил атаман Овчинников, тыча из-за березы рукой. – Ретраншемент ихний обороняет. Она для нашего городка самая опасная...
– Ну так вот ее и фукнем на ветер... Мину подведем.
– Ми-ину? – округлив глаза, протянул Овчинников. – Да ведь нам, ваше величество, несподручно это, знатецов у нас нетути.
– А я на что? – Пугачев живо повернулся на пятках, пытливо посмотрел по сторонам, спросил: – Чей этот справный дом?
– Казака Ивана Губина, надежа-государь.
Все поспешно направились к дому Губина. В горнице второго этажа, за столом, седобородый хозяин ел жирную, из сомовины, похлебку; старуха возле печки накладывала ему из обливного горшка в миску гречневой каши со шкварками. Хозяин, посматривая на вошедших, продолжал с проворством работать деревянной ложкой. Увидав на божнице, вместе с темноликими иконами, большой восьмикопеечный, убранный финифтью крест, Пугачев, а за ним и свита помолились. Пугачев крестился двоеперстием по-старозаветному. Затем отвесил поклон старику.
– Здоров будь, мой верный раб Губин. Я царь твой...
Старик выплюнул кусок сомовины, вскочил, хотел было упасть Пугачеву в ноги, но тот подхватил его.
– После, после кланяться будешь, казак. А на мою сряду не дивись – в дозоре мы... Идем-ка, друг, с нами, по хозяйским делам. Аршин есть у тебя?
– Есть, ваше царское величество! – по-военному выкрикнул хозяин. – Старуха, подай сюда аршин клейменный, железный!
Пугачев осмотрел обширный двор, обставленный разными постройками. В обмазанном глиной хлевушке хрюкали свиньи, в птичнике зимовали гуси, утки, куры. Конюшня.
Емельян Иваныч, с огарком в руке, спустился в глубокий погреб, уходивший под землю деревянным срубом сажени на полторы. От погреба до крепостной батареи было на глаз около полсотни сажен.
– Ну, старик, прощайся с погребом, – сказал Пугачев и ухмыльнулся. – Самому Симонову могилу тут спроворим... Ну-ка, светите сюды! – По стене сруба, обращенной в сторону крепости, он самолично отмерил три аршина так, три – этак и, вынув из-за пояса кинжал, острием его расчертил на стене квадрат. – Эти бревна плотникам велеть вырубить. А через проем подкоп рыть. Работать по ночам, с темна до свету, чтобы симоновский глаз не видел, ухо не слышало. А ты, Толкачев, предостороги ради, проход с проездом в этой местности закрой караулом... Смотри, казак, – обратился он к Губину, – чтобы ни одна живая душа работку эту не распознала... Особливо бабку свою упреди.
Все вернулись к дому Толкачева, где имел жительство Емельян Иваныч. Возле крылечка ожидали их плотники и копачи с лопатами, многие из них сидели на завалинках и на ограде палисада. Рабочие не видели раньше «батюшку» и, тотчас приметив приближавшихся к ним атамана Овчинникова с Толкачевым, они повскакали на ноги. И вдруг...
– Здорово, детушки! – Чернобородый, в потертом полушубке, человек, подойдя к крылечку, звонко крикнул: – Я царь ваш!..
Рядом с одетыми по-праздничному свитскими своими людьми Пугачев казался замухрышкой, тем не менее, словно под ударом ветра, с голов слетели шапки, толпа повалилась на колени. И – чудно! – как только чернобородый назвал себя царем, рабочему люду стало казаться, что все в незнакомом человеке, как ни был он плохо одет, особенное: и голос, и осанистые плечи, и то, как держал он голову... А глаза, глаза-то! Однажды увидишь такие глаза – вовек не позабудешь...
– Встаньте, детушки, – сказал Пугачев и начал расспрашивать людей, откуда они, что в городке делают, не творит ли им кто обид и поношений.
– Нет, надежа-государь, они всем довольны, – сказал Толкачев, – кой-кто из них беглые помещичьи крестьяне, есть беглые солдаты татаре, черемисы, но среди копачей много и местных жителей.
– Нет ли среди вас доброго знатеца, чтобы подкоп под землей рыть? – спросил Пугачев, снижая голос.
– Подкоп? Так, так, – заговорили копачи, оглядывая один другого. – А вот, надежа-государь, есть такой знатец, он на Авзянском заводе шурфы копал. Яшка, выходи! Эй, Кубарь! Где он?
Был вытолкнут вперед маленький кривоногий человечек с желтыми, морщинистыми щечками, раскосыми глазами, – новокрещенный мордвин из Пензенского края.
– Вот ты какой!.. Кубарь и есть, – пошутил Пугачев, оглядывая кривоногого, с жиденькой бороденкой человека. – Правду ли люди бают, что подкопы ты горазд вести?
– Да уж... – закивал головой Кубарь. – Со всех сил стараться стану, царь-батюшка. А прошибусь в чем, не казни, милостивый.
По-особому, хитренько, посматривал он на Пугачева, как бы прицеливаясь, с какой стороны его обойти, объегорить.
Пугачев несколькими вопросами сделал проверку его знаний.
– Будешь главным мастером, – сказал он затем. – И чтоб работные люди тебе во всем послушны были. Да я и сам почасту буду приходить... И вот еще что... Прислушайтесь, трудники. Идите таперь по своим жительствам, забирайте всякий струмент, кой на потребу будет, а как падут сумерки, сюда, не мешкая, шагайте... Работать по ночам станете, а спать днем. И покамест свои работы не окончите, в домы свои вам ни ногой, без выпуску работать будете, уж не прогневайтесь. Дело ведь государственное, превелико секретное. Ну и, Боже упаси, изменник какой промеж вас сыщется да до времени секрет разболтает, голова тому будет рублена! – резко взмахнув рукою, крикнул Пугачев и быстро пошагал к дому. За ним, прихрамывая на левую ногу, поспешал Овчинников.
Едва затеплилась на небосводе первая звезда, работа в погребе казака Губина закипела. Начало положил сам Емельян Иваныч, он вместе с Варсонофием Перешиби-Носом вырубил из стены первые три венца. Он покрякивал, по-мужичьи поплевывал.
– Мой преславный покойный дедушка Петр Великий, – говорил он, смахивая пот с лица, – сам кораблики рубил. И рубить и снастить горазд был. А вот супружница моя, самозванная императрица, та и по бабьей своей части ни в зуб толкнуть... Чепчик себе вышить не могла. Чего чепчик, даже к моим императорским шароварам пуговицу пришить не умела. Велел как-то я на мои парадные портянки вензель положить. Куды тебе! Она и губы надула – я, говорит, вам не девка деревенская... Бывало, глядишь, глядишь на нее, безделицу, да и раскричишься: эх, ты... ни в дудочку ты, ни в сопелочку!.. Конечно, шибко обижалась... С того больше и пошли нелады у нас.
Окружавшие, прищелкивая языками и причмокивая, с почтительным восхищением внимали его словам.
Поздним вечером, под светом ярких звезд, Пугачев обнял Ваню Почиталина за талию, ходил с ним взад-вперед возле своей квартиры. Разговор меж ними был веселый: Пугачев громко хохотал, Почиталин осторожно посмеивался.
– А с Мишкой, с племяшем Дениса Пьянова, я еще с утра разговор имел, – сказал Пугачев. – Значит, твоя предбудущая – Марфочка Головачева, сиротка... Ладно, замест отца я ей буду... Ну, а таперь иди, хлопец, к своей матке спать, а я ужо приоденусь да сватом и пойду по девкам... Мне и Мишку на этой... как ее? Варьке Пачколиной обженить надобно... Чтоб завтра обоих вас и к венцу. Обе свадьбы зараз обыденком справим.
– Шибко скоро, государь, – взмолился Ваня Почиталин. – Ведь у нас, у казаков, обрядность всякая... В баню с неженатиками ходим, да прочие разные там...
– Ладно, ладно, – перебил его Пугачев. – Нынче время военное, нынче всякие дела-делишки чохом-мохом, живчиком...
Вскоре Пугачев в дорогом с позументом чекмене и при сабле правился вместе с Варсонофием в избы молоденьких казачек: Марфочки и Вари... То-то обомлеют, изумятся девки, то-то будут рады!.. Ну и затейлив же царь-батюшка!
...Старый соборный пономарь Наумыч, отбивавший часы в крепости, вышел из сторожки, поглядел на семь звезд «ковшиком» и, полагая, что наступила полночь, вместо двенадцати, спросонья дернул за веревку четырнадцать раз.
Капитан Крылов, в сопровождении однорукого капрала, совершал обход караулам и дозорам.
– Наумыч, ты?
– Я, ваше благородие, – прокряхтел старик.
– Чего же ты, Бог тебя люли, четырнадцать-то раз отбрякал? Уж скоро три пополуночи.
– Да ведь кто е знает, ваше благородие... Я-то, конечно, на печи дрыхнул, а певун-то мой, петушишко-т одноглазый, на полатях... Вот он и скукарекал. Ну, стало быть, выходи, старик, звони. Ни часов, ничего такого нетути, по петуху звоню. Да вот беда, петушишка-т шибко старый стал, сбивается, одно званье, что петух... Давно пора голову ему оттяпать да в похлебку... Ан жаль. Все-таки душа в нем, хоть и плевенькая, петушиная, а все ж душа... Чегой-то жалостив я стал ко всему живому – пред смертью, что ли?.. Охо-хо... – Наумыч зевнул и принялся закрещивать рот.
Капрал с фонарем впереди, Крылов позади – оба залезли на самый верх колокольни. А там, на соломенных постельниках, спала стража, два старых солдата – Зуев и Безруких. Обычно спали они чутко. Вот и сейчас, услышав скрип ступеней, оба они враз вскочили: отогнули высокие, покрытые густым инеем воротники тулупов и – за ружья.
– Посма-атривай! Погля-а-адывай!.. – дружно закричали они в ночь.
– Ну, как, молодцы, живы? Не спите?
– Как можно, ваше благородие! – воскликнули они. – Такое ль таперич время, чтобы спать... Пугач-то у Толкачева Мишки, бают, содержится... чтоб утробе его распасться натрое...
А Пугачева у Мишки Толкачева и не было. Он хлопотал возле погреба Ивана Губина: проверил работы и подал плотникам совет, как ставить в траншее крепи – этому делу он научился еще в бытность свою в Кенигсберге. Покончив тут, он взобрался на бугор с тремя березами, где должна быть батарея. За ночь сюда уж много было навезено и камня, и бревен. Распоряжался стройкой есаул Перфильев. Всем довольный, Пугачев направился с Варсонофием домой. Оба они успели «угоститься» у Марфочки и Вари, были навеселе. Емельян Иваныч подарил девушкам к свадьбе по золотому, обещал, помимо того, справить им добрую сряду.
Уже заря просилась в небо, восток бледнел, звезды блекли. Придя домой, Емельян Иваныч приказал будить хозяев. Заспанному, еще не успевшему умыться Толкачеву он сказал:
– Будет тебе, Михайло, спать. Глянь на меня, я еще и не ложился.
– Да ведь вы, известно, двужильный, батюшка, – борясь с одолевающей зевотой, ответил хозяин.
– Не жалуюсь... Вот что, братец... Скажи-ка своей хозяйке: у вас тут, в твоем доме, две свадьбы сегодня будем играть.
– Свадьбы? Это какие же такие свадьбы, надежа-государь? Чего-то в толк не возьму... – Удивленный хозяин, запустив руки под беспоясную рубаху, принялся скрести брюхо.
– Какие, какие! Самые обнакновенные. Двух казаков женю... Чуешь? Смотри – чтоб гулеванье истовое было... завей горе веревочкой!
– А подкоп-то, батюшка?..
– Подкоп своим чередом... А ты режь баранов, в лавках у торговых людей забирай моим именем, что надо... Да поболе пива медового добудь – поди, у попов есть, они, кутьехлебы, сладко живут, знаю их. Вторым делом, гостей со всех волостей пригласи да девчонок. Ась? Всю проторь на свой государев счет беру... Лескриптом!
– Что-то невидано-неслыхано, батюшка, ваше величество, чтобы этак напыхом свадьбу править... Ведь на нас собаки брехать станут. Ведь к свадьбе-то год готовятся...
– Ладно, Михайло Потапыч, балакать мне недосуг... Да чтобы музыка была, да пироги... Эх, жаль, Ненилы моей при мне нет... Аншеф-стряпуха моя! Ну, спать пойду. Через три часа либо через четыре буди! Отбрыкиваться стану, за шиворот хватай. Да скажи Овчинникову, чтобы казаки с башкирцами на изготовке были – поведу их за городок штурму обучать. – Говорил он скороговоркой, но притомленным расщепленным голосом, да и всем обличьем своим он был уставший.
– Пожалте, в таком разе, на пуховичок, царь-государь...
– Ну нет... Вы со своей стряпней брякать-стукать станете, заснуть не дадите... Ты ведаешь, как по-походному надлежит казаку спать?
– Господи! Мне ли не ведать.
– Ан вот и не ведаешь... По-походному так: саблю сбоку, кулак под голову, а высоко – два пальца сбрось. Чуешь? Ну, до увиданьица!..
4
Иван Наумыч Белобородов до сей поры и сном-духом не знал, что в великом восстании Емельяна Пугачева предлежит ему быть видным человеком.
Жил он собственным хозяйством в доме жены своей Ненилы Федотовны, что в большом селе Богородском. Село стояло на проезжем тракте между Кунгуром и Бирском, от него до Оренбурга, до Бердской слободы, до горячего сердца Емельяна Пугачева целые полтысячи верст. Но сказано: «Сердце сердцу весть подает». Так оно и тут вышло. Весть о появившемся царе, полыхая молнией во все стороны, достигла и села Богородского. Впрочем, в это время город Кунгур как раз осаждался башкирской толпой полковника Батыркая, а от Кунгура до Богородского – рукой подать.
В своей лавке, помещавшейся в прирубе к дому, Белобородов торговал по малости медом, воском, сальными свечами, дегтем, веревками и прочим.
Сегодня праздник – Новый год, базарный день; торговля шла бойко. Белобородов выручил четыре рубля тридцать шесть копеек с грошем – деньги не малые. После сытного обеда он сидел за прилавком, покупатели схлынули. Без дела стало Белобородову скучно, он сладко зевнул, почесал рыжему коту за ухом, покосился на икону: надо бы возблагодарить Создателя за удачный торг, да рука словно онемела. «Боже, милостив буди мне, грешному», – набожно вздохнул он, раскинул по прилавку руки, опустил на них голову и задремал. И слышит сквозь сон, будто кот курныкал-курныкал да и вымолвил по-человечьи: «Хозяин, беда!» Поборов сон, Иван Наумыч продрал слипшиеся веки, вытер рукавом рубахи бороду: «Ты что это, дрянь, колдуешь?» – насупив брови, боязливо посмотрел он на кота вприщур. Но кот, как ни в чем не бывало, спокойно сидел на мешке с мукой, умывался. Белобородов сплюнул, пробурчал: «Вот ужо кошкодавы поедут мимо, я тебя, тварь, за полушку сбагрю...» – и, желая разогнать сон, стал грызть каленые орехи.
Тут скрипнул дверной блок с привязанным на веревочке кирпичом, взбрякал колокольчик, дверь с шумом распахнулась, с улицы, вместе с клубами мороза, ворвались в тепло трое.
– Иван Наумыч, беда стряслась! – какими-то придушенными, не своими голосами прокричали все трое. – Прибежали смутьяны каки-то на конях, возле церкви царский манифест вычитывают... Чу, набат!
И всех словно ветром вымело из лавки. Навстречу заполошному звону бежал народ. Опираясь на клюшку, култыхал и Белобородов: он сильно прихрамывал на правую ногу, сведенную еще смолоду в коленном суставе.
Подле церкви стояли пятеро конных башкирцев, шестой – Данила Бурцев, земляк Белобородова. Он только что кончил читать по бумаге манифест царя Петра Федорыча и, обратясь к толпе, гулко заговорил:
– Мимо вас, жители, идет государев полковник Канзафар Усаев с пятьюстами башкирцев да русских. А идет он по приказу государеву Кунгур брать. А и находится он во сю пору от вашего села близехонько. А мы высланы Канзафаром, чтобы занять для его воинства квартиры, а также опечатать питейные дома и торговые лавки. И кто его, Канзафара, встретит, дома того разорять не будем, а станем льготить и жаловать всякой вольностью. А кто противиться альбо в бега, тех ловить и вешать, домы же отписывать на государя.
– А где он, государь-батюшка наш? – раздались голоса.
– А отец наш государь находится в Оренбурге. Оренбург он взял и Уфу взял. Собирается на Казань идти, а там и на Москву. Он, батюшка...
Но Белобородов дальше не слушал. Бросив толпу односельчан, он прытко-прытко покултыхал к себе домой. Ахти, беда! Что делать, куда податься? Ежели в леса с семьей, дом с лавкой припечатают, отберут на государя. А ведь у него, Белобородова, жена, дети малые, да и достатком Бог не обделил. Ко всему прочему, еще неизвестно, государь ли он, – может статься, самозваный перевертень, плут и христианским душам погубитель, бродяжка Пугачев, как гласят о нем манифесты государыни... Да нет, кабы не был он государем, Оренбург с Уфой не покорились бы ему. Ох, Господи, твоя воля, что же делать-то? «Эх, – прищелкнул Белобородов себя в лоб, – разве постараться императору Петру Третьему? Нешто не солдат я царский? Нешто позабыл, как самопал в руках держать да как на лихом коне носиться? Хоть хром я, да ведь еще крепок, да и годы мои не такие уж запущенные...»
Он сказал жене:
– Приготовься гостей встречать. От государя гости к нам жалуют! – Работнику он велел заседлать коня, с проворностью вскочил в седло и поехал навстречь Канзафару, за околицу. Его нагнали выборные от сельских жителей. Они ехали на трех санях, с хлебом-солью и, по праздничному делу, были вполпьяна.
Встреча выборных с Канзафаром Усаевым произошла в версте от Богородского. Видный, дородный Канзафар неторопливо слез с коня, оправил кривую у бедра саблю, одернул цветную, на лисьем меху, шубу. Скуластое лицо его лоснилось от жиру.
Выборные, сохраняя достоинство, на колени не валились. Они лишь сняли шапки и отдали пугачевскому полковнику поклон.
– Добро вам, что встретили меня, – сказал полковник. – Я в великой чести у государя.
Канзафар Усаев со своими приближенными остановился у Белобородова. Канзафар на вид был строг и голос имел властный. Белобородов попервости страшился его. Собрались в дом сельский сотник, староста и лучшие люди из крестьян. Канзафар велел своему писчику читать вслух государев манифест. Выслушав оный, жители сказали:
– Мы государю покорны, будем стараться ему со усердием.
– В таком разе, – приказал полковник, – соберите немедля со своего села сколько можно молодых мужиков с лошадьми, я поверстаю их в казаки, и чтобы были они готовы к выступлению.
Было набрано двадцать пять человек. Канзафар к ним придал двенадцать из своих людей и определил, по их желанию, сотником над ними Ивана Белобородова.
Белобородов, изменившись в лице, вскочил со стула, хотел было возразить, что он, мол, человек покалеченный, хромой и многосемейный, командовать отрядом не может. Но Канзафар, насупив брови, взглянул на него сурово и по-строгому пальцем погрозил. Да и жители закричали в голос:
– Жалаим, жалаим тебя в свои начальники! Не отрекайся, Иван Наумыч, потрудись миру. Ведь ты царской службы солдат.
Белобородов сразу как-то осел, обмяк, потерял волю над собой.
Канзафар со своей толпой прогостил в Богородском двое суток. Белобородов получил приказ: выступать в поход вместе с Канзафаром. Вот беда! Что делать? В отпор идти – пожалуй, голова слетит... Значит, доведется всю домашность свою бросить. Ну, что ж, теперь пятиться поздно.
Ненила Федотовна, чтобы не подымать при начальнике гвалта, увела Белобородова на огород, в сарай, и там, как медведица на пестуна, насела на него:
– И куда тебя, хромого дурака, в этакую погибель-то несет?
Она долго ругала его, даже пыталась влепить ему затрещину, да рука не поднялась: жалость к мужу повисла на руке тяжелой гирей. Белобородов выслушал женину бурю молча; душа его не покачнулась. Не потому ли стала она вдруг твердой, что он, бывший солдат, усмотрел некую цель, как стрелок – мишень, куда ему вогнать пулю? Да нет, нет, никакой цели Белобородов перед собой не видел и, не случись в Богородском Канзафара Усаева, торговать бы ему, Белобородову, в своей лавке медом да воском до самой смерти. И со вздохом он сказал жене:
– Прости меня, Ненилушка, желанная моя!.. Прости ради Бога!
И бросились они друг дружке на шею, и губы их сомкнулись в прощальном целовании, и слезы разом брызнули из глаз.
А там, на церковной площади, уже высвистывали башкирские дудки, выбрякивали бубны, громкий клич стоял:
– По коням! Айда, айда!
И вот осталось Богородское позади. Прощайте все, простите...
Белобородов ехал рядом с Канзафаром. Сердце его стучало часто и тревожно, сердцу было больно. Всюду простор и солнце, кругом белые снега лежат, а перед мысленным взором непроглядные туманы: все, что впереди, укрыто-нахлобучено шапкой-невидимкой.
Если б знал Иван Наумыч, что боевой путь его будет славен, что предстоит одержать ему многие победы над врагом, он исполнился бы гордостью и великим ликованьем. Но если б по-настоящему прозрел он сам или рыжий кот-вещун шепнул бы ему во сне: «Когда начнет желтеть на березе лист, сказнят тебя, хозяин, лютой казнью», – Белобородов круто бы повернул своего коня, приурезал его ременной плетью, и понес бы, понес его быстрый конь в синие леса, в тайное укрытие...
Однако ни славных своих дней, ни своего темного конца он не ведал. Человек, как ладья, мчится вместе с теченьем по волнам бесконечности. И трижды печальна участь пловца, ежели он кинется в волны без руля, без ветрил. Лишь сильные руки, железное сердце да прозорливый ум ведут человека к цели: в тихую заводь, против воли, в бешеной схватке с природой, с привычкой, с капризом случайности.
Торговец, из крестьян, бывший солдат царской службы, Белобородов пустился в путь без руля, без ясной, осмысленной цели. Но в его темном сознании, где-то под спудом, все же брезжил некий робкий свет... Может статься, был то отблеск далекого зарева – зарева дум и надежд многострадальных предков его...
В селе Алтынном военачальники разделились: Канзафар с толпой пошел под Кунгур, Белобородов с сотней людей подался в сибирскую сторону через Ачитскую крепость, к Екатеринбургу.
Разлучаясь, Канзафар вручил Ивану Наумычу для публикации манифест государя и преподал наставление:
– Противникам рубить голову, а склонившихся жаловать вольностью, стричь их по-казацки и приводить к присяге.
Таково было начало Белобородова как самостоятельного вождя одного из главных отрядов пугачевского движения. Таким образом, их стало трое: Белобородов, Чика-Зарубин и сам Пугачев.
Глава IV
Штурм Яицкой крепости. Малые дети. Оренбург
1
Свадьбы прошли шумно. Обе пары молодых были своей судьбой довольны выше меры. Особенно ликовал, сидя на пиру рядом с своей ненаглядной Марфочкой, Ваня Почиталин. Девятнадцатилетний парень, он успел отпустить русую бородку и походил на заправского казака.
Пугачев в церкви не был, он приехал с военного ученья к свадебному столу.
Пир шел горой до третьих петухов. Выпито, съедено было много, у залихватских плясунов поотлетели каблуки. В плясы вступил и сам Емельян Иваныч. Он держал себя не так, как в Берде, в царском дворце своем – сановито да важно, а попросту, без затей, и лихо отплясывал с веселыми девахами. Сам заводил игры, первым был запевалою. И уж не просто песня, а зычный, в полсотни глоток, рев сотрясал стены, колебал хвостатые огоньки свечей.
Со свадебного пира дважды бегал Емельян Иваныч на работы. Копачи и плотники вели подкоп внатуг, без передыху. В траншее горело множество восковых и сальных свечей. Пробовали зажигать смоляные факелы, но они очень чадили.
– Вздых спирает, – жаловались землекопы, – шибко тяжело дышать.
– Да уж порадейте, детушки, таперь недолго, – подбадривал их Пугачев.
И велел в потолке минной траншеи сверлить отдушины наружу, через три сажени одна от другой.
Поздним часом гости со свадебной пирушки разошлись. Остались мертвецки пьяные да почтенные старики. Обе пары молодых, на разубранных тройках с бубенцами, отправились по домам. Гости пожелали им покойной ночи, всяческих успехов в жизни и дали в их честь ружейный залп.
И лишь залп отгремел, оба старика сторожа на колокольне враз вскочили и закричали что есть силы:
– Посма-а-атривай!
– Послу-ушивай!
И на батареях шевельнулись. Но снова все стало спокойно: песня, бубенцы, скрипка на морозном воздухе пиликает.
Из соборной сторожки вылез старый пономарь Наумыч, постоял, посмотрел на заветные семь звезд, потянулся к веревке и отбрякал в колокол десять раз. Надо бы еще надбавить, да дюже студено, и глаза слипаются, сон долит... Ох, Господи, твоя воля... Который же час-то взаправду? Чегой-то и петух не кукарекает: то ли спит, то ли сдох вовсе? Всякому дыханию свой конец приходит.
К 20 января подкоп был готов. Длина его тщательно промерена – около пятидесяти сажен, и надсмотрщик Яков Кубарь заверил царя-батюшку, что землекопы стоят уже под валом укрепления.
Темная ночь, небо в хмаре. Тишина. Пугачев с ближними торопится к подкопу.
И как раз в этот час возле крепостных ворот трижды прокуковала кукушка. По веревочной лестнице малолеток Ваня Неулыбин перебрался через вал и был отведен к самому коменданту. Симонов еще не ложился, вышел в кухню, поприветствовал мальчонку, спросил:
– Как дела, малец? Чего долго не бывал?
– А неможно было, васкородие, караулы у них, разъезды. Подкоп под крепость роют.
– Подкоп?! Да полно, уж не врешь ли ты? Не подослан ли, чтоб с толку меня сбить? Батька-то твой еще не переметнулся к Пугачу?
У мальчика задрожал подбородок, градом покатились слезы. Симонов, видя свою промашку, погладил мальчика по голове, сказал:
– Ну, ладно, ладно. Я пошутил. Верю тебе, Иван Неулыбин! Откуда же и куда они, изверги, подкоп ведут?
– Не знаю, – утирая слезы шапкой, ответил Ваня. – И никто не знает. Я ж говорю, что караулы у них... Батенька говорил, быдто ведут подкоп от дома отставного казака Ивана Губина, а куда – неведомо.
– Проверим, – сказал Симонов и отправил посыльного за капитаном Крыловым.
Тем временем Пугачев велел поставить в край подкопа бочку с десятью пудами пороха. Порох втугую забит был тряпьем.
Часа за три до рассвета без шума выведены были яицкие казаки и расставлены в боевых местах. Они получили от батюшки приказ: как только последует взрыв, тотчас же бросаться всем гамузом на штурм ретраншемента.
Многим казакам, постоянно жившим в городке, не особенно-то хотелось воевать, да еще среди темной ночи. А казаки-пугачевцы из Берды, дорвавшись до своих собственных теплых хат, за две недели жизни в Яицком городке успели порядочно обабиться и отвыкнуть от походной обстановки. Им тоже не больно-то хотелось воевать. Впрочем, большинство казаков было настроено по-боевому: Пугачев умел разжечь жар в их сердцах и мыслях.
Вместе с Кубарем и с одним работником Емельян Иваныч спустился в галерею. В руке у него толстая восковая свеча. От ее колеблющегося света по темным стенам, подпертым бревнами, призрачные пляшут тени. И чем дальше продвигались они вперед, тем душней становилось, спертый воздух плыл встречу, гасил пламень.
– Врешь, не погаснешь, – улыбаясь в бороду, говорит Пугачев, и его щекастое лицо в трепетном свете кажется медно-красным. – Светиленка-то в свечке зарубежная... – Он приготовил свечу сам, предварительно пропитав светильню особым составом, секрет которого вывезен был им еще из Кенигсберга. Однако технику взрывания знал он только понаслышке, хотя и объявлял себя «полным сего дела знатецом».
Яков же Кубарь во взрывных работах еще меньше Пугачева смыслил. А ведь дело предстояло опасное: десять пудов пороха – не шутка!
Пугачев шел на верный риск, он в полном сознании ставил свою жизнь на карту. Все трое подошли наконец к бочонку с порохом. У всех заныло, затосковало под ложечкой.
– Ну вот, – сказал Емельян Иваныч, – теперь будем взрыв чинить. – В сыром и глубоком подземелье обычно громкий голос его звучал глухо, придушенно. С потолка просачивалась влага, покапывало и на бочонок. – Ну, Кубарь, значит, начнем?
– Начнем, батюшка...
– Дай-ка сухую тряпицу.
– Нету, батюшка, не запаслись. Ужо я сбегаю, – сказал Кубарь.
– Стой, некогда!.. Ну те к сатане... – Пугачев сбросил с плеч чекмень, снял тонкого холста набойчатую рубаху, скомкал ее и втиснул вместо отсыревшей тряпки в стоявший вверх дном бочонок с порохом. – Таперь так... Я этот огарок укреплю в середке бочонка в тряпках. Огарок догорит, огонь и перейдет на тряпки... Понял? А мы к тому времени успеем выскочить. Ну, молитесь Богу! – И он стал укреплять в тряпье горящий огарок.
– Как бы не упала свеча-то, борони Бог... И не выскочишь, – пробормотал Кубарь. Он дрожал, зубы его ляскали.
И вдруг, как по злому слову, огарок кувырнулся набок, тонкой пряжи рубаха затлелась и разом вспыхнула. Кубарь дико вскрикнул, повалился на землю, работник с воем рванулся в глубину темного, как могила, штрека. Еще момент и...
Но Емельян Иваныч уже сорвал с бочонка пламя, смял его в пригоршне, кинул наземь и принялся топтать ногою. И стала вокруг тьма еще непроглядней.
– Слава Богу, – выдохнул он, обливаясь холодным потом. Смерть пронеслась над ним, как черная молния. Отдышавшись, он сказал Кубарю и вернувшемуся работнику: – А ну, у кого кресало да сверкач, высекай огня. – И достал из кармана новую свечу. Из ее конца свисала длинным, в аршин, хвостом насыщенная горючей смесью светильня – «запал». – С нами Бог, детушки! – вымолвил Емельян Иваныч, подошел к бочонку, утопил свечу в порох запалом вверх, не торопясь укрепил ее в тряпье. – Ну, таперь прочно. Уходи!
Оба помощника кинулись вон. Пугачев, стиснув до скрипа зубы, зажег запал и с горящим огарком прытко пошагал вслед за людьми. Маленький, кривоногий Кубарь, расставив руки, натыкался на стены и беспрерывно бормотал: «Господи помилуй! Господи помилуй!» Он бежал впереди, за ним спешил работник.
– Беги, дьяволы, беги! – кричал Пугачев, обгоняя их. Огарок в его руке погас. Все трое очутились в густой тьме. Бежали молча, шумно, со свистом дыша. Наконец-то впереди засерело; выход, рассвет, спасенье!
2
Рассвет шел по седому небу, погода была тихая, мягкая. На улицах еще сутемень, в жилищах светились первые утренние огоньки. А там, за земляным, запорошенным снегом валом, в крепости, пылали жаркие костры, отблеск их елозил по белой колокольне, она как бы покачивалась, порою зябко вздрагивала. Над кострами огромные кипучие котлы со смолой, с бурлящим кипятком; кучки старых солдат сидят на корточках вокруг костров, подставляя теплу спины, вытянутые вперед руки. Тут же толкутся казаки, солдатские и казачьи женки с ведрами, с кувшинами, оловянными ковшами – работы им будет много. Прошагали два офицера: капитан Крылов и поручик 6-й легкой команды Полстовалов. Лица их сердиты, озабочены. А Симонов на колокольне. Спасибо мальчонке, Ванюше Неулыбину!
В городке, среди пугачевских казаков, тоже немало женок и подростков. В их руках пилы, топоры, арканы: может, доведется крепостные столбы валить. Только доведется ли?
Пугачев отлично понимал, что все было сделано не по правилам, а тяп да ляп: не закрыты даже частые отдушины, не забит горн. Надлежало самый конец штрека завалить до потолка камнями да забить землей, чтоб бочонок с порохом сидел в склепе, как в скорлупе орех. Но для этого надобен длинный горючий шнур, который позволил бы вывести его от пороха наружу и поджечь. А где такой найдешь?
Рассвет все гуще растекался по седому небу, свеча в подземелье догорала. Что же так долго нету взрыва?
Вдруг земля под ногами встряхнулась, вылетевшая из устья штрека воздушная волна свалила кое-кого наземь, вслед за тем тарарахнул взрыв.
– Ур-ра! – заорали пугачевцы и схватились за оружие. С граем сорвались с берез галки и вороны, заполошно взлаяли псы, замычали коровы, лошади в конюшнях стали приплясывать и ржать.
Взрыв причинил лишь малый вред укреплению – был разрушен только внешний откос вала с головной частью батареи; земля осела в ров и засыпала его до половины. Облако порохового дыма заволокло собою место взрыва.
– На штурм! На слом!.. Вперед, детушки, вперед! – раздалась зычная команда Пугачева.
– На штурм! На слом! – подхватила огромная толпа, и пугачевцы, вперемежку с женщинами, яростно бросились вперед.
– Ур-ра! Гиг-ги-ги-ги! – гремело в воздухе.
До двухсот человек кинулись с лестницами, с топорами в ров, пытаясь залезть на вал, но солдаты, усердно работая штыками и прикладами, всякий раз отбрасывали их.
По площади, по переулкам бежали к крепости казаки:
– Ги-ги-ги!.. На штурм, братья казаки!.. Ура, ура!..
С вала, с колокольни загремели пушки, затрещали ружья, картечь и пули беспощадно поражали штурмующих, нанося им большой урон. Казаки побежали врассыпную, попрятались в ближайших избах, в развалинах недавнего пожарища, открыли бешеную стрельбу по ретраншементу. Однако расстояние до укреплений было слишком велико —недаром предусмотрительный Симонов выжег в этом месте порядочную площадь, выстрелы пугачевцев были для защитников крепости мало опасны.
Клубы тухлого дыма развеялись. Подымалось солнце. Пугачеву с высокой остроконечной крыши видно было, как двести человек его смельчаков, бросившихся первыми в ров, на штурм, отчаянно рубят заплотные столбы, подкапывают насыпь, приставляют к валу лестницу, лезут, падают под градом пуль, отстреливаются и снова лезут. С вала солдаты и женщины, похожие издали на разъяренных зверей, поливают их расплавленной смолою, кипятком, швыряют в них раскаленный, с горящими углями, пепел. Изувеченные люди с душераздирающим воплем отскакивают прочь, валятся, ползут к сугробам, зарываются ошпаренной головою в снег.
Но штурм продолжается с неослабевающим упорством.
– Подмогу! Подмогу давай! – взывают осаждающие.
– А ну, детушки, на помощь! А ну! Разом, разом! – взмахивает с крыши руками Пугачев, стараясь подбодрить схоронившихся в избах и за укрытиями своих казаков.
Толкачев бегал от кучки к кучке и тоже кричал:
– Айда, айда!
Сотни три казаков и башкирцев повыскакали на погорелую площадь, пытались сбежать в ров, но, встреченные с вала картечью, падали десятками, а оставшиеся вживе разбегались.
Заскрипели крепостные ворота, отряд симоновских солдат и казаков, под командой поручика Полстовалова, кинулся в штыки на пугачевцев и после упорного боя окончательно выбил их из крепостного рва.
Военные действия закончились лишь к вечеру. Пугачевцы потеряли около четырехсот человек убитыми и ранеными. Потери Симонова были в десять раз меньше.
От неудачного штурма Пугачев был в сильном волнении и гневе. Вместе с Овчинниковым и Толкачевым, слегка раненным в руки, он стоял перед покинутым домом старшины Мартемьяна Бородина, еще в начале осени ушедшего в Оренбург с верными правительству казаками. На площади у дома торчала только что выстроенная виселица – щепки, стружки, перекинутая через перекладину веревка. Костер грел. Мимо окружавшей Пугачева толпы провозили на санях убитых и раненых. Стоны изувеченных мешались с плачем, с воплями осиротевших женщин и детей. Возбужденная толпа то обнажала головы и набожно молилась за убиенных, то в сотни глоток, не стесняясь присутствием царя, раздраженно орала:
– Повесить! Вздернуть Кубаря! Неладно подкоп прорыл.
– Эстолько людей зачем почем зря сгубили. Повесить! Повесить!
– Где он? Эй, Кубарь! Волоки его, гада!
А желтолицый коротыш Кубарь, обливаясь слезами, валялся в ногах у Пугачева.
– Помилуй, помилуй... – вопил он, ударяя себя кулачишком в грудь.
Грянул из толпы неожиданный выстрел. Пуля ударила Кубарю в живот. Кубарь охнул, опрокинулся навзничь и пополз в сторонку умирать.
– Ведут, ведут!.. Вот они, голубчики... – в злорадстве загудела, почуяв близкую кровь, толпа. – Царь-государь! Прикажи их вздернуть! Они из богатеньких, старшинскую руку держат... Мы кровь льем, а они, злодеи, по запечью у себя...
Девять связанных по рукам рослых казаков, из тех, что на зов Симонова не пошли в крепость, а остались при домашности, были приведены к костру взбаламученным народом.
Не раздумывая, Пугачев взмахнул рукой в сторону виселиц.
Палача Ивана Бурнова здесь не было, он остался в Берде. Вешали казаки Зоркин и Быченин. Столпившийся народ, еще так недавно мирно настроенный, все более и более ожесточался. Среди толпы были пьяные. Прибежавшие матери выхватывали из людской гущи своих мокроносых на морозе ребятишек.
– Домой, чертенята, чтоб вас притка задавила! – сверкая глазами, грозились женщины ребятам.
И вот подволокли еще одного. Это дворовый человек ненавистного старшины Бородина, по имени Яков. Он был отправлен Бородиным из Оренбурга с донесеньем Симонову, но на дороге схвачен пугачевцами.
– Ваше величество, – стал рапортовать царю Михайло Толкачев. – Мы, как сюды шли из Берды с отрядом, поймали вот эту самую фрухту. А как вязали его, он твою милость сволочил.
– Как же ты смеешь, изменник, неумытая твоя харя? – проговорил Пугачев, глядя в упор на Якова.
– Сам ты неумытик! – закричал тот бешено. – Какой ты царь? Ты мужичина сиволапый, как и мы... В казанском остроге вшей кормил!
Вокруг все замерло. Рот Пугачева перекосился, глаза широко открылись, он судорожно схватился за саблю. Рослый мужик Яков, похожий телосложеньем своим на Хлопушу, вырвал нож у зазевавшегося казака и бросился на Пугачева. Но казачья пика ударила разбойника в спину, и он без стона повалился в костер. От костра брызнули в сторону горящие головешки.
Все это произошло мгновенно. Поверженного смертельно раненного верзилу поволокли к плахе.
Стало совсем темно. Страсти в толпе затихали.
За ужином Пугачев был мрачен, вял, впадал в какую-то, не присущую его характеру, сонливость. Ел мало, но выпивал с усердием и не хмелел. На вопросы отвечал нехотя, иным часом невпопад.
– Поеду от вас на короткое время в Берду, к своему воинству, – говорил он тихо. – А вы разыщите знатеца-минера, да не такого дурня, как Кубарь. Когда вернусь к вам, учнем новый подкоп вести. А то, вишь, неудобица вышла. А Симонова я доконаю. И повешу...
– Ваше величество, – подал голос старик Губин, – уж ежели подкоп делать, так надобно не из моего погреба, а под колокольню. Хоть и грешно, да Господь простит... Господь за бедность да обиженных кровь свою пролил... А мы ли не обиженные?
– Верно, Иван Захарыч, – поддержали старика гости. – Под колокольней кабудь у Симонова пороховой погреб. Народ так балакает, слых такой пропущен.
– Угу, – сказал Пугачев. – А вы, други, приготовьтесь-ка атамана себе выбрать. Присоветуйтесь друг с другом, кто да кто у вас на примете.
– А уж мы совет держали, надежа-государь, – заговорила застолица. – Большинство склоняется посадить атаманом Никиту Каргина. Он, правда, что старик злой, зато богомольный: спасения ради души своея в пустыне жил, на речке Ташле. А ныне здеся-ка, к семейным своим прибыл.
– Ладно, – сказал Пугачев и, ни с кем не простившись, ушел спать.
Но не спалось Емельяну Иванычу. Мерещился ему Кубарь. За что, про что погиб человек – неведомо... Мерещились и девятеро повешенных. Пугачев вздыхал, поджимал к животу колени, ворочался с боку на бок. Не спалось. Тоска сосала душу... И не хватало воздуха. Пьян, что ли? Нет, кабудь не вовсе. Скорее бы в Берду. Там все-таки чин чином, канцелярия, коллегия. А здесь самодовольство, без всякой узды люди, а внатыр против толпищи не больно-то пойдешь. Взнуздать народ надо! А то никакого с ним распорядка. А без распорядка и впрямь, как балакали заводские людишки, загинешь. Не числом воюют, а распорядком.
С тем он и уснул.
3
Наутро Пугачев усилил караул, выставил против Симонова крепкие пикеты, стал подготовлять батареи. Проходя по улицам, слышал долетавшие из хижин стоны раненых. Он сдвигал брови к переносице, бросал через плечо шагавшему чуть сзади него долговязому Почиталину:
– Ах, несчастные детушки мои... Сколь верного народу покарябал злодей Симонов.
В иных домах, где покойники, были прибиты к наружной стене черные платки – траур. Из дома в дом шлялись привезенный с бахчи знахарь и две бабушки-казачки – мастерицы останавливать кровь, залечивать рубленые раны, отхаживать «сколотых».
Знахарь, бородатый гриб, пользовал раненых заговорами, бараньей печенкой, еще собачьим мозгом. Были удавлены и освежеваны для «снадобья» пять дворовых псов. Колдун обладал большой силой внушения, и, когда он пристально смотрел раненому в глаза и что-то бормотал, режущая боль сразу же стихала, к больному возвращались силы.
В обширном подворье Мартемьяна Бородина большая толпа казаков и башкирцев, с котелками, кошелями. Промеж народа сигают собачонки. Возле амбара местный житель Иван Харчев, коему поручено питание прибывших из Берды пугачевцев, рубил, развешивал и раздавал пришедшим под особые квитки мясо, рыбу, хлеб.
– Чередом, чередом подходи! – звенели выкрики. – Становись в хвост!
Горластые вороны, рассевшись по голым березам, ненавистно посматривали на людей: не уходят, не дают поживиться вкусной снедью.
Сзади Пугачева, идущего с Почиталиным, семенили гурьбой подростки.
– Царь, царь это... Самый главный... Главней Матюшки Бородина, главней Симонова...
На скрип шагов, на дробный топот Пугачев обернулся и, остановившись, поманил детей к себе. Те тоже приостановились и, оправив шапки, с любопытством воззрились на него. Пугачев заулыбался и тихонько стал подходить к ним. Они попятились, собираясь бежать.
– Не страшитесь, казачата... Чего это вы? – сказал Пугачев. – Я вас гостинчиком угощу. – И велел Почиталину купить в лавке заедок да сластей на целую полтину.
Опустившись на одно колено, он взял за плечи четырехлетнего пузана, закутанного в мамкину шаль, спросил его:
– Как звать, атаман?
– Кешкой звать, – смущенно пролепетал круглый и пухлый, как шерстяной клубок, мальчонка и вложил палец во влажный розовый роток.
– Мать дерку дала ему седни, – проверещала осмелевшая девчонка лет семи, она подпрыгивала и крутилась на одной ноге. – Я евоная сестренка, Дунька.
– За что же тебя драли, Кешка? – участливо спросил Пугачев.
– За волосья, – прошептал шерстяной клубок.
– А ты как... царя-то любишь? – перевел Пугачев разговор на иное.
– Нет, – сказал Кешка, – я больше пряники люблю да мед, ощо кашу с маслом.
Ребятишки громко засмеялись, засмеялся и Пугачев, заулыбались и четверо конвойных молодцов-казаков.
Прохожие снимали шапки, низко кланялись Пугачеву и, понуждаемые конвойными («Проходи, проходи!»), шагали дальше. Проезжали возы с сеном, шли бабы за водой, прошествовал долговязый верблюд, запряженный в дровни: на дровнях калмык в остроконечном малахае. Два казака выковыривали косарями из бревенчатой стены засевшую при вчерашней перестрелке картечь. На противоположной стороне дороги стоял на коленях подвыпивший Денис Пьянов и, скрестив руки на груди, кричал через всю улицу:
– Царь-государь!.. Пришли мало-мало на опохмел души, а то старуха ни синь-пороха не дает...
Его подхватили, поволокли в переулок.
Но вот Иван Почиталин доставил кошель гостинцев. На заедки, на леденчики, на медовые ореховые пряники ребята набросились с радостным криком.
– Спасибо, царь! Спасибо, царь-государь!
– Да нешто я царь?
– А то нет? Знаем, знаем!
– Ча-арь, – сказал и Кешка. Ему досталось сладостей больше всех. Пугачев с Почиталиным засунули парнишке за шаль две пригоршни, и широко улыбавшийся счастливый Кешка стал как бы еще толще.
Он побежал догонять кинувшихся домой ребят, по дороге кувыркался в снег, вскакивал, снова катился шариком.
Пугачев смотрел им вслед, вспоминая о своей далекой семье, брошенной им в Зимовейской, на Дону, станице. Живы ли, здоровы ли? Он не знал, что все его семейство «по бедности между дворов бродит, питаясь – кто что даст». Он не знал и того, что Екатерина лично повелела жену и детей его «без оказания им наималейшего огорчения, яко не имеющим участия в злодейских делах Пугачева», направить в Казань, в распоряжение губернатора Бранта.
На другой день была «закличка», был собран казачий круг. Пугачев, с драгоценной саблей у бедра и в бобровой шапке с красным напуском, стоял в кругу на высоком руднике. Сзади него, с обнаженными саблями, – шестеро молодцов-казаков да атаман Овчинников. Был прочитан старый манифест, где царь жаловал казаков землей и вольностью. Затем Пугачев сказал:
– Извольте, войско яицкое, по издревле установленному обычаю отец ваших, выбрать себе атамана и старшин. Выбирайте, кого хотите, это в полной воле вашей, детушки. А ежели выбранные не будут войску угодность творить, хоть через три дня вольны вы сменить их и новых по душе да по общему в кругу совету выбрать... Довольны ли?
– Довольны, батюшка! Довольны, надежа-государь! – кричали казаки. – Спасибочка, что старинный свычай наш блюдешь.
На звание атамана был выдвинут богомольный и злой старик Никита Каргин, на должность двух старшин – приехавший из Берды с письмом к Пугачеву Афанасий Перфильев и Фофанов Иван.
Высокий, сухой, с суровыми глазами, старик Каргин, сдернув шапку, низко поклонился Пугачеву.
– Батюшка, уволь! За старостью и малограмотством своим я в столь большом достоинстве быть не могу. Уволь, Бога для...
Пугачев подбоченился, приподнялся на носках и, прищурив правый глаз, напористо сказал:
– Весь мир теперь слушает меня и служит мне... А ты противиться надумал? Ась?
– Ин будь по-твоему, отец, – молвил старик и поклонился царю в ноги.
Поздравив казаков с новым атаманом и старшинами, Пугачев ушел из круга. А в кругу началась обычная церемония.
Казаки вызвали на круг трех выбранных и сорвали со своих голов шапки.
– Господин атаман и господа старшины, – говорили они, кланяясь выбранным. – Послужите нам, войску Яицкому, верою и правдою.
Те, как всегда в подобных случаях, никли головами, смиренно отговаривались:
– Недостойны мы, господа казаки, управлять вами. Скорбны мы разумом своим. Не обессудьте...
Уговоры и отказы продолжались долго. Наконец той и другой стороне игра прискучила. И выбранные, посоветовавшись друг с другом глазами, молвили:
– Так и быть, господа войско Яицкое, мы в согласье.
– Благодарим, благодарим! Спаси Бог! – во всю мочь заорал круг.
Самый старый из казаков подошел к новому атаману и трижды ударил его нагайкой по спине. Это означало: «Мы тебя выбрали, мы тебя и сверзить можем». Атаман снял шапку, покорно поклонился кругу, затем, взяв от старика нагайку, трижды опоясал ею вдоль спин двух новых старшин. Те тоже сняли шапки и поклонились сначала кругу, потом и атаману. После этого тот же старик, теперь уже сам обнажив лысую голову и припав перед атаманом на одно колено, торжественно, при общем кличе «ура», вручил ему булаву – знак власти.
Пугачев отправил Овчинникова с отрядом казаков в Гурьев-городок за порохом, деньгами и продуктами. И вскоре сам выехал под Оренбург.
4
Положение в запертом Оренбурге с каждым днем ухудшалось. Жителям и гарнизону выдавали половинную долю провианта, продукты в купеческих лавках неимоверно вздорожали, а базаров не существовало. Жители ходили как тени, многие стали опухать, многие захворали цингою.
Изобретательный Рычков выдумал новый способ питания: надо старую кожу – будь то сапоги, шуба и хомут – как следует распарить, затем мелко-мелко искрошить, чем мельче, тем лучше, и это крошево подбавлять в тесто, тогда хлеб будто бы приобретает особую питательность. Впрочем, сам он своей выдумкой не пользовался, а те, кто поверил ему и отведал рычковского хлебца, долго маялись животами и свирепо бранили ученого выдумщика.
Хотя губернатор, все начальство, купечество, Рычков и прочие люди состоятельные продолжали питаться сытно, но и они благодаря беспрерывным волнениям духа пожелтели, исхудали. И коллежский советник Тимофеев, под командой которого состояли находившиеся в Оренбурге казаки и татары, был, как и прежде, тучен – в нем весу было двенадцать без малого пудов, – из-за свой тучности он очень редко выходил на улицу, и все, что доносили ему казаки, принимал за правду.
Купчик Полуехтов все пропил, впал в ничтожество. Золотариха не пускала его к себе, он питался у Рычкова на кухне из милости.
Казачьи лошади были истощены не менее людей, их кормили мелко рубленными прутьями, поэтому разъезды прекратились. Рейнсдорп не мог достать «языка» и не знал, что делается в Берде, у неприятеля. Однако и без «языка» губернатору как-то удалось выведать, что Пугачев из Берды уехал.
– В атака, господа, в атака! – кричал на совещании губернатор. – Мы грянем на Берда, будем схватить там с Божья помощь всякие запасы, и Оренбург спасен... О!
1700 человек пехоты, 400 казаков и 23 орудия были разбиты на три отряда. Под общим руководством генерал-майора Валленштерна 13 января, в 5 часов утра, когда рассвет чуть брезжил, крепостной гарнизон выступил вперед. Глубокий, выше колена, снег и ослабевшие лошади крепостного гарнизона замедляли движение.
Пугачевцы спешно приготовились к отпору. И вышло так ловко, так умело, что Валленштерн, вступив на дорогу в Берду, был почти со всех сторон окружен притаившимися в лощинах пугачевцами. Хотя он и успел подтянуть к себе отряды бригадира Корфа и майора Наумова, хотя он и открыл пальбу из двадцати трех пушек, но дело его было проиграно. Многочисленные сытые пугачевцы, на крепких конях, были сегодня в особом ударе. Они стреляли метко, рубили сильно, преследовали быстро. Валленштерн, сделав еще несколько пушечных выстрелов, приказал отступать: мятежники подавляли его своей массой и удалью, а из Берды, кроме того, крупными толпами валили вооруженные чем попало мужики.
Весь крепостной вал, словно серой плесенью, был покрыт народом. Сердца жителей трепетали так же сильно, как и сердца сражающихся: от исхода битвы зависело – жить им или голодной дорогой приближаться к могиле.
Любопытная Золотариха, как всегда, торчала в передних рядах. Она в богатой лисьей шубейке, на руках дорогие кольца, пропитые Полуехтовым.
– Повернули, повернули! – с отчаянием завопил народ. – Наших повернули.
Рейнсдорп, наблюдавший битву с вышки угловой батареи, затрясся, плюнул и сказал:
– Капут!
Преследование было жестокое. Под копытами конницы снег взлетал, как от взрывов, размятые в кашу сугробы осели. Пороховой дым растекался голубыми лохмотьями. Белое поле было покрыто мертвецами и ранеными: люди и лошади Валленштерна в смертельном беге к крепости падали, падали. Но вот спасительные стены неприступной твердыни – в распахнутые ворота потрепанный гарнизон втекал, как мутный поток в прорву.
Золотариха сбежала вниз, чтоб удостовериться, цел ли ее новый любезник, сержант Кушаков.
– Ох, миленький!.. Жив-живехонек. Эй, Васятка!
Шигаев приказал дать из пушек еще два залпа по хвосту гарнизона:
– А ну, плюнь на закуску. Чтоб помнили.
Громом грохнул залп, засвистела картечь. Золотариха взмахнула руками и, пораженная свинцовым кусочком в висок, замертво рухнула на землю.
Прощай, веселая бабеночка, прощай... Все твои Васятки, все кутилы купчики сегодня же забудут тебя навеки. Но кто-нибудь, может, самый простой человек, с сердцем мудрым и любящим, вспомнит по-хорошему и тебя, веселая бабеночка: ведь ты не последний обсевок в поле, тебя всегда привлекало нечто необычное в этой скучной жизни. Прощай, мирская кума Золотариха!
Не опасаясь погони, пугачевцы возвращались домой кой-как, в беспорядке.
– Здраста, Шавантай! – И, наскочив на Шванвича, поехала с ним рядом разгоревшаяся в схватке молодая Фатьма. Она в казацком наряде. Черные с просинью косы ее выпали из-под шапки. Прекрасные глаза татарки были устремлены на смутившегося молодого человека. – О Шавантай, Шавантай... Я тебя... Знаешь чего?
Но тут подлетел на взмыленном скакуне Падуров, схватил коня Фатьмы за узду, и оба они помчались прочь.
Удивленный Шванвич видел, как Падуров ударил плетью сначала коня Фатьмы, а затем и ее. К Шванвичу подъехал Андрей Горбатов.
– Ну как, Шванвич?
– Да ничего... – хмуро ответил тот.
Вылазка дорого обошлась Рейнсдорпу: потеряны 8 орудий, 281 человек убит, 123 ранено.
Он отправил в Берду два манифеста императрицы и свое воззвание.
Губернатор умолял мятежников, пока не поздно, одуматься и разойтись по домам. В конце грозил судом Божьим и праведным гневом императрицы.
Но пугачевцы и не думали о покорности. У них тройной праздник: прибыл из Яицкого городка сам государь, разбит Валленштерн, явился со своим отрядом из покоренной им Илецкой защиты Хлопуша.
– Илецкая защита поклон тебе шлет, батюшка, – докладывал он Пугачеву, – да провианту множество, да пять пушек, да триста рублев денег. Три офицера заколоты, а капитан Ядринцев, о коем жители просили, как о человеке добром, мною посажен там комендантом.
Были выкачены бочки с вином, Пугачев разрешил народу маленько попьянствовать, поздравил их с двумя «шибкими» победами.
Улучив добрый час, Шигаев спросил Пугачева:
– Ну, а как у вас там, Петр Федорыч, в Яицком городке?
– Да не больно складно. Симонов, собака, горазд укрепился, кусается. Мы подкоп вели, да обмахнулись, таперь второй поведу.
На другой день Пугачев ознакомился с последним воззванием Рейнсдорпа.
– Эка, эка, что написал, сомуститель!.. Ах он каверзник! Он еще жив, старый баран, – сказал Пугачев и велел писать ответ. – Да такой, чтобы у немчуры в носу заперчило!
Ругательный ответ сочинялся в избе Военной коллегии «всем гамузом», точь-в-точь так же, как запорожские казаки когда-то писали турецкому султану. Сыпались подсказы, крутое сквернословие по адресу Рейнсдорпа, стоял раскатистый хохот, старик Витошнов загибал ядреные словечки горше всех.
«Оренбургскому губернатору, – писал, прислушиваясь к подсказам, Максим Горшков, – сатанину внуку, дьявольскому сыну. Прескверное ваше увещание здесь получено, за что вас, яко всескверного общему покою ненавистника, благодарим. Да и сколько ты себя, немецкий черт, по демонству сатанину ни ухищрял, однако власть Божию не перемудрил. Ведай, мошенник, да и по всему тебе, бестия, знать должно, сколько ты ни пробовал своего всескверного счастия, служишь единому твоему отцу – сатане. Разумей, что на тебя здесь хотя Варавиных не станет петель, ну да мы у мордвина, хотя гривну дадим, да на тебя веревку-удавку свить можем. Не сумневайся ты: наш всемилостивый монарх, аки орел поднебесный, во всех армиях на один день (одновременно) бывает и с нами всегда присутствует, дабы мы вам советовали, оставя свое зловредие, прийти к нашему чадолюбивому отцу. Егда придешь в покорение, сколько бы твоих озлоблений ни было, тебя всемилостивейше прощает, да и сверх того вас прежнего достоинства не лишает, а здесь небезызвестно, что вы и мертвечину в честь кушаете. Итако, объяви вам сие, да пребудем по склонности вашей ко услугам готовы».
Главный судья Витошнов да и другие, тужась насмешить собравшихся, требовали вписать выражения еще посолонее, однако Шигаев резонно сказал:
– Мы не варнаку какому пишем, а губернатору. Да ведь надо в мысль и то взять, господа судьи, что мы не кто-нибудь, а Государственная военная коллегия.
– Правду говоришь, Максим Григорьич, – одобрил Пугачев. – И так занозисто написано.
На следующий день Емельян Иваныч вместе с Падуровым и в сопровождении небольшого казачьего отряда снова выехал в Яицкий городок.
Военные действия на всем охваченном восстанием пространстве продолжались. В Чесноковку, Берду, Яицкий городок пугачевские гонцы привозили утешительные сведения о победах.
Гурьев городок взят Овчинниковым, Илецкая защита – Хлопушей. Были заняты Никиты Демидова Кыштымский и Каслинский заводы. Отряды Салавата Юлаева и Канзафара заняли Красноуфимск. Атаман Грязнов подходил к Челябе.
Белобородов с 16 по 21 января взял заводы: два Сергиевских, Билимбаевский и два Шайтанских. Выказав неожиданные военные способности, он наголову разбил правительственный отряд в сорока верстах от Екатеринбурга, а 29 января занял Уткинский завод. Атаманом калмыком Дербетевым был взят город Ставрополь. Кунгур осаждался отрядами Ивана Кузнецова. Уфа была заперта «графом Чернышевым» – Чикой. Казалось бы, все шло удачно.
Однако поступали в пугачевскую Военную коллегию и печальные известия.
Так, атаман Арапов, победоносно вступивший в Самару еще 25 декабря, через четыре дня был выбит из нее майором Муфелем и вскоре потерпел под Алексеевской крепостью второе поражение. Князь Голицын 8 января разбил возле Черемшанской крепости отряды пугачевцев под командой Чернеева и Давыдова.
О движении крупных воинских частей князя Голицына и генерала Мансурова узнал Пугачев лишь по приезде в Яицкий городок. Он отнесся к этому известию спокойно, приказав вести за отрядами крепкое смотрение и почаще доносить ему.
Глава V
Челябинск и Кунгур. Поход Белобородова. Два Ивана
1
Главный город Исетской провинции Челябинск, или в просторечии Челяба, был основан в степной местности в 1736 году, на реке Миасе. Как и все города, имевшие в то время военное значение, Челяба обнесен был валом, увенчанным несколькими сторожевыми башнями, или раскатами, и деревянным заплотом.
Гарнизон крепости состоял всего лишь из нескольких десятков солдат, поэтому воевода Веревкин приказал собрать с сельского населения тысячу триста человек крестьян, образовать из них так называемое «временное казачество» и прислать в Челябинск под командой выбранных в селах отставных солдат.
«Временные казаки» в лаптях и сермягах, привыкшие драться лишь кольями, да и то по пьяному делу, собирались плохо. Веревкин, в усиление защиты, сформировал дополнительно роту из последнего рекрутского набора. Несколько десятков человек было вооружено еще и купечеством.
В Челябинске повеяло духом вольности. Народ выходил из повиновения, «временное казачество» и даже солдаты кричали в открытую:
– Что это за командиры, офицеришки какие-то!.. Нам пускай генерала пришлют, да чтобы настоящего, при ленте, при звезде... Было бы кого слушаться.
Почти вся Исетская провинция постепенно переходила на сторону Емельяна Пугачева. Повсюду разъезжали небольшие партии вооруженных башкирцев, русских или тех и других. Это были партизаны-агитаторы, частью посылаемые из пугачевских толп Кузнецова, Грязнова, Белобородова, Канзафара, частью же объединившиеся по своему собственному почину. Заезжая в селение, они собирали крестьян, вызывали старосту, зачитывали пугачевский манифест, приглашали идти на службу государю.
Многие из бедняков присягали Петру Федоровичу и тут же снаряжались в путь. И вот тянутся обозы со всем скарбом к Кунгуру, к Челябе, к Екатеринбургу.
На берегах озер Миасском и Тургуяке, в дачах башкирского старшины Карымова, шестьдесят человек его крепостных – башкирцев и русских – долбят пешнями лед, ловят рыбу. Из гущи леса вымахнул всадник в остроконечной шапке, башкирец.
– Чего вы тут сидите, рыбку ловите? Не рыбу, а начальство надо ловить да вешать. В Чебаркульской крепости тумаша заварилась, бунт. Сбирайтесь! – сказал он и, похлебав свежей ушки, уехал.
А вскоре появился на рыбном промысле и другой башкирец, из вотчины другого старшины, Таймасова.
– Съезжайте скорей с промыслу – в Кундравинской слободе тумаша. Сбирайтесь!
Рыбаки, бросив семьдесят возов рыбы, иные на лошадях, а другие и пешком, направились к Долматову монастырю. Отъехав верст пять от промысла, они увидели в темноте великое к высоте простирающееся пламя.
– Это Кундравинская слобода пластает, – сказал их набольший, Башлык Лавров.
– То ли слобода, то ли казенный промывальный глиняный завод горит.
Таких пожаров было в то время множество. Пылали казенные и купеческие заводы, горело какое-либо барское имение или предавались огню русские и башкирские деревни. Нередки были случаи, когда озлобленные башкирцы, не имея крепкого над собою руководства, жгли русские селения.
Сибирский губернатор Чичерин тем временем выслал в Челябу под начальством офицера Пушкарева роту солдат и полевую артиллерию.
Едва эта рота успела вступить в Челябинск, как в городе вспыхнуло восстание. Ранним утром 5 января, в воскресенье, когда народ валил из церкви от заутрени, двести человек «временных казаков», под началом хорунжего Невзорова, с криками «ура» и ружейной пальбой помчались к воеводскому дому и захватили стоявшие там пушки.
Повстанцы-бомбардиры расхаживали возле пушек с зажженными фитилями. Невзоров, размахивая саблей, без умолку кричал в народ: «Покоряйтесь! Все миряне покоряйтесь законному императору Петру Федоровичу! Сбегайтесь сюды с оружием, вяжите начальство! Иначе – открою пальбу ядрами, разнесу весь город!..»
Не оставив возле пушек вооруженной охраны, он вбежал с толпой в обширный дом воеводы Веревкина. Одни принялись грабить, другие вязать всех, здесь живших. Самого Веревкина, избитого до полусмерти, казаки поволокли по снегу за волосы в свою войсковую избу, связали его там и продолжали бить. Но в этот миг, проложив себе штыками путь, ворвался со своей ротой в войсковую избу прибывший из Тобольска офицер Пушкарев и живо разогнал буянов. Невзоров бежал из города, Веревкин был освобожден, в городе настала тишина.
На другой день пришло известие, что находившиеся вокруг Челябинска крепости – Чебаркульская и Каельская, а также слободы Верхнеувельская и Кундравинская захвачены мятежниками. Пугачевские отряды партизан во всех покоренных местах радушно принимались народом совместно с духовенством.
Челябинск был окружен мятежными толпами. Собранные «временные казаки» и крестьяне почти все разбежались из крепости, город был предоставлен своим силам: рота рекрутов да триста человек молодых солдат, приведенных из Тобольска офицером Пушкаревым.
Скрывшийся из города хорунжий Невзоров набрал в подгородных деревнях полтораста человек крестьян и ночью на 7 января подступил с ними к Челябинску.
– Сдавайтесь! Отпирайте ворота! – кричал он с коня перед стенами города. – Государева сила в сорок тысяч человек подходит к Челябе!
Его партизанская толпа, отогнанная выстрелами, ушла в деревню, что в двух верстах от города.
Там уже находился прибывший из Уфы по приказу Пугачева и Зарубина-Чики атаман Иван Иваныч Грязнов.
Узнав о положении дел в Челябе, Грязнов отослал от себя своего мальчика-прислужника Малайку, заперся в избе, достал из походной сумы толстую восковую свечку, затеплил ее перед образом и, завесив единственное оконце боевым своим знаменем, опустился на колени для молитвы. Лысый, бородатый, но еще не старый, он устремил свои горящие глаза на темный лик иконы и с душевным жаром стал молиться. Молитва его была немногословна; он твердил одно и то же, то подымался во весь рост, то снова припадал на колени.
– Господи! Господи! – говорил он, возвышая голос до крика. – Будь милостив ко мне, грешному. Вразуми, научи. Не стерпело сердце мое. Ведь и Ты, Спасе наш, восставал за людишек простых. Вразуми, научи, что делать мне, сирому рабу Твоему!
Его вздохи, размашистые кресты и припадания были столь порывисты, что слабый пламень свечи в этой темной маленькой избе мотался во все стороны, как бьющаяся у свечи златокрылая бабочка.
В дверь давно стучали. Грязнов, проливая слезы, все молился и молился. Но вот загрохали в окно. Грязнов впустил своего сотника, заводского крестьянина Григория Туманова, хорошо знавшего татарский и башкирский языки.
– Человек с двести, батюшка Иван Иваныч, подмоги к нам привалило из-под Челябы. А привел их хорунжий Невзоров. Молодец, видать, сорви-голова! Что прикажешь делать, батюшка?
Позвали Невзорова. Он – молодой человек, с беспокойными черными, навыкате, глазами, с черным чубом, сухощавый и юркий. Торопясь и захлебываясь, он рассказал Грязнову о происшествии в Челябе.
– Не знаю, жив ли воевода, – сказал он. – Его место заступил товарищ воеводы господин Свербеев.
И опять встал вопрос: что делать?
– Идите с Богом спать, а я подумаю, – сказал Грязнов и, положив низкорослому Невзорову руку на плечо, спросил: – Не страшишься изменить государыне-то, присягу-то рушишь?
– Государю хочу служить! – нервно выкрикнул Невзоров.
– Дивлюсь, как это в столь молодых летах сердце твое озлобиться могло?
– Душа вскипела, господин атаман... К бою рвусь, как на праздник!..
– Ну, ладно. Ежели сносишь буйну голову, толк будет из тебя. Ну, идите.
Наступила ночь. Старуха-хозяйка дала атаману поесть и завалилась на теплую печку спать. Малайка приготовил бумагу и чернила. Грязнов, надев очки, принялся писать, перечеркивая написанное, вставляя новые фразы, то и дело взглядывая на икону и вздыхая.
Первая грамота была товарищу воеводы – Свербееву:
«Я в удивление прихожу, что так напрасно закоснели сердца человеческие, не приходят в чувство, делают разорение православным христианам и проливают кровь невинно, а паче называют премилосердно щедрого государя и отца отечества Петра Федоровича бродягою, донским казаком Пугачевым. Вы же думаете, что одна Исетская провинция имеет в себе разум, а прочих почитая за ничто или, словом сказать, за скоты. Поверь, любезный, ошиблись! Да и ошибаются многие, не зная, конечно, ни силы, ни Писания. Верь, душа моя, бессомненно, наш государь-батюшка сам истинно, а не самозванец: что ж за прибыль быть православным христианинам в междоусобии и проливать кровь неповинных? Пожалуй, сделай себя счастливым, прикажи, чтобы крови напрасно не проливать. Всех от мала и до велика прошу вас, яко брата, уговорить. Вам же, если сие сделаете, обещаю пред Богом живот, а не смерть. Разве мы не сыны церкви Божией? Опомнитесь, други и браты о Бозе! Затем, сократя, оканчиваю сим и остаюсь при армии, посланный от его императорского величества главной армии полковник Иван Грязнов».
Окончив письмо, напоминающее собою скорее послание апостола, Грязнов положил правый локоть на край стола, подпер голову рукой, задумался. Что он пишет, к чему призывает, какой смысл в его бумажке? «Не проливайте крови неповинной, разве мы не сыны церкви Божией?» – взывает он в своем послании. «Наглец и христопродавец! Не ты ли, заблудшее чадо христовой церкви, привел многие толпы проливать кровь неповинных? Иуда и раб сатаны! Кто уловил тебя в коварные сети духа зла, духа истребления и пагубы? Не сам ли, не своей ли волей ты бросился, как в черную пучину, в пасть христоборца Вельзевула и слуг его?!»
Так горестно раздумывал Иван Грязнов, полковник Пугачева. Эти мысли и раньше раздирали сердце атамана. Мысли темные, страшные, но теперь они с новою силой овладели им.
Вдруг где-то близко, за прокоптелою древнею стеною, всхлопав крыльями, горласто заорал петух. Иван Грязнов широко открыл блеклые глаза и ужаснулся, вспомнив реченное в Писании: «Петух не успеет пропеть в нощи, как ты трижды отречешься от меня».
– Господи! Прости, прости душу мою!.. – застонал он, бросился перед иконой на колени и заплакал.
И новые мысли, внезапно зародившиеся где-то в закоулках мозга, потекли в его взбаламученном сознании и стали согревать заскорбевшую душу атамана.
Ради кого он, на склоне лет, должен подставлять свою грудь морозам, бурану, пулям и картечам? Не ради ли обиженных, поруганных младших своих братий во Христе? Про себя же он твердо знает: не слава ждет его, а лихая смерть через мучительную пытку.
«О Господи, пронеси мимо чашу сию». И как огнем по бархату черной ночи, вспыхнули перед ним слова. «Нет больше любви, как душу свою положить за други своя», – вот что заповедано ему. Не сохранять душу свою в тиши жизни, а жертвовать ею во благо народа своего – вот в чем непобедимое оправдание его дел.
Облегченный, он снова примостился к столу, чтоб написать воззвание к народу. Было тихо, лишь старуха бредила на печке да Малайка похрапывал в углу. Оплывала свеча, прилепленная к опрокинутой деревянной чашке, коричневый таракан по каким-то неотложным делам спешно пересекал столешницу. Кошка, засверкав круглыми глазами, бросилась к печке на мышонка, снова запел петух. Грязнов перекрестился.
«Всему свету известно, – стал выводить он гусиным пером строки, – сколько во изнурение приведена Россия, от кого же – вам самим то небезызвестно: дворянство обладает крестьянами. Хотя в законе Божьем и написано, чтоб дворяне крестьян так же содержали, как и детей своих, но они хуже их почитали собак, с которыми гонялись за зайцами. Компанейщики завели премножество горных заводов и так крестьян работой утруждали, что и в каторге того не бывает. Великий же государь Петр III, ежели снова на престол свой вступит, избавит народ свой от ига работы».
Он дальше писал, что дворянство сбросило государя и заставило его скитаться одиннадцать лет за то, что он приказал отобрать от помещиков всех крестьян, что и ныне то же самое дворянство распускает слух, что будто бы государь есть самозванец, донской казак Пугачев, с позорными клеймами на щеках и на лбу... Враки!
«Сдавайте город, сдавайтесь на милость государя! Знайте, братья во Христе, что каменные стены не спасут вас. И в великое удивление мне, что вы, мирянушки, не хотите себе добра и не покоряетесь. Орды неверные покорились государю, а вы противитесь».
Он дал сам себе обещание, как можно сберегать свою армию от кровавых ранений, от смерти. И да будет над всем воля Божия.
Он послал в город с особым гонцом оба воззвания – и не получил ответа. Тогда он подошел к городу с огромной толпой своей и растянул ее «вдоль по рознице, чтоб городским жителям казалось силы боле». Город молчал. Он велел открыть пальбу по крепости из пяти пушек.
Грохотом восемнадцати орудий ответил ему город. Сделав десять залпов и не желая брать Челябинск штурмом, Грязнов приказал отступить опять к деревне Маткиной.
10 января, на восходе солнца, армия Грязнова, возросшая за последнее время до пяти тысяч человек (прибыли крестьянско-рабочие отряды из Кыштымского и других заводов), снова, уже с восемью пушками, подступила к городу.
Челябинцы сделали вылазку. Произошла горячая схватка. Хорунжий Невзоров, окруженный «ружейными» людьми, в каком-то диком исступлении наскакивал на неприятеля и, размахивая саблей, до хрипоты кричал:
– Сдавайтесь, сдавайтесь! Бросайте оружие! Покоряйтесь императору Петру! Ур-ра!
В яростной драке он был выбит из седла и захвачен в плен.
Грязнов, помня свое обещание оберегать людей и не видя покорности от города Челябинска, отступил со всей своей армией до Чебаркульской крепости. При отступлении он объявил народу:
– Отправляйтесь со мной токмо желающие. А кто не согласен – куда хотите, туда и идите.
Многие разошлись по своим жительствам. Он оставил под Челябинском лишь небольшую толпу башкирцев с наказом никого не пропускать в город и никого из города не выпускать.
Хорунжий Наум Андреевич Невзоров был подвергнут допросу с тяжелыми пытками и через пятнадцать часов после жестокого избиения скончался смертью мученика. Последние слова его были:
– На вашей стороне сила, на нашей – правда. Слепые вы кроты!