Екатерина Великая
От автора
Екатерина Великая!.. Подлинно была она в е л и к а я во всех своих замыслах, работах и творческом размахе на всём протяжении своей сравнительно долгой жизни, из коей половину – тридцать четыре года – она просидела на престоле Всероссийском. Она продолжала дело Петра Великого, она использовала тихую, мирную, благостную, малозаметную, но какую большую культурную работу Императрицы Елизаветы Петровны и блестяще закончила для России её XVIII век. Пётр прорубил окно в Европу – Екатерина на месте окна устроила широко раскрытые двери, в которые входило в Россию всё передовое, разумное, мудрое, что было в Западной Европе. Она завоевала тёплый, благодатный Юг и из единоплемённого, Северного Русского, Московского Царства сделала Государство Российское, равно владеющее дарами Севера и Юга с сотней племён и наречий, шагнула за пределы океанов Ледовитого и Великого, и Северная Азия преклонилась перед нею.
Административный и политический ум и опыт, ясная прозорливость полководца, широкие – кажущиеся современникам фантастическими – планы, которые она проводит в жизнь, литературный и публицистический таланты, отточенная мысль в письмах и рескриптах, обаятельный характер, красота телесная – всё соединилось в ней, чтобы блистать на протяжении полувека. Следы её творчества рассеяны по двум материкам Старого Света, и нет уголка Российской земли, где не было бы «построенного при Екатерине»… Какие люди её окружали, или, вернее, какими людьми она себя окружала!.. Каждое имя – эпоха, каждое – талант, гений!.. Суворов, Румянцев, Спиридонов, Потёмкин, Бецкий, Державин, Крылов, Фонвизин и т. д. и т. д.
Она стояла на такой высоте, что казалась недосягаемой, а была так легко доступна. Её превозносили, её славословили и воспевали… Ей завидовали, на неё клеветали, и сплетня старалась закидать её грязью. У неё было много друзей, ещё больше врагов.
Чтобы изобразить Екатерину Великую так, как она есть, – дать литературный её портрет, мне понадобилось бы по меньшей мере в о с е м ь таких книг, как эта. С какою радостью написал бы я их, но…
Мы живём в тяжёлое время. Издать и продать восемь томов о Екатерине в нашем жутком изгнанническом плену невозможно. И как это ни тяжело и ни обидно – писателю приходится теперь считаться с условиями книжного рынка.
Я д а ю т о л ь к о о д н у с т о р о н у ж и з н и Е к а т е р и н ы В е л и к о й –Её роман.
Роман, где г е р о е м – Е к а т е р и н а А л е к с е е в н а, а г е р о и н е й – Р о с с и я… Та Россия, которую она полюбила со всею страстностью своей не женской, но мужской натуры, обладания которой добивалась и всех соперников своих устраняла с холодною жестокостью.
Потому я и считаю, что наиболее точное определение моему двухлетнему труду будет – р о м а н.
П. Н. Краснов Дер. Сантени 19 февраля 1935 года
I
К 1795 году Иван Васильевич Камынин достиг большого благополучия. Он был действительным статским советником. Он не попал в вельможи – об этом, впрочем, он никогда и не мечтал, – у него не было, как у Разумовских или Строгановых, великолепных усадеб и дворцов, но он был прекрасно устроен на полном покое в одном из домиков китайской деревни в Царскосельском парке.
Снаружи – китайский дом – разлатая крыша с драконами вместо коньков по краям, крытая черепицей с глазурью, фарфоровый мостик, фуксии в пёстрых глиняных горшках, своеобразные двери и окна – внутри весь дворцовый комфорт того времени. Паркетные полы, красивые, в китайском стиле, обои, высокие изразцовые печи, выложенные кафельными плитками с китайским узором. Они солидно гудели в зимнюю стужу заслонками и дверцами, пели сладкую песню тепла и несли это тепло до самого потолка.
Придворные вышколенные лакеи, в неслышных башмаках и белых чулках, в кафтанах с орлёным позументом, обслуживали Камынина; из дворцовой кухни ему носили фрыштыки, обеды и вечерние кушанья, в каморке подле лакейской на особой печурке всегда был готов ему кипяток для чая или сбитня, из петергофской кондитерской раз в неделю ему привозили берестяные короба с конфетами, а с садов, огородов, парников и оранжерей поставляли цветы, фрукты, ягоды и овощи.
И часто в благодушные минуты Камынин говорил про себя словами Потёмкина из оды Державина «Фелица»:
А я, проспавши до полудня,
Курю табак и кофе пью;
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою…
…Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают,
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд,
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят,
Шампанским вафли запиваю.
И всё на свете забываю
Средь вин, сластей и аромат…
От такой жизни очень округлилось лицо у Ивана Васильевича, глаза заплыли прозрачным слоем жира, и было в них необычайное благодушие и кротость. После бурной жизни, проведённой в боях и путешествиях, в политической игре и подслуживании вельможам, он обрёл желанный покой. У него отросло порядочное брюшко, и по утрам, когда Государыни не было в Царском Селе, он и точно спал до полудня, а дни проводил в халате, то за письменным столом, за бумагами и книгами, то в глубоком и мягком кресле в дремотном созерцании мира.
Он подтягивался лишь в дни пребывания Её Величества в Царском Селе, потому что в эти дни могло быть, что ранним утром вдруг заскулит у входной двери государынина левретка, тонкая лапка заскребёт ногтями, пытаясь открыть дверь, и только распахнёт её на обе половинки Камынин – с утра в кафтане, в камзоле и в свежем парике, чисто бритый, – смелою поступью к нему войдёт сама Государыня.
Она в просторном утреннем платье, в чепце, свежая от ходьбы, оживлённая и бодрая.
– Здравствуй, Иван Васильевич, – ласково скажет она и сядет в глубокое кресло, услужливою рукой пододвинутое ей. – Ну, как дела? Продвигается твоя работа? Что ещё надумал? О чём пытать меня будешь? Что ещё тебе во мне непонятно?
Государыня пьёт у Камынина утренний кофе и перебирает с ним бумаги и старые письма.
Дело в том, что с высочайшего на то разрешения Иван Васильевич Камынин пишет книгу «Дух Екатерины Великой»…
II
Иван Васильевич ждёт к себе гостя. Этот гость лет на тридцать моложе Камынина. Август Карлович Ланбахер – немец по рождению, русский душою – по поручению Орлова лет десять тому назад был отвезён Камыниным за границу и вот вернулся теперь бодрый, энергичный, напитанный свободомыслящим заграничным духом, пытливым, ищущим, критикующим, желающим всё познать до дна и найти непременно истину. Он вошёл в Новиковский кружок вольных каменщиков, а теперь жаждал о многом и главное – о Государыне, хорошенько поговорить с Камыниным, которого ещё с совместной поездки за границу называл «учителем».
И вот в это прекрасное осеннее утро, когда воздух, казалось, был напоён терпким винным духом, так ароматно пахла увядающая листва, дворцовая, дорожная, разъездная карета проскрипела железными шинами по мокрому песку дороги, Камынин послал навстречу гостю лакея, и сам Август Карлович, весёлый, оживлённый, чистенький, точно полакированный заграничным лаком, влетел в прихожую, огляделся быстренько перед большим зеркалом в ясеневой жёлтой раме и очутился в пухлых объятиях Камынина.
– Садись, да садись же, братец, экий ты неугомонный. Устал, поди, с дороги.
– Постойте, учитель, дайте осмотреться. Как всё прекрасно тут, как оригинально!.. Ки–тай–ская деревня! Под Петербургом! И сколько уюта, тепла и прелести в ней. И вы!.. Вы всё тот же добрый, спокойный, тот уже уютный, милостивый, радушный учитель… Вот кому от природы дано франкмасоном быть. В вас всё такое… братское! И вы среди искусства… Это… Фрагонар?.. А это?.. Наш Левицкий!.. Какая прелесть!.. Что же, это всё она вам устроила?.. Милостивая царица, перед которой все здесь благоговеют… Мне говорили даже, что вы пишете. Пишете… О н е й.
– Да, Август. Пишу. Долгом жизни моей почёл написать эту книгу.
Камынин подошёл к столу и раскрыл толстый брульон, переплетённый в пёстрый с золотыми блёстками шёлк. Он открыл первую страницу. Там была в красивых косых и круглых завитках, как в раме, каллиграфски изображена надпись, вся в хитрых загогулинах. Пониже мелким прямым почерком было написано стихотворение.
– Вот видишь… «Дух Екатерины Великой». Я долго колебался, как лучше назвать – «Дух великой Екатерины» или «Дух Екатерины Великой»? Последнее мне как–то больше понравилось. А эпиграфом – стихи Вольтера, ей посвящённые, в русском переводе. Фернейский философ послал эти стихи Государыне в 1765 году в ответ на её приглашение в Петербург, на карусель, где девизом Государыни была «пчела» с надписью – «польза». Вот видишь:
Пчела, как в свете ты полезна…
Ты и страшна, ты и любезна;
Для блага смертных ты живёшь:
Ты пищу им, ты свет даёшь.
Но, коль и нравиться ты знаешь…
Мне тем достоинств прибавляешь…
– Та–ак, – протянул Ланбахер. – Так, так, так… – В его голосе не отразился тот восторг, который как бы излучался от всего Камынина. – И что же, учитель? Вся книга ваша в этом же духе тонкой лести?.. Как у старого льстеца Вольтера?.. И всё совершенно искренно? Неужели? Быть того не может!
– Ты что же, Август?.. Ты думал – продался учитель?.. На старости лет стал в череду придворных льстецов, за тёплый угол и сытый покой отдал правду? Поёт небожительницу?
Ланбахер задумался. Он сел в глубокое кресло против Камынина и сказал тихим голосом.
– Учитель, позвольте задать вам несколько вопросов. Это то, что меня волновало за границей, когда мне приходилось говорить там о русских делах и о… Государыне… Я много слышал… Приехал сюда и задумался. Вчера в Эрмитаже… Потом объехал весь Петербург… Какой блеск, какая красота! Смольный, Потёмкинский дворец с его садами, прудами и озёрами – вся эта сказочная роскошь Петербурга – это не пыль в глаза, чтобы глаза не видели, чего не надо? Блестящий, изумительный, великолепный занавес, произведение тончайшего искусства, – а за ним грязный сарай, полный мертвечины, гниющих костей и всяческой мерзости. Гроб повапленный… так казалось мне. Так думаю и теперь. Вы позволите всё сказать, что слышал и что сам продумал?
– Говори, если начал. Говори, договаривай. Молодо – зелено… И мы когда–то так думали, колебались и сомневались. Только знание побеждает сомнение…
– Так вот… Какое прекрасное начало царствования… «Наказ». Каждое слово дышит «L'esprit des lois» Монтескье…
– Верно, верно, Август. Государыня эту книгу называет молитвенником своим. Не расстаётся с нею.
– В «Наказе» мысли из «Essai sur les moeurs et l'esprit des nations» Вольтера и из «Анналов» Тацита… Всё это такое передовое, такое – я бы сказал – европейское!.. И мы ждали… О с в о б о ж д е н и я к р е с т ь я н! Воли рабам! Она же говорила, что «отвращение к деспотизму верным изображением практики деспотических правлений» внушено ей чтением Тацита. Мы ждали отказа от самодержавия, создания представительного народного правления, будь то по старорусскому укладу вече, или там Земский собор, или по образцу английскому – парламент. И мы ждали от неё великого света с востока, и вместо того…
– А, Боже мой, Август… Одно, как говорит она, «испанские замки» мечтаний, другое – труд, правление. Да народ–то русский созрел для таких реформ?.. Не делала она опытов, не пыталась и дальше идти по намеченному пути? Она показала свой «Наказ» ряду лучших передовых людей. «Наказ» испугал их. В нём видели такое резкое уклонение от старых порядков, такую ломку, какой и Пётр Великий не делал. Никто не соглашался на освобождение крестьян. Отмена пытки казалась невозможной. Пришлось сократить и переделать «Наказ». Государыня, однако, не остановилась перед препятствиями. Ты знаешь, слыхал, конечно, о созыве в 1767 году Комиссии о сочинении нового уложения… Были собраны представители от дворян, горожан, государственных крестьян, депутаты от правительственных учреждений, казаки, пахотные солдаты, инородцы… Пятьсот семьдесят четыре человека собралось в Москве. Какого тебе Земского собора ещё надо! Собрался подлинный российский парламент. И что же? О России они думали? Нет! О России она одна думала. Там думали только о себе, свои интересы отстаивали, свои выгоды защищали. Дворянство требовало, чтобы только оно одно могло владеть крепостными людьми, требовало своего суда, своих опекунов, свою полицию, права на выкурку вина, на оптовую заграничную торговлю. Оно соглашалось на отмену пытки, но только для себя… Купцы тянули к себе. Крестьянство…
– Ну что же крестьянство?.. Что же оно? В этом–то весь смысл…
– Что говорить о нём! Чай, и сам знаешь… За границей очень много об этом писали. Крестьянство ответило – Пугачёвым… Пугачёв освободил крестьян, и они показали, на что способен народ без образования, но с волей. Пугачёв подарил народу – иначе он не мог поступить, как должна была бы поступить и Государыня, если бы сейчас вздумала бы освобождать крестьян, – подарил земли, воды, леса и луга безданно и беспошлинно. Он призывал уничтожить все ненавистные заводы и истреблять дворян. «Руби столбы – заборы повалятся», – писал он. Столбы рушились на совесть. Тысячи дворян, помещиков были повешены. Пугачёв приказывал: «Кои дворяне в своих поместьях и вотчинах находятся, оных ловить, казнить и вешать, а по истреблении оных злодеев–дворян всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, кои до века продолжаться будут…» Вот что такое народная воля без просвещения! И Государыня как ещё это поняла! На пугачёвский бунт она ответила – Комиссией о народных училищах, главными народными училищами, специальными школами и прочая, и прочая. Ты посмотри–ка теперь, сколько стало образованных и просвещённых людей в России, и теперь уже нет надобности, как тебя, посылать учиться за границу – своё имеем, и очень даже неплохое… Вот с чего начала она – волю крестьянам!..
– Да… Может быть… Если только это правда…
– Как – правда?.. Ужели ты думаешь, я лгу?..
– Нет, учитель, я того не думаю… Но везде, где Государыня, – много шума, треска, разговора, а много ли дела?.. Прости – даже есть ложь, ей для заграницы и для большого народа нужная. Возьмём её манифесты. В своих манифестах о вступлении на престол Государыня пишет, что она отняла престол от мужа «по единодушному желанию подданных». Да где же это единодушное желание подданных? В чём оно выразилось? Она постоянно играет словом «народ». «Намерения, с которыми мы воцарилися, не снискание высокого имени освободительницы российской, не приобретение сокровищ… не властолюбие, не иная какая корысть, но истинная любовь к отечеству и всего народа, как мы видели, желание нас побудило принять сие бремя правительства…» И всё в таком же роде… Что же это такое?.. Обман? Желание укрыться за народ?
– Странные вы люди, российские недоучки, профессорами думающие быть… Если Государыня пишет от себя, от своего имени… О!.. Как вы недовольны!.. Какие громы и молнии мечете!.. Самодержавие!.. Ежели напишет она от имени народа… Как можно?.. А кто её уполномочил на это?.. А где же этот народ?.. Видал ты в России народ?.. Знаешь ты народное мнение?.. Народное мнение – это Пугачёв!.. Она материнским своим сердцем, своим знанием России и своею любовью к России угадала, что и как нужно написать.
– Учитель, я думаю иначе… Она писала это для иностранцев…
– Для иностранцев?.. Бога ты побойся, Август… На что ей сдались эти иностранцы?
– А, нет!.. Она любила–таки писать Вольтеру и Дидероту, лицом себя им показывала… Она и писатель, и драматург Зачем же это–то?..
– Боже мой!.. Боже мой!.. Благодаря ей быть писателем, быть актёром в России стало не зазорно… Сама Государыня пишет!..
– Да она, говорят, неграмотна.
– Говорят!.. Говорят! Говорят, что кур доят и что коровы яйца несут. Её статьи во «Всякой всячине», её пьесы полны ума и тонкого блеска. Неграмотна? Да так ли мы все–то грамотны?.. Ещё недавно она так мило сказала своему секретарю Грибовскому, подавая для исполнения собственноручно написанную записку «Ты не смейся над моей русской орфографией. Я тебе скажу, почему я не успела её хорошенько узнать. По приезде моём в Россию я с большим прилежанием начала учиться русскому языку. Тётка Елизавета Петровна, узнав об этом, сказала моей гофмейстерине: «Полно её учить, она и без того умна“. Таким образом могла я учиться русскому языку только из книг без учителя, и это самое причиною, что я плохо знаю правописание..»
– Да, всё это так… всё может быть, но у меня есть и ещё один вопрос, и очень деликатный. Вопрос, который особенно страстно обсуждается, и в нём у нас там разномыслия нет.
– Постой, Август Ежели вопрос тот серьёзный, о нём – потом. В столовой звенят посудой. И как аппетитно оттуда пахнет. Позавтракаем, погуляем и тогда и на твой деликатный вопрос ответим со всей искренностью и правдою.
Камынин обнял за талию Ланбахера и повёл его в столовую, декламируя нараспев:
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят…
В столовой придворный лакей поднимал крышку с овального супника, и мягкий аромат налимьей с ершами ухи тонко щекотал обоняние хозяина и гостя.
III
Вечером камердинер спустил шторы, по указанию Камынина зажёг две свечи под зелёным шёлковым абажуром, подбросил в печку берёзовых дров и подал поднос с большими китайскими чашками и серебряными в выпуклых орлах дворцовыми чайниками. В кабинете стало тепло и уютно. Кругом была тишина осеннего вечера в большом Царскосельском парке.
Камынин, усаживаясь глубоко в кресло, сказал, продолжая разговор, который они вели во время прогулки по парку.
– Любовники… Всё это, прости меня, Август – тень–брень… Чепуха. Заграничные выдумки любителей под кровать лазать да там амуров искать и в щёлочки спален высочайших особ подглядывать.
– Что вы говорите, учитель! От правды не укроетесь. Начнём перечень. Он будет длинен… Салтыков?
– Гм… Да… Салтыков… Знаю, что об этом больше всего принято болтать. Так вот, знай, никогда граф Сергей Васильевич Салтыков любовником Великой Княгини Екатерины Алексеевны не был. Екатерина Алексеевна была дома матерью, а более того – отцом, старым суровым лютеранином, солдатом, человеком долга, очень строго воспитана. На неё влиял солдатский ригоризм Фридриха, короля прусского. Она не думала о любовниках. Но её муж развивался медленно, и она долго не имела детей. Да, правда, Императрица Елизавета Петровна, очень этим обстоятельством обеспокоенная, толкала её в объятия Салтыкова, а Бестужев и Чеглокова просто–таки сводили её с ним, но… В это–то как раз время под влиянием ревности к Салтыкову, а так же благодаря смелой любовной науке фрейлины Елизаветы Романовны Воронцовой Великий Князь Пётр Фёдорович проснулся и научился науке страстной, и России пожеланный наследник родился вполне естественным и законным путём… Далее, многие говорят о Понятовском… Этот красивый и умный поляк был просто без ума влюблён в Государыню. Он из–за неё и «ойчизну» позабыл. Но она–то, умница, вела с ним тонкую п о л и т и ч е с к у ю игру, но никак не игру любовную. Она истомила его, рабом своим сделала, но господином её он не был. Умница!.. Но вот ей нужны люди, способные для неё на всё. Ведь только тогда и явился тот, кто одиннадцать лет владел ею как муж, – Григорий Орлов. Она готова была видеть в нём своего Алексея Разумовского, да когда вполне поняла грубую натуру Григория, стала отдаляться от него. И она и посейчас была бы всё–таки с ним, если бы он ей не изменил… Потом были и другие… Долго был Потёмкин. Она крепко любила его за всё – и за верность его, и за большой ум, и талантливость прежде всего… Потёмкин умер. На смену пришли другие. Не так уж и много. Ты знаешь, к какому заключению я пришёл, пиша свою книгу. У неё мужской характер и организм мужской. И как мужчина может творить только тогда, когда его мужское начало получит удовлетворение, так и она. Ей нужен был мужчина, чтобы творить её великое дело. Она вдова… Ей угрожала истерия… Вот и брала она таких себе временных мужей, которые не мешали бы ей царствовать. Но говорить о мужском гареме, как то болтают за границей, о двадцати одном фаворите, прости меня, это же просто – низость! Старые послы иностранных государств, сластолюбцы, восхищённые Государыней, сами ни на что не способные, искали пятен на нашем ясном солнышке. Прибавь – петербургские сплетни. Если Императрица улыбнулась кому–нибудь ласковее, одарила не по заслугам, а она таки любит делать подарки – вот и создан новый фаворит… Как многие сами намекали или умышленным умолчанием давали понять, что и они приобщились к царственному ложу. Тщеславие и подлость – родные сёстры. Вот откуда пошла молва о десятках фаворитов. Из мудрой нашей Государыни римскую Мессалину сделали. Заплевать хотели наше солнышко. А как ненавидят её иностранцы, особенно поляки, как завидуют, клевещут…
– Так, понятно. Сами знаете, учитель, полякам любить Государыню не за что. Надо понимать национальное их чувство.
– Верно, Август, но прежде всего нужна справедливость. И в самой нелюбви не должно допускать клеветы. А то, подумай – Пугачёвым готовы были заменить мудрую нашу Государыню, Великую Екатерину!.. А то ещё, что мне хорошо очень известно, – безродную, не помнящую себя, развратную девчонку готовы были проводить на Российский престол. А представь – удалось бы, расчленили бы, пораздавали бы Россию по кусочкам кому угодно. О, подлецы!.. Самоплюи!.. Ну вот, не будем об этом долго говорить. Ты, конечно, слыхал про героя нашего народного, богатыря русского, Александра Васильевича Суворова. Непобедимый наш герой! Весь свет его знает. Солдаты его обожают. Он совесть наша народная. В нём мудрость, любовь к отечеству и справедливость. Так вот он – совесть народная, чистая солдатская душа, которую нельзя ни в чём упрекнуть, весь устремление к Богу и правде, – когда входит в покои Государыни, сейчас же отвешивает перед божницею три земных поклона, отобьёт их, повернётся к Государыне и ей такой же, в землю лбом… Государыня бросается к нему. «Помилуй, Александр Васильевич!.. Что ты делаешь?.. Разве можно так?..» Суворов встаёт с колен, почтительно целует ручку государыни и говорит: «Матушка!.. После Бога – ты одна моя здесь надежда!..» Ты думаешь, Суворов не знал её, не понимал насквозь, не слышал всего того, что о ней болтают, а вот понял её, не осудил, не подсмотрел в её глазу сучка, но увидал только её громадную, всё покрывающую, всё преодолевающую любовь к России. А преодолеть ей пришлось многое. О победах, о завоеваниях, о реформах её говорить не стану – всё это на виду у всех, а вот узнай хорошенько ту борьбу за власть, за право вести Россию по тому пути, по которому она вела, немногие это знают, ибо многое до времени скрыто от людей. Узнай её всю, от раннего детства, узнай её несчастливое замужество, послушай, как много ей пришлось перенести даже и унизительного, узнай её твёрдость в решительные минуты, когда и мужчина растерялся бы, и я уверен, если ты всё это выслушаешь, не станешь больше повторять легкомысленные сплетни и злобную клевету на величайшую в мире монархиню. Если хочешь, послушай, а я тебе всё расскажу, как жила она, как формировалась из неё стальная, твёрдая, настоящая монархиня, Государыня Божией милостью.
– Ну как же не хотеть! Я за этим и в Россию приехал, я за этим к вам пришёл, чтобы услышать правду.
– Так вот, садись удобней, мой рассказ будет долог, не один осенний вечер займёт он.
Камынин со вкусом выпил большую дворцовую чашку чая, съел пирожное, тщательно утёр рот, глубже уселся в большое кресло, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и начал спокойным, сытым, барским голосом…
Часть первая
ПРИНЦЕССА СОФИЯ–ФРЕДЕРИКА
I
Медлен, тягуч, но и в лютеранской печали своей торжествен звон колоколов кирки Святой Марии на главной штеттинской улице. Он отдаётся о каменные стены двух– или трёхэтажных, скучных однообразных домов, летит к синему апрельскому небу и отражается о голубую гладь широкого Одера.
Жители Штеттина выходят на улицу. Они столпились возле лавки, где торгуют канатами, корабельными блоками, снастями, круглыми фонарями и тяжёлыми медными компасами. Городок маленький, в нём живут тихо, мирно, дружно, патриархально, и всё каждому известно. И торжественный гулкий звон колокола говорит о том, что совершилось то, что со дня на день ожидалось.
– Ну что?.. Слава Богу?.. Всё благополучно?..
– Да, жалко… Не мальчик.
– И сынка Бог даст… Люди ещё молодые… А и девица, кто знает, может и какое счастье принесёт!
К большому каменному дому президента Штеттинской торговой палаты фон Ашерслебена, где стоял командир Ангальт–Цербстского восьмого пехотного полка генерал–майор князь Цербст–Дорнбургский Христиан Август, потянулись тяжёлые кареты, запряжённые парами и четвериками цугом, городская знать съезжалась поздравить князя. Городской советник прошёл пешком и пронёс громадный букет бледно–розовых тюльпанов. В доме внизу, в подвальном этаже, на кухне дружно стучали ножами. Двери второго этажа были раскрыты настежь, князь в высоком, волнистом парике на пороге принимал гостей и приглашал их в зал. Дам пропускали в наскоро убранную спальню княгини Иоганны, откуда ещё не была вынесена родильная кровать и где пахло куреньем и лавандовой водой. В кресле с золотой спинкой, на подушке с кружевами лежала спелёнутая девочка с розовым свежим лицом и косила маленькими узкими глазками на входящих дам.
Счастливая роженица в длинном шлафроке лежала на свежепостланной кровати и, улыбаясь, принимала поздравления.
Горничная с сердитым усталым лицом устанавливала в вазах принесённые цветы. Сладкий запах ландышей вытеснял запах лаванды, мыла и курений, лекарственный запах события.
Ребёнок сморщил маленькое лицо и чихнул. Все умилились.
– Смотрите!.. Чихает!..
– Ach, lieber Gott!..
В открытые окна солнце золотые лучи лило, с ними нёсся медленный, плавный звон с колокольни кирки Св. Марии.
– Бомм!.. Бомм!.. Бомм!..
Двадцать первого апреля (2 мая) 1729 года родилась будущая Императрица всероссийская Екатерина Великая – принцесса Цербстская София–Августа–Фредерика.
Из скромной квартиры президента торговой палаты родители Софии вскоре переехали в казённую квартиру в Штеттинском замке на берегу Одера. С этим замком и были связаны первые, ранние, детские воспоминания маленькой Софии.
В большие многостекольные, в частом свинцовом переплёте окна, на старые доски полов, изъеденные временем и жучком, с чёрными точками и линиями щелей, на каменные белённые извёсткой стены яркий падал свет. В комнатах тяжёлая, грубая деревянная мебель, кресла, стулья, которые не сдвинуть маленькой Софии, длинные лавки и рундуки, окованные железом с тяжёлыми замками. Двери из комнат выходили в длинный коридор. По нему было приятно бегать, испытывая с каждым днём крепнущую упругость маленьких ног, и, отбившись от няни, добежать до страшной, таинственной двери, за которой начиналась неизвестность, куда запрещено было ходить. Там была лестница на башню.
Вдоль коридора – большие окна, за ними – узкая полоса берега, за ней сад, за садом Одер: лодки, баржи, галиоты, шхуны и шнявы – чужой и чуждый мир, куда ребёнку так хотелось проникнуть.
В зале, с дубовым навощённым паркетным полом, по стенам висели портреты в тёмных тяжёлых рамах.
Когда мать была свободна, София водила её за руку от портрета к портрету.
На тёмном фоне резко выделялся белый парик, гладкий, с буклями у висков, бледное лицо, серо–синие глаза навыкате, тёмно–зелёный мундир с алым отворотом.
– Это, мама, кто?..
– Король прусский Фридрих… Папин начальник… Наш благодетель.
– А это?..
В чёрной сутане красивый молодой человек с печальным лицом смотрел из рамы.
Мать Софии вздыхала.
– Это братец… Его нет больше. Он у Бога… Епископ Любский.
София, присмирев, тихо переходила к следующему портрету. Прелестная женщина с золотистыми волосами, с громадными голубыми глазами, с румянцем во всю щёку, с ямочками у углов изящного рта точно улыбалась навстречу ребёнку. София знала, кто это, и сама говорила:
– Это – тётя…
– Да… Это твоя тётя, русская. Великая Княжна Елизавета Петровна. Она была невестой моего брата… И вот… Не судил Бог…
– А кто её папа?
– Император Пётр Великий… Его войска стояли здесь в 1713 году…
– Ты его помнишь?
– Ну, что ты!.. Да я тогда и не здесь жила. Я была тогда такая маленькая, как ты теперь. Мне рассказывали про него. Он был очень красив, громадного роста, он много путешествовал и был так силён, что мог руками разогнуть подкову. Он стал Императором.
«Стал Императором»… Это было загадкой для маленькой Софии. И годами потом она обдумывала и вникала в смысл этого слова. Когда ближе познакомилась с историей, когда отец, держа её на коленях, вычитывал ей и объяснял историю римлян Корнелия Непота, как часто она спрашивала про дедушку Петра, как он стал Императором.
Победами. Славою, умом, силою, красотою подвига. Вот как… Народ, Сенат… провозгласили его императором всероссийским…
И во всём этом точно какая–то сказка. Это сказка манила. Она заставляла ребёнка думать о России, о русских.
Она их уже видела. Она слышала их говор, слушала их песни…
Весною, когда стает снег и Одер освободится ото льда, когда дни станут длинными и тёплыми, в коридоре настежь открывали окна.
Из сада нежно, пo–вeceннeмy пахло сырою землёю, дёрном, а днём, когда пригреет солнце, – фиалками. Тогда в саду работали русские пленные. Они ровняли дорожки, посыпали их жёлтым речным песком, окапывали гряды и на длинных, деревянных носилках носили цветочную рассаду из парников. Немец садовник распоряжался ими.
София принесёт из спальни подушку, положит её на подоконник, обопрётся на неё грудью и смотрит на Одер, в сад, на вечереющее небо, по которому золотыми полосами протянулись тучи, потом снова на Одер. В тихих водах отразились тучи, через них плывёт лодка, переходит через них, и они колеблются в круглых белёсых волнах.
В саду кончили работать. Под старым дубом русские собрались. Они смотрят на восток, где золотые тучи стали уже лиловыми, а небо зелёным. Запели…
София не музыкальна, у неё нет слуха, но это пение она готова слушать часами. Голоса сливаются в мощный звук и гудят, как орган в кирке. В пении что–то молитвенно–строгое, спокойное и… гордое. В нём – бескрайняя тоска и смелый, дерзновенный вызов.
Освещённые закатным солнцем лица поющих Софии хорошо видны. Девочка видит чёрные, русые и седые бороды и волосы, остриженные в кружок. Русские в длинных рубахах навыпуск, подпоясанных тесёмками, ноги у них босые, запачканные чёрною землёю, в белых, холщовых портах. Они и в неметчине остались русскими.
Из сада, где сильнее и душистее становился запах земли, а в зеленеющих ветвях звонко перекликались птицы, неслись чужие, непонятные слова песни:
Ах туманы, вы мои туманушки,
Вы туманы мои непроглядные…
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой…
– Fike, иди домой, komm nach Hause!.. – звонко кричит из столовой в окно принцесса Иоганна. Она думает, что София в саду.
София берёт подушку и бежит по коридору к матери, а вдогонку ей в окна вместе с запахом весны грозно несётся хоровая песня:
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горою взойди, над высокою!..
II
В классной комнате, на шкафу, лежит большой географический атлас. С трудом поддаётся тяжёлая кожаная крышка усилиям маленьких детских рук. Толстые, шершавые листы отворачиваются мягко и плавно.
«Russland!»
Какая громадная!.. Чёрные реки толстыми зигзагами ползут вниз к Чёрному и Каспийскому морям и вверх к Ледовитому океану. Волга. Двина… Обь… Лена… Енисей… Какие они?.. Верно, больше, чем Одер? Вон он какой маленький, и что такое вся Пруссия перед громадной Россией? Это как одна их комната перед всем Штеттином. Герцогство Цербстское и совсем не заметить на этой карте. Где–то тут, в Москве или Петербурге, живёт прелестная тётя Елизавета Петровна.
Гувернантка, мадемуазель Кардель, принесла и обточила гусиные перья. Она насыпала из каменной банки пёстрого песку с золотыми блёстками в песочницу с крышкой с маленькими дырочками. Сейчас придёт учитель чистописания мосье Лоран. София будет писать французские прописи. Она наклоняет набок голову, косит глазами. Белое перо сонно скрипит по бумаге. Вот–вот от усердия высунется кончик розового язычка, и София услышит ядовитое замечание мадемуазель Кардель. София справляется с собою, выпрямляется и сыплет из песочницы белые, розовые, лиловые, жёлтые и золотые крапинки на свежие чернила. Написанное становится совсем необыкновенным, красивым, выпуклым и играет, как радуга.
Учителя чистописания сменяет придворный проповедник Перар.
– Bonjour, Перар!
Мадемуазель Кардель шипит сзади:
– Нужно сказать: мосье Перар! От этого челюсти не развалятся.
– Ach, so. Bonjour, monsieur Перар!
Скучнее всего казались Софии уроки немецкого языка, Старый Herr Вагнер долго сморкался с таким усердием, что косица парика тряслась сзади на проволоке и пудра сыпалась на плечи. Он доставал тетради, и начинались скучнейшие Prufungen.
– Опять, Hoheit, всё те же ошибки… der, des, dem, den… und die, der, der, die…
София смотрела испуганными глазами на Вагнера и виновато улыбалась.
После скромного завтрака Софию вели в зал, куда собирались дети служащих в замке и офицеров полка её отца. Француз – учитель танцев её ожидал. В углу красноносый скрипач настраивал скрипку, флейтист наигрывал трели.
– Eh bien, commeneons.
Скрипка и флейта жалобно и печально играли менуэт, и резко звучал счёт француза.
– Un, deux, trois… et avancez… un, deux, trois…
После танцев София шла в классную и раскладывала ноты. Нелюбимый Софией урок. Струны мелодично звенят, маленькие пальцы стараются ударять по клавишам, куда надо, но ухо не улавливает мелодии. Надоедливо звучит голос учителя Рэллига. София сбивается с такта, начинает снова и снова…
День тянется длинный и заботный. Когда уроки окончены, тетради и книги уложены в ящик, мадемуазель Кардель уводит Софию в угловую гостиную, сажает маленькую принцессу в кресло, даёт ей ручную работу и читает Расина, Корнеля и Мольера, каждого понемногу. Она читает нараспев, с завываниями, как того требует французская школа, и заставляет Софию «декламировать», подражая ей.
В раскрытое окно слышен плеск воды на реке, где–то гребут на вельботе, из города доносятся голоса людей и стук колёс, и вдруг из сада несётся стройный хор грубых голосов, поющих на непонятном языке:
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горою взойди, над высокою.
Обогрей ты нас, людей бедны–их,
Добрых молодцев, людей беглых.
София перебивает декламацию мадемуазель Кардель:
– Мадемуазель, русская тётя на двадцать лёг старше меня. Она, значит, совсем молодая – русская тётя?..
Лицо Кардель краснеет от злости. Она с треском захлопывает окно и с сердцем говорит:
– Вы слушаете не то, что надо. Вам надо слушать Корнеля, вы слушаете мужицкие песни!
Декламация продолжается, но мысли Софии далеки от Корнеля. Русская песня несёт их куда–то в далёкие холодные просторы громадной России.
III
Княжеский двор был беден. По вечерам, к ужину, подавали только рыбу с картофелем, но тон двора старательно поддерживали. По воскресеньям, перед тем как идти в кирку, устраивался «выход». В зале собирались все служащие в замке с жёнами и детьми, офицеры Ангальт–Цербстского пехотного полка и выстраивались вдоль стен. Старый домоправитель распахивал двери, и из них выходили принц Август с принцессой Иоганной и Софией. Служащие попарно следовали за ними процессией. После короткой службы тем же порядком возвращались обратно. Князь обходил гостей и некоторых удостаивал приглашением к завтраку.
Нужны были деньги, нужны были связи. Об этом больше всего заботилась герцогиня Иоганна–Елизавета. Герцог был равнодушен ко всему, что не касалось его полка, и благоговел перед прусским королём.
Когда девочка стала подрастать, мать начала возить её на поклоны к родственникам. Они ездили в Цербст, Гамбург и Брауншвейг. В тяжёлой карете, а зимою в санях возком они тащились по грубым каменным мостовым, вязли в грязи осенней распутицы, ночевали в дымных крестьянских избах или останавливались в холодных покоях помещичьих замков.
София привыкала видеть людей, и люди её интересовали. Она была не по летам развита. Она быстро подмечала что–нибудь в людях и потом поражала мадемуазель Кардель своими острыми замечаниями.
– Oh, Inre Hoheit, – говорила госпожа Кардель герцогине Иоганне. – Фике слушает одно, а разумеет другое. Она – «esprit gauche»… Себе на уме.
Софии было одиннадцать лет, когда епископ Любекский, опекун Голштинского принца Петра–Ульриха, пригласил к себе всех членов Голштинской фамилии, чтобы представить им своего воспитанника.
Герцогиня Иоганна поехала в Любек с Софией. Дорогой она рассказала дочери, что принц Ульрих – родной племянник тёти Елизаветы Петровны, сын её старшей сестры Анны Петровны, дочери Петра Великого, и законный наследник русского престола.
Было много народа, и был парадный, чинный, скучный и длинный обед с официальными тостами и криками «виват».
Софию представили двенадцатилетнему мальчику в белом офицерском кафтане при шпаге, очень тонкому, с узкими плечами и широким тазом. У него были продолговатые, сонные глаза, полуприкрытые веками. Он равнодушно посмотрел на красивую девочку. Он держался с вычурно–солдатской выправкой и почти всё время молчал.
В гостиной, где София сидела с матерью и любекскими дамами, она наслушалась отзывов об этом мальчике.
«Урод»… «Чертёнок»… «Совсем ещё мальчишка, а напивается с лакеями»… «Упрям и вспыльчив»… «Живого нрава»… «Болезненного сложения и слабого здоровья»…
Софии было жаль его. Из всего большого общества, которое София видела в первый раз, только он один остался в её памяти со странным взглядом загадочных глаз, с подёргиванием узкими плечами и деревянной походкой марширующего гренадера.
Над этим мальчиком висела российская корона.
Софии было тринадцать лет, когда она была с матерью в Брауншвейге у вдовствующей герцогини. На большом обеде был епископ Корвенский с канониками. После обеда, когда все собрались в гостиной, зашёл разговор о хиромантии. Один из каноников – Менгден – славился как человек, умеющий угадывать судьбу по линиям руки.
Бевернская принцесса Марианна просила ей погадать. Каноник смотрел на её руку и, шутя, говорил всякий вздор о счастливом браке, о том, что у неё будет много детей, о шаловливом её характере, о любви к танцам.
– Погадайте мне, – сказала София, когда каноник закончил.
– И правда, Менгден, посмотрите–ка, что ожидает мою дочь, – сказала герцогиня Иоганна.
София протянула канонику маленькую длинную руку, тот взял её, посмотрел, стал внимательнее вглядываться, стал серьёзен, начал сличать линии рук правой и левой и задумался. Он бросил Софиины руки и подошёл к герцогине Иоганне.
– На голове вашей дочери, – в упор глядя в глаза принцессе, сказал он, – я вижу короны. По крайней мере три!..
– Шутите, – дрогнувшим голосом прошептала Иоганна.
– Не сомневайтесь, Ваше Высочество.
Этою же зимою, как и всегда, отец Софии поехал в Берлин с докладом королю Фридриху. На семейном совете было решено взять и девочку, чтобы показать её королю.
София помнит хмурый, печальный день. Свинцово–серые тучи низко нависли над городом. На каменных мостовых лежал рыхлый, тающий снег, и тяжело тащилась по нему высокая придворная карета. В три часа было так темно, что по улицам бегали фонарщики и зажигали высокие круглые фонари. В их тусклом свете тяжёлыми и мрачными казались громады тёмных дворцов.
Отец ввёл Софию в большой, холодный и мрачный кабинет. Свечи, горевшие на столе, не могли разогнать сумрака. В глубоком кресле сидел худощавый человек в белом гладком парике, с такими знакомыми по портрету острыми, большими, слегка навыкате серыми глазами. Он приподнялся и хриплым голосом сказал:
– А ну!.. Покажи!.. Покажи!..
София так много слышала дома о короле Фридрихе, так привыкла благоговеть перед ним, что теперь была взволнована и, трепещущая, с дрожащими коленями медленно подошла к королю и подала ему обе руки. Король обнял её и притянул к себе. София ощутила крепкий запах табака и опустила глаза перед молодым острым взглядом прусского короля.
– Хороша!.. Очень хороша!.. Куколка… Глазки умные и смелые… В мать… Ростом маловата… Ну, ничего…
Король освободил Софию из своих объятий, отодвинул от себя и взялся за трубку. Красный огонёк вспыхнул возле Софии, трубка засипела, и лицо короля окуталось сизым табачным дымом.
Король повернул голову в сторону родителей Софии и говорил сам с собою.
– Вот оно где, решение вопроса… Надо сломить Бестужева… Всё вздор!.. Теперь, когда на престоле «царь–девица» Елизавета… Да вот оно, по–моему… Молодец девка!.. По–солдатски!.. По–петровски!.. Пришла и взяла… Петра–Ульриха на саксонской?.. Вздор!.. Какая чепуха!.. К чертям! Мардефельд мне пишет из Петербурга… Планы… Что он понимает? Не такая она. Она кровь свою бережёт… Что ей саксонская? Ну, спасибо, что привёл… О делах – завтра… Славная девочка, твоя Фике… Ну, будь умницей!
Король встал, давая понять, что аудиенция окончена, и, прощаясь с герцогом, говорил, ни к кому не обращаясь:
– Саксонцы… Французы… Предадут… Мне вечный мир нужен. Подлинная дружба… Родственные связи… Он–то, конечно, дурак, да она, видать, умница.
Высокие двери закрылись за Софией и её родителями. Камердинер взял со стола тяжёлый канделябр и повёл гостей по тёмным залам дворца к выходу.
IV
Принцесса София знала, что девушки не выходят замуж, но родители их замуж выдают. Она знала, что принцессами распоряжаются уже и не родители, но политика. И – «себе на уме», «esprit gauche» – она прекрасно поняла намёки короля. Вспомнила и гадание каноника Менгдена. Три короны на голове!
Сладко кружилась голова. Россия! О России она толком ничего не знала. На карте – Россия – огромная страна с чёрными толстыми зигзагами рек и очень редкими кружками и точками городов. По рассказам… Очень противоречивы, впрочем, были рассказы. Кто говорил, что Россия – дикая страна, вечно под снегом, покрытая болотами и лесами, с грубыми и дикими жителями монгольского происхождения, что в России можно «делать дела», но жить там нельзя, кто, напротив, восхищался Россией, чудеса рассказывал о Санкт–Петербурге. Город весь в садах, на прекрасной широкой реке, с великолепными зданиями, строится и сейчас, в нём белое Адмиралтейство с золотым шпилем, это едва ли не самый красивый город севера Европы. Общество петербургское – образованные и очень гостеприимные люди, а при дворе молодой Императрицы – блеск, затмеваюпщй Версаль!..
Ни мадемуазель Кардель, ни мосье Перар, ни старый Вагнер ничего о России не знали, и оставалась Россия для Софии далёкой, чуждой, незнаемой и манящей.
С Россией неразрывно было связано воспоминание о длинном мальчике с узкими плечами и широким тазом, с прикрытыми верхними веками загадочными глазами… Урод… Чертёнок… Пьяница… Упрямый и вспыльчивый… Болезненный и слабый…
Невесело!
Герцогиня Иоганна приехала в Штеттин в большом возбуждении. Как это так, она не заметила, не поспела, не подумала. Надо было приветствовать Императрицу Елизавету Петровну, поздравить её с восшествием на престол, пожелать долгого и благополучного государствования. Письмо составлялось всею семьёю, и каждое слово в нём обсуждалось и взвешивалось. Софии оно показалось витиеватым, заискивающим и унизительным. Как–то примет такое письмо тётя Императрица, не сделает ли оно только хуже?
Письмо было послано, и неожиданно скорый и очень благоприятный ответ был получен. Императрица писала собственноручно и по–русски. В Штеттинском замке никто не понимал по–русски, и послали к русскому резиденту за переводчиком. В комнате герцога происходило чтение письма. Вся семья слушала его стоя. Переводчик читал каждую строку торжественным голосом и переводил её сейчас же на немецкий язык.
– «Светлейшая княгиня, дружелюбно–любезная племянница, – писала Государыня. – Вашей любви писание от двадцать седьмого минувшего декабря и содержанные в оном доброжелательные поздравления мне не инако, как приятны быть могут.
Понеже ваша любовь портрет моей в Бозе усопшей Государыни сестры герцогини Голштейнской, которой портрет бывший здесь в прежние времена королевский прусский министр барон Мардефельд писал, у себя имеете, того ради особливая угодность показана будет, ежели ваша любовь мне оной, яко иного хорошаго такого портрета здесь не находится, уступит и ко мне прислать изволит, я сию угодность во всяких случаях взаимствовать сходна буду Вашей любви дружелюбно охотная Елисавет…»
– Её Величество хочет иметь портрет герцогини Анны, – воскликнула принцесса Иоганна. – Ну, конечно! Какие тут могут быть разговоры!. Сейчас же с нарочным будет послан!
Портрет сняли со стены, и, когда переводчик ушёл, сама герцогиня с мадемуазель Кардель мылом мыли щёткой холст и краски.
Недолго пришлось ждать и ответа на посылку портрета В сентябре 1743 года Императрица «взаимствовала» герцогине Иоганне посылкой великолепной миниатюры Государыни Елизаветы Петровны в чеканной золотой раме, осыпанной бриллиантами. Миниатюра была доставлена секретарём русского посольства в Берлине Шривером.
В герцогском замке поняли, что такая ценная вещь и такое исключительное внимание герцогской семье были оказаны неспроста.
Утром шли обычные уроки. Чтение Корнеля, Расина и Мольера становились длиннее, и Софию заставляли заучивать наизусть большие куски, днём за клавесином мучилась София, сбиваясь с такта, не находя нужную клавишу, и в прохладном зале журчала и переливалась печальная мелодия упражнений. По вечерам семья сбивалась в маленькой гостиной, герцогиня и София сидели за круглым столом, на котором горел канделябр о пяти свечах, герцог читал полученные газеты, кто–нибудь из придворных дремал в углу.
Герцог откинул тетрадку пухлой газетной бумаги и, приподняв очки на лоб, сказал:
– Ого!.. Вот оно каким холодом пошло! В ноябре Голштинский герцог Пётр–Ульрих объявлен наследником русского престола, вызван в Петербург, обучается русскому языку и принимает православие. Я думаю, он раньше немного знал русский язык?.. Вот это так!.. Ты помнишь, Фике, герцога?..
София ничего не ответила отцу Она мучительно, как краснеют девочки, до самой шеи покраснела и ниже нагнулась над работой.
Старый каноник Перар, сидевший с чётками в углу комнаты, сказал из темноты:
– Как же это так?.. Слыхал я – принцесса Анна, выходя замуж, подписку давала, что ни она сама, ни десценденты её претензий на престол российский иметь не будут.
– То было тогда… В те времена. Ныне совсем другое. Императрица, говорят, кровь свою бережёт… Везде ищет память Петра Великого. А ведь чего же ближе? Мать его ей родная сестра. Пётр–Ульрих – внук Петра Великого.
– Конечно… На всё её державная воля. На то она и самодержица, – сказал каноник и стал перебирать чётки.
В гостиной наступила тишина. Принцесса Иоганна показала дочери глазами на свечи. София встала, взяла железные ножницы с коробочкой для нагара и стала подрезать фитили. На мгновение в гостиной стало темнее, и герцогиня отложила работу, а герцог газету.
– Принц Август скоро едет в Россию, вот и случай доставить её портрет, как того хотела Императрица, – сказал герцог.
– Надо ехать в Берлин, – сказала Иоганна. – Я думала снега дождаться.
– Надо ехать сейчас.
София знала, что королевский придворный живописец Антуан должен был в Берлине писать её портрет. Соединив в уме прочтённое известие о Петре–Ульрихе с высказанной отцом торопливостью, она всё поняла. Когда в дом, где есть холостой принц, требуется портрет принцессы – это значит…
Дальше София не хотела, боялась думать… Три короны на голове…
V
В императорских, герцогских, княжеских домах жизнь не проста. Она связана сложным этикетом и полна строгой тайны и секретов. В них не принято говорить о том, что в данную минуту заботит, волнует и тревожит. То мешает прислуга, то придворные, при ком нельзя говорить, то точно боятся спугнуть надвигающуюся судьбу.
Это состояние секрета в доме София особенно мучительно чувствовала на четырнадцатом году своей жизни, потому что она не только догадывалась, но знала, что секрет касался её самой. Таинственные нити судьбы связывали её с бледным мальчиком, шагавшим по–солдатски прямо, о котором так дурно говорили. И было страшно. Но ни спросить, ни поговорить об этом было нельзя. Это был строжайший секрет потому – что, если это не состоится?.. Никто не должен был даже подозревать об этом, хотя все об этом знали.
В 1744 году, в самое новолетие, пришла специальная эстафета от фон Брюммера, обер–гофмаршала Великого Князя Петра Фёдоровича, так был наименован теперь Пётр–Ульрих.
Письмо было написано по–французски и адресовано не герцогу, но герцогине Иоганне:
«По именному повелению Её Императорского Величества, – писал обер–гофмаршал, – я должен, Государыня, передать вам, что эта августейшая Императрица желает, чтобы ваша светлость, в сопровождении принцессы, вашей старшей дочери, прибыли возможно скорее и не теряя времени в Россию, в тот город, где будет находиться Императорский двор. Ваша светлость слишком просвещены, чтобы не понять истинного смысла того нетерпения, с которым Её Императорское Величество желает скорее увидеть вас здесь, равно как и принцессу вашу дочь, о которой молва сообщила нам так много хорошего. Бывают случаи, когда глас народа есть именно глас Божий…»
Фон Брюммер указывал дальше, что намерения и цель поездки должны быть скрыты до времени от людей. Герцогине с дочерью предлагалось ехать до России под именем графини Рейнбек. Свиту она должна была взять самую маленькую. Все счета по поездке по приказанию Императрицы будут оплачены купцом Иоганном Лудольфом. Дом в Петербурге.
С красными от волнения щеками, запершись в кабинете герцога, читала герцогиня Иоганна письмо своему мужу.
– Сказать Фике?.. – спросила она.
– Погоди… Дай подумать… Всё это так неожиданно… Ведь это?.. Православие?.. Россия?
– Императрица Всероссийская, вот что это, – задыхаясь от восторга, сказала принцесса Иоганна.
– Всё–таки пока ничего не говори Фике. Я должен очень подумать.
VI
Десятого января София с матерью под именем графини Рейнбек, в сопровождении управляющего двором полковника Латорфа, придворной фрейлины Каин, горничной Софии – девицы Шенк и нескольких человек прислуги в четырёх телегах по ужасной распутице выехали из Цербстского замка.
Россия представлялась Софии именно такой, какой она её себе воображала: зимней, снежной, морозной, пустынной и в то же время дивно прекрасной. Арабскими сказками Шахразады повеяло от первой встречи на границе Российской империи.
После утомительного, двухнедельного путешествия по жёсткой колоти мёрзлых по утрам, распускавшихся днём в непролазную грязь дорог, грохота железных шин тяжёлых колёс по неуклюжей, разбитой мостовой, ночлегов в дымных, вонючих избах прусских крестьян, раскладок и укладок каждый вечер и каждое утро, забот о том, чтобы было мягко сидеть, чтобы не продуло в пути, стали приближаться к Двине, к границе Российского государства.
Был сильный мороз и резкий ветер с моря. Графини Рейнбек ехали, закутав головы тёплыми, вязаными, шерстяными капорами. От Мемеля через Митаву ехали санями.
И вот… Было раннее утро, солнце всходило за снеговым простором, и слепили глаза снежные сверкания. От дыхания иней налипал на Софиины ресницы и радужными огнями играл перед глазами. Опираясь о грядки саней руками в тёплых перчатках, София напряжённо смотрела вперёд.
Сейчас будет Россия.
Бело и тихо кругом. Вдали за замёрзшею рекою показались стены города, крыши домов, шпили колоколен и белые, курчавые дымы, столбами шедшие к голубому холодному небу. Впереди опушка соснового леса, и на ней золотое сверкание чего–то большого, что не могла разобрать София, и тёмная толпа людей.
Верховой солдат встретил их и поскакал назад к толпе. Там произошло движение. Но тут лес заслонил от Софии то, что там происходило. Сани медленно ползли наизволок между сосен. От усталых лошадей голубоватый пар поднимался.
Дорога повернула, и вдруг в совсем необычной красоте предстало перед Софией то, что она наблюдала издали. София не была новичком придворной жизни. Она бывала в Берлине у короля Фридриха. Она видала роскошь Потсдама и красоту Шарлоттенбургских дворцов. Она знала, что такое встречи. Там всегда бывала тяжёлая, крепкая, серая и во всём своём великолепии как бы скромная и бедная роскошь. Здесь сказочные краски играли.
Золотая карета с хрустальными окнами, запряжённая шестью прекрасными лошадьми, их ожидала. Эскадрон кирасир в чёрных плащах на рыжих лошадях выстраивался по одну сторону кареты. По другую вся опушка леса была заставлена парными и троечными санями. Гул голосов и позванивание колокольцев и бубенцов неслись оттуда.
Несколько вельмож, несмотря на мороз, в одних расшитых золотом кафтанах, направились навстречу к саням. И кто–то сказал, что это встречает их по повелению Императрицы – рижский вице–губернатор князь Долгорукий.
Крестьянские простые сани, в которых ехали Иоганна с Софией, остановились. Князь Долгорукий подошёл к ним. Герцогиня и София, как были в простых шубах и безобразных шерстяных платках, вылезли из саней.
Князь Долгорукий на французском языке приветствовал герцогинь и предложил им садиться в карету.
Произошло некоторое замешательство и остановка. Девицы Каин и Шенк носили корзины и баулы, картонки и узлы с самыми необходимыми вещами. Трубачи кирасир трубили, застоявшиеся на морозе лошади фыркали и разравнивали ряды, князь Долгорукий что–то спрашивал у принцессы Иоганны, та невпопад отвечала ему. Софии было мучительно стыдно, что так вышло. Мороз хватал её за нос и щипал за уши, с которых она кое–как сбила платок, у неё сладко кружилась голова. Сопровождавшие князя люди рассаживались по саням. Наконец последняя картонка была внесена в золотую карету, князь пригласил герцогинь садиться. София прошла за матерью, девица Каин пролезла между вещами на переднее место. Князь закрыл дверь с хрустальным окном.
Лошади рванули сани. Девица Каин упала на колени Софии, та откинулась к мягкой спинке и сейчас же прильнула к окну. У самой кареты, то закрывая вид из окна, то отставая, скакал на рыжей лошади кирасир. София видела перед собою густую, зимнюю, бархатистую шерсть лошади в серебряном бисере инея. Чёрный тяжёлый ботфорт с большою шпорой мотался перед окном, блистало стальное стремя. Комья снега часто летели от скачущих лошадей и звучно ударяли в бока кареты. Сзади колокольцы и бубенцы скачущих троек стоном заливались, гудели и ворковали. Сани вздрагивали на ухабах, полозья визжали, попадая на освободившуюся из–под снега полоску песка.
Город с белобашенными стенами и красными колокольнями лютеранских церквей наплывал навстречу. Вдруг белыми, широкими и точно радостными, приветливыми клубами порохового дыма стены окутались и сейчас же – «бах… бах… бах…» – загремел, отдаваясь о стены кареты, дребезжа её стёклами, встречный салют.
И уже никаких сомнений не было ни у принцессы Иоганны, ни у Софии: кого так встречают?..
На тесных улицах толпами стоял народ. Люди махали шапками и кричали. Улицы были гулки от перезвона церквей, пушечного грохота и криков толпы. У Софии от быстрой езды, от салюта, от звона колоколов, от волнения встречи пересыхало во рту, сердце быстро и беспокойно билось и болела голова. Она брала у девицы Каин флакон с солью и нюхала его. Герцогиня Иоганна сидела прямая, молчаливая, торжествующая и гордая.
Сани резко остановились. Лакей, в белом парике и красном кафтане, расшитом золотым позументом, подбежал к дверце кареты и раскрыл её. Перед Софией было высокое крыльцо с каменной лестницей, устланной красным ковром.
Сановный старик в парике и кафтане, генерал–аншеф Салтыков, медленно и важно спускался с лестницы навстречу.
В высоких сенях было душное тепло, угарно и по–восточному пахло амброй и ладанным куреньем. У Софии от мороза горело лицо, она торопилась освободиться от неуклюжего шерстяного капора.
Два рослых измайловца, на посту у высокой белой двери, картинно «по–ефрейторски» откинули ружья «на караул», Салтыков открыл двери и, пропуская Софию вперёд, сказал:
– Ваши покои, Ваша Светлость!
Комната, куда вошла София, была в ярком зимнем солнечном свете. Светло–голубые обои, окна, за которыми голубым казался воздух и в нём в серебряном кружеве инея ветви деревьев, – всё было радостно, весело и приветливо. Трубные звуки и барабанный грохот остались позади, в комнате было тихо.
Высокая полная женщина в парадной «робе» с широкими фижмами, окружённая девушками, стояла посередине комнаты. У неё в руках – драгоценная соболья шуба, крытая голубовато–золотою парчою. Едва София переступила порог комнаты, женщина двинулась ей навстречу, подавая шубу, и по–французски сказала:
– Подарок Её Императорского Величества Вашей Светлости.
София совсем растерялась. Девицы в пёстрых робах, пышные юбки которых висели, как лепестки опрокинутых вверх стебельками роз, обступили Софию и все разом заговорили по–французски, по–немецки и по–русски. Они накинули шубу на плечи Софии и обдёргивали на ней складки.
– Как Государыня верно угадала!.. В самый раз!..
– Какой прелестный мех. Ваша Светлость, правда, как оный вас нежит и греет!..
– Настоящий сибирский соболь…
– Такого соболя в неметчине не достанете…
– Ваша Светлость, пожалуйте оправиться и переодеться.
Капор сбился с головы Софии и висел за плечами. Лицо пылало от тепла после мороза, от смущения, от волнения. Маленькие ноги в высоких котах ступали с трудом. От милых девиц сладко пахло духами и пудрой. Они усадили Софию в кресло и со смехом стаскивали с неё тёплые калоши. Они стащили капор и снимали простенькую шубку герцогини Цербстской.
– Ваша Светлость, пожалуйте помыться.
На плечи Софии опять накинули наопашь соболью шубу. София робко взглянула на зеркало. Какой, должно быть, ужас её лицо и причёска!.. В зеркале отразилась будто совсем незнакомая девушка, с прелестным лицом, со счастьем горящими глазами, с завитками тёмных волос надо лбом, обрамлённым тёмным, нежным, пушистым собольим мехом. Это лицо улыбалось кому–то несказанно милой улыбкой.
Птичьим весенним щебетом сыпались кругом русские, французские и немецкие слова быстрой болтовни словоохотливых барышень.
Так – сказочно богато, христиански ласково и по–русски гостеприимно – встретила в Риге Россия принцессу Софию–Фредерику.
VII
Принцессы Цербстские два дня отдыхали в Риге. Двадцать девятого января в одиннадцать часов утра в особых санях, обшитых внутри соболями, с шёлковыми матрацами, – в них можно было лежать и спать в дороге, – принцессы отбыли дальше… Тридцатого они проехали Дерпт, первого февраля поздним вечером въехали в Нарву. София помнила – плошки с салом, дымно и чадно горевшие вдоль тротуаров, гирлянды цветных фонарей, расцветивших фасады домов, и окна, освещённые стоявшими за стёклами свечами. В Нарве в императорских комнатах почтовой станции ночевали и, выехав второго февраля в полдень, ехали весь день и всю ночь, меняя лошадей, и рано утром третьего февраля, как то было указано в присланном им особом «церемониале», подъезжали к Санкт–Петербургу.
С верков Адмиралтейской крепости палили пушки, на высоком подъезде Зимнего дворца их ожидали санкт–петербургский вице–губернатор князь Репнин, придворные, военные и гражданские чины.
Императрица Елизавета Петровна находилась в Москве, куда и приглашала принцесс прибыть без всякого промедления.
Герцогиня Иоганна очень устала от путешествия, длившегося три недели, от утомительных встреч и решила остаться на один день в Петербурге. София совсем не устала. Окружённая приставленной к ней молодёжью, она в тот же день ездила в открытых санях по городу и с волнением слушала рассказы очевидцев и участников о том, «как о н о е случилось».
По историческому пути, от Преображенских светлиц к Зимнему дворцу поехали шагом. Лошади звучно фыркали. Тихо шелестел снег, раздвигаемый полозьями.
Каждое слово, каждый описанный случай, подробность запоминались Софией навеки.
Так вот как оно было!.. Была холодная и, должно быть, жуткая ноябрьская ночь. Цесаревна решила всё на себя взять. Иначе было нельзя. По городу уже об этом говорили. Цесаревну ожидали изгнание, насильственный постриг в монахини, быть может, смерть… Не было выхода… Она решилась…
– Вот здесь… Вот в эту самую избу она вошла. Мы все спали, но спали, как все эти дни, после ареста Бирона Минихом, чутким, тревожным сном. Едва стукнула дверь, мы вскочили. Мы не сразу узнали в темноте нашу цесаревну… Когда мы выбежали во двор, цесаревна стояла у парных саней. С нею был только Воронцов. Цесаревна села в сани и поехала, мы побежали за ней…
Глаза Софии блестели… Вот она какая, её тётя!.. Истинно дочь того Петра Великого, который подковы гнул и был страшно высокого роста… Сколько мужества и самообладания нужно было для этого иметь!.. Герои Корнеля, Расина, история римлян Корнелия Непота вспоминались ей. Цесаревна пошла, как Немезида, чтобы покарать виновных и спасти Россию…
– Мы вошли на это крыльцо. Цесаревну несли на руках… Часовые нас пропускали, они знали и любили цесаревну… Преображенский гренадер нёс за нами высокий бронзовый канделябр о многих свечах, и наши тени бежали впереди нас. Было страшно тихо в ночном дворце.
– Было страшно?..
– Тогда мы ни о чём не думали. Нас несла какая–то сила. С нами была наша Елизавета Петровна, дочь Петра Великого!
Лейб–кампанец, он сам был участником всего этого, показывал Софии те залы, по которым они шли в ту ночь.
– Вот здесь была их спальня… Тут стояла её постель. Цесаревна взяла ребёнка – Императора Иоанна VI – на руки. Он тихо лежал у неё на руках и улыбался…
– Где он теперь?..
– Сие от всех скрывают… Оное есть тайна. Говорят… В Митаве.
– Нет, увезли в Раненбург, – перебила лейб–кампанца девушка.
Этот рассказ был первым впечатлением Софии в Петербурге. И каким сильным! Точно и сама она шла по глубокому снегу, и, когда не могла поспевать за гренадерами, её подхватили на руки солдаты.
Но?.. Как легко!.. Как скоро и просто всё это свершилось. Нужна была решимость, вера – и подвиг спасения родины был совершён.
VIII
Четвёртого февраля утром выехали из Петербурга и помчались в бешеной скачке в Москву. Всё показывало Софии, что это главный тракт, основная артерия Русского государства. Широкая дорога прекрасно была разделана. Она шла то дремучими, густыми лесами, то вырывалась в простор, в поля и тянулась красивою аллею высоких в инее берёз. Сёла с большими, крытыми тёсом избами, с маленькими, слюдяными и стеклянными окнами были часты, белые дымы вились из труб, сладко пахло навозом, скотиной и печёным хлебом. Прекрасны были каменные «станки», где их ожидали повара с «фрыштыками», обедами и «вечерним кушаньем». На станциях комнаты были жарко натоплены, угарно дымком пахло, перины на кожаных диванах высоко были взбиты, и такая тишина, такая истомная нега охватывала на этих ночлегах Софию, что чувствовала себя она разнеженной и размягчённой.
В четверг девятого февраля, в восьмом часу вечера после долгой скачки по кривым и тесным улицам скудно освещённой Москвы они подъехали к загородному Головинскому дворцу.
Все окна высокого двухэтажного дома были освещены. Лакеи с горящими факелами выбежали на крыльцо. Обер–гофмаршал фон Брюммер и доктор Лесток в ярко освещённых многими свечами сенях ожидали герцогинь.
София была поражена обилием слуг, помогавших, а более того мешавших ей раздеваться. Их повели наверх, в приготовленные им покои.
София только что подошла к зеркалу и взялась за поданные ей щипцы, чтобы привести в порядок совершенно растрёпанные волосы, как высокая дверь, без всякого предупреждения, настежь раскрылась и в комнату вбежал Великий Князь.
То, о чём все догадывались, более того – все знали, всё–таки было тайной. Великий Князь Пётр Фёдорович и принцесса София–Фредерика не были объявлены женихом и невестой. Петру Фёдоровичу было шестнадцать лет, Софии – пятнадцать. Пять лет они не видели друг друга, да и тогда, когда они первый раз встретились, они не сказали ни слова, но точно за эти последние годы невидимо для них произошло нечто, что сблизило их. Великий Князь не шагал, как тогда, медленно и по–солдатски прямо, но был порывист, оживлён и развязан. Он вырос, но был так же худощав и бледен.
Комната наполнялась людьми. Великий Князь показал Софии на высокого человека в пудреном парике, лет сорока и сказал:
– Принц Людвиг–Иоганн–Вильгельм Гессен–Гомбургский, – и радостно рассмеялся, точно радуясь длинному имени принца, которого он представлял принцессам.
Принц подошёл к руке принцессы Иоганны, потом поцеловал руку Софии. Девица Шенк второй раз демонстративно пронесла гору нежных, пёстрых материй на камышовых каркасах фижм. От платьев веяло духами. Великий Князь не хотел заметить, что принцессам надо было переодеться с дороги. Загадочными, прикрытыми веками и точно сонными глазами он бесцеремонно разглядывал принцессу Софию и, не умолкая, говорил по–немецки:
– Мы давно ждали вас, княгиня. Как долго тянулось время… Я хотел скакать вам навстречу но тётя не пустила меня.
– Скакать в такой мороз, – сказала герцогиня Иоганна.
Она сделала движение, чтобы задержать девицу Шенк, в третий раз показавшуюся в дверях с платьями.
– Не переодевайтесь, это только нас задержит. Тётя ожидает вас с таким же нетерпением, как и я. Ей уже доложили о вашем приезде.
В открытой в коридор двери появился рослый скороход в кафтане брусничного цвета, расшитого позументом, и торжественно объявил:
– Ваша Светлость, Её Императорское Величество изволят ожидать вас с её Светлостью вашею дочерью!
Герцогиня Иоганна сделала гримасу отчаяния, показывая на своё скромное платье. В дорожных тёмных «адриенах» со смятыми фижмами герцогини Цербстские, предшествуемые скороходом и сопровождаемые Великим Князем, герцогом Гессен–Гомбургским и какими–то придворными дамами, пошли к покоям Государыни.
В комнату Государыни вошли только принцессы Цербстские.
Елизавета Петровна сидела в небольшой антикамере подле своей опочивальни. Она была одна. Золочёная мебель, крытая зелёным шёлком с золотыми «травами», стояла вокруг овального стола, заставленного драгоценными миниатюрами, коробками для мушек и пудры и табакерками. Большая люстра и два высоких канделябра по–праздничному ярко освещали комнату. От множества свечей в ней было душно. Императрица поднялась с дивана и пошла навстречу гостям. Герцогиня Иоганна склонилась в глубочайшем придворном реверансе, поцеловала протянутую ей руку и, чуть запинаясь, стала говорить приготовленную ею по–французски речь.
– Ваше Величество!.. Я приехала повергнуть к стопам Вашего Величества чувство живейшей признательности за благодеяния, которые вы изливаете на мою семью и новые знаки которых сопровождали каждый шаг, сделанный мною во владениях Вашего Величества. У меня нет других заслуг, кроме того, что я так живо чувствую эти благодеяния, чтобы осмелиться просить вашего покровительства себе, остальному моему семейству и той из моих дочерей, которой Ваше Величество удостоили дозволить сопровождать меня в поездке к вашему двору.
Герцогиня торопилась всё сказать. Она боялась, что Императрица прервёт её на полуслове, но Елизавета Петровна, привыкшая к церемониалу, терпеливо слушала её, не спуская с круглого приветливого своего лица милой и благостной усмешки, немного будто и смущённой, от которой прелестными казались ямочки подле крошечных пухлых губ.
Как только герцогиня кончила, ямочки улыбки сбежали со щёк Государыни и стало серьёзным её лицо, На чистом французском языке, приятно грассируя, Императрица сказала:
– Всё, что я сделала, – ничто в сравнении с тем, что я желала бы сделать для своей семьи. Моя кровь мне не дороже, чем ваша. Намерения мои всегда останутся теми же, и моя дружба должна цениться по моим действиям в пользу вас всех.
Государыня подошла к Софии, обняла её и крепко расцеловала в обе щёки.
Официальная часть приёма была кончена. Императрица пригласила пройти в её опочивальню.
Широкая постель была скрыта под высоким шёлковым пологом. У окон, затянутых занавесями, стояли бронзовые вазоны с гиацинтами и ландышами, выгнанными в оранжереях. Свежий и точно прохладный запах цветов смешивался с запахом амбры и ладанного куренья. В углу комнаты на столе, накрытом скатертью, был приготовлен чайный прибор и стояли золотые блюдца с печеньем и вазочки с вареньем.
Государыня внимательно вглядывалась в герцогиню Иоганну.
– Боже мой, – взволнованно сказала она. – Как вы, княгиня, напоминаете мне вашего покойного брата, моего жениха.
Синие глаза затуманились слезами. Императрица прижала к ним платок и отошла в угол комнаты, где у образов теплились лампадки. Она сейчас же справилась с собою.
– Сядемте, – сказала она, поворачиваясь к гостям. Села сама и стала разливать по чашкам чай из большого тяжёлого серебряного чайника с чеканным двуглавым петровским орлом… – Мне надо поговорить с вами. Я хочу познакомиться с вашею милою дочерью, которую я уже заочно успела полюбить.
IX
После этих сказочных, колдовских, как девичьи сны, дней приезда для Софии настали скучные будни. Она снова обратилась в прилежную ученицу, взялась за перья, брульоны, тетради, учебники и книги.
Раннее утро. В окно учебной комнаты Софии глядится Москва под снегом. Сады окутаны серебряной дымкой инея. Всё бело кругом, и утреннее небо совсем белое. В открытую форточку клубами врывается морозный воздух. Медная дверка у жарко растопленной кафельной печи звенит и гудит. София подходит к окну и закрывает форточку. Как холодно на улице! Она ёжится под накинутою на плечи дорогою персидскою шалью и садится за стол.
Первый утренний урок русского языка – Ададурова.
Русский алфавит София, знавшая при своём немецком ещё и латинский, осилила легко, но как было трудно учиться складам и ударениям слов. Как казалось дико, что – есть, ката, аз, твёрдо, есть, рцы, иже, ныне, аз, такое длинное и нелепое слово означало – Екатерина!
София училась прилежно и требовала от русской прислуги, чтобы та говорила с ней по русски.
Ададурова сменял архимандрит Симон Тодорский.
Во всём радостном, волнующем вихре путешествия и ожидания своего нового положения было одно тёмное пятно – необходимость, в случае если то, для чего они ехали, осуществится, – принять православие Мать, принцесса Иоганна, смотрела на это спокойно. С эгоизмом матери, нашедшей выгодного жениха для дочери, она рассуждала просто: что нужно, то – нужно. В общем она мало видела разницы между религиями. «Не в этом счастье», – думала она. Но София знала, как болезненно принимал этот вопрос её отец. Когда он прощался с Софией, он заклинал её хранить свято заветы лютеранской веры и написал ей по–немецки длинное наставление о том, как должна вести себя София, если ей всё–таки придётся принять православие.
Из Штеттина, Брауншвейга и Берлина – от лютеранских пасторов, каноников и епископов – София вынесла некоторое пренебрежение к православию. Православные священники казались ей необразованными и грубыми, и самая вера – тёмной и дикой. Она с трепетом ожидала первого урока закона Божия. На каком языке ей будут преподавать его?.. Как объяснят ей все тонкости обряда, всю запутанную сложность православного богослужения?..
Когда в классную комнату вошёл монах в длинной чёрной рясе с золотым крестом на груди, София смотрела на него со страхом. Она поклонилась и жестом предложила сесть.
На чистом немецком языке, какому позавидовал бы сам пастор Рэллиг, на каком говорят профессора и академики, спокойно и просто монах начал объяснять Софии смысл, силу и преемственность от апостолов православной веры. Первый урок прошёл незаметно в простой и тихой беседе. Монах показал глубокое знание самой философии лютеранства. Когда урок был окончен, София робко спросила монаха, где изучал её учитель немецкий язык и лютеранскую веру?
– По окончании Московской духовной академии, – с приятной скромностью ответил Тодорский, – я, не принимая ещё пострижения, отправился за границу и в городе Галле четыре года слушал лекции в университете. В эти годы у знаменитого математика Христиана Вольфа – быть может, и Ваша Светлость о нём слыхали – я научился историко–критическому взгляду на богословие.
Эти уроки стали для Софии истинным наслаждением. Симеон Тодорский «прилежал к лютеранскому исповеданию», он умело доказал, что в православии нет той ереси, которой так боялся отец Софии. Вера в Бога и его три ипостаси та же самая, и разница только в обрядах.
С чувством большого облегчения София написала обо всём этом отцу.
Постепенно, быть может, несколько холодно, разумом больше, чем сердцем, София приобщалась к православию.
В эти первые месяцы своего пребывания в Москве София опасно заболела. Длинные тяжёлые дни и ночи кошмаров, бреда сменялись проблесками сознания, когда София лежала, оборотясь лицом к стене, и с трогательным вниманием, сама не зная чему, умилялась, рассматривая обои своей спальни. В эти дни мысль работала особенно утончённо. София вскрывала то, чего раньше не понимала. Она с радостным чувством успокоения убеждалась в том, как сильно полюбила её тётя, не отходившая от её постели, её до горькой обиды огорчало отношение к ней матери, и постепенно точно прозревала она, угадывая, что для всех этих людей, которые окружали её в эти дни, она была не просто больная, страдающая девочка, но объект сложной политической игры. Из намёков придворных, из озлобленных слов матери София узнала, что в дни опасности для жизни были люди, которые ждали её смерти с радостным удовлетворением, что Бестужев в эти дни готовил Петру Фёдоровичу в невесты саксонскую принцессу Марию–Анну. Она узнавала в эти дни, что она – девочка София – это только имя, что за нею борются две партии: англо–саксонская – Бестужева и франко–прусская – Мардефельда, Лестока и Брюммера. Жизнь показывала своё новое лицо, и на нём была отвратительная гримаса политики. Она понимала в эти дни, как хрупки её жизнь и её счастье, для которого она приехала в Россию.
В эти дни выздоровления тихие беседы, откровенные признания Тодорскому стали для Софии истинной отрадой.
С совершенно особым чувством София, полулёжа в кресле у открытого в сад окна, прислушивалась к звону множества колоколов Москвы, и, когда вдруг по залам Головинского дворца раздалось ликующее пение «Христос Воскресе» и крестный ход прошёл по залам дворца мимо комнаты Софии, точно новое, никогда ещё ею не испытанное чувство охватило её. В эти часы она поняла, что в православии есть нечто светлое, примирённое, такое, где самая смерть побеждена, чего нет ни в какой другой религии.
В ней начался душевный перелом, но окончательно завершился он лишь летом, когда она с Елизаветой Петровной совершила паломничество в Троице–Сергиеву лавру.
X
Государыня Елизавета Петровна при вступлении на престол дала обет – всякий раз, как она будет в Москве, пешком посещать Троице–Сергиеву обитель.
Первого июня, прохладным, светлым вечером, Императрица в сопровождении Великого Князя и небольшой свиты «выступила в поход». София из–за болезни оставалась в Москве – её должны были на лошадях доставить к окончанию похода.
Каждый день от Императрицы приезжали конные гонцы, и София знала все подробности шествия.
Второго июня Государыня ночевала в Больших Мытищах, где были поставлены для этого шатры. Третьего июня Государыня обедала в селе Брестовщине и ночью вернулась лошадьми в Москву, в Анненгофский дворец, где ночевала. Рано утром, четвёртого, Государыня поехала в экипаже на то самое место, до которого она дошла пешком накануне, и продолжала путь до Кащева, где ночевала в шатрах. Через Рахманово, Воздвиженское, Рязанцево Государыня дошла до Клементьевой слободы и отсюда прислала офицера лейб–гвардии с приглашением принцессам Цербстским прибыть в экипаже в Клементьевское.
Принцесса Иоганна без большой охоты – ей было жаль расстаться с карточным столом и политическими сплетнями и пересудами, – София в восторженном, приподнятом настроении на рассвете выехали из Москвы. В Клементьевской слободе им была приготовлена изба, где они должны были переодеться и завтракать.
Прекрасный, тихий июньский вечер незаметно надвигался. Скороход пришёл пригласить принцесс занять место в шествии, которое должно было сейчас начаться.
Широкая дорога–аллея между четырьмя рядами старых громадных берёз была заполнена празднично одетым народом. Конные драгуны прочищали путь через толпу.
– Пади!.. Пади!.. Посторонись! – раздавалось впереди.
Передние раздвигались, но сейчас же толпа смыкалась и вплотную подступала к медленно шедшей, опиравшейся на посох Государыне. Женщины подносили ей маленьких детей, старухи нищие протягивали костлявые чёрные руки. Государыня брала деньги из мешка, который несли за нею, и наделяла убогих. Мужики становились на колени и кланялись в землю. Вдруг вспыхнет многоголосое «ура», прогремит весенним громом, понесётся по полям и стихнет так же неожиданно, как и началось. И снова слышен плач, и крики детей, и бормотание множества голосов.
– Матушка Царица, дай ребёнку поглядеть в твои глазоньки.
– Матушка Государыня, не оставь милостынькой Христа ради убогонькой.
– Пожертвуй, матушка, на построение храма погоревшего.
Вдруг заглушат это бормотание грозные крики впереди шествия:
– Пади!.. Пади!.. Посторонись, православные!..
София шла за Государыней. Она была потрясена до глубины души. Она видела то, чего никогда и нигде ещё не видела, она чувствовала прикосновение народа, она душевно сливалась с ним и начинала смутно понимать страшную силу народных масс.
Впереди были невысокие холмы, и на них белые каменные зубчатые стены и множество золотых куполов.
Драгуны отогнали народ. Перед лаврой стояли войска. Богато одетые лейб–кампанцы взяли «на караул», дробно ударили барабаны, трубы затрубили, и в ответ им заколыхались на небе, понеслись в бесконечность плавные торжественные перезвоны колоколов.
В высоких монастырских воротах чёрным полукругом стояли монахи. Они держали в руках зажжённые свечи, и так был тих вечер, что пламя свечей не колыхалось. С «Красной горы» бабахнули пушки, и белый пороховой дым поплыл, расстилаясь над полями. Громкое «ура» ответило пушечному грому.
В лиловой, расшитой золотом длинной мантии, высокий тощий архимандрит Арсений Могилянский с крестом в руке вышел из сонма монахов и подошёл к Государыне. Та преклонила колени, поцеловала крест и руку благословлявшего её монаха. Могилянский стал говорить короткую «предику». Когда он кончил, монахи повернули к воротам, стройно и торжественно запели и медленно стали входить в ограду. За ними пошла Императрица и богомольцы.
В соборе чинно и строго, монастырским уставом, служили всенощную. Когда пели «Хвалите», голоса монахов трепетали в ликующих переливах, отражались от пола и радостно звучало единственно понятое Софией – «аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа…».
Все уроки Тодорского в эти долгие часы всенощной точно принимали ясность и твёрдость, и София чувствовала, как лютеранство отпадало от неё и в душу её торжественно и медленно входило это радостное и светлое православие с его ликующим «аллилуиа»…
Угрызения совести из–за перемены веры отцов уходили от Софии и сменялись радостью приобщиться к этой новой вере, вере её будущего народа.
Вернувшись в Москву, София сказала Симону Тодорскому, что она совершенно готова восприять православие.
XI
В Москве София постилась и проводила время в своих покоях в беседах с Тодорским. На двадцать восьмое июня было назначено торжественное «принятие исповедания православного греческого закона», на двадцать девятое, на день Петра и Павла, – обручение.
Ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое София, утомлённая молитвами и постом, спала как убитая. Душа её отдыхала от пережитых волнений и готовилась к новым, ещё большим.
В среду двадцать восьмого июня, к десяти часам в дворцовую церковь собрался в полном составе святейший Синод, в зале подле церкви поместились менаторы, первые чины двора, сановники и генералы. Офицеры лейб–кампании несли дежурство. Государыня проследовала в церковь раньше Софии. Она была в тяжёлой, с громадными фижмами, усеянной многочисленными драгоценными камнями «робе». Когда она заняла своё место, Софии было предложено следовать в церковь.
Одна, очаровательная в смущении, юная и прелестная, она с опущенными глазами проходила толпы сановников и подошла к ожидавшему её на амвоне в полном облачении Новгородскому архиепископу Амвросию Юшкевичу.
Опираясь на посох, внимательно и остро глядя ободряющими глазами на Софию, Юшкевич сказал не громким, но чётко слышным в наступившей тишине голосом:
– Да благословит тебя, чадо Екатерина, Господь Бог…
Архиепископ сказал короткое слово. София слушала с полным благоговением и ожидала того страшного, как ей казалось, момента, когда ей перед Богом и церковью, перед тётей и всем народом, её окружавшим, придётся громко исповедовать веру. Она чувствовала, как с каждым словом Юшкевича какие–то силы вливались в её душу. Она приподняла глаза. От Царских врат Спаситель смотрел на неё с образа, и впервые она почувствовала силу иконы. Она посмотрела на образ, ещё и ещё, и вдруг ощутила, что настало время ей говорить. Неожиданно для самой себя громко, смело и уверенно она произнесла:
– Верую…
Как сквозь какую–то плёнку, сосредоточенная в том, что ей надо сказать, София слышала, как с облегчением вздохнула Государыня и как, чуть шелестя платьями и шаркая ногами, придвинулись ближе к ней придворные.
Страх прошёл. Ясно, твёрдо, без малейшей запинки, без всякого акцента она продолжала:
– Во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…
Её голос звенел в тишине небольшой дворцовой церкви.
– И в Духа Святаго Господа, Животворящаго, Иже от Отца исходящаго, Иже со Отцем и Сыном спокланяема и сславима, глаголавшаго пророки…
Дух святой помогал ей. Как трудно давалось ей это – «сславима»!.. Ни разу не могла она произнести его правильно, сейчас произнесла не споткнувшись.
На все вопросы архиепископа она отвечала твёрдо и уверенно. Она помнила уроки детства и не боялась «развалить челюсти», к каждому ответу добавляла «владыко».
– Да, владыко!..
– Да… Нет, владыко!..
Когда София окончила и отошла в сторону, Государыня горячо обняла её и всхлипнула, оросив горячими слезами лицо Софии. Разумовский подле Государыни вытирал глаза платком. Какой–то старый генерал качал головою и плакал…
Началась литургия. Диакон рокочущим басом, поднимая руку с орарем, возглашал:
– И о благоверной Великой Княжне Екатерине Алексеевне Господу помолимся.
София истово крестилась. Она ещё не понимала, не сознавала, что это и есть она, София, отныне княжна Екатерина Алексеевна… Завтра наречённая невеста Великого Князя Петра Фёдоровича, которого поминали сейчас же после Государыни.
И точно лаврские колокола звенели в её сердце, точно трепетало под куполами трепещущее переливами «аллилуиа», что поразило её в монастырском соборе, точно отдавался грохот пушечной пальбы и точно слышала она народные клики. Она стояла теперь с высоко поднятой головой, сосредоточенная, внимательная, не всё ещё понимающая, но чувствующая важность и красоту службы.
Все ею любовались…
В «Санкт–Петербургских ведомостях» так описывали её в эти часы: «…невозможно описать, коликое с благочинием соединённое усердие сия достойнейшая принцесса при помянутом торжественном действии оказывала, так что Её Императорское Величество сама и большая часть бывших при этом знатных особ от радости не могли слёз удержать…»
XII
Жизнь перевернула страницу. Уроки Симона Тодорского и Ададурова продолжались по утрам, но приняли иной характер. Учителя стали как бы помощниками и советниками российской Великой Княжны.
Пятнадцатого июля, в день празднования мира со Швецией, после церковной службы, Бестужев–Рюмин пригласил Великую Княжну в большой дворцовый зал. Там их ожидали несколько молодых людей и барышень в парадных кафтанах и богатых, нарядных «робах». Они встретили Екатерину Алексеевну низкими поклонами и глубокими реверансами.
– Её Императорскому Величеству, – торжественно сказал Бестужев, подводя Екатерину Алексеевну к придворным, – благоугодно было назначить состоять при Вашем Императорском Высочестве – камергеру Нарышкину.
Нарышкин низко поклонился Великой Княжне и поцеловал её руку.
– Графу Андрею Симоновичу Гендрикову… Графу Ефимовскому… Камер–юнкеру графу Захару Чернышёву, камер–юнкеру графу Петру Бестужеву–Рюмину, камер–юнкеру князю Александру Голицыну…
Бестужев повернулся к дамам.
– Гофмейстериной при Вашем Императорском Высочестве повелено быть графине Румянцевой и камер–фрейлинам княжнам Голицыным и девице Кошелевой.
Представление двора Великой Княжне было окончено. Екатерина Алексеевна растерянно стояла среди окружившей её русской молодёжи. Что ей делать с этими людьми?.. Всю жизнь при ней была одна девица Шенк. Екатерина Алексеевна была с детства приучена делать всё сама. Русский двор её окружил, и Великая Княжна поняла желание Государыни как можно скорее сделать её совсем русскою. Гофмейстерина графиня Румянцева сказала, что при Её Высочестве всегда будет находиться «дежурство», и что всё, что Великая Княжна прикажет, будет исполнено.
Что же приказывать? До сих пор Екатерина Алексеевна только повиновалась – сначала матери, потом тёте, учителям и воспитателям. Она сказал, что подумает, и распустила свой двор.
В этот вечер она писала отцу длинное восторженное письмо. Она описывала, какой у неё теперь двор, гораздо больший, чем у её матери, как её все балуют, и окончила своё письмо привычной подписью: «Остаюсь во всю жизнь с глубочайшим почтением, вашей светлости всенижайшая и всепокорнейшая дочь и слуга София А. Ф. принцесса Ангальт–Цербстская»…
Принцесса Иоганна, которой Екатерина Алексеевна показала своё письмо, пришла в негодование.
– Ну вот!.. И когда ты научишься!.. Ну, какая ты теперь София?.. Ты должна подписывать; «Екатерина С. А. Ф. Великая Княжна…» У тебя уже свой двор есть. А ты!.. Всё пересаливаешь… Как и твой отец слишком уж стал почтителен к тебе… Он тебя иначе как «Ваше Императорское Высочество» и не именует. Точно ты для него перестала быть прежней девочкой Фике!..
Лицо принцессы Иоганны раскраснелось, непривычные злые искры горели в её глазах.
«Что это? – подумала София. – Неужели зависть?.. Ревность?.. Мама меня ревнует?.. Завидует мне?.. Как это всё странно!..»
Но двор Екатерине Алексеевне пригодился. Какое удивительное лето стояло в Москве, какие были долгие дни, и точно не хотело солнце расставаться с землёю, всё млело по небу алым закатом, волновало загадочными пёстрыми облаками, висевшими над дворцовыми садами! Государыня уехала, уроки прекратились, и полная праздность была вокруг Екатерины Алексеевны, эта праздность была бы утомительна и скучна, если бы двор не придумывал непрерывные забавы. То играли в жмурки по залам опустевшего дворца, то выйдут на садовую лужайку, принесут серсо и станут швыряться плавно и красиво летящими тонкими кольцами или станут по краям, возле кустов, и начнётся бесконечная игра в мяч, где каждый показывает гибкость и лёгкость движений, меткость глаза и проворство рук. А когда вдруг набегут, неся прохладу, тучи и пахнёт летним дождём, всё общество убежит в залы, раздвинут ломберные столы, Нарышкин с треском распечатает колоду карт и начнётся бесконечная игра в берлан, а иногда и в фараон. Играли на деньги, и, к ужасу Екатерины Алексеевны, у неё появились карточные долги своим придворным.
Иногда вечером сидят в маленьком зале, свечей не зажигают, в комнате от садовых кустов стоят зелёные сумерки, младшая княжна Голицына сядет за клавикорды, и прообраз русского романса – песня на ломоносовские слова – зазвучит по залу. Поёт бархатистым баритоном «Большой Пётр» – Бестужев.
Сокрылись те часы, как ты меня искала,
И вся моя тобой утеха отнята:
Я вижу, что ты мне не верна ныне стала,
Против меня совсем ты стала уж не та…
Кто–нибудь из фрейлин, девица Кошелева чаще всего, вздохнёт тяжело. Струны звенят, льётся тихая, полная грусти мелодия, Большой Пётр продолжает со страстью и упрёком:
Мой стон и грусти люты
Вообрази себе.
И вспомни те минуты,
Как был я мил тебе…
Вдруг распахнутся на обе половинки двери, и шумный, крикливый ворвётся в залу Великий Князь со своими лакеями, собаками и начнёт нестерпимо хвастать. Великий Князь не красив, но сколько в нём породы! У него маленькая голова и узкие плечи, и говорят, что выражением глаз он напоминает царевича Алексея, который был… казнён Петром Великим. Он всё ещё ребёнок, Великая Княжна, напротив, не по годам становится серьёзной.
Музыка и пение кончены, меланхоличное, мечтательное настроение сорвано, Великий Князь бегает, крутится по залу, щёлкает бичом, гоняет собак, те неистово лают, наконец он садится с размаху в кресло и самодовольно оглядывает Великую Княжну и её двор. Он начинает рассказывать, говорит по–русски, с сильным акцентом, но Великая Княжна его понимает лучше, чем своих фрейлин и камер–юнкеров.
– Здесь на Москве – ошень спокойно. Ганц штиль. У нас в Голштинии бывали большие опасности. Однажды, я ошень карашо сие помню, подле самого Киля бродили цыгане. Они нападали на граждан и похищали детей. Мой отец послал отряд гвардии, чтобы ловить их. И меня назначили им командовать. Это било ошень опасно. Цыган ошень даже много, у меня ошень маленький отряд. Но знаете – прекрасные голштинские солдаты! Таких нигде нет… Мы шли лесами, переплывали реки и наконец окружили цыган. Они нас увидали… Ужасный огонь из мушкетов… Паф… паф… Трр… Мы стреляем, они стреляют. Я обнажил шпагу и бросился на них. Тогда они стали на колени и стали умолять о пощаде. Я им дал пардон и повёл к отцу в Киль.
– Ваше Высочество, – тихо говорит Екатерина Алексеевна, – когда же это было?
– Это было… это было… ошень, однако, давно.
– Ваш отец скончался… За сколько же лет до своей смерти он посылал вас в такую опасную экспедицию?..
– Н–ну, года за три… Vielleicht, за четыре… Я точно не помню.
– Знаете!.. Каким же молодым вы стали совершать такие подвиги… Вам было тогда – шесть… семь лет… Когда ваш отец умер и вы остались под опекою моего дяди, наследного принца шведского, вам было одиннадцать лет. Как же мог ваш отец послать вас, единственного своего сына, слабого здоровьем, шестилетнего ребёнка воевать с разбойниками?
Великий Князь покраснел и надулся.
– Ваше Высочество, – высокомерно говорит он, – вы хотите сказать, что я лжец!.. Вы хотите уронить меня во мнении света!.. Благодарю вас за ваше обличение!
– Ваше Высочество, это не я, но календарь вас изобличает.
Великий Князь свистнул собак и вышел из залы.
Долгое неловкое молчание стояло в ней. Тихо играла менуэт младшая Голицына.
XIII
В середине июля Императрица Елизавета Петровна предприняла поездку в Киев на поклонение пещерным угодникам Печерского монастыря. Дочь Петра Великого, осиянная при самом рождении своём блеском и славою Полтавской победы, первый раз ехала в Малороссию, где Разумовский готовил ей восторженную встречу. Отъезжая, Государыня повелела, чтобы двадцать шестого июля отдельным поездом многочисленных подвод, карет, рыдванов и экипажей Великий Князь, Екатерина Алексеевна и принцесса Иоганна поехали нагонять её.
Была макушка лета. На нивах кончали уборку, сено было смётано в стога, стояла ровная, в меру жаркая погода, когда на двухстах подводах тронулся поезд Великого Князя.
Это было в полном смысле слова – кочевье. С ночлега выступили поздно, после сытного завтрака. Надо было отправить вперёд подводы с шатрами, поварами, провизией и всем необходимым для ночи.
Из Москвы выехали по чинам. В передней карете принцесса Иоганна, Великая Княжна, графиня Румянцева и статс–дама герцогини старая немка. Во второй карете Великий Князь, гофмаршал Брюммер, Берхгольц и Деккен, за ними в длинном рыдване везли матрацы и подушки, а дальше в открытых возках ехала молодёжь, камер–юнкера и фрейлины.
Такой порядок продолжался два дня. Он показался скучным молодёжи. Со смехом и шутками на третьем дне пути, несмотря на протесты принцессы Иоганны, молодёжь опростала длинный рыдван, установила в нём скамейки, разложила подушки, и Великий Князь, Екатерина Алексеевна, Александр Михайлович Голицын, граф Захар Григорьевич Чернышёв, Большой Пётр, две княжны Голицыны и девица Кошелева набились в него. Было тесно и весело.
Смех, шутки, пение не прекращались всю дорогу. Рыдван то медленно тащился шагом по песку, спускаясь к броду или на паром, то катил рысью по ровной, хорошо убитой дороге. Пыль клубилась за ним. Тарахтели колёса, шлёпали копыта некованых лошадей, и в тон этому шуму, под этот своеобразный аккомпанемент, во всё горло орал песни Большой Пётр:
В роще девки гуляли
И весну прославляли.
Девку горесть морила,
Девка тут говорила:
– Я лишалася друга,
Вянь трава чиста луга…
«Тпрунды, тпрунды, тпрунды» – тарахтели колёса, «та–па–па, та–па–па» – топтали лошади. Большой Пётр размахивал рукой, отбивая такт.
– И не весна ныне, а лето, нечего врать–то, – сказал Чернышёв.
– Э, Захар Григорьевич, ну к чему учёные замечания…
Когда нагнали поезд Императрицы, стало ещё веселее.
Подводы на целые вёрсты растягивались. На ночлегах стояли длинные коновязи с сотнями лошадей от повозок и от вершников, сопровождавших поезд. За вечерним кушаньем, ночью, при свете костров, деревенские парни и девки водили хороводы и плясали «метелицу», играла роговая музыка, и горластые песельники пели песни.
В этот августовский день на ночлег приехали позднею ночью. Последние вёрсты ехали в полном мраке, окружённые верховыми с факелами. От пламени факелов ночь казалась чёрной.
После вечернего кушанья, при свете костров, Екатерина Алексеевна, в сопровождении камер–юнкера Чернышёва, прошла к своей палатке. Была глубокая ночь, лёгкий ветер поддувал с юга. Когда относило запах дыма, коновязей, кухонь, ощущала Екатерина Алексеевна в этом ветре какой–то совсем особенный, никогда ею раньше не слыханный терпкий и вместе с тем несказанно нежный запах. Он не шёл от чего–то, но им был наполнен самый воздух, как – знала Екатерина Алексеевна – бывает напоён запахами соли и водорослей воздух моря. То же было и тут, только запах был другой. Точно растворилась в нём ладанная амбра, к ней примешался запах вина и пьянил этот воздух, как лучшая брага. И когда стихали шумы становища, Екатерина Алексеевна слышала некий шорох, точно шуршание множества сухих трав, точно тихий шелест волн засыпающего моря.
– Что это? – спросила она Чернышёва.
– Это – степь.
– Степь… – Екатерина Алексеевна не знала этого слова. – А что такое степь?..
Но Чернышёв не мог ей объяснить.
Странно заворожённая этим воздухом и тихим шелестом, Екатерина Алексеевна попрощалась с Чернышёвым и вошла в палатку.