Книга: Емельян Пугачев, т.2
Назад: Глава IV Пальба продолжалась неумолчно. «Ату-ату!» – выкрикнул губернатор. Смертоносное ядро. Отвага Пугачева
Дальше: Глава IХ Боевые мероприятия. Пугачевская военная коллегия. «Что же тебе надобно, обиженный?»

Глава VI
Гипохондрия. Страшный суд. Павел Носов. Блестящая победа

1

Секунд-майор Наумов зашел проведать капитаншу Крылову, сообщить ей свежие вести о несчастье с полковником Чернышевым, да кстати и позавтракать: капитанша была изрядная мастерица стряпать. Но оказалось, что Крылова о судьбе Чернышева уже знала и встретила Наумова с заплаканными глазами. Четырехлетний карапуз Ваня, с измазанной вареньем мордочкой, сшибал клюкой расставленные на полу бабки.
– Ну что, от благоверного никаких вестей? – приласкав мальчика, спросил Наумов капитаншу.
– А откуда же могут быть вести, батюшка? Разве что сорока на хвосте... Вот все ждали, надеялись получить весточку с полковником Чернышевым, да видишь, какая беда стряслась... Пропасти-то на него нет, на этого Пугача треклятого!
– Дядя Наум, – ввязался Ваня, – а он царь взаправду или нарочно, Пугач-то?
– Царь, царь... Только с другого боку.
– Х-х, с другого... А с какого? Вот с этого али вот с этого? – подбочениваясь то правой, то левой рукой, спросил озадаченный Ваня.
– Он вор, – сказал Наумов.
– А кого он украдывал? – оживился мальчонка и пристукнул клюкой по бабкам.
Нянька, вырвав у Вани клюку, увела его.
Вошел с вязанкой дров старый, хромой слуга Крыловых, сбросил дрова к печке.
– Ну, каково живешь, Семеныч? – приветливо улыбаясь старику, спросил Наумов. – Не слыхал ли чего новенького?
– Новое хуже старого, ваше благородие, – виновато откликнулся старик, припадая на хромую ногу. – День ото дня гаже! Известно, простой народ не в довольстве находится, вот и шумит.
– Чего ради он шумит-то? – полюбопытствовал Наумов и принялся раскуривать трубку.
– Харч дорог, ваше благородие. День ото дня дороже. Эвот до осады самая лучшая крупчатка была тридцать копеек пуд, а таперя к шести рублям пудик подходит. Во как! А в злодейском лагере дороже четвертака за пуд крупчатку продавать не повелено... Сам Пугач быдто запретил.
– А ты, Семеныч, всерьез скажи, чего народ-то гуторит, особливо солдаты да казаки?
– Всяко, ваше благородие, брякают. Иным часом и прикрикнешь на другого обормота: ах ты, мол, такой-сякой – видно, присягу позабыл? Ну, он язык-то и прикусит. Эвот недавно купчик Полуехтов в разгул ударился и всех вином потчевать стал в кабаке. Ну, солдатня и дорвалась до дармовщинки-то! Кричат пьяные: надо-де в царев лагерь идти, там вольготней, там вином хоть залейся и харч добрый, кажинный Божий день убоинку едят, а у нас-де что?
– Ах, мерзавцы! – нахмурился Наумов и, не докурив, стал выколачивать трубку.
Старик постоял, помялся, пробурчал: «Эхе-хе, жизня!» – и покултыхал вон.
– Да и то правду молвить, уж больно распустили солдатишек-то, – проговорила капитанша, накладывая в глубокую тарелку моченых слив с яблоками.
– Нимало не распустили, – возразил Наумов, и у него при виде вкусностей стала набегать слюна. – Да и не в одних солдатах дело. Промеж штрафных офицеров надо сыскивать смутьянов-то, вот где. Штрафных-то много сюда ссылают из столицы. Взять, к примеру, того же Андрея Горбатого, прапорщика, – ой-ой, цаца какая!.. Его из капитанов разжаловали да турнули сюда. Генерал Валленштерн досматривать за ним приказал мне.
– А вот эти самые, как их... полячки пленные...
– Конфедераты? Я бы их всех в мешок – да в воду. Я бы их... И напрасно господин губернатор компанию с ними водит.
Отведав моченых слив и настоянной на рябине водки, секунд-майор Наумов, ради служебного соглядатайства, направился к прапорщику Горбатову.
Андрей Ильич Горбатов со своим знакомцем конфедератом Плохоцким снимал две небольшие горницы в доме столяра-краснодеревца, выплачивая хозяину по семьдесят пять копеек в месяц. Восемь месяцев тому назад по приговору дисциплинарного военного суда он был выслан из Петербурга на службу в Оренбург. Держал он себя здесь независимо, обособленно, с офицерами не водился, перед начальством не заискивал. С солдатами всегда был хорош, у начальников же на плохом счету. «Спесив, надменен, к тому же леностен», – говорили про него.
На приветствие вошедшего Наумова ответил Горбатов сухим кивком и не предложил сесть.
– Что вам угодно? – спросил он незваного гостя.
– Напрямки вас спрошу, по-военному, как офицер офицера, – неприязненным тоном произнес Наумов, хмуря густые брови, – пришел я проведать, чем вы занимаетесь, и вообще...
– А какое вам дело, чем я занимаюсь? И кто вам дал право задавать мне подобные вопросы?
– Я сие вершу по праву начальника, вы мой подчиненный.
– В первый раз слышу. Считал себя в подчинении у оберкоменданта Валленштерна.
– Вот бумага, приказ. – И Наумов бросил официальное предписание на стол, поверх которого лежала географическая карта. – Извольте прочесть и твердо помнить, что вы уже месяц назад прикомандированы к моему отряду.
– От подобной чести буду отказываться до тех пор, пока не получу о сем ордер из канцелярии. – И Горбатов, прочтя бумажку, небрежно положил ее вновь на стол.
– Извольте в канцелярию пожаловать за орденом сами.
– И не подумаю.
– Прошу пререкания со мной в сторону отложить – они опасны.
– Прошу принять в мысль, что грубый ваш тон по отношению ко мне тоже для вас может стать опасным! – Темные, в упор устремленные на секунд-майора глаза Горбатова засверкали.
Наумов смутился и, сдерживая голос, спросил, прихлопнув рукой географическую карту:
– Это что за карта и откуда взялась она?
– Вам до этого нет дела! Впрочем, это карта Польши... Речи Посполитой.
– Ах, Польши? Очень хорошо! Эта карта ваша?
– Она принадлежит Плохоцкому...
– Ах, Плохоцкому? Чудесно!
– Смею спросить, вы ко мне явились как офицер или как полицейский чин?
Наумов, не вдруг поборов невольное внутреннее беспокойство, ответил:
– И то и другое...
– Ах так! Приятно слышать, – воскликнул Горбатов и, усмехнувшись, подал гостю стул. – В таком разе прошу присесть.
«Давно бы так, сукин сын», – не поняв злой насмешки столичного офицера, подумал простяга Наумов и сказал:
– Не утруждайте себя! Я скоро откланяюсь.
Ему очень хотелось как-нибудь уколоть задиру, загнать его в тупик, и он официальным тоном спросил его:
– Скажите, господин прапорщик, чего ради вы отсутствовали при вылазках из крепости третьего числа, девятого числа и сегодня утром?
– По причине уважительной, – подумав, ответил Горбатов. – Я страдаю желтой гипохондрией, это болезнь души, а телесный недуг мой – это подагрическая немочь.
– Имейте в виду, ваши дальнейшие уклонения в делах против самозванца будут истолкованы высшим командованием вам во вред.
– Имейте в виду и вы, господин секунд-майор, что больной воин – помеха делу, а не помощь. – Горбатов схватился за виски, застонал и стал вышагивать по комнате.
– Что с вами? – жестко спросил Наумов.
– Начинается гипохондрия...
– Да что это за гипохондрия такая? Не доводилось слышать.
– Это сильный душевный припадок. В состоянии гипохондрии я готов схватить пистолет и застрелить кого угодно... И в ответе не буду.
Наумов вытаращил глаза. У него на языке вертелся последний, но главный вопрос: «А правда ли, что, по имеющимся у нас сведениям, вы сеете противозаконную смуту промеж солдат?» Однако, поймав глазом лежащие на ломберном столике два заряженных пистолета и в точности не представляя себе, что есть гипохондрия, Наумов от приготовленного вопроса воздержался и через минуту ушел, сказав примиряюще:
– Ну, не взыщите. Уж как умел. Может быть, что и не так... Уж не взыщите.
Как только за ним затворилась дверь, к Горбатову вышел из своей горницы пан Плохоцкий – лысеющий, с жирным усатым лицом, подбородок бритый, круглый, с ямочкой, глаза большие, водянистые.
– Хе-хе-хе... Гипохондрии испугался?
– Гипохондрии, – сказал, смеясь, Горбатов. – А человек, видать, хороший и отличный боевой офицер, каких здесь не то что мало, а вовсе нет...
– О-о! А я что вам, пане добродию, молвил? Все офицеры русской армии – дрянь!
– Ах, оставьте пане Плохоцкий! – с раздражением бросил Горбатов. – Младший и средний командный состав офицерства, особливо же солдатство, у нас золото.
– Может быть, и золото, только фальшивое.
– А кто вашего брата бил под Баром, кто бил Фридриха, кто бил турок? А вы забыли, как Стефан Баторий, ваш наймит круль Батур, на Пскове зубы обломал при Иване Грозном? Забыли?
– Цо то, цо такое? – подбоченясь и наступая на Горбатова, повысил голос пане Плохоцкий. – Наш польский народ... О-о, велика мосць!
– Да вы, пане, знаете ли свой народ?
– Я не знаю свой народ, я? Да я за польский народ саблюкой бился! – с наигранным пафосом ударил Плохоцкий себя в грудь ладонью. – Я ранен, я кровь за него пролил!
– Вы не за народ, а за шляхту бились. А свой народ вы зовете «быдло» и презираете его. Кто за народ стоит? Правду в народе ищет? Ну-ка, скажите.
– Может быть, вы Емельяна Пугачева сюда причислите, а? – осклабился Плохоцкий.
– И причислю! – подхватил, волнуясь, Горбатов. – Хоть он и Пугач, а воистину за народ и с народом! А до него Степан Разин был, Болотников был, Некрас и другие прочие. Вот доподлинные вожди народа, а не ваши разные Пулавские.
– От-то чертяка! Бардзо мувит...
Плохоцкий, смущенно улыбаясь, подошел к этажерке, стал вытаскивать и машинально перелистывать книги офицера Горбатова. Вдруг круто повернулся к нему, снова ударил себя в грудь и, раздувая густые усы, крикнул:
– Пан Плохоцкий всегда за народ! Бежим к Пугачеву! Цо?
Горбатов с изумлением отступил на шаг, смерил насмешливым взглядом петушившегося Плохоцкого и, не сдерживаясь, рассмеялся.
– Что? К Пугачеву? Ха-ха! Не знаю, как вы, пане Плохоцкий, а вот я действительно, кажется, сбегу... – серьезно ответил он. – Я признаю в Емельяне Пугачеве зело одаренного человека. Возьмите его легкие войска, его каждодневные шермиции. А как они нашего Валленштерна оттузили, а как Кара расколошматили или сегодня поутру зеваку Чернышева? У него, у Чернышева, войско немалое было да пятнадцать пушек. Ведь я, нарядившись в хозяйский архалук да шапчонку, с утра на валу толокся. А недавнишний приступ самого Пугачева с конницей?.. Ведь едва-едва крепость не взяли. А его артиллерия? Палят хлестко, дай Бог всякому! Весь город под обстрелом... помните? Нет, что-что, а голова у Пугачева – золото!..
– Жебы его вшистци дьябли взели!.. Цо? – возразил по-польски пан Плохоцкий.
Их оживленную, с пикировкой, беседу прервал гул пушечных выстрелов. Прибежавший с улицы столяр, хозяин, приотворил дверь и крикнул:
– Эй, постояльцы! Бригадир Кофт вступил в город!

 

Бригадир Корф на соединение с Чернышевым не пошел, а, оставя Верхнеозерскую крепость, переправился на реку Яик и принял путь к Оренбургу противоположным берегом. Вскоре соединился с казаками, высланными Рейнсдорпом. Невдалеке от крепости примчался к Яику сильный отряд пугачевцев. Но было уже поздно: их отделяла от Корфа река, да и крепость с дальнобойными пушками была под носом.
Корф привел с собою полторы тысячи солдат, тысячу казаков и двадцать два орудия. Но этот большой отряд мало что мог дать оренбуржцам: солдаты Корфа были худоконны и к боевым действиям почти что не пригодны. Словом, две с половиной тысячи малополезных едоков не были находкой для полуголодного, впавшего в беду Оренбурга. Но все же в честь их была произведена пальба с верхов крепости.

2

Пугачев сидел в золоченом кресле. В некотором отдалении от него – четыре угрожающие виселицы с четырьмя угрюмыми палачами. Страховидный Иван Бурнов ладил из аркана петли, деловито перекатывал чурбаны, на которые, с петлей на шее, будут ступать осужденные.
Все тридцать два офицера стояли вблизи Пугачева нескладной кучей, как почуявшая волка отара овец без пастуха. Выстроиться в шеренгу они наотрез отказались. Хмурые, озлобленные, с окаменелыми лицами, они стояли в небрежных позах, с руками, засунутыми в карманы, как бы стараясь этим подчеркнуть полное презрение к сидевшему в золоченом кресле бородачу.
Пугачев, едва сдерживаясь, хранил суровое молчание, затем он перевел свой взор на пленных солдат, чинно стоявших поодаль в строевом порядке, и подумал: «Эти бесхитростные».
– Как вы осмелились, – вдруг разразился он резким окриком на офицеров, – как вы осмелились вооружиться супротив меня? Как в вас совести-то хватило?! Нешто вы не знали, что я ваш государь? На солдат моего гнева нет, они люди простые. Да и то вон ружья-то побросали первые. А ведь вас силою взяли, сколько народу моего поизранили вы. А еще офицеры! Как же вы регулы военные не знаете?.. – Он помолчал. – Какой-то средь вас обормот кричал там, требовал царя показать. Вот я – царь ваш!..
Кто-то в кучке офицеров всхохотал, кто-то голосисто выкрикнул:
– Не тебе бы, вору, рацеи нам читать!
Пугачев эти дерзкие слова слышал, но сделал вид, что пропустил мимо ушей.
– Вам бы в ноги мне, государю своему, валиться да прощенья просить, а вы и в ус не дуете, кой-как, избоченясь, стоите пред императором и ручки в кармашки... – смягчив голос, проговорил Пугачев, стремясь внушить им надежду на свою милость. Но офицеры нисколько не меняли своих вызывающих поз.
Пугачев, потеряв терпение, вскочил, сжал кулаки, его глаза дико вспыхнули, он с силой крикнул:
– Смирно! Руки по швам, злодеи!
Офицеры, как бы пронизанные огненным током, вздрогнули и, не отдавая себе в том отчета, враз опустили по швам руки. Пугачев, едва переводя дыхание, сел. Он ждал, с явным нетерпением ждал, что офицеры всенародно раскаются, как сделали это Шванвич, Волжинский, прапорщик Николаев, и что он, Пугачев, кой-кому из них окажет милость: ведь добрые офицеры из служилой бедноты до крайности ему нужны. «Ну пусть бы хоть для виду признали меня, а уж что у них на душе было бы, леший с ними», – думал Емельян Иваныч.
Однако тридцать два офицера стояли как окаменелые. Их бледные лица как бы говорили: «Умрем, а присяге не изменим!»
Тогда Пугачев, выждав время, обратился к Чернышеву:
– И ты еще смеешь называть себя полковником! Какой же ты есть, к чертовой бабушке, полковник, когда свой отряд бросил да мужиком вырядился? Ежели б шел в порядке, так, может статься, и в Оренбург попал бы... Вот вы стоите передо мной, пред государем, – продолжал он более серьезно. – И волен я вас смертию казнить, волен и помиловать...
Осужденные безмолвствовали. Лицо Пугачева внезапно исказилось, меж глаз врубилась складка, он взмахнул платком и закричал:
– Вздернуть! – Он задохнулся и хриплым голосом закричал: – Всех до одного!
Осужденные стали прощаться друг с другом, некоторые обнимались. В рядах солдатства послышались соболезнующие вздохи, кряхтенье. По знаку Давилина с казнимых начали срывать одежду, стаскивать сапоги и каждого по очереди подводить к виселице.
Еще утром мечтавший о славе полковник Чернышев, ощутив на шее петлю, со смертной тоской подумал: «Вот как припало умереть».
Пугачев велел позвать попа, чтобы учинить солдатам присягу. Поп Иван был сильно выпивши. Его, облаченного в ризу, вел под руку Ермилка, внушал ему:
– Держись за меня крепче... Шагай чередом лаптями-то! Правой, левой, правой, левой!
Вдруг, и совершенно неожиданно, когда Ермилка уже раздул кадило, а поп Иван, торопясь освежиться, натирал лицо снегом, из солдатского отряда выдвинулись тринадцать стариков и, дрожа, громогласно заявили:
– Старую присягу всемилостивой государыне мы рушить не в согласии! Хошь вешай, хошь жги нас!
На минуту стало так тихо, что было слышно, как, врываясь из степи, присвистывает у виселиц тугой ветер. Но вот, пораженная небывалым случаем, толпа, окружавшая площадь, загалдела что-то непонятное.
У Пугачева сжалось сердце. Привстав с кресла, он в крайней запальчивости крикнул:
– В петлю! Всех! Офицеров и солдат... – Затем, взглянув в сторону раскоряки-попа, добавил: – А как поп присягу кончит, вздернуть и попа, чтобы без время не пил.
Поп Иван, услышав звонкий голос государя, со страху сел в снег, потом, под сдержанное улюлюканье толпы, пополз на карачках к золотому креслу.
Утомленный Пугачев сидел, низко нагнувшись. Он упер левый локоть в подогнутую ногу, подшибил ладонью щеку, будто у него зуб болел, и глядел себе под ноги, как бы рассматривая узор персидского ковра, на котором стояло кресло. По ковру бежал, поводя усами, рыжий таракан. Пугачев приподнял ногу, раздавил его.
Ударил барабан, царь вскинул голову и выпрямил корпус. Мимо него вели на казнь тринадцать старых солдат. Связанные по рукам, с седыми из-под шляп косичками, согбенные, они шли расхлябанной старческой походкой, тяжело отдирая от земли согнутые в коленях ноги. В глазах у них сознание своей правоты и примирение со смертью. Один из стариков, проходя мимо Пугачева, зорко взглянул в лицо его и, шагая к виселице, низко опустил голову. Вдруг Пугачев прищурился, схватился за поручни кресла, подался вперед.
– Давилин, беги узнай, как зовут старика... вон-вон того, что обертывается, с красным носом.
Через минуту Давилин доложил:
– Оный солдат, ваше величество, Носов... Павел Носов.
Борода Пугачева дрогнула: как бы пробудившись от сна, он провел сверху вниз по лицу ладонью и приказал Давилину:
– Немедля развязать его, отвести в канцелярию. Пускай там ждет.
Затем рывком поднялся с кресла, махнул платком, барабан смолк, солдаты-смертники остановились у самых виселиц. Громко, чтобы слышали не только солдаты, но и все скопище народа, Пугачев проговорил:
– Всем старикам-непослушникам дарую жизни царским своим именем. Их, сирых, в обман ввели офицеры. Они люди старые и на многих сражениях в чужестранных землях не единожды бились... За мать-Россию кровь лили, за дедовщину нашу. Будьте же вы, старики, вольны!
Народ, бросая вверх шапки, закричал «ура». Не ожидая, когда покончат с офицерами, царь ушел к себе. Трупы казненных были брошены в овраг, и потом долго по ночам, подвывая, бродили вокруг волки.

3

Старый солдат Павел Носов в полном душевном изнеможении сидел в углу избы, безучастно глядя перед собой и ни о чем не думая. В избу входили военные люди, о чем-то говорили между собой. За двумя, топорной работы, столами писались бумаги, пришлепывались к ним сургучные печати. Горела под шапкой копоти вставленная в бутылку сальная свеча. В углах – потрепанные разноцветные знамена с белыми крестами по полотнищам. Под лавками и на лавках – бумаги, писцовые книги, сапоги – старые и новые, со шпорами и без шпор, офицерские шпаги и шляпы, седла, уздечки, всякая рухлядишка. На полу – плевки, клочья рваной бумаги, пепел, растоптанные угли.
В окно постучал с улицы какой-то бородач и крикнул:
– К ужине, к ужине! Снедать! Эй, канцелярия!
Трое писарей и четверо сидевших на лавках пожилых казаков быстро встали. Молодой писарек дунул на свечку, сказал Носову:
– Ты, дедушка, сиди до особого приказу государева. Я тебя запру здеся-ка. Вот тебе хлебца, пожуй. Зубы-то есть, еще не все на службе выпали? Да вот два яичка тебе, а тут соль.
Носов ничего не сказал, даже не поблагодарил, он как будто и не слышал слов молодого, в суконном кафтане, человека.
Прошел час, а может – два. Стемнело. Загремел замок. В избу, широко распахнув дверь и заперев ее изнутри на крюк, вошел с большим зажженным фонарем широкоплечий Пугачев. Он был в простом темно-синем казацком чекмене, через плечо у него – широкая голубая лента с генеральской звездой, при бедре богатая сабля. Он во все стороны поводил фонарем, отыскал сидевшего в самом темном углу старика, подошел ближе и, направив свет фонаря в его лицо, просто, задушевно спросил:
– Павел Носов, узнал ли ты меня?
Лицо Пугачева было в тени, а старые глаза солдата видели плохо.
– А чего мне узнавать, – недружелюбно ответил он, ошаривая сердитым взглядом голубую ленту со звездой. – Все толкуют, что ты царь, а я этому глупству веры не даю. И ни в жизнь не дам... Государь Петр Федорыч преставился давным-давно. А ты кто? Ты набеглый царь, самозванец!
– Неужто невмочь тебе узнать меня? – еще мягче промолвил Емельян Пугачев, колупая ногтем наплывшее на фонаре сало. – Я Пугачев, казак Емельян Пугачев. Припомни-ка!
– Ась? – Носов вздрогнул, наставив к уху согнутую козырьком ладонь. Имя «Емельян Пугачев» хотя и прозвучало в его сердце чем-то близким, но незнакомый голос и чуждый вид стоявшего над ним матерого человека не вызвали в памяти старика вполне отчетливых представлений. – Ась, ась? А подь-ка сюда! – Закряхтев, он взял из руки Пугачева фонарь и направил свет в его лицо. – Ну-тка, ну-тка...
– Да ведь мы с тобой, дядя Павел, вместях Фридриха били! Как прощались с тобою, ты говорил: а доведется ли, мол, встретиться нам, Омелька?
Павел Носов часто задышал, голова его тряслась. Пугачев сказал, густо улыбаясь:
– Ну так как, дядя Павел? Подлого мы с тобой званья? Не люди мы? Помнишь слова свои тогдашние?
Носов вспомнил наконец. Вот оно что! Пред ним тот самый казак Омелька, с которым много лет назад он коротал время при Гросс-Эггерсдорфской битве.
– Аа-а, вот ты кто! – выдохнул он сурово и, сунув фонарь на лавку, стал приподыматься, расправляя уставшую спину.
Пугачев было бросился к нему, чтобы поддержать, но растерялся, попятился: встряхивая головой, с сжатыми кулаками, старик наседал на него.
– Злодей, злодей!.. – кричал он удушливо, брызгая слюною. – Клятвопреступник! Душегуб! Пошто ты людей-то в обман вводишь, разбойник? Пошто кровь-то льешь неповинную?.. Эвот господ офицеров на виселице вздернул! А за что?.. За то, что присяги не нарушили, тебе, неумытой харе, не присягнули... Да как это, сукин ты сын, царем-то умыслил нарекчи себя?.. Ну, вот что: не поклонюсь я тебе, Ирод! Ты вот дверь-то запер, так я в окошко выпрыгну да и загайкаю на весь народ: «Хватай Омельку, я давно знаю его, подлеца!» Так на ж тебе, царская твоя морда самозваная!.. – Павел Носов плюнул в горсть и замахнулся на Пугачева.
– Стой, старый петух, прочухайся! – И Пугачев схватил его за руку.
Павел Носов был свиреп и непокладист, как все старые, повидавшие горя солдаты того времени. Вырвавшись из рук Пугачева, он был вне себя. Он чувствовал близость конца своего и безбоязненно ждал его, как избавления от всех долголетних мук своих.
И вдруг зазвучал тихий, убеждающий голос Емельяна Иваныча:
– Эх, дедка, дедка! Поверь, не ради себя, ради всех вас, обиженных, иду, за правду постоять иду. Я ведь только супротивников народных изничтожаю, а того и народ хощет, того и народ ищет. Ты только покрепче подумай, старик, взмысли хорошенько: ведь мне-то, Емельяну-то, ничего не надобно! Нешто легко мне? Эх, не гораздо легко мне, дедушка Павел. Чую я, долго ли, коротко ли, сказнят голову мою... Ну да ведь я не страшусь. Я, дед, за сирый народ жизнь кладу. За тебя и за твоих внуков такожде, чтоб все вы вольными человеками стали. Сам же, старый, там у костра, на прусском-то походе, молвил мне: подлого-де званья мы с тобою, Омелька, не люди мы. Помнишь ли слова свои, Носов?
– Помню, ой помню! – откликнулся старик, приметно оседая духом.
– Вот я и взмыслил, Носов, чтобы в нашем царстве-государстве подлого званья и в помине не было.
Пугачев длинные речи не умел высказывать, стоя на одном месте. Он заложил руки за спину, стал шагать по скрипучим половицам. Неровный желтоватый свет фонаря скупо освещал жилище, пламя моталось во все стороны, и чудилось, что знамена в углах колебались, пошевеливалась беленая печь, подпрыгивали вверх бревенчатые стены, словно бурые выцветшие шали под слабым ветром.
Подергивая плечами, сидел в углу екатерининский солдат с седыми, распущенными по плечам, как у монаха, волосами. Он овладел собою и уже внимательно вслушивался в слова Пугачева, которые становились все сердечней, выразительней:
– Эй, дядя Павел, дядя Павел!.. Много ль заслужил ты солдатством своим? Ноженьки твои едва несут тебя, стар ты стал, всю силу свою порешил на царской службе. А кто приют тебе даст на старость-то бездомную? Под забором где-нибудь смерть примешь, как пес. А ведь всю жизнь ты отечество защищал, Россию защищал, в бомбардирах ходил. Вот и теперь, Павел Носов, и теперь супротив меня как супротив разбойника шел, за царицу на виселице возжелал самолично умереть, за бар да за начальство стоять хотел. Ну-тка ответь по чистой по совести, супротив кого на дыбки поднялся? – Пугачев, круто повернувшись, остановился вблизи солдата. – Супротив народа шел ты, Павел. А народ проснулся, проснулся-таки на один глазок, народ воли захотел да земли барской, да с великим тиранством помещичьим расчесться порешил народ... С тем и в цари над собой меня поставил... меня, в цари!.. Чтоб я землю учинил от бар всю пусту! А что я, простой казак, в цари залез, так ведь и от черной коровы молоко-то белое... Правду ли говорю, Носов, ась?
Старый солдат взмотнул головой, лицо его задергалось, губы задрожали, казалось, он вот-вот всхлипнет, расплачется. Некий внутренний свет озарил всю жизнь его, и стало ему жалко себя. Да не только себя. «Господи, прости ему измену его противу присяги... Господи, пособи ему, окаянному, авось что и выйдет путное», – думал он, вслушиваясь в речь Пугачева. Опираясь руками о лавку, он с трудом поднялся и, заскулив, припал головою к плечу своего былого любимца.
– Эх, Омельянушка, Омельянушка!.. Растревожил ты сердце мне.
И они оба умолкли.
– Вот что, старик, – начал снова Пугачев, отстраняясь от Носова. – Пусть для тебя Емельяном буду, а для прочих всех – царь я. Понял?
– Тебя ли мне не понять!..
– Хочешь, служи у меня, не хочешь – иди на все четыре. Отныне не подлого званья человек ты есть, а вольный казак государев. А чтобы было тебе чем старость свою согреть да время до смертного часа скоротать, вот тебе, дедушка, прими от меня. – И Пугачев подал солдату холщовую увязку с золотыми червонцами.
– Что ты, что ты, батюшка!.. – всхлипывая и шамкая, забормотал Носов. – Дозволь уж мне, древнему, верой-правдой вместях с тобой послужить.
– Служи, Павел Носов, – сказал Пугачев, взял фонарь и быстро вышел.

4

Губернатор Рейнсдорп предпринял новую против пугачевцев вылазку.
Сильный отряд в две с половиной тысячи человек при двадцати шести пушках, под командованием Валленштерна, выступил около полудня чрез Бердские ворота и беспрепятственно добрался до занятой пугачевцами высоты, что в пяти верстах от Оренбурга.
Вскоре и Пугачев двинулся против Валленштерна со всеми своими силами. В его действующей армии было сейчас до десяти тысяч человек при сорока орудиях. Чернышевские солдаты, а также тысячи невооруженных крестьян были выгнаны из Берды и расставлены по сыртам, чтобы многолюдством своим внушить неприятелю страх.
Отдельными отрядами командовали Шигаев, Падуров, Творогов и возвратившиеся из походов Овчинников с Зарубиным-Чикой. Чумаков, как всегда, распоряжался артиллерией. Общее же командование принадлежало Пугачеву.
Выходил со своими, посаженными на коней, гренадерами и есаул Шванвич. Гренадеры в деле слились с оренбургскими казаками Падурова.
Переодетая казаком Фатьма впервые увидела Шванвича, перемолвилась с ним несколькими словами и осталась весьма довольна этой встречей. Наоборот, Падуров был немало встревожен тем, что атаман Овчинников назначил в его роту есаула Шванвича.
После пушечных гулов передовые конные отряды той и другой стороны вошли в соприкосновение и ружейную перестрелку. Конники, сшибаясь, начали пощупывать друг друга пиками, башкирцы, хватившие вина, с азартом пускали стрелы, работали копьями, ножами, волкобоями. Обе стороны бились храбро. Пугачев вел сражение. А Чумаков, передвигая с места на место пушки, имел расчет подальше заманить Валленштерна, отрезать его от крепости и раздавить. Крепость оставалась позади верст на пять, Берда же, куда, заманивая противника, помаленьку отступали пугачевцы, стояла от них всего верстах в двух-трех. А уже был в исходе пятый час, скоро лягут сумерки. Валленштерн устрашился многочисленного, на прекрасных лошадях, врага, которому он никак не мог противопоставить свои легкие полевые части, сидевшие на замороченных клячах. По ходу боя он ясно видел грозившую ему опасность попасться в лапы врага и приказал своему отряду строиться в боевое каре для обратной ретирады в крепость.
Он злился, он негодовал на пугачевцев – уж который раз ему приходится с позором отступать, – но и на сей день для него иного исхода не было.
Отступление Валленштерна походило на бегство. Пугачевцы с таким проворством со всех сторон наскакивали на врага и, сделав свое дело, снова уносились в степь, что отряду Валленштерна было бы несдобровать, если б на выручку не подошел со своими казаками Мартемьян Бородин.
Сильно потрепанный отряд Валленштерна, пробиваясь сквозь назойливую конницу неприятеля, вскоре ушел под защиту крепостных пушек, и пугачевцы свое преследование прекратили. Валленштерн без всякой пользы для дела потерял тридцать два человека убитыми, девяносто три ранеными и четыре пушки.
Эта новая, уже третья за короткое время, блестящая победа радовала Пугачева.
Он передал взмыленного коня Ермилке, забрался на бугор и сел на большую удобную корягу. У него побаливала голова, он с утра почти ничего не ел, возбужденные продолжительным боем силы его просили отдыха. Он расстегнул нагольный полушубок, нахлобучил на глаза лохматую шапчонку, достал из кармана кусок баранины да круто посоленный ломоть хлеба и принялся с аппетитом есть.
Мороз был слабый. Спустились сумерки. Через серую муть видно было, как вдали, на крепостном валу, один за другим зажигались костры. А по снежному полю, то здесь то там, темнели небольшие разъезды пугачевцев. Они подъезжали к какому-нибудь трупу, раздевали его догола, ехали к другому мертвецу. Иные трупы они подвязывали к хвостам лошадей и волокли в Берду. Пугачев видел, как во многих местах, пособляя лошадям, люди перли на себе через увалы пушки.
Вот всадник скачет от орудия к орудию, что-то кричит, размахивая руками. Это, должно быть, Чумаков. Вот впереди кирпичных сараев другой всадник, на белом коне, а по бокам его – двое. Это Овчинников со своими ординарцами.
И третий, необычный... Зоркий Пугачев подметил его еще издали, почти от самой крепости. Он скакал во весь опор, нашпаривая рослого коня нагайкой. Время от времени он на минуту приостанавливался возле пугачевцев, о чем-то спрашивал их и снова мчался вмах. Вот он ближе, ближе и – прямо к Пугачеву.
– Эй, казак! – хриплым, взволнованным голосом бросил он сидевшему на коряге оборванцу. – Где государь?
– Я государь, – прожевывая баранину, равнодушно ответил Пугачев.
– Подь к черту! – буркнул всадник. – Его всурьез спрашивают, а он... – И обиженный всадник понесся прочь от Пугачева.
Готовясь проглотить разжеванный кусок, Емельян Иваныч уставился вслед складному детине. А тот, подскакав к ближайшим пугачевцам, крикнул:
– Где государь?
– А эвот, эвот, на пригорке, на коряжине-то.
– Который? Вот тот?
– Ну да... Он самый и есть государь-ампиратор.
Изумленный всадник растерялся, опять подъехал к Пугачеву и снова, уже с колебанием и некоторой робостью, спросил его:
– Вы... государь?
– Экой ты дурень, братец! – ответил Пугачев. – Я ж сказывал давеча, что я и есть – кого ищешь. Что надо?
Всадник соскочил со взмыленного коня и, ведя его за собою в поводу, твердым шагом подступил к Пугачеву.
– Ваше величество, – сказал он, сдерживая взволнованный голос. – Я офицер Андрей Горбатов... из Оренбургской крепости...
– Ага... от Рейнсдорпа, что ли? – спокойно откликнулся Пугачев, кладя на всякий случай руку на рукоятку сабли. – Сдаваться, что ли, надумали там? Ась? Бумага имеется?
– Ваше величество! Могу ответ держать за себя лишь. Так что решил я послужить вам верой и правдой.
– А-а-а... Ништо, ништо, господин офицер! – ничем не выдавая своего смущения по поводу иного оборота дела, вымолвил Пугачев. – Ежели без коварства слово держишь, изволь – служи.
– Можете испытать меня, ваше величество.
– Ништо, ништо, – повторил Пугачев, цепко приглядываясь к рослому, белокурому, с темными глазами молодому человеку. «Вот это офицер!.. Не то что мошенники чернышевские», – подумал он и спросил: – А чего ж на тебе не офицерский мундир, а чекмень казацкий?
– Казацкую экипировку приобрел в Оренбурге я, на базаре, государь... Чтоб сподручней было бежать.
– И то верно. Какой чин на тебе?
– В Петербурге имел чин капитана, но по суду разжалован в прапорщики и выслан в Оренбург на службу.
– О! – повеселел Пугачев. – Видно, одна у нас с тобой судьба: и меня, братец, двенадцать годков тому назад в Питере-то такожде разжаловали... из царей. Да вот, как видишь, Господь опять призвал меня сесть на вышнее место, а добрые люди помогли тому. За что же тебя пообидели, друг?
– Накрыл я, ваше величество, с поличным нашего казнокрада-полковника. А у того большие связи, я же человек мелкого калибра. Виноватый оправдался, а мне от нашего правосудия довелось пострадать, государь.
– Ах, негодяи! – произнес, улыбаясь, Пугачев. – А во всем повинна насильственно восшедшая на престол супруга моя. Зело много она развела всяких корыстолюбцев да мздоимцев... А ты, видать, человек бесхитростный, честный. Таких уважаю... Ну, ладно, Горбатов, ладно, брат!
Пугачев поднялся, дал выстрел из пистолета. К нему подскакали ближайшие казаки.
– Проводите-ка, детушки, господина капитана в штаб, – на слове «капитан» он сделал ударение, – да велите моим именем Почиталину, чтоб немедля ему квартиру сыскал.
Горбатов с казаками уехал в Берду.
Ермилка подвел Пугачеву коня. Застоявшийся жеребец покосился умными глазами на широкоплечего грузного хозяина, легко и грациозно подбросил себя вверх, сделав «свечу», принялся по-озорному ходить на дыбах. Ермилка, внатуг державший его в поводу, проелозил по снегу сажени три на подошвах, слегка ударил жеребца нагайкой, весело заорал:
– Ты! Балуй, тварь!
Жеребец поджал уши, всхрапнул и словно вкопанный замер. Пугачев вскочил в седло.
В слободе уже светились огоньки. У ворот своей квартиры стояла, в темной шубе с белым воротником и в пуховой шали, Стеша Творогова. Узнав проезжающего государя, она низко поклонилась ему.
– Будь здорова, Стеша, – крикнул он. – Чего в гости не захаживаешь?
– Спасибо, сокол ясный... Зайду, улучу часок...
По случаю победы слобода всю ночь предавалась бражному веселью.
Гуляка поп Иван, за пьянство приговоренный Пугачевым к виселице, с радости, что получил помилование, пил без просыпу еще несколько дней.

 

Последняя военная удача так взбодрила Пугачева, что он решил послать генерал-поручику Рейнсдорпу указ, в котором требовал покорности и сдачи города. После довольно велеречивого вступления в указе говорилось:
«...Только вы, ослепясь неведением или помрачившись злобою, не приходите в чувство, власти нашея безмерно чините с большим кровопролитием и тщитеся пред святящееся имя наше, как и прежде, паки угасить, и наших верноподданных рабов, аки младенцев, осиротить. Однако мы, по природному нашему к верноподданному отечеству великодушию, буде хотя и ныне, возникнув от мрака неведения и пришед в чувство власти нашей, усердно покоритесь, всемилостивейше прощаем и сверх того всякого вольностью отечески вас жалую». Далее за ослушание государевой воле указ угрожал «праведным нашим гневом».
Губернатор Рейнсдорп, читая указ в обществе начальствующих лиц, то впадал в бессильное негодование, то разражался скрипучим желчным смехом. Глаза его с крайним подозрением виляли от лица к лицу. Он чувствовал, что все его поступки предаются резкой критике, что чиновники, от мала до велика, считают его плохим военачальником и чуть не в глаза тычут ему, что есть он простофиля. О мой Бог! Какие настали времена, как изменились люди!..
– Да, господа, – сказал он, – к великому несчастью, наш гарнизон, как это усматривается чрез многочисленный неудачный опыт, ничего с этот плут Пугашов поделать не может. И мы, господа, стоим в очшень затруднительном положении, чтоб не сказать более...
– Мне сдается, – насмешливо поглядывая на губернатора, начал тучный, задышливый директор таможни Обухов, – мне сдается, что о гробе с музыкой, который вы собирались устроить самозванцу, нам надлежит забыть и усердно молить Бога, как бы Пугачев не устроил оного гроба нам, но без музыки...
– О нет, нет! Ви очшень ошибайтесь, господин Обухов. Мы этому негодяю еще устроим гроб и музыку. Два гроба с двумя музыками! – выкрикнул губернатор, во все стороны повертываясь на кресле и грозя пальцем. Присутствующие невольно улыбнулись, а Обухов, таясь, выругался в шляпу. – Только не тотчас, не тотчас. Вот подоспеет сильный подкреплений извне, тогда разбойничкам – капут!
– Но ведь вы сами же изволили еще в начале октября писать генералу Деколонгу, предлагавшему помощь, чтобы он стоял на месте, ибо вы в его помощи нимало не нуждаетесь,– не унимался дерзкий на язык Обухов.
– То был один время, теперь настал другой время, – обиженно проворчал губернатор. – Ви еще очшень неопытна в военном деле, господа. Ви еще не знайт, что такое наш общий враг... этот... этот... Вильгельмьян Пугашов. О, сей каторжный душа весьма опытный воячка! Да он, шорт возьми, настоящий Вобан, самый лючший французский инженер и стратег. Вот кто Пугашов! Этот самая маршал Вобан тактика очшень легко брал крепости. Сто лет тому назад, сто лет! Впрочем, ви и понятий о нем не имейт, чтоб не сказать более...
Плотный пучеглазый Валленштерн, качнув головой, стал с жаром Рейнсдорпу возражать:
– Ставить на одну доску Пугачева и Вобана несколько удивительно, особливо для такого опытного полководца, каким вы себя считаете. Кроме сего, к вашему сведению, генерал, ежели этого не знаете: ваш Вобан не только мастер был брать крепости, но умел и замечательно строить их. А наша Оренбургская крепость, невзирая на большие ассигнования, до сих пор руина. Куда деваются деньги, Аллах ведает.
Рейнсдорп нервно понюхал табаку, нестрашно посверкал глазами и, чтоб замять неприятный разговор, вскинул вверх руку с зажатым в ней платком.
– Господа! У меня созрел в голове очшень лючший прожект. – Он оживился, и все зашевелились, незаметно подталкивая друг друга и готовясь услыхать от губернатора очередную забавную несуразность. – Генерал-майор Валленштерн и вы все, господа, помогайт мне. С завтрашняя ночь сгоняйте наряды солдат, каторжников, разные воришки, а в равной мере – обыватель, штоб... штоб рыли за стенами крепости по полю много волчья яма. Чем больше, тем лючше.
– Земля промерзла, будет затруднительно...
– Отогревайте пожогом, взрывайт порохом... А сверху надо прикрывать сучочками...
– Хворостом?
– Да, да, хворост, хворост! А еще сверху подсыпать снежок... Неприятельский самый пьяный касак поедет, ату-ату и – в яма... Еще ставить по всему степь волчий капкан. Да, да, волчий капкан! Прошу спрятать ваши улыбки. Приказать кузнецам делать много-много капкан...
– Хорошо, – иронически пожав плечами, дал вынужденное согласье обер-комендант Валленштерн. – Но, опасаюсь, как бы и наши казаки не поломали себе шеи в этих ямах да капканах.
– Глюпости! – вскричал губернатор и, обратясь к верткому, похожему на обезьяну делопроизводителю: – Вот что, голюбчик, заготовь-ка мне бумагу генерал-майору Кару такого содержания... (Губернатор и не подозревал, что злосчастный Кар, бросив свою боевую часть, подъезжал в это время к городу Казани.) Первое... Место расположения Кара, сколько у него войска, пусть как можно скорей поспешил наступлений. Когда намерен он прибыть к крепости, чтоб я мог высылайт ему навстречу отряд. Ви составьте, а я наведу окончательная штиль. Ну-с... Да, господа... наше дело швах! Продовольствия у нас на одна месяц, фуража для лошадей того менее... Швах, швах, господа!..

Глава VII
Генерал Кар пойман. «Персональный оскорбитель». Песенка о сарафане. Екатерина вела заседание нервно

1

Состояние Казани и той части Казанской губернии, которая граничила с губернией Оренбургской, во многих отношениях было самое плачевное.
Губернатор Брант все еще находился в Кичуевском фельдшанце. Отсюда он распоряжался расстановкой ничтожных воинских частей вдоль рубежей своей губернии, организовывал отряды из закамских дворян и их дворовых людей, их экономических, дворцовых и ясашных крестьян, чувашей и черемисов. Но эти ополчения были плохо вооружены, скверно обучены и не могли представлять собою сколько-нибудь внушительной силы. Иных же войск в Казани не имелось. К тому же Казань была обременена большим числом возвращавшихся из Сибири польских конфедератов, да, кроме того, в городских тюрьмах находилось до четырех тысяч колодников.
Отсутствие воинской силы необычайно тревожило жителей Казани. А тут пошли слухи о неудачах Кара, о том, что пугачевцы уже появились на Самарской линии и подступают у Бузулукской крепости.
Наконец губернатор фон Брант возвратился из поездки.
Многочисленные шпионы, разосланные Брантом по дорогам, доносили ему о том, что крестьянское население про его поездку в один голос говорит:
– Губернатор к батюшке-царю на поклон ездил, там присягу принимал и поклялся, что, коль скоро государь прибудет брать Казань, губернатор с владыкой Вениамином встречь ему выйдут с хлебом-солью.
– Глупый народ, глупые мужики, глупые и подлые! – возмущался Брант. – Значит, они считают меня изменником и тайным слугой плута Емельки?.. О Боже мой! Этого только недоставало.
Следом за Брантом явился в Казань, как снег на голову, и расхворавшийся генерал Кар.
Когда в городе об этом узналось, купечество, зажиточная часть горожан и многочисленные, страха ради съехавшиеся сюда помещики пришли в немалое смятение: значит, плохо дело, значит, самозванец Пугачев силен, раз петербургский вояка-генерал не смог устоять противу него. Среди же бедноты шли скрытые и довольно своеобразные суждения, точь-в-точь повторявшие слова покинутых Каром солдат:
– Видали, мирянушки, куда дело-то повертывается? Стало быть, Кар-генерал уверовал в батюшку, что он доподлинный, а не подставленный, и не похотел воевать с ним, больным прикинулся.
И уже стали шляться по кабакам, по базарам разные пройдохи, стали разглашать всякую небылицу, охотно принимаемую народом за сущую правду.
Здоровецкий отставной солдат с деревянной ногой и беспалыми, помороженными в пьяном состоянии руками, сидя с нищими у соборной паперти, таинственным шепотом бубнил:
– Вот государь-то ампиратор и вопрошает нашего губернатора: «Ну, Яков Ларивоныч Брант, ответствуй, кому желаешь служить: мне ли, царю законному, алибо Катерине?» А наш губернатор на коленях стоит, в грудь себя колотит, ответствует: «Ах, ваше величество, я хоша и сам немецких кровей, только нет у меня хотенья Катьке служить. Раз вы объявиться соизволили, я вам верой-правдой служить постараюсь». А царь-то и говорит ему: «Вот и молодец, – говорит, – ты, Яков Ларивоныч Брант! Служи, служи!... Я знаю, как Катерина приплывала к вам Волгой, ей встреча была богатимая, так уж ты, Яков Ларивоныч, когда я в Казань стану входить, уж и меня ты встреть поприглядней». – «Встречу, батюшка Петр Федорыч, встречу... Только дозвольте вашего ампираторского совета, как мне голову свою сберечь от царствующей Катерины?» – «А вот как, – отвечает государь. – Ты манифесты-то обо мне Катькины вычитывай, что я, мол, беглый казачишка Пугачев, а сам народу-то тихохонько нашептывай, что я, мол, царь истинный Петр Третий, ампиратор...»
– Откудов, кисла шерсть, знаешь все это? – забросали нищие старого враля вопросами.
Таких вралей хватали, били плетьми, сажали в тюрьмы, но чем усердней хватали, тем больше и больше их появлялось. Ими кишели дороги, деревни, города, они были неистребимы, как запечные тараканы.
Даже можно сказать так: в смутное, легковерное это время почти каждый был сам себе враль, потому что всякий бедняк, бесправный и поруганный, превращался в мечтателя-соблазнителя, каждый мыслил, что вот-вот придет наконец пора-времечко, когда будет земля, воля и всяческие послабления.
Вскоре прибыли в Казань и посланные из Петербурга «черкесы» – Перфильев с Герасимовым.
– Ну, что ж... Дело ваше для отечества отменное, – сказал, выслушав их, губернатор. – Отдохните да поезжайте с Богом к своему коменданту Симонову.

2

При свидании Кар сообщил Бранту о неудачных стычках с пугачевцами, о причинах этих неудач, затем стал жаловаться на свою застарелую болезнь: во всех костях снова появился нестерпимый «лом», а в теле лихорадка и трясение. И когда он, Кар, стал терять последние силы, то решил спасать как свою жизнь, так и безнадежное положение на фронте.
Губернатор Брант, раздраженный речами неудачника, с болью в сердце рассматривал вспухшие склеротические вены на своих старческих руках (следствие понесенных им за последнее время забот и неприятностей) и, укоризненно поглядывая на взволнованного Кара, то и дело повторял:
– А мы-то надеялись... А мы-то уповали на вас. И вот что вышло... Конфуз, неизгладимый конфуз!
– Но вы понимаете, дражайший Яков Илларионович, – оправдывал себя Кар, – без больших кавалерийских сил и без хороших пушек там и делать нечего: враг искусен, силен и весь на конях. Я-то боевой генерал, я-то смотрю на вещи трезво. А Захар Григорьевич Чернышев...
– Граф Чернышев тоже самый боевой генерал, – возразил мягкий по своей натуре старый Брант и, притворяясь строгим, сердито пожевал губами. – Первостепенный генерал. Герой!
– Да, да... Но Чернышев, да и все там в Питере самого превратного мнения о мятеже. Вот я и собрался в Петербург, я все приведу в ясность. И ежели моим словам не будет оказано достодолжного доверия, ласкаю себя смелостью дерзнуть обратиться к самой императрице. Надо спасать Россию, Яков Илларионович!
– Надо спасать Россию, надо спасать дворян! – подхватил Брант и, нащупав пульс, стал незаметно считать удары сердца. – Вся моя губерния встревожена, – продолжал он чуть погодя, – я уже не говорю об Оренбургском крае – помещики бросают свои поместья и бегут кто куда, крестьяне, оставшись без надежного обуздания, бесчинствуют, жгут поместья, режут скот, что творится... Бог мой! Но у меня нет воинских команд, чтоб приводить чернь к повиновению, чтоб карать мятежников, чтоб охранять священную собственность дворянства... И вы верно изволили молвить: Россию спасать надо!
– Надо, надо, Яков Илларионович!.. И аттестуйте мне какого-либо искусного лекаря.
Пульс у Бранта сто пять в минуту. Брант сразу упал духом, извинился, разболтал в рюмке воды успокоительные капли, выпил и сказал, обращаясь к Кару:
– Навряд ли вы найдете в Казани доброго эскулапа... Плохие здесь лекаря. Вот и я – пью, пью всякую аптеку, а облегченья нет.
Пробыв в Казани двое суток, болящий Кар двинулся в Москву, предварительно послав графу Чернышеву частное письмо, в котором между прочим сообщал: «Несчастие мое со всех сторон меня преследует, и вместо того, что я намерен был для переговору с вашим сиятельством осмелиться выехать в С.-Петербург, подхватил меня во всех костях нестерпимый лом, и, будучи в чрезвычайной слабости, принужден был поручить корпус генералу Фрейману, отъехать на излечение в Казань, где по осмотре лекарском открылась, к несчастью моему, еще фистула, которую без операции никак излечить не можно. По неимению же здесь нужных лекарств и искусных медиков решился для произведения сей операции ехать в Москву, уповая на милость вашего сиятельства...»
Еще в начале ноября Екатерина повелела архиепископу казанскому Вениамину составить увещание к верующим по поводу «богомерзкой смуты». Вениамин поручил это сделать архимандриту Спасского монастыря Платону Любарскому. Увещание было своевременно оглашено по всей Казанской епархии. После же отъезда Кара в Москву, когда по Казани стали ходить неблаговидные по отношению правительства пересуды, Вениамин приказал снова огласить пастве свое послание.
«Твердитесь разумом, – писал он, – бодрствуйте в вере, стойте непоколебимо в присяге, яко и смертию запечатлети вам любовь и покорение к высочайшей власти».
Он между прочим в своем посланьи говорил, что Петр Третий, чьим именем назвал себя Пугачев, действительно умер и погребен в Александро-Невском монастыре, что тело его стояло в тех самых покоях, где жил Вениамин, и что на его глазах приходили вельможи и простолюдины, дабы поклониться праху почившего. Вениамин свидетельствует, что тело Петра Третьего перенесено при стечении народа из его архиерейских покоев в церковь, там отпето и самим Вениамином «запечатлено земною перстью», то есть предано земле.
Но простой народ уже не верил ни царицыным манифестам, ни непреложному свидетельству своего архипастыря, народ брал под подозрение все слова, все действия правительства и церкви. Униженные люди, раз почувствовав в себе некую, хотя бы призрачную, душевную дерзость и свободу, слепо верили только манифестам живого царя-батюшки, невесть как залетавшим в их родную Казань.

 

Дорога была гладко укатана, под полозьями скрипело. Кар с адъютантом и лекарем ехали в Москву на четверне.
В тридцати верстах от древней столицы болящий Кар был задержан. Курьер в офицерском чине вручил ему предписание графа Захара Чернышева.
Ну, разве не досада, не пощечина, не кровная обида: перед самой Москвой, в преддверии того, к чему так настойчиво стремился Кар, читать подобные оскорбительные строки:
«А буде уже в пути сюда находитесь, то где бы вы сие письмо не получили, хотя бы то под самым Петербургом, извольте тотчас, не ездя далее, возвратиться».
Кар лежал больной в избе зажиточного торговца-крестьянина. Он молча перечел бумагу дважды. Веки его подрагивали, волосы на запавших висках топорщились. Приподняв голову, он оправил слабой рукой подушку и сказал гонцу-офицеру:
– Передайте графу Чернышеву, что его приказания вернуться к корпусу, в силу своей болезни, я исполнить не могу. Коль скоро я поправлю в Москве свое здоровье, то буду ласкать себя надеждой видеть его сиятельство лично.
И, отдохнув, Кар к вечеру был уже в Москве.
Хотя по распоряжению главнокомандующего Москвы, князя Волконского, пребывание Кара в первопрестольной от всех скрывалось, однако, как это нередко случается, чем тщательнее правительство охраняет от народа какую-то тайну, тем скорее народ эту тайну узнает, – и весть о возвращении Кара из-под Оренбурга быстро облетела всю Москву.
Если появление Кара в Казани имело там нелестную для правительства «эху», то в Москве разные досужие кривотолки, а наравне с ними самая жестокая критика поведения Кара и нераспорядительности Петербурга приняли столь недозволенные масштабы, что Екатерина, проведав о них, рекомендовала Волконскому вновь опубликовать старые сенатские указы о болтунах. Дворяне и зажиточные круги говорили о Каре:
– Это не генерал, а баба – не мог с бездельниками совладать, сбежал. Под суд его!
Подливали масла в огонь и приехавшие из Казани беглецы помещики, разнося повсюду самые тревожные известия.
Москва в своих низах далеко не была спокойна: отголоски недавнего чумного бунта все еще ходили по городу. О любопытных делах под Оренбургом, о грозном Пугачеве, о волнениях в Башкирии знал всякий. Изустные вести о мятеже долетели до Москвы скорее, чем писанные бумажки губернаторов.
Московские простые люди, проведав о приезде Кара, в трактирах, в банях, по базарам, а раскольники – в моленных с осторожностью передавали друг другу:
– Пугачев всыпал генералу-то... во как! Говори, где чешется... Только сумнительство берет, чтобы простой казак мог генерала с войсками покорить... Ой, не Пугачев это, не бродяга... Врут манифесты, истину от народушка сокрыть хотят... Сам Петр Федорыч это – не Пугачев...
Обер-полицмейстер Архаров хотя имел всюду свои глаза и уши, но сыщики либо не там, где надо, выслеживали болтунов, либо эти болтуны, за версту чуя врагов своих, прикидывались патриотами. Обер-полицмейстер, получавший от сыщиков утешительные сведения, вводил князя Волконского в заблуждение, докладывая ему, что на Москве «все обстоит благополучно». А князь Волконский, немало постаравшийся в деле возведения Екатерины на престол, в свою очередь обманывал свою обожаемую благодетельницу, письменно сообщая ей: «Здесь, всемилостивейшая государыня, все тихо и смирно и врак гораздо меньше стало. Только один большой, вашему величеству известный, болтун вздор болтает, не разбирая при ком, но при всех. А другие перебалтывают».

3

Большой болтун этот был не кто иной, как граф Петр Иваныч Панин, давнишний «персональный оскорбитель» Екатерины. Крепкий духом и неподкупной честности вельможа, он стоял, как на поляне дуб, в стороне от придворных всяческих интриг. Упиваясь своим, может быть, призрачным величием и в то же время считая себя обойденным в заслуженных им наградах и милостях, он в озлоблении своем давал полную волю языку, отравляя желчью своих слов покой многих царедворцев и в первую голову покой самой императрицы.
После геройского взятия грозной крепости Бендер (где им был награжден за храбрость казак Емельян Пугачев званием «значкового товарища», или хорунжего) Панин никакого особого отличия не получил и, обиженный невниманием к нему императрицы, подал в отставку. Подозрительная и лицеприязненная Екатерина сочла поступок Панина демонстративным, разгневалась на него, и генерал Петр Панин попал, таким образом, в опалу.
В своем подмосковном имении Михайловке Панин задумал соорудить миниатюрную копию Бендер с гранитными стенами, воротами, бойницами и башней.
В нем, очевидно, теплились стремления к славе, неистребимая тоска по бессмертию. Показывая близким приятелям игрушечную крепость, он с солдатской грубостью и обычной дозой перца говорил:
– Мне памятника за мои государственные заслуги Катюша не поставит, я, как говорится, рылом не вышел и профиля античного лишен природой, так вот я сам себе поставил памятник. Вот он! – И Панин, встав в картинную позу, воинственно простирал руку к копии покоренных им Бендер.
Льстя его слабости повеличаться, гости делали ласкательные лица и наперебой говорили ему:
– Ну, конечно, Петр Иваныч, ты достоин и не этакого памятника. Тебя вся Россия чтит за геройство твое.
– Эка хватили! Никто меня не чтит. Разве что солдаты, со мной бывшие. А Катерина... Ох уж эта Катерина!.. Она, окромя себя да своих друзей, никого не чтит. А впрочем сказать, и эфтого нет. Она друзей сердца поглощает и выплевывает в меру аппетита, как разбогатевший, обожравшийся откупщик из мужиков. Ему подавай то истинно русскую, то польскую, то французскую стряпню. Точка в точку и ее, нашу всемилостивую матушку, бросает от тертой редьки к шампанскому, от шампанского к гречневой каше с коровьим маслом, от каши к малороссийской колбасе. Синяя борода или Гарун аль-Рашид в сарафане. Ха!
Обескураженные гости, пугливо посматривая то в суровое с перекосившимся ртом лицо Панина, то друг на друга, смущенно покашливали и предавались короткому таящемуся смеху.
– Она покровительствует только тем, кто ей угождает да шлейфы ее пыльные целует, – желчно продолжал Панин, вышагивая с гостями по аллеям английского парка. – Эвота самое доверенное лицо нашего московского сатрапа по чрезвычайному секрету передало мне, быдто бы этот самый сатрап Мишка Волконский в своих цыдулях к всемилостивой матушке льстивые немецкие стишонки преподносит ей. Смысл оных таков: «Если хорошо нашей государыне, то все идет как по маслу, а ежели все идет как по маслу, то всем нам хорошо!» Ха! Как бы да не так... Ох и хитрец эфтот князюшка, друг-приятель Орловых!.. Петр Дмитрич! – обратился он к генерал-поручику Еропкину, положившему много труда в борьбе с чумой в Москве. – Ты помнишь, как наше просвещенное, ха-ха, правительство дедушку Салтыкова, прославленного русского фельдмаршала, хоронило?
– Ну как же, Петр Иваныч, помню. Подобную пощечину памяти героя забыть не можно, – с готовностью ответил Еропкин.
И Панин снова и снова пересказывал приятелям скандальный эпизод похорон в прошлом году престарелого фельдмаршала Салтыкова, жившего в своем подмосковном Марфине. Покойный считался при дворе в опале, поэтому московские власти с князем Волконским во главе, желая подольститься к императрице, решили не устраивать почившему фельдмаршалу торжественных похорон. Уязвленный Петр Панин, воспользовавшись этим, не устрашился сделать резкий вызов императрице, царедворцам и правительству. Он тотчас направился с собственным из крепостных крестьян эскадроном гусар в Марфино, с обнаженной шпагой стал у гроба и громко объявил: «Я, генерал Петр Панин, буду стоять, как солдат на часах, при гробе фельдмаршала до тех пор, пока не пришлют почетный караул мне на смену».
Так этот опальный вельможа, обитавший совершенно обособленно в своей вотчине, как маленький царек, продолжал наживать себе опасных врагов и вызывать в Екатерине приступы желчи.
От своих выходок он и сам немало пострадал, и у него тоже подчас вспухала печень. Появление же в Москве незадачливого Кара снова бросило его в желчную веселость. Панин лично знал Кара, считал его хорошим дипломатом, когда-то состоявшим в Польше при князе Радзивилле, неплохим военным генералом и человеком твердого характера. Может быть, только потому, что высокое общественное мнение всей Москвы было против Кара, граф Панин принял его под свою защиту.
– Я знаю, с какими силами был отправлен Кар против Пугачева, – слегка подвыпив за приятельской трапезой, крикливо высказывался Панин. – Две роты, две пушки да тысяча старых колченогих солдат в лаптях... Ха! Пускай-ка с эфтаким корпусом попробует Захарка Чернышев супротив самозванца выступить! Нет, братцы, Военная коллегия... Раз дали самозванцу большую силу забрать, так уж он таперича задешево жизнь свою не продаст... Не-ет-с, дудки! Это тебе, всемилостивейшая государыня, не твой супруг Петр Федорыч, которого ты с таким проворством... упразднила. Ха! Я солдат, я правду говорю!
Возражать Панину было рискованно. Гости смущались, до боли прикусывали губы, чтобы не рассмеяться над острословием хозяина. Однако все же раздался чей-то голос в порицание Кара: генерал виноват, мол, в том, что самовольно бросил свой корпус на произвол судьбы.
– Не на произвол судьбы. Кар передал командование Фрейману, настоящему боевому генералу, – с горячностью возразил Панин. – А что же, по-вашему, Кар в репортичках своих должен был доказывать, что Захарка Чернышев дурак? Вот он и приехал лично доложить ему об этом. Прав Кар, сто раз прав! А Чернышев, может, и не такой уж дурак, только сдается мне, что он ныне не тем местом думает, тамошних условий не знает, силы противника недооценивает. Он не понимает, что у Пугачева отчаянные казаки, поставившие башки свои на карту, да вдобавок превосходная башкирская конница. А у Кара что? Да туды надо полки двинуть, целую армию!..
А приехавшему к нему погостить брату, Никите Ивановичу Панину, он с глазу на глаз сетовал:
– Ну вот, ну вот... Если бы не Катя, а Павел Петрович на царстве-то сидел, тогда и самозванцы не посмели бы появляться. У нас царь в юбке, баба! А вот теперь царь в казацких шароварах пришел, Петр Федорыч, Емелька... И еще неизвестно, куды его кривая вывезет. Провороним, так народ и завопит, чего доброго: довольно нам баб, давай нам царя с бородой!
И, как бы спохватившись и вспомнив, что он граф, богач и вельможа, сверкая глазами, добавил:
– Впрочем, говорю тебе, Никита, как брату старшему. Хотя матушку и не люблю, но, ежели государству учнёт угрожать опасность, сам на защиту порядка и дворянских родов готов буду встать. И встану!
Многое из того, что говорил в самом тесном кружке Петр Панин, какими-то неведомыми путями – будто стены подслушивали – долетело до сведения царицы. Обозленная выходками своего «персонального оскорбителя», Екатерина вновь и вновь писала князю Волконскому: «Петр Панин, живучи в деревне, весьма дерзко врет, и для того пошлите туда кого-нибудь надежного выслушать его речей... и дайте мне наискорей узнать, чтоб я могла унять мне непокорных людей... Я здесь кое-кому внушала, чтобы до него дошло, что если он не уймется, то я принуждена буду его усмирить наконец».
Но бывают обстоятельства, когда сегодня сказанное слово назавтра уже звучит абсурдом: Петр Панин, которого императрица грозила усмирять, вскоре будет ею же призван на усмирение Емельяна Пугачева. Это случится в то время, когда затрясутся основы империи, когда «казанская помещица», как впоследствии кокетливо нарекла себя Екатерина, и «московский барин», почувствовав опасность для трона, а стало быть, и для сословных интересов правящего класса, – два непримиримых врага – миролюбиво протянут друг другу руки. И тогда-то, в самом финале событий, осуществится заветная мечта Петра Панина: он обессмертит для потомков свое имя, он впишет его на страницы истории кровью побежденного народа.

4

Екатерина только что вернулась из Царского Села, куда выезжала с Григорием Орловым на тетеревиную охоту. Поездка, длившаяся двенадцать дней, была не особенно удачна. Во-первых, князь Орлов, навсегда потерявший в ее лице любимую женщину, был, так сказать, не в своей тарелке: он позволял себе дерзить Екатерине или, наоборот, падал к ее ногам и умолял восстановить невозвратно утраченное между ними счастье. Во-вторых, в покоях Екатерины было не особенно тепло и дымили печи. В-третьих, и сама охота, кроме чрезмерно льстивых услуг егерей и свиты, не могла принести ей радости. Так, на охоте в Баболовском парке Екатерина дала всего пять выстрелов, из коих три, по ее предположению, она наверняка промазала, а между тем как доказательство ее удачной стрельбы ей преподнесли шесть убитых тетеревей.
– Но я ведь всего пять раз выстрелила...
– Это ничего не означает, ваше величество. С одного выстрела вы, государыня, срезали сразу двух сидевших на березе тетеревей. Это-то удивительно! – с жаром тряс головой и жирными щеками Лев Нарышкин. – С вашим величеством могла бы соперничать лишь одна богиня Диана.
Екатерина, изумленная таким лганьем, взглянула на льстеца с укором, на ее глаза даже навернулись слезы.
Вызванный из деревни Бибиков сидел в кабинете Екатерины как на иголках. За его смелые суждения Екатерина стала относиться к нему с некоторой холодностью, и вот – он вызван ко двору. К чему бы это?
– И чтоб на глаза ко мне не дерзнул показываться! – крикливо говорила Екатерина расстроенному графу Чернышеву, собиравшему со стола подписанные государыней бумаги. Когда Екатерина давала важные распоряжения или кого-либо распекала, голос ее был властный, отрывистый. – Он, этот горе-генерал Кар, черт его возьми, не поправил дело, а напортил! Что скажут иностранные при нашем дворе послы? Какую эху будет иметь за границей его мерзкий поступок? Это ты мне подсунул его, Захар Григорьич, вот теперь и выкручивайся.
– Государыня, вы же сами изволили знать, – оправдывался Чернышев, – что все опытные генералы на войне.
– А вот опытный генерал! – воскликнула Екатерина, показав глазами на Бибикова, у которого сразу вытянулось лицо и стало замирать сердце. «Ой, пошлют меня кашу расхлебывать!» – с горечью подумал он. – Болен? Но у тебя есть лекарь, лечись на месте, – продолжала нервно выкрикивать императрица, пристукивая табакеркой о стол. – Мало войска у тебя? Но дожидай, пришлем... А чтоб с позором сбежать... И в такое время... Он забыл долг перед отечеством, забыл присягу и, замест подвига, замест усердия и мужества, позорно, без разрешения, ретировался. Нет, это свыше моих сил! Трусы мне не нужны! Больные, расслабленные – тоже! Подобные мизерабли получать жалованье не имеют права. А посему, любезный граф, изволь заготовить мой указ Военной коллегии, чтоб Кара немедля уволить и дать апшид. Ну, а какие полки ты намерен послать против этой зловредной толпы каналий?
– Сей вопрос еще не решался, – пожал плечами Чернышев.
– Пошли-ка князю Волконскому полк из Ладоги, а то Москва сидит без военных людей вовсе. А Бранту пошли немедля особую цедулу, дабы он взял все предосторожности к охранению нашей Казанской губернии от заразы. Ну, прощай! И я тобой тоже не есть довольна, Захар Григорьич. Ты с небрежением и вяло действуешь.
Чернышев выслушивал речь императрицы потупившись и стоя. Затем поцеловал протянутую ею руку и ушел.
– Александр Ильич, голюбчик, – обратилась она к Бибикову. – Ну вот, если бы ты был на месте Кара да, Боже упаси, захворал?..
– Я всему прочему предпочел бы смерть на посту, государыня! (Впоследствии, в далекой Бугульме, Бибиков с содроганием сердца вспоминал эту фразу.)
– Да, да, – прорекла Екатерина. – Тако думают и так ответствуют своим государям истинные, со светлой головой, государственные мужи. – И, помолчав, как бы давая время приготовиться к ответу, она сказала: – Голюбчик, Александр Ильич, я на вас имею виды. (Сидевший против Екатерины Бибиков опустил сложенные на груди руки и нервно шевельнулся в кресле.) Вы пока поезжайте исправить свои семейные дела, а после я вас покличу. (Бибиков встал, и выразительные глаза его округлились.) Не инако, как тебе доведется туда скакать и маленько перевидаться с маркизом Пугачевым. Как ты полагаешь? – снова перейдя на интимное «ты», закончила Екатерина и с выжидательной улыбкой заглянула ему в лицо.
– Ваше желание для меня закон, его же не прейдеши... Смею ли я возражать, государыня.
– Очень смеешь, очень смеешь... Я тебя люблю, Александр Ильич, и пожалуйста, возражай!
– Нет, государыня... Хотя и горько мне, что я иным часом уподобляюсь сарафану...
– Что сие значит? – продолжая улыбаться, с нетерпеливым, чисто женским любопытством воскликнула Екатерина. – Я не понимаю твой иносказательный намек... Будь друг, поясни.
– Ваше величество, – поднял брови Бибиков, – да нешто вы забыли песенку?
Шесть лет тому назад, когда императрица путешествовала в Казань, Бибиков был в ее свите на галере «Волга». Екатерина держала себя со всеми, в особенности с Бибиковым, необычайно просто, поэтому он сейчас и позволил себе по отношению к императрице некоторую фривольность.
– Так вот, не казните меня, а выслушайте, песенка старинная... – Он подшибился рукой и негромко, но с ужимками запел фальцетом, подражая певуньям-бабам:
Сарафан ли мой, дорогой сарафан!
Везде ты, сарафан, пригождаешься;
А не надо, сарафан, – ты под лавкой валяешься.

В широкой улыбке Екатерина обнажила белые ровные зубы и, милостиво взглянув на Бибикова, сказала со снисходительной благосклонностью:
– Шутник... Ах, какой шутник вы, ваше высокопревосходительство! И понапрасну вы объявляете себя за сарафан. Вы не есть сарафан, вы – господин генерал-аншеф, кавалер высокого ордена святого Александра Невского. Очень сожалею, мой друг, что я чересчур плохая Габриельша, а то я не преминула бы составить с тобою дуэт. Ты хорошо поешь. Ну, подойди сюда, Александр Ильич, голюбчик.
Бибиков, склонив голову, уже целовал Екатерине руку, она слегка обняла его за шею и поцеловала в гладкий выпуклый лоб.
Проезжая в санях по снежным улицам столицы, Бибиков окидывал мысленным взором служебные этапы своей жизни. Ему только сорок четыре года, а он уже генерал-аншеф. Екатерина высоко ценила в нем просвещенного человека и талантливого политического деятеля.
«Но почему же, почему жребий борьбы с мятежником пал на меня? Ну право же, не по душе мне это дело... А как откажешься? Я человек, прямо сказать, бедный, у меня семья, долги, в опалу попасть резону нет. Ну конечно же, я – сарафан: валялся под лавкой, а нынче в надобность пришел... А ничего не попишешь... И с кем воевать? С каким-то чумазым казаком, да с башкирцами, да со своим народом... Со своим собственным!»

 

Об осаде Уфы толпами мятежников стало известно не только простому люду, но в этот раз даже и правительству.
Заместитель Кара, генерал Фрейман, донес об этом в Военную коллегию. Подробностей в рапорте не было, да их никто и не знал, кроме Емельяна Пугачева.
События под Уфой развертывались так. Толпа башкирцев около пятисот человек под начальством самозванного полковника из башкир Кашкина-Самарова и уфимского казака Губанова 24 ноября заняла селение Чесноковку, что в десяти верстах от Уфы, а также и другие ближайшие к городу селения. Уфа была совершенно отрезана. В толпу ежедневно прибывали с разных сторон татары, помещичьи, государственные и экономические крестьяне. Через неделю в толпе было уже более тысячи человек.
Вскоре к городу подъехала группа башкирцев, они кричали с утра до полудня:
– Э-ге-гей!.. Давай языка сюда, давай начальства, мало-мало балакать будем... Э-ге-гей!
Из города выехал майор Пекарский и два чиновника.
– Сдавай нам город! – говорили им башкирцы. – Выдавай коменданта Мясоедова да воеводу Борисова.
– Отправляйтесь, изменники, по домам, – говорил им Пекарский. – Иначе мы всех вас побьем из пушек. Государыня сюда целую армию выслала, солдаты с генералами уже подходят к Волге.
– Врешь, собак кудой! У нас нет государыни, у нас есть бачка-царр...
Комендант, полковник Мясоедов, стал приводить Уфу в боевое положение. Вокруг города были установлены ночные разъезды, в которые назначались и служащие учреждений, сформированы боевые дружины, жителям розданы ружья и порох.
Большая толпа вооруженных луками и копьями башкирцев, сделавшая приступ со стороны села Богородского, была отогнана уфимскими казаками и посаженными на коней жителями. Башкирцы понесли большой урон. Их главари принуждены были обратиться к Пугачеву за помощью.

5

28 ноября состоялось большое собрание Государственного совета для обсуждения военных дел в присутствии императрицы.
– Какие полки вы намерены, граф, двинуть на место мятежа? – обратилась Екатерина к президенту Военной коллегии Захару Чернышеву. За креслом императрицы стоял навытяжку дежурный при ее особе граф Строганов, чуть дальше – два розовощеких пажа.
– Вчерась в ночь, – начал, подымаясь из-за стола, Чернышев, – мною отправлены, ваше величество, курьеры с приказами как можно скорей выступать в поход: Изюмскому гусарскому из Ораниенбаума, второму гренадерскому – из Нарвы и пехотному Владимирскому – из Шлиссельбурга. Всем полкам следовать в Казань трактом через Москву. Опричь того, выслано из Петербурга в Казань шесть пушек с прислугой и снарядами.
– Я держу описание, что войска наши будут поспешать слишком нескоро, а несчастный Оренбург долго упорствовать этим канальям не сможет, там недостача хлеба, жителям угрожает бедствие. Надо сию экспедицию как можно форсировать.
– Ваше величество! – воскликнул Чернышев. – Полки, посаженные на почтовые и обывательские подводы, прибудут на место не позже как через два месяца. Также могу поручиться за то, что Рейнсдорп будет держаться в крепости до последней капли крайности. В том головой ручаюсь!
– Вы, ваше сиятельство, поостерегитесь столь часто закладывать вашу голову, – выразительно прищурилась на него императрица. И ему сделалось неловко, он стал краснеть, кусать губы.
Екатерина вела заседание очень нервно, смута на востоке угнетала ее.
– Вы, помнится, еще так недавно клялись головой, что Пугачева можно прихлопнуть, как комара, с теми силами, кои у Чичерина, Деколонга и Рейнсдорпа. И что войск новых туда не след высылать... Да так и не выслали!
Чернышев хотел было возразить: он-де выслал туда несколько рот и четыре пушки, но, зная, что вступать в пререканья с императрицей в минуты ее раздражения опасно, в обиде прикусил язык.
– Впрочем, ты отослал туда две роты... Но... Но от твоей столь щедрой посылки только курам смешно... или, как это говорится? – продолжала, заметно волнуясь, Екатерина. – Попробуй-ка сам повоюй с двумя ротами, не желаешь ли, граф, туда прогуляться? – Она бросала на сановников косые взгляды, ее оголенные матово-белые плечи нервно передергивались.
Весь генералитет сидел как в рот воды набрал, уткнув носы в бумаги. Только князь Вяземский преданными глазами, со льстивым бессмыслием взирал на императрицу.
– Я позволю себе спросить вас, господа сановники, – снова зазвучал голос Екатерины; она вынула из бисерной сумочки раздушенный носовой платок, зал наполнился благоуханием. Юный черноволосый паж сладострастно потянул ноздрями воздух, ему вдруг захотелось чихнуть, со страху он обомлел, крепко-накрепко закусил губу и весь содрогнулся. Его товарищ скосил на него озорные глаза. Граф Строганов повел в их сторону прихмуренной бровью. – Я спрашиваю вас, господа, как быть? – вскинула императрица голову. – Поскольку Оренбург заперт, вся губерния остается без управления. Не направить ли туда второго гражданского губернатора?
– Я полагал бы, матушка, – заметил негромко князь Григорий Орлов, – все управление краем поручить Бибикову.
– Я склонен поддержать эту идею, – откликнулся Олсуфьев, – ибо все тамошние места заражены ныне возмущением и не могут без воинской помощи управляемыми быть.
– Против сказать ничего не нахожу, – проговорила Екатерина. – Прошу пригласить генерал-аншефа Бибикова.
Внешне бодрый, жизнерадостный, но очень бледный, с александровской через плечо лентой, вошел Бибиков, поклонился, занял указанное ему императрицей кресло.
За окнами дворца бушевала вьюга. Снежные космы, как беглый пламень, плескались по зеркальным стеклам. В зале сумеречно, хотя был полдень. Ливрейные слуги запалили горючие нити, которые вились от светильни к светильне всех ста пятидесяти свечей, и обе люстры вспыхнули, как рождественские елки. На длинном столе заседания зажгли кенкеты – фарфоровые масляные лампы. Четыре лакея в белейших перчатках подали государыне и всем присутствующим горячий чай в расписных гарднеровских чашках. Екатерине прислуживал сам граф Строганов.
В огромном зале было довольно свежо. Императрица поеживалась, зябко передергивая плечами, дважды кашлянула в раздушенный платочек. Григорий Орлов сорвался с места и ловко накинул на ее плечи пелерину из пышных якутских соболей.
Екатерина посмотрела по-холодному на князя Вяземского, что не распорядился как следует протопить печи, сказала Орлову: «Мерси» – и потянулась к горячему чаю. Вяземский понял недовольство императрицы. Перестав преданно улыбаться, он пальцем подманил мордастого лакея, что-то сердито шепнул ему и, поджав сухие губы, незаметно лягнул его каблуком в ногу. Тотчас запылали два огромных камина.
– Разрешите, ваше величество, – сказал Вяземский, приподнявшись и щелкнув каблуками.
Екатерина, у которой рот был занят вкусным печеньем, кивнула головой.
Один из секретарей с благородным лицом и осанкой, стоя возле своего пюпитра, звучным баритоном стал читать проект манифеста по поводу разгоревшегося мятежа. Екатерина послала через стол Бибикову записку: «Прошу слушать внимательно».
Когда чтец дошел до места, где Пугачев уподоблялся Гришке Отрепьеву, граф Чернышев попросил, с разрешения Екатерины, еще раз повторить этот текст.
«Содрогает дух наш от воспоминаний времен Годуновых и Отрепьевых, посетивших Россию бедствиями гражданского междоусобия... когда от явления самозванца Гришки-расстриги и других ему последовавших обманщиков города и сёла и огнем, и мечом истребляемы, кровь россиян от россиян же потоками проливаема...» и т. д.
– Разрешите, великая государыня, – поднялся Чернышев, знаком остановив чтение. – Нам с князем Григорием кажется, что никак не можно уподоблять сии два события – возмущение древнее и бунт современный Пугачева.
– Ведь в те поры, матушка, – подхватил с места князь Орлов, – все государство в смятенье пришло, вкупе с боярством, а ныне одна только чернь, да и то в одном месте. Да этакое сравнение разбойника Пугачева с ложным Димитрием хоть кому в глаза бросится, оно и самих мятежников возгордит.
– Мне пришло в идею сделать подобное сравнение, – сказала Екатерина, – только с тем намерением, чтобы вызвать в народе самое большое омерзение к Пугачеву. Я еще раз готова над сим местом призадуматься и, ежели сочту нужным, допущу перифраз.
За сим была оглашена инструкция Бибикову, по смыслу которой он посылался в непокойный край полновластным диктатором. Бибикову давался открытый указ, по которому ему подчинялись все краевые власти: военные, гражданские, духовные.
Бибиков слушал весь этот словесный шум, низко опустив голову.
Повестка заседания исчерпана. Екатерина уже стала собирать в бисерный мешочек свои вещи: табакерку, лорнет, носовой платок, бонбоньерку с шоколадными конфетами, а также неуместно подсунутую ей печальным Орловым записочку: «О богиня!» Но в это время поднялся генерал-прокурор князь Вяземский и обратился к государыне:
– Дозвольте, ваше величество... Последний вопрос, который, по внешним знатным опасностям, я считаю зело важным и отлагательства не терпящим. Осмелюсь, ваше величество, свою мысль сказать: не было бы бесполезно, если бы назначить знаменитую сумму денег в награду и прощение сообщникам, кои бы его, Пугачева, выдали живого, или б, по крайности, мертвого. Казалось бы, что из тех плутов могли таковые найтиться. А мог бы и таковый к злодею предаться, чтобы, войдя к нему в услугу, его убил или, подговоря других, выдал. И оному удачнику надлежало бы от казны коликую выдать награду.
– Но ведь туда для сей цели уже направлены два казака – Порфиров и Грачев, кажется, – сказала Екатерина, перенеся взор свой на Вяземского.
– Перфильев и Герасимов, матушка, – поправил ее князь Орлов.
– Это сделано без моего ведома, – поднявшись, бросил с обидой в голосе граф Чернышев и сел.
– Это сделано при моем ближайшем участии, – встал Вяземский и снова сел.
– Сих шельмецов мой брат Алексей послал, – проговорил Орлов, – только, чаю я, из этого ни синь-пороха не приключится.
– А может, приключится... – холодно возразила ему Екатерина. – Однако же, Александр Алексеевич, голюбчик, – обратилась она к Вяземскому, – тебе в пору знать, что государю невместно заниматься поощрением убийства. А посему я согласна назначить награду только за живого...
«Чтоб потом живому оттяпать голову», – мелькнуло у князя Орлова, сумрачно брови насупившего.
Екатерина поднялась, и все вскочили, кроме старика Олсуфьева, одержимого подагрой. Опираясь на две палки, кряхтя и выгорбив сутулую спину, он еще долго бы корячился, если б его не подхватили под мышки два лакея, похожих на заморских послов.
Екатерину окружила свита. Одарив всех рассеянной улыбкой, она быстро направилась к выходу.

Глава VIII
Митька Лысов «окаянствует». Перфильев двинулся в Берду. Гавриил Романович Державин. Депутаты

1

В Петербурге и на том конце света – в Берде с одинаковой силой свирепствовала вьюга.
В столице заседание Государственного военного совета кончилось, а в Берде в это самое время открыла свои занятия Войсковая канцелярия. Прищуривая то правый, то левый глаз и прищелкивая языком, Пугачев с особым вниманием слушал прибывших из Уфы гонцов.
Гонцы – башкирец, русский и татарин, – не торопясь, рассказывали, как было под Уфой и почему склонившиеся на верную службу великому государю терпят неудачу.
– Для того мы и просим вашего царского милосердия: в нашу сторону прислать войско и мало-мальски пушек. А то ваших супротивников нам без оных сократить не с чем.
– Мне вестно стало, что в Башкирии немало коней, – заметил Пугачев, прямо не откликаясь на просьбу посланцев.
– Эге! Коней, как черной грязи, бачка! – живо подхватил башкирец. – Мы тебе целыми косяками пригонять будем. У справных хозяев отбирать будем. Эге!..
– Ахти, добро! – проговорил довольный Пугачев. – Как у меня много будет коней, я большую часть армии моей на конь посажу.
Одарив гонцов, Пугачев сказал им:
– Ну, езжайте, детушки! Будут вам пушки, будут люди, будет и главный над вами командир от меня.
Вошел, весь в снегу, офицер Андрей Горбатов, поклонился Пугачеву, сказал:
– Государь, вот казак прибыл к вам с вестями.
– Давай его, ваше благородие!
Вошел широкоплечий казак с плетью у пояса, с винтовкой за плечами и пикой в руке. Поставив пику в угол, он усердно покрестился на иконы и упал Пугачеву в ноги.
– Иван Жилкин да атаман Илья Арапов приказали тебе, батюшка, челом бить. А сам я – есаул Плешаков...
– Встань, – сказал Пугачев. – Илью Арапова знаю. Я его с полусотней казаков сам спосылал под Бузулук.
– Истина твоя, батюшка! А мы шестьдесят две четверти сухарей забрали, да сто шестьдесят кулей муки, да пороху, да на две тысячи рублей медяков.
– Стало, хорошие вести привез ты?
– Не надо лучше... Худые вести и гонцу не в радость, ваше величество.
– Ну, сказывай, друг!
Чернобородый, еще не старый, с умными глазами казак не торопясь рассказал о том, что город Бузулук с крепостью и почти все крепости с форпостами Самарской линии взяты ополченцами отставного солдата Ивана Жилкина, а еще беглого солдата Варсонофия Перешиби-Носа, да полсотней казаков вышереченного Ильи Арапова.
– Перешиби-Нос, Варсонофий? – неприятно удивился Пугачев и даже откинулся на кресле. – Вот те клюква!.. Как бы он, забулдыга, не тово, не этого... – Откудова взялись Жилкин да Перешиби-Нос какой-то? – ввязался в разговор Максим Шигаев; он в красной рубахе сидел на табурете, закинув ногу за ногу, засунув руки в карманы суконных штанов. – Илью Арапова с казаками, верно, мы спосылали, а эти двое – самочинцы. Их, ваше величество, надо бы вызвать да пристрастить.
– А чего же их пристращивать, – возразил Пугачев, – ежели они моим именем крепости берут? Пущай стараются.
– Для порядку ба... – сказал Шигаев и, вынув из карманов руки, сел прямо.
– Как порядок учнут рушить, так и не токмо что вызвать, а и повесить можно. – Пугачев обратился к чернобородому гонцу: – Толкуй, казак, дале.
– А комендант Бузулукской крепости-то, фамиль Вульф, еще раньше того сбежал. Как узнал он, что полковник Чернышев в плен угодил, убег со всем семейством. А тут вскорости ваш Илья Федорович Арапов с казаками прикатил в Бузулук, склады провиантские опечатал все, отобрал самолучших лошадей – и был таков. А в конце ноября и мы на двадцати санях понаехали. Жилкин с Перешиби-Носом велели вина из складов выкатить. Тут все мы, грешным делом, в гульбу пошли! Уж не брани нас, батюшка. Два попа тоже гулеванили с нами. Некий солдат-старик опился в смерть. Во! Через день опять Арапов наскакал со своими. Тогда мы, все совокупясь, побежали на конях помещичьи именья зорить. Мужиков подбивали к тебе, батюшка, иттить, а двух бурмистров – вздернули. – Казак вынул из-за пазухи бумагу, протянул Пугачеву, сказал: – Это вот от атамана Арапова списочек, чего да чего шлет он тебе. Вели, батюшка, примать. Обоз подходит сюды.
Максим Горшков шершавым басом огласил бумагу.
«Его императорскому величеству и всея России государю Петру Федоровичу от атамана Ильи Арапова покорнейший рапорт. При всей случившейся радостной вашего величества оказии, от изверженных и недостойных рабов, которые бесчувственно, осмелясь, сами себя отреклись, захвачено разных сортов кусу и прочих вещей, при сем с нарочным, в покорности моей, посылаются: сахару три головы, винограду сушеного бочонков два, рыбы свежей – осетр один, севрюга одна, белорыбица одна, севрюг провесных две, урюку небольшое число, завернутое в бумажке, сорочинской пшеницы, водки сладкой, сургуча два пучка, бумаги писчей одна стопа, сотов три гнезда, гусей да уток по четыре гнезда, масла коровьего кадка, маку фунтов десять».
Пугачев был необычайно доволен столь задачливым днем. Уфа заперта, Бузулук взят, форпосты и мелкие крепостишки Самарской линии передавались ему, подвозят добро с казной. А перед этим – Кар разбит. Чернышев в полон попал, Валленштерн не единожды трепку получал. После таких событий не грешно и передохнуть, разгуляться. И вот царь-батюшка с атаманом поехали под вечерок верхами в Каргалу, к знакомым татарам. Увязался с ними и Митька Лысов. В Берде начальником остался Максим Шигаев, который и велел объявить по казачьим полкам, чтоб завтра с утра приходили в канцелярию получать денежное жалованье.

2

Гости бражничали в Каргале до третьих петухов. Хозяина, сметливого татарина Мусу Улеева, Пугачев поставил каргалинским атаманом, а татарина Абрешита произвел в сотники. Ночью пугачевские атаманы разгуливали по улице в обнимку с татарами, пели песни, играли на дудках, целовались. Пугачев был крепче всех, да и пил в меру, он шел твердо, его по обе стороны поддерживали две красивые татарки в бархатных, вышитых золотом невысоких шапочках-тюбетейках и в накинутых на плечи меховых шелково-узорчатых охабнях. Одна из них жена Мусы Улеева, другая – жена Абрешита. Молодые женщины украдкой целовали государя в щеки, он на ходу немножко с ними заигрывал. Они весело смеялись, наперебой что-то лопотали ему по-татарски. Он ничего не понимал, только встряхивал бородой, широко улыбаясь, и, стараясь быть вежливым, то и дело говорил им:
– Ась, ась? Благодарствую... В гости, мол, приезжайте, в Берду... Саблея, вестивал. Шурум-бурум, шох-ворох...
Татары провожали их, как самых наипочетных гостей, дружными залпами из самострелов. Атаманы в ответ дали прощальный салют из своих пистолетов. Был предутренний час. Лобастая луна стояла высоко, окруженная яркими звездами, как новый среди гривенников рубль. Просторы голубели. Тишина. Только каргалинские собаки, разбуженные выстрелами, все еще побрехивали вдали.
– Братцы-атаманы! – сказал Лысов. – А пошто мы все пьяные, а батюшка тверезый?
– Батюшка хош и не мене тебя пил, – сказал Пугачев, – а вот брось на дорогу шапку, я на всем скаку дно ей вырву.
– А ежели не того... не вырвешь?
– Тогда назови меня никудышным псом!
Лысов, пьяно раскачиваясь в седле, помчался вперед, швырнул в снег шапку – в лунном свете она ярко чернела на голубом сугробе. Пугачев вынул из-за пояса пистолет, гикнул и, вихрем проносясь мимо шапки, выстрелил в нее. Шапка подпрыгнула и, как черная курица, распустила крылья. Все захохотали. Митька Лысов подцепил пикой шапку – на снегу остались клочья мерлушки, – кой-как надел ее на лысую голову, по-злому сказал:
– Ну и черт ты, батюшка!.. Не иначе, как с анчуткой неумытым знаешься... Ведь шапка-то дорогая, новая... Пес ты и есть, а не царь!
Отъехавший Пугачев этих дерзких слов не слыхал. Безбородый, похожий на скопца, Максим Горшков, сверкнув прищуренными глазами, громыхнул Митьке басом:
– Ты дурнинку-то эту брось!
– А то что? – задышливо спросил Митька Лысов и с мстительной ухмылкой уставился в спину удалявшегося Пугачева.
– А вот что! – крикнул суровый Овчинников. – Ссадим тебя с коня да хороших лещей по шее надаем...
Не слушая его, стиснув зубы, Митька нагнулся, гикнул и – пику наперевес – полным карьером помчался на Пугачева. Тот, ничего не подозревая, ехал ровным шагом. Чуя недоброе, атаманы ринулись вслед Митьке, заполошно крича:
– Берегись, батюшка! Берегись, ваше величество!
Но было уже поздно. Налетевший Митька с силой ударил Пугачева в левую лопатку. Пугачев держался в седле крепко, как дуб в земле, он только клюнул носом и схватился за шапку, а Митька Лысов от сильного толчка кувырнулся прямо в снег, как сброшенный с воза куль.
Остро отточенная пика легко вспорола толстый меховой чекмень Пугачева и с маху уперлась в стальную, поверх рубахи, кольчугу. Все соскочили с коней: Почиталин, Творогов, Витошнов, Горшков, Яким Давилин, Овчинников. Все окружили Пугачева. Пегая кобылка Лысова, переступив всеми четырьмя ногами, повернулась к своему хозяину и с удивлением глядела на него, поверженного в снег, влажными, светящимися глазами, как бы силясь спросить, по какой причине его угораздило в сугроб?
– На сей раз прошибся ты, Лысов, – сказал Пугачев спокойным, застуженным голосом. – Не добыл кровушки-то моей.
– Здоров ли, батюшка? Цел ли? Не покарябал ли он тебя? – сыпались в его сторону вопросы близких.
– Нетути. Как видите, невредим!
– Вставай, чертяка! – грозно хором закричали на Митьку.
Тот повалился Пугачеву в ноги, сквозь шапку без дна блеснул под луной лысый череп.
– Спьяну, спьяну это я, – вопил он. – Прости, надежа-государь, прости, милостивец!.. Ведь мне попритчилось, что я под Оренбургом Матюшку Бородина пикой-то пырнул. – Лысов лил пьяные слезы, но волчьи глаза его были трезвы, жестки.
– Как повелишь поступить с ним, ваше величество? – спросил Яким Давилин.
– Встань, Лысов! – сказал Пугачев, взглянул на Митьку, брезгливо сплюнул. – Встань, на другой раз не окаянствуй. Не окаянствуй, говорю!
Лысов, кряхтя, поднялся, с нахальцем взглянул в лицо казаков: что, мол, много взяли? – и с быстротой росомахи вскочил в седло. Его кобылка, видя, что все пришло в порядок, удовлетворенно встряхнула хвостом и с игривостью повела глазом на гнедого пугачевского жеребца.
Неспешной бежью все тронулись в путь.
– Воля твоя, батюшка! – хмурясь, проговорил Овчинников. – А Лысову надлежало бы всыпать для порядку.
– Нет мне охоты идти на комара с рогатиной, – ответил Пугачев раздраженно.
Лысов запыхтел, сравнялся с Пугачевым и, притворно всхлипнув, прогнусил:
– Ты завсегда, ваше величество, кровно обижаешь меня. Вот опять... комаром обозвал!
– Какой там комар, ты вошь! – вскричал атаман Овчинников. – А ну, покажи руки, сними рукавицы! – Снова все остановились. – Давилин с Почиталиным, сдерните-ка с него рукавички-то козловые.
На пальцах Лысова заблестели крупные, в драгоценных камнях, перстни.
– Откуда взял? – сурово спросил Лысова Пугачев.
– А уж это мое дело... Не из твоих сундуков, что в подполье у себя держишь.
– То не мои сундуки, а государственные, – повысил Пугачев голос. – Я вчерась из них три тысячи рублей Шигаеву выдал на жалованье казакам. Ты, супротивник, опять в щеть идешь?
– Не я, а ты, батюшка, в щеть-то идешь, – заикаясь и гнусавя, стал выкрикивать Лысов. – Ты за всяко-просто обиду мне чинишь... Много на мне обид твоих, батюшка! Я-то все помню...
– Засохни, гнида! – заорал на него Овчинников и пригрозил нагайкой.
– Сам засохни, хромой черт, бараньи твои глаза! – огрызнулся Митька и, выпустив поводья, стал истерично бить себя кулаками в грудь. – Накипело во мне!.. Дайте мне обиду выкричать! Меня тоже погоди обижать-то!.. Я полковник! Я выборный полковник!.. За меня войско заступится...
– Вот в войсковой канцелярии мы тебя спросим, откудов кольца-то добыл, – поднял голос и молчавший до того Почиталин, но, сразу сконфузясь, покраснел, как девушка.
– Плюю я на твою, щенячья лапа, канцелярию, – не унимался Лысов, в злости то пружинно подпрыгивая на стременах, то снова падая в седло.
– Не плюй в колодец, Митя, – спокойно сказал Овчинников. – А что ты вор, всем ведомо. Ты помещикам живьем пальцы рубишь, чтобы перстеньками поскорее завладеть. Ты всякую поживинку хапаешь да прячешь – в купцы, видно, метишь выйти? Нам-то, брат, все известно. Хоть за пятьсот верст смошенничай – знать будем... Эх ты, полковник!.. Когда простые людишки грабят, ты их унимать должен, а ты сам путь им указуешь... Полко-овник!
– Ладно, поехали! – нетерпеливо крикнул Пугачев.
Застоявшиеся лошади пошли крупной рысью. Луна заметно помутнела, звезды выцвели. Наступал рассвет. До самой Берды всадники ехали молча.
Всяк думал о своем. Мысли Лысова были хитры, занозисты и мрачны. «Ха, царь! Много таких царей по острогам вшей кормит. А эти каверзники: Овчинников – бараньи глаза, да Горшков Макся – скобленое рыло, да Витошнов – старая кила, быдто сговорились: царь да царь... Спасибо Чике-Зарубину, пьяный сболтнул мне про батюшку-т... Сволочь, шапку вдрызг расшиб, а шапка-т генеральская, шелковая подшивка с золотым гербом. А он, сволочь, – бах! Да нешто цари так стрелять могут? Вот сразу и видать, что не царь, чувырло бородатое. Ха! Где кольца взял... А тебе какая забота? Набил себе сундуки-то... хапаным... Ну, ладно, недолго вам царствовать. Дай срок – всех вас выведу на чистую водичку!»
Пугачева тоже одолевали думы. Странный, непонятный какой-то этот казак-гуляка Митька Лысов. То он покорен, рачительно служит, сотнями пригоняет в лагерь крестьян, татар, калмыков, то вдруг – вожжа под хвост – и зауросит, зауросит Митька, сладу нет! «Ну, ладно, погожу. Как будет невтерпеж, так я и сабле волю дам: лети голова с плеч!»
Назад: Глава IV Пальба продолжалась неумолчно. «Ату-ату!» – выкрикнул губернатор. Смертоносное ядро. Отвага Пугачева
Дальше: Глава IХ Боевые мероприятия. Пугачевская военная коллегия. «Что же тебе надобно, обиженный?»