П. Филео
Падение Византии
I
Путь монаха лежал степью, обширною, привольною, но безжизненной. Он, впрочем, скоро вышел на довольно торную дорогу, с которой время от времени сворачивал в сторону, где, присев на траву и вынув из котомки кусочки жареной баранины, начинал есть, отпивая из глиняной бутылки глоток вина. При этом его молодое лицо весело улыбалось.
Закусив, он укладывал съестное в котомку и перекрестясь шептал: «Докса си о Феос имон, докса си»!
На пути ему попадались телеги, запряженные волами и нагруженные шерстью; погонщики почтительно кланялись монаху и некоторые спрашивали его по–русски:
— Куда, батюшка, Бог несет?
— В Руссию, — отвечал он с довольно ясным византийским акцептом, — за милостыней к русским христианам для разоренных церквей и монастырей востока.
— На, возьми и от нас, батюшка.
При этом многие протягивали ему медные монеты.
Молодой монах низко кланялся и шептал:
— Докса си о Феос имон, докса си!
На третий день в степи повеяло прохладой.
— Танаис! — прошептал монах.
Скоро он вышел на низкий, луговой берег Дона, который тихо катил свои воды в Азовское море. На берегу реки он расположился отдохнуть, потом выкупался и снова прилег.
В это время показалось судно, медленно плывшее вверх по Дону. Монах поспешно собрал свои пожитки и стал кричать:
— Православные, лодку! Две гривны за лодку!
Скоро его заметили, спустили лодку и доставили монаха на судно.
Монах благодарил, и вынув из кармана деньги, стал расплачиваться, но хозяин ни за что не хотел их брать.
На судне, кроме хозяина — зажиточного елецкого купца, были два приказчика, а на пути, уже у Донской луки, присоединился к ним татарский торговец из Сарая.
К обеду хозяин пригласил своих гостей. Он был человек запасливый, нашелся и квас и мед.
— Из каких краев, батюшка? — спрашивал хозяин монаха.
— Теперь из Таны или, как у вас называют, Азак, а в Тану прибыл с Афона.
— А с Афона! — одобрительно отозвался хозяин. — Это хорошо, что с Афона, а то вот вы, греки, воспитали нас в православии, а потом продали православие папе, да и нас хотели туда втянуть; ну, а Афон другое дело — там древнее благочестие непоколебимо держится.
— Так–то так, дорогой хозяин, только не вините тех пастырей, что соединились во Флоренции с латинством; времена тяжелые, спасти хотели древнее царство от варваров.
— Царство земное не стоит, чтобы, спасая его, терять царство небесное. — Купец при этом насупился. — Вон прислали нам Исидора христопродавца, а нашего святого человека, поистине святого, Иону, епископа нашей Рязани, выпроводили из Цареграда ни с чем; да Богу угодно было, чтобы тот посрамлен был, а этот, наш святитель, возвышен; наши владыки теперь его митрополитом поставили.
— И мудро сделали! Теперь время такое, что каждый сам свою голову береги. У вас вот ничего, — продолжал монах, — все к порядку клонится; только невежество большое; ни божьего, ни человеческого писания не знают. — Не знаю, как ваши пресвитеры, а в народе варварство.
— Истинная правда твоя, отец Стефан, так назвал себя монах. Священники многие читать не умеют. У нас еще ничего, наш владыка рязанский Иона много ратовал и просветил, истинно просветил край, да и то есть неграмотные, а что в других местах — Господи упаси! А корыстолюбцы? А бражники? Потом… — купец понизил голос и тихо прибавил: — говорят, в новгородской земле попов не признают, причастия не принимают; исповедываться, говорят, надо припадши на землю, а не к попу. Господи, спаси нас и помилуй.
Беседы на эту тему между монахом и хозяином много раз возобновлялись, но чаще всего около немало видевшего монаха собиралась группа слушателей его рассказов о других землях. О новых завоевателях турках тогда ходили самые разноречивые разговоры, одни их хвалили за честность и мужество, другие порицали за жестокость.
— Это народ не опасный, — говорил монах, — только некому им отпор дать; сколько папа ни хлопочет собрать против них рать, да все тщетно, потому что это отдельно никого не касается, кроме нашей империи. Венецианцы, генуэзцы и прочие торговые города не хотят жертвовать своим животом и имуществом за чуждый им народ. Если от кого можно ждать спасения империи, так только от угорского вождя Гупиада, сам же наш император ничего не может сделать. Владения турок богаты и обширны — все библейские места в их руках.
— А скажи, отче, доводилось тебе бывать подле рая земного, в земле Мессопотамской? — спросил один из слушателей.
— Какого рая? — с удивлением спросил монах.
— Да земного рая, в земле Мессопотамской, не слыхал разве? — с заметным неудовольствием сказал он.
— Право не слыхал, хоть и бывал и в Дамаске, и Бассре.
— А как же говорят, что благочестивые мужи были занесены бурей к высокой горе, на которой необъятных размеров лазоревыми красками был нарисован Деисус; солнца там нет, а сияет свет божественный, за горою же слышно небесное пение. Послали они одного мужа посмотреть на гору, что сие значит, тот как достиг вершины, засмеялся радостно, всплеснул руками и скрылся из глаз; послали другого, и тот так же; послали третьего, наперед привязав его веревкой за ногу, и этот хотел убежать, но его сдернули, а уж он был бездыханен, не мог поведать славы Господней.
— Не слыхал в наших краях ничего такого, и думаю, что это вымысел праздный.
— Нет, это подлинно так, — вмешался хозяин; — удивления достойно, что ты, отче, не знаешь; вы, греки, любите о делах божественных разузнавать. У нас об этом повсюду говорят.
— Да, мы любим рассуждать о догматах и религиях, и всякий у нас знает священное писание и творения отцов церкви, а это, братия моя милая, — засмеялся монах, — вымысел ваших паломников; каждый из них хочет, возвратившись на родину, порассказать больше других, вот и сочиняют.
— А скажи–ка, отче, вот у нас, в псковской земле, стали двоить аллилуйю, то есть поют аллилуйя не три раза, а два, умаляют славу Божию.
— Да разве я законник? Бог знает как надо, — думаю, что лучше сказать один раз сердцем, чем три раза одними устами. Три ли раза, два — все единственно, от этого слава Божия не умалится.
Уже пять дней судно поднималось в верх по Дону, Монаха очень занимал пустынный, степной ландшафт берегов Дона, на которых изредка показывались татары со стадами овец или табунами лошадей.
— А что, Ефимий Васильевич, — обратился монах к хозяину, — скоро ли до вашего Богом спасаемого Ельца?
— Да должно быть на третий день будем.
— А что, оправился ваш город после Тамерлана?
— У нас, отче, скоро. Лес под боком. Людей только, деды, говорят, тьма погибла, а город отстроился. Около Ельца, положим, лесов настоящих нет, а побывал бы ты, отче, в нашей рязанской земле, к Оке поближе и далее еще — лес стоит стена–стеной.
— А торговые люди у вас в Ельце есть?
— Есть. С татарами торгуют. Вот я ходил в Тану тоже не порожняком; от разных лиц набрал дерева, веревок, муки, на пути татарам все перепродал.
— А у кого в Тане рыбу брал, Ефимий Васильевич? Я там многих знаю.
— Да по нынешнему времени ни у кого достаточно не оказалось: часть взял у Матео Фереро, часть у Камендало и у Луканоса. У этого можно было взять сколько угодно, да в Тане у него было не много, а прочее в Порто—Пизано, а мне–то ждать было некогда: к храмовому празднику беспременно надо дома быть.
— А что самого–то хозяина Луканоса видал?
— Не видал, отче, я его ни разу не видал: он часто в разъездах и теперь, сказывали, в Палестру подался, а там, говорят, в Сурож махнет. Удивительный, говорят, мастер своего дела. Мне сказывал Андрео Фереро, что совсем молод, лет двадцати с хвостиком, не более, а ворочает дела тысячные. Деньжищ видимо, говорят, невидимо. Генуэзцы многих венецианцев подкосили — Каффа все растет за счет Таны, а ему нипочем, все богатеет.
— Мастер он, что и говорить! Я его знаю; вот и теперь я с ним в Палестре встретился. Куда это Господь несет? — спрашивает. Я ему объяснил, что в Руссию со сбором милостыни, он мне и поручил, не могу ли я ему сослужить службу, он за это обещал десять золотых дать на разоренные святые места. Вот если хочешь, Ефимий Васильевич, разбогатеть, возьмись за дело, только поклянись, что в тайне держать будешь. А?
— Чего уж не подержать в тайне, разве баба, что ли? Говори, отче.
— Нет, Ефимий Васильевич, поклянись, без этого он не велел мне говорить.
— Ну, вот тебе крест! — Ефимий Васильевич снял шапку и перекрестился.
— Дело вот в чем: папа запрещает купцам вести торговлю с неверными, а от этого торговцам приходится забирать много товара, в особенности шелк–сырец, шерсть, благовонные масла, в Константинополь, со вторых и третьих рук; хоть втихомолку и торгуют, а все–таки это дает повод к разным придиркам; а между тем весь этот товар, что я тебе назвал, можно дешевле получить в Бездеже и Маджаре от татар; понимаешь, Ефимий Васильевич?
— Понимать–то понимаю, — проговорил тот раздумывая, — да никакой тут важности для себя не вижу.
— А вот послушай дальше — это уже к тебе относится. Поезжай в Бездеж, или Маджар, или Цитрахань, куда знаешь, и закупи товару, сколько можешь, он обязывается все принять и при этом заплатить вдвое против того во что тебе обойдется, но только чтобы вез прямо в его склад, как уже купленный товар.
Ефимий Васильевич задумался.
— Вдвое, говоришь, отче? Это точно, что хорошо. А если заберу сколько там будет?
— Хоть всю орду обери, все заберет.
Ефимий Васильевич опять задумался.
— Оно бы хорошо всю орду, да надо ведь денег, без денег татары не отдадут; это у вас всякие векселя завелись, а там развязывай калиту да выкладывай.
— Ну что же, развязывай и выкладывай; если ты надежный купец, он тебе вперед выдаст.
— Надежный да неденежный! У нас денег совсем мало; иной и богатый — все есть, чего душа желает, а денег ни–ни! А если выдаст вперед, это хорошо. Спасибо, отче. Уж ты за меня похлопочи пред Луканосом, я тоже пожертвую малую толику на святые места.
После этого разговора Ефим Васильевич ни о чем другом уже не говорил, как о предстоящих выгодах. Встретив сначала отца Стефана гостеприимно, он теперь не знал, как ему и угождать.
С каждым днем Дон все делался уже и мельче, так что только благодаря весеннему времени, — а тогда был май, — барка Ефимия Васильевича могла проходить свободно. Но зато берега были оживленные, стали попадаться деревни, из которых на маленьких лодках подплывали рязанские казаки и покупали рыбу. Эти казаки составляли сторожевое население на окраинах рязанского княжества; они были русские.
— Скажи, пожалуйста, Ефимий Васильевич, — обратился к хозяину монах, — в этих местах у вас неопасно, можно ли будет высадиться здесь?
— Как высадиться! Куда высадиться! Да нетто ты думаешь, отче, я тебя отпущу! Нет, ты должен у меня в Ельце погостить, а тогда и с Богом. У меня под Ельцом есть рыбный склад, там и церковь есть вновь отстроенная; я при ней и строителем, и ктитором состою; в воскресенье у нас храмовой день св. Алексея чудотворца, наш московский святитель и трудник за русскую землю. В тот год как христопродавец Исидор поехал унию заключать, его святые мощи обретены были. Вот мы и соорудили церковь нашему святителю, в память сего дня.
— Это хорошо, что память своих великих подвижников и защитников чтите. А все–таки хотел бы тут сойти.
— И не думай, отче, и выкинь из головы это. Ты думаешь, что у нас сбору не сделаешь? Еще какой будет, в Москве того не соберешь.
— Пожалуй, станешь меня просить участвовать при храмовой службе, а я вот и по–русски плохо говорю…
— Оно было бы приятно, чтобы ты участвовал, у нас чем больше служащего духовенства на храмовом празднике, тем торжества больше, а особенно когда из греческой земли; связь наша с востоком не забывается; вот только такие люди как Исидор делу вред приносят… Я приневоливать не буду, чтобы ты жил, отче, коли не хочешь. А ты, отче, обидишь смертельно, как не зайдешь ко мне.
— Ну что ж, хорошо, Ефимий Васильевич, только не надолго, ты уже не удерживай.
— Нет. И впрямь, где же удерживать, дело твое святое, каждая минута дорога, отче…
Вскоре после этого разговора судно повернуло в Сосну, а затем стали показываться пригороды Ельца, и вот около одного из них барка встала.
Торжествующий Ефимий Васильевич снял шапку, широким крестом осенил себя, положил земной поклон по направлению к церкви, которая была видна за волнистым берегом и деревянными строениями, и обратившись к отцу Стефану, весело сказал:
— Ну, слава Богу, мы дома!
Время было послеобеденное, солнце склонилось к западу. Скот шел с поля, подгоняемый ребятишками.
Кругом была живая, свежая, благоухавшая зелень.
В церкви звонили к вечерне.
Скоро в поселке заметили пристававшую барку и куча ребятишек уже толпилась на берегу. Пока причаливали барку, собрались и взрослые. Ефимий Васильевич слыл и в Ельце человеком заметным, а тут был хозяином. Не прошло и четверти часа, как весь поселок собрался на берег. Ефимий Васильевич был весел. Весь его экипаж уже перекрикивался с своими на берегу.
— Отче, — обратился хозяин к монаху, — вон это моя хозяйка, видишь машет платочком, высокая, полная баба в красном сарафане.
Но узнать было мудрено, потому что все бабы были высоки, все были полны и в красных сарафанах. Отец Стефан узнал ее по более дорогому наряду.
— А это детки твои с нею?
— Это дочка Аграфена, а то детвора все поменьше. Старшего сына не видно, верно в Ельце по делам.
Спустя некоторое время, отец Стефан и Ефимий Васильевич уже сидели за столом и лакомились разными домашними яствами, запивая домашним медом и привезенною из Таны мальвазией. Дом Ефимия Васильевича был просторный, убранство хорошее; божница с дорогими и старинными иконами, освещенными лампадками, повсюду чистые скатерти. Им прислуживала красивая моложавая хозяйка и ее хорошенькая, молоденькая и шустрая дочка, на которую то и дело поглядывал молодой монах.
— А где же Василий? — спрашивал у хозяйки Ефимий Васильевич.
— Поехал, Ефим Васильевич, в Елец, купить что нужно к приему гостей, что на праздник прибудут; да и для службы, что требуется.
— Это хорошо. Он у меня парень бедовый; все знает, что и как надо, — добавил Ефимий Васильевич, обращаясь к монаху. — Ну, а кто у нас будет, кого приглашали? Не забыли ли кого?
— Уж и позабыли! Без тебя так вот и шагу ступить не сумеем!
— Вот, и не так сказал, да я пошутил, — весело засмеялся Ефимий Васильевич. — А что, отец, мальвазия хороша? У Луканоса брал.
— У него все хорошо.
При этом монах с видом знатока попробовал вина и одобрительно кивнул головой.
— Так ты, Демьяновна, скажи, кто у нас будет?
— Будет, конечно, отец архимандрит.
— Так. Это уже голова торжеству. Ну–ка, отец Стефан, еще твою стопку, потому у нас так, кто не допивает, тому доливают. Дальше?
— Наш батюшка отец Андрей с причтом и приглашенными батюшками для сослужения архимандриту.
— Кто же именно? Хороша мальвазия, отче; после твоей похвалы еще вкусней показалась. А ну–ка, Демьяновна, попробуй — хороша! Ну–ка, Грушенька, и ты; винцо в пору бабам и девицам.
Демьяновна весьма охотно опорожнила стопку, для приличия покривилась и с поклоном возвратила назад. Груша пригубила, сморщилась и заметила:
— И сладкое, и душистое, только крепковатое…
— Это от непривычки, — заметил отец Стефан, — ваш мед не слабее будет.
— Ну, ну, Демьяновна, докладывай, продолжай, — обратился Ефимий Васильевич к жене весело.
— Да. Так батюшек сослужащих. Отца протопопа…
— Хорошо. Это наш главный елецкий батюшка; сердечный, святой жизни человек, — заметил Ефимий Васильевич, обращаясь к монаху.
— Отец Николай из Успения и дьякон тоже оттуда.
— Ну, это народ того… ну, да ничего, тоже духовный чин имеют.
— Иеромонах Софроний и приезжий иеромонах из далека… Может отец Стефан его знает?
— Нет, нет, не знаю, — поспешил отец Стефан.
— Да ты же, отче, не слыхал, кто именно, — рассмеялся хозяин, — может и знаешь.
Груша тоже засмеялась, монах несколько сконфузился, однако тоже засмеялся и видя, что хозяин опять подливает, заметил:
— Ведь этак я и настоятеля своего не узнаю.
— Ничего, отче, после долгого пути и пред трудною дорогою. У нас это не называется пить — это что? Малость одна. Ну, — обратился он к Демьяновне, — докладывай дальше.
— Да. Так вот этот приезжий отец Арсений; со сбором, говорит, из краев, где Гроб Господень; из азиатских, говорит, стран; а сам гречин родом и православный; он у нас денька два погостил, а теперь у отца архимандрита в монастыре проживает. Суровый такой; все, говорит, нас заедают, и турки, и латинцы, и многое такое говорит, а глаза так и сверкают, а деток все ласкает, дай, говорит, вам Господь в Цареграде свои палаты строить, а в Святой земле христианские песни Господу—Богу воссылать. Груше все рассказывал про разные святыни; мы его со всякою ласкою принимали, особенно Груша.
— Потому что он скорбит, — как бы оправдывалась Груша, — скорбит духом, сердечный…
— Хорошо, хорошо, милая, — одобрительно говорил Ефимий Васильевич, — странника надо принять, а скорбящего утешить. Вы хорошие у меня хозяйки. А кто же еще будет?
— Еще Кутлаев…
— Это богатый. Новокрещенный татарин, важный человек у нас в Ельце.
— Будет еще, — продолжала Демьяновна, — сотник казацкий Корка…
— Ну, молодцы, молодцы, распоряжаться умеете, что и говорить!..
С этими словами хозяин встал, и обратившись к иконам, стал широко креститься и низко кланяться, монах поспешно поднялся за ним и, крестясь, зашептал: «докса патри ке…», затем поблагодарил хозяев.
— А можно спросить тебя, отче, — несколько стесняясь, начал Ефимий Васильевич, — что это ты часто во время крестного знамения произносишь: «докса патри ке», а дальше не расслышу.
— Ке юио, ке агио Пневмати. Это по–русски будет: Слава Отцу и Сыну и святому Духу.
— Я так и думал, что это молитва какая, ведь религия у нас и молитвы одинаковы.
— Одна, конечно, одна.
Затем монаху отвели особое помещение, в виду того, что он на ночь, может быть, захочет на молитве постоять. Оставшись один, он тяжело опустился на постель и закрыв усталые глаза, задремал. Его светлые волосы рассыпались по подушке, а на губах скользила беспечная улыбка молодости.
II
На следующий день был храмовой праздник. Народ был празднично разодет, церковь набита битком. Около церкви в ограде и вокруг нее было множество народа, в особенности детей и подростков, тут же стояли лотки с разными сластями. В доме ктитора шла поспешная стряпня, так как служба кончалась, уже звонили на молебен и гостей ждали с минуты на минуту. Демьяновна и Груша с ног сбились. Отец Стефан с утра ходил по окрестностям и гулял в лесу; вся эта оживленная, весенняя обстановка неизвестного ему края очень его занимала. Наконец, когда он заметил, что народ повалил из церкви, тоже вместе с приглашенными направился к дому ктитора.
Ктитор начал с поклонами приглашать гостей за стол. Под иконы, на почетное место, был посажен архимандрит, затем стали размещаться прочие; некоторые уступали один другому место. Наконец все уселись.
Сначала молча принялись за еду, но скоро языки стали развязываться.
— Ну, отец дьякон, уж одолжил многолетием, что и говорить, мастер! — проговорил Ефимий Васильевич.
Отец дьякон самодовольно поглаживал бороду и что–то скромно пробормотал; при архимандрите ему неприлично было разглагольствовать.
— Молодец, хоть в Москву, — похвалил отец протопоп.
— А хороши это у вас новые ризы, Ефимий Васильевич, — сказал архимандрит, — где вы их достали? В Ельце нигде таковых нет.
Все стали наперерыв превозносить ризы. Ефимий Васильевич растаял совсем от таких похвал.
— Это тайком, отец архимандрит, в Тану привез один фрязин за очень хорошую цену из Царьграда. Ведь дело такое, что из Царьграда ничего шелкового и парчового нельзя вывозить.
— Вот как! Отчего это?
— Для того, чтобы византийским вельможам дешевле было рядиться, — угрюмо произнес отец Арсений, сверкнув глазами.
Все посмотрели в его сторону.
— Полно, полно, отец Арсений, — снисходительно заметил архимандрит. — На мирном сем празднике смири мятежный дух твой.
— Отец Арсений все сердится; вот отец Стефан незлобивый; скажи, отчего запрещен вывоз шелку из Царьграда?
— Да отчего же не верить отцу Арсению, он правду говорит. У наших вельмож осталось одно удовольствие — одеваться. Да к тому же, это запрещение удаль развивает, потому что много есть охотников провозить запрещенный товар, — вот тут–то смелость и ловкость развивается.
— Отец Стефан все шутит, — весело заметил хозяин.
— Не подобает монаху шутить, — заметил отец Софроний.
— Нет! Отчего не подобает? Шучу оттого, что дух безмятежен.
Между тем хозяин обильно подливал разные напитки, особенно всех интересовала мальвазия, так как многие ее от роду не пивали. Гости пили ее, нахваливали, а вместе с тем веселели. В комнате поднимался невообразимый говор: говорили все и никто друг друга не слушал. Понемногу стали разбиваться на группы. В одном месте собрались архимандрит, отец Софроний, отец Арсений, сотник Корка, порядком подвыпивший, и елецкий благочинный. В этой группе раздавался резкий голос отца Арсения.
— Нет такой силы, которая укротила бы мою ненависть к христопродавцам вельможам византийским… Они от слез и крови христианской хотели разбогатеть, а Палеологи постыдный щит их! Кому много дано, с того много и взыщется! Проклятие! — с раздражением продолжал отец Арсений останавливая всякого, кто хотел что–нибудь сказать. — Ненависть и проклятие я иду проповедовать к византийским вельможам, они погубили великое царство! Нет такой милости, которая бы могла простить их!
— Постой, постой, отче, — начал отец Софроний, — вот нашу страну разрушили татары, а мы не виним никого, кроме себя, прегрешения наши были причиною тому.
— Не знаю я ваших дел, отец Софроний, но уже то у вас хорошо, что вельмож нет, которые стеной стали между народом и царем и держат народ в рабстве, а в котором царстве люди порабощены, в том царстве они не храбры и в бою против недруга не смелы: ибо раб срама не боится и чести себе не добывает. Нет, отец Софроний, не знаешь ты наших правителей; они не заслужили великого жребия быть пастырями разумного существа, а стали деспотами рабов и льстецов.
В другом месте собралась группа около татарина Кутлаева, который давно уже подвыпил и еле шевелил языком.
— А вот ты плохой магометанин, вино, как видно, любишь? — подсмеивался над ним отец Стефан.
— Я уже не магометанин, — еле лепетал тот.
— А вот, небось, гарем–то у тебя есть…
— Я ведь татарин, как же без гарема.
— О, да ты молодец. Из двух верований одно сделал.
— Отче, ты его не обижай, — вступился хозяин. — Он мой приятель.
— Нет, Ефимий Васильевич, где уж его обижать, он, вот посмотри, сам себя сейчас обидит.
Действительно, татарин грузно повалился на скамью, а со скамьи на пол и, лежа на полу, бормотал что–то, поводя своими мутными глазами по сторонам. Монахи между тем незаметно вышли и уже в сенях попрощались с хозяйкой. Они уселись в телегу, вместе с ними отец Арсений, и уехали. Отец Стефан также вышел из комнаты. На дворе стоял лунный, весенний вечер. Воздух был чист, из леса доносился смолистый запах. Кругом было тихо, вдали слышался лай собак, а где–то рядом раздавался звонкий женский голос, тянувший заунывную песню. Греческому монаху все это было внове. Глубоко вдохнув свежий воздух, он направился на звук голоса.
— Кириа Агрипина природу любит, — произнес монах, подходя к Груше, которая, сидя на громадном бревне, пела грустную песню о тяжелой доле девицы в татарском плену.
Она не заметила приближающегося монаха и слова его испугали ее.
— Ах, это ты, батюшка! — встрепенулась она. — Что же ты ушел от всех?
— Да там пьют больше, а я пью немножко, только чтобы повеселеть, посмеяться. А ты, кириа, тут хорошее место выбрала; под сводом этого неба чувствуется, что этот незыблемый купол покрывает разом все народы; что все они одна семья, что нет иудея, нет эллина…
— Хорошие, святые чувства, отче, да только редко они на ум приходят, а другим и никогда; все думается больше о себе, какая судьба твоя будет. Ах, батюшка, батюшка, как трудно о себе не думать.
— Никто, кириа, и не запрещает думать о себе; и думай, и работай себе на пользу, только другим не мешай жить.
— Ну, а как приходится, отче, защищаться, тогда как?
— Пока можно, защищайся, а нельзя — беги!
Груша задумалась. Монах любовался молодой девушкой; кругом был тот же тихий весенний вечер, луна тихо скользила по небесному своду.
— Отчего ты так грустна? — после некоторого молчания спросил отец Стефан. — У тебя горе есть?
Груша как бы не слышала вопроса. Она подняла свое светлое личико и порывисто спросила:
— Отчего ты, батюшка, в монахи пошел?
Отец Стефан смутился.
— Об этом не спрашивай, кириа, я сказать не могу. Только какой уж я монах! На меня как на монаха не смотри.
— Это твое смирение, отче. У вас верно не так в монахи идут, как у нас, когда очень тяжело…
— У нас–то? У нас, кириа, в монахи идет всякий сброд…
— А отец Арсений?
— А что же ты о нем, кириа, знаешь?
— Ох, отче, страдалец он; все, что говорит, все это от боли сердечной.
— Что же тебе, кириа, он говорил? Я признаюсь, он меня очень интересует. Он любит свою родину, это у нас редко. Ну да… что же отец Арсений тебе, кириа, говорил о себе?
— Случилось, отче, назад тому с неделю, был такой же вечер, тихий да ясный; он сидел тут, а я подошла к нему и стала с ним говорить; он поднял глаза на меня, а они у него в слезах. А потом взял меня за руку и залился горючими слезами. «Душа моя требует исповеди», насилу сказал он, «еще никому не поверял я свое горе и грех; чувствую, что будет легче, если скажу чистой, неповинной душе; прослушай меня и прости именем Господним!» Что ты, говорю, отче? А он заставил меня сесть и рассказал мне вот что. Назад тому более десяти лет турки подступили к городу Фессалоникам. Хотя это город старинный греческий, однако, говорит отец Арсений, наши императоры, по малодушию, отдали его венецианцам. Ему тогда, не было еще и тридцати лет и готовился он к венцу; его невеста была молодая, прекрасная девица Афанасия, из хорошей семьи. Они любили друг друга и были самые счастливые люди. Турки наступали на город все сильнее и сильнее, а венецианцы были люди чужие; когда свои бросили, то чужим что за неволя была на смерть идти. Враги и ворвались в город с разных сторон. Тогда отец Арсений бросился в дом своей милой, чтобы защищать ее, но тот уже был в руках турок, а когда он метнулся в дверь, то вдруг увидел свою Афанасию, лежащею, как мертвец, на руках турка, который ее нес; в то же время двое других кинулись на него и схватили, но он неистово рванулся и вырвался от них. Тогда он бросился к Афанасии и по рукоятку вонзил свой нож в любившее его сердце. Кровь хлынула из раны; милые глаза взглянули на него, но без страданий и злобы, а спокойно и кротко. Что после случилось, он не знает. Пришел он в себя ночью; Фессалоники горели. Он отыскал труп Афанасии, осторожно вынес ее за город, вырыл могилу и похоронил. Потом покинул Фессалоники и ушел на Афон для поступления в монастырь. Долго и много молился он там, и когда сделался иеромонахом, отправился в Фессалоники, сам отслужил погребение над своею милою Афанасией. Закончив рассказ, взволнованный отец Арсений спросил у меня, прощаю ли я его, что моими устами скажет душа Афанасии.
— Ну, что же ты, кириа, сказала? — с интересом спросил отец Стефан.
— Я сказала ему, отец Стефан, что она не только простит его, но и будет за него Бога молить, потому что он пожертвовал своею душою, чтобы спасти ее от поругания, и потому что он спас ее душу: если бы он не лишил ее жизни, она сама наложила бы на себя руки, а это уже грех тяжкий.
— Хорошо или нет ты сказала, кириа Агрипина, а твои чувства мне нравятся.
— Я еще уговаривала отца Арсения, чтобы он перестал изрыгать проклятия, потому что на свою душу тяжкий грех принимает; а он мне отвечал, что с прощением ему тяжкого греха он совсем спокоен стал, потому что Афанасия его простила моими словами; но ни чьи прощения не спасут греческих правителей от проклятия, а он только идет по вселенной проповедовать это проклятие.
— Это значит, кириа, что он родину свою любит, так любит, что рассудок потерял.
— Ну, а ты, отче, разве не любишь родины, разве родину можно не любить?
— А что такое родина, кириа? Где твоя родина? Рязань, Москва или Тверь, это все ваши русские княжества, или может быть Новгородская земля? Все земли русские. Где же родина? Да прими в расчет то, что эти земли, воевали между собой не один и не два раза.
— Что тут размышлять, отче, сердце скажет, где родина.
— Ты скажешь — все равно, — продолжал отец Стефан, — потому что повсюду в этих землях русский язык и православная вера, так тогда и литовская земля твоя родина, потому что там ваших русских православных больше, чем литовцев. А представь, кириа, что завтра придут татары, да и заберут всех жителей Ельца за Волгу, а тебя здесь оставят и сами останутся, где будет твоя родина? Там, за Волгой, где ты никогда не была, или здесь, где ты родилась и где ты будешь жить среди таких татар, как тот вон, что там напился… Кутлаев, что ли…
— А что? — перебила его Груша. — Что, отче, он тебе не нравится?
Монах весело рассмеялся.
— Да ведь разве может нравиться зверина? Разве он человек? Лошадь, корова, собака, ну и татарин этот, все едино… Мне и на мысль не приходит, нравится ли он?
Девушка при словах монаха поникла головой. Отец Стефан с любопытством посмотрел на Грушу, которая сидела как бы приговоренная к смерти.
— Что же, кириа, — с участием спросил монах, взяв ее за руку, — разве он тебе близкий, родной, что ли? Прости меня, если обидел.
— Нет, отче, ты меня не обидел; но пойми, как тяжело мне слышать твое мнение, — со стоном произнесла она, — когда отец не раз мне намекал, что он для меня жених хороший и без ума от меня.
— Бога ты побойся, кириа, свою молодость погубить хочешь?!
— Ох, отче, отче, не знаешь ты нашего житья; он мне противен, да ведь отец скажет, что он богат, что он мурза; да он у меня и согласия спрашивать не будет.
Монах молчал, он продолжал держать руку девушки. Груша руки не отнимала, она подняла на монаха глаза и произнесла:
— А что лучше, последовать воле родителей или не послушаться и в монастырь уйти?
Монах не отвечал, он молча смотрел на Грушу, потом крепко сжал ей руку.
— Смотри, кириа, не выходи за татарина, это будет тяжкий грех против целомудрия, а чтобы спасти тебя — вот тебе эти четки, — монах вынул из кармана янтарные четки, — а когда будут тебя приневоливать, ты их, кириа, отдай отцу твоему, когда он будет ехать в Тану, а он будет ехать этим летом или весною, и скажи, чтобы он отдал в конторе Луканоса, для передачи отцу Стефану, там меня знают, будто бы я их тут обронил; я, получив эти четки, буду знать, что надо спасать милую кирию Агрипину. Хорошо? Обещаешь, кириа?
— Батюшка, батюшка, благодарю тебя за участие, только ты с отцом ничего не сделаешь, не убедишь его.
— Не унывай, кириа, отчаяние — грех великий. У отца твоего с Луканосом очень выгодные дела завелись, а я посредником у них, а потому смотри, не падай духом. Так обещаешь, кириа?
— Обещаю, отче…
— Ну, вот, хорошо. А теперь прощай, завтра рано я уйду, может быть с тобою не увижусь. Кланяйся отцу Арсению, скажи ему, если будет в Тане, пусть побывает у Луканоса, я там думаю быть по возвращении из Руссии; может увидимся. Прощай же, кириа! — уже совсем нежно проговорил монах, с заметною грустью: — оставайся с Богом и не забывай меня.
— Неужели, отче, мне так и не приведется тебя видеть?
— Бог знает, кириа, гора с горой не сходятся, а человек с человеком…
— Дай Господи, дай Господи!
Всю ночь думалось Груше, что это значит: «Не смотри на меня как на монаха»?
III
Хотя более десяти лет прошло со времени взятия Фессалоник турками, и венецианцы давно уже возвратились туда, но не в качестве хозяев, а только купцов, однако город все еще был в развалинах. Впрочем, оживление на его улицах не прекращалось; расторопные греки угощали в своих ксенодохиях иностранцев и турок, которые постоянно прибывали из Азии сюда для дальнейшего следования в Адрианополь. В одной наиболее комфортабельной гостинице под кипарисами, между которыми был натянут навес от солнца, сидел средних лет господин, крупного сложения, державшийся с сознанием своего достоинства. Он рассеянно смотрел по сторонам; окружавшая суета, как видно, его не занимала. Из стоявшего около него бокала он прихлебывал вино.
— Синьор Батичелли! Какими судьбами?
Этот возглас заставил его обратить внимание на поспешно подходившего к нему богато одетого господина.
— Синьор Киавари, — произнес он, вставая и протягивая руку подходившему. — А вы откуда? Садитесь, синьор.
Батичелли подал знак рукой и мгновенно появился другой табурет и еще бокал вина.
— Благодарю вас, синьор, по прежде хочу чего–нибудь съесть — проголодался… — Затем, потребовав обед, он снова обратился к Батичелли. — Я прямо с корабля. Недели две как из Генуи, теперь возвращаюсь домой в Каффу — здесь сделал остановку, чтобы запастись кое–чем съестным да купить гостинцев своим; в настоящее время в Константинополе того не найти, что есть в Фессалониках, особенно по части материй.
— Это правда. Венецианцы тут довольно скоро устроились.
— А вы давно из Каффы?
— О, да! Я около месяца прожил в Константинополе. Отправил деньги и здесь назначил свидание своему приказчику в Навилии.
— Из Константинополя? Это очень интересно, что там нового?
Батичелли махнул рукой.
— Император по–прежнему уповает на Запад, а народ открещивается от латинцев, а между тем тут требуется единодушие. В Галате же — ничего, оживление порядочное. Наши генуэзцы с Мурадом любезничают, конечно, на тот случай, если турки захватят столицу, то их не обидят. Да что же иначе делать будете; каждый должен свою шкуру беречь. Вы посмотрите, есть ли нынче где–либо в Европе сильное государство.
— Что и говорить! Есть, пожалуй, одно турецкое. Ну, что еще слышали в Константинополе или лучше сказать в нашем генуэзском Галате? — продолжал задавать вопросы Киавари.
— Получили, говорят, от Луканоса из Таны в Константинополь громадную партию рыбы и шерсти, — смеясь сказал Батичелли.
— Вот дьявол! — при этом Киавари так ударил кулаком по столу, что посуда на нем запрыгала. — Тут есть какая–то тайна!
— Да вы знаете, синьор Киавари, после вашего отъезда, синьор Труцци, заменявший ваше консульское место, собрал новый совет, с тем, чтобы послать тот же товар, что и Луканос, в те же места, и продавать за полцены. Приезжаю я в Константинополь, стоят корабли Луканоса и разгружаются, половину товара продали, через три дня пришли наши, спустили цену на половину, оказалось, что у Луканоса и по этой продавался товар; пришлось еще спустить; поверенный Луканоса тоже сбавил; мы порядком потеряли, на долю каждого, конечно, не Бог знает сколько пришлось.
— Молодой человек, а посмотрите, что за бестия! — сердито заметил Киавари.
У синьора Батичелли проскользнула веселая улыбка, однако он поспешил снова принять свойственный ему серьезный, даже суровый вид.
— А скажите, синьор Киавари, что в Европе нового и интересного? Хотя дела торговые непосредственно касаются наших карманов, однако и политические имеют к ним большое отношение.
— Везде, синьор, хаос, а в хаосе всякий о себе хлопочет. Я виделся с Энеем Сильвием Пикколомини…
— А… интересно! Значит у самого источника были?
Батичелли даже переменил положение, приготовившись слушать.
— Сильвий Пикколомини отправился в Германию в качестве посла от папы; он, конечно, там сумеет сделать свое дело при его уме, образовании и красноречии.
— И при этом сумеет, когда нужно, блеснуть благородством.
— Да, да, конечно… Ведь вы его знаете. А в Венгрию и Польшу отправлен кардинал Юлиан Чезарини.
Батичелли ядовито засмеялся и заметил:
— Его вероятно снабдили другой красной шапкой, в замену той, которую он потерял, убегая от Прокопа Большого.
— Ну, вот вы сами видите, — согласился с ним Киавари, — как дело делается. Для папы интереснее в настоящее время дела в Германии, где ему не дает покоя базельский собор, и он туда посылает Пикколомини, а проповедывать крестовый поход против турок посылает того самого Чезарини, который в начале базельского собора говорил, что песня про примирение с греками поется триста лет, и вместо того, чтобы бегать за греками, лучше привлечь к католицизму гусситов, от которых он сам бежал, как вы заметили, и потерял даже свою шапку. А между тем посольство в Польшу и Венгрию в настоящее время очень важно: на престол Венгрии выбран Владислав Ягелло, король польский. С Иоанном Гуниадом новый король в самых дружеских отношениях. Гуниад получил от него Седмиградию. По моему мнению, достаточно Польши и Венгрии с таким вождем как Гуниад, чтобы предприятие увенчалось успехом. К тому же, Белград держится еще против турок.
— Представьте себе, синьор Киавари, я здесь несколько дней живу, и замечаю, что у турок готовится нечто важное. Силы прибывают из Азии; их тут принимает любимый полководец султана Мурада Искандер–бек и отправляет в Адрианополь; вероятно готовится поход.
— Весьма вероятно, что турки воспользуются медлительностью венгров и возьмут Белград.
— Отчего бы, например, не отправить в Польшу кардинала Виссариона, — заметил Батичелли, — этот ученый, безукоризненно честный человек, к тому же предан своей родине Византии и мог бы многое сделать.
— Да, об этом в Риме толковали, — отвечал Киавари, — но видите ли, кардинал Виссарион будет преследовать цели исключительно патриотические; папе Евгению IV надо устроить еще и свои дела в Венгрии. Я видел достопочтенного кардинала Виссариона. Неудача флорентийского собора сильно повлияла на него. Кстати: Исидор, митрополит киевский, тоже возведен в кардиналы.
— Хотят спасти родину, — задумчиво, как бы про себя проговорил Батичелли.
— Нет, синьор, я их иначе понимаю: хотят спасти великую греческую культуру; если не спасти, то перенести ее в Италию, что они и делают. Повсюду в городах Италии устроили они свои школы, в особенности во Флоренции; там этих греческих учителей на руках носят, хотя признаться, они довольно беспокойный народ.
— А знаете, синьор, Флоренция быстро шагает вперед не только в деле просвещения, но и торговли; скоро нам придется не столько соперничать с венецианцами, сколько с Флоренцией.
— Э, синьор, — с пренебрежением заметил каффский консул, — это всего лишь идеалисты! Они запрещают торг невольниками своим купцам, а какая торговля без невольников?
— В этом я с вами не согласен; да и доказательство на лицо: фабрики у них растут. Где вы найдете такое сукно, как у них?
— Да у них торговля на помочах у магистрата идет, разве это торговля прочная?
— Там магистрат все из торговых людей состоит. Во Флоренции купечество не составляет круг людей, погрязших исключительно в торге: флорентийские купцы — это соль общества. Ну, да впрочем, это дело взгляда. А как идут дела в Неаполе, — вспомнил Батичелли. — Вы вероятно проезжали?
— Неаполь отягощен раздорами, как и прежде, но никогда еще Италия не видала таких соперников, какие теперь борются за Неаполь. С одной стороны умная и благородная Изабелла и король Рене Анжуйский, а с другой Альфонс, поистине рыцарственный король. Скверно только, что они приняли к себе на службу разбойников кондотьеров: Сфорцу, Пиччинино, Кальдору и прочих, которыми теперь кишит Италия.
— Уж лучше, синьор, пускай пользуются этими бродягами, чем отрывать мирных граждан от занятий и обращать их в бандитов.
Между тем уже вечерело, с моря потянул свежий ветерок, наступила теплая южная ночь.
— Когда уходите, синьор Киавари? — спросил Батичелли.
— Завтра на рассвете.
— Думаете завернуть в Константинополь?
— Нет, греческая галера, на которой я иду, держит курс прямо на Каффу.
— Тогда до свидания, синьор, кланяйтесь синьоре Анджелике, синьорине Клавдии; передайте всем знакомым поклон.
— Благодарю вас. А вы скоро думаете быть дома? Без вас у нас скучно и пусто.
— Благодарю за любезность, синьор. Думаю быть в Каффе самое большее через месяц, если не окажется необходимым самому быть в Кандии и Морей, но это я должен узнать завтра или послезавтра… Да, синьор, не забудьте рассказать про Луканоса…
— А будь он проклят!.. Он у меня из головы не выходит.
На другой день, рано утром, в гостинице, где остановился Батичелли, сидел его приказчик и в ожидании пока тот встанет, разговаривал с ранними посетителями.
— Синьор вас зовет, — обратился к нему вбежавший служитель.
Приказчик торопливо встал. Он тихонько отворил дверь и остановился у порога.
— Подойди сюда, Феодор, садись да расскажи, что у вас хорошенького делается.
— Был в Генуе, кирие, получил деньги и распорядился, как ты приказал.
— Хорошо. А каково положение дел вообще в Морее?
— Все тоже, ненадежное. Деспоты Фома и Константин настолько слабы, что если бы туркам вздумалось явиться в Морею, то они не оказали бы никакого сопротивления. В Эпире и Албании неспокойно; того и гляди начнется борьба с турками, которых там много. Арианит и Галенто готовы, нет только общего вождя. Из детей Иоанна Кастриота никого не осталось, кроме Искандер–бека, ну, а он верен султану и, в настоящее время, будет предводительствовать, как я сегодня здесь узнал, целой армией, которая уже выступает отсюда из Адрианополя. Здесь мне земляки говорили, что султан поколебался в доверии к нему и чтобы испытать его, предложил ему управление Албанией; однако Искандер не отказался и объявил, что султан ему заменил отца и он будет служить султану.
В это время у входа в гостиницу поднялся крик; сначала нельзя было расслышать слов, но потом они стали доноситься отчетливее. Турки кричали:
— Давайте нам шпионов!
Батичелли и Феодор выскочили из комнаты узнать в чем дело. Их тотчас же заметили ворвавшиеся в переднюю турки.
— Вот они! Вот они! — кричала толпа, бросаясь на Батичелли, который, прислонился к стене, выхватил нож и стал защищаться.
Шум поднялся невообразимый. Феодор затесался в толпу и так как на него не обращали внимания, скрылся. Положение Батичелли было безвыходным, только трусость нападавших отодвигала развязку.
Вдруг стоявшие у входа расступились.
— Что здесь без толку орете! — раздался чей–то сильный, мужественный голос.
— Искандер! — пронеслось в толпе.
Скоро показалась высокая, стройная фигура красивого мужчины, средних лет, с черными усами.
— Что вы своевольничаете!
— Он гяур, шпион! — кричали турки. — Хозяин говорил, что он с другим гяуром вспоминали Чезарини.
— Правда ли это? — обратился Искандер–бек к синьору Батичелли по–гречески.
— Совершенная ложь, кирие, вероятно хозяин гостиницы, зная, что со мной есть порядочные деньги, вздумал ограбить меня и подговорил толпу. Я генуэзец и виделся вчера с консулом Каффы, говорили мы точно о Чезарини, как говорили и о многом другом, но я человек торговый и приехал по делам своим. К тому же, у Генуи с султаном мир и мне нечего шпионить.
— Хорошо, синьор, — произнес Искандер по–итальянски; — вы отправитесь со мной для безопасности: у султана уже началась война с Венгрией, Польшей и Сербией; — при этом Искандер обвел окружающих глазами и продолжал по–итальянски: — эти азиаты вас не пощадят, им достаточно, что вы христианин и не здешний.
— Не знаю, как благодарить вас, — почтительно произнес Батичелли, приложив руку к груди, и затем поспешно захватив вещи, последовал за Искандером.
IV
В старом заброшенном доме на берегу Моравы Искандер–бек отдавал разные распоряжения. Стояла мрачная осенняя ночь. Ветер тоскливо шумел в непроглядной тьме. Комната была слабо освещена. Искандер–бек постоянно то отпускал людей, то принимал приходивших.
Вошел молодой человек, по наружности напоминавший Искандер–бека. Это был его любимец племянник Гамза. Он вытирал свои мокрые усы и стряхивал дождевые капли с шапки.
— А, Гамза! — оживленно воскликнул Искандер, увидав вошедшего. — Иди сюда! Нет, прежде прикажи, чтобы ко мне никого не пускали. Молодец! — одобрительно сказал Искандер, — пробраться в венгерский лагерь, я думаю, было не совсем легко и безопасно, а ты скоро справился.
— Я рассчитывал на мрак ночи и он меня не обманул. У них плохие часовые, они попрятались от дождя.
— Прекрасно. Но однако же рассказывай все по порядку, — говорил Искандер племяннику.
— Прежде всего, князь, я должен тебе доложить, что генуэзца мы вернули назад, потому что путь чрез Иллирию очень неспокоен, и он опять в лагере; что прикажешь с ним делать?
— Да пусть остается пока здесь, он ничем помешать не может, а там посмотрим…
— Что же касается Гуниада, то он уже с десятью тысячами перешел Мораву. На твою помощь он смотрит, как на залог успеха. Завтра он предполагает напасть на Керам–бея, но еще точно не знает. К рассвету он решит, а если сражение будет окончено, то он сделает три пушечных выстрела, что послужит сигналом для тебя, князь.
— Так. Пока все хорошо, — проговорил Искандер–бек и задумался.
— Ну, а как скипитары? — спросил он Гамзу. — Не думают на попятный? Как тебе, Гамза, кажется?
— Нет, князь, ты своих соотечественников не обижай. Да к тому же, они глубоко в тебя верят.
— Это основание всякой победы, — как бы про себя заметил Искандер, — вера в своего вождя, а вождь должен верить в свое призвание.
— Ну, а ты, князь, — с улыбкой заметил Гамза, — колеблешься и сомневаешься?
Искандер не обиделся; он, напротив, с любовью посмотрел на своего племянника и засмеялся.
— Молод ты, Гамза. Предосторожность вовсе не признак трусости или нерешительности.
Наступило молчание.
— Хорошо, Гамза, благодарю за службу… ну, а как Керам–бей и турки, не подозревают ли чего?
— Ты знаешь, князь, что они к тебе всегда не особенно благоволили и старались перед султаном оклеветать, но чтобы теперь что это подозревали, незаметно.
— Хорошо, Гамза, ступай и собери сюда скипитаров, сколько можно, я хочу лично с ними поговорить. Сколько их в нашем отряде?
— Около трехсот человек…
Гамза ушел. Оставшись один, Искандер–бек стал ходить по комнате. Его молодцеватое лицо, всегда веселое и спокойное, было озабочено. За стеной продолжал бушевать ветер. Искандер, после долгого размышления, остановился перед восточным углом комнаты и заметил деревянную икону, забытую здесь каким–то бежавшим сербом. Он вспомнил, как когда–то в детстве молился пред иконами, знаменуя себя крестом, и осенив себя крестным знамением, упал пред нею на колени. Он порывисто шептал не молитвы, которых он не знал, так как был воспитан в мусульманстве, а свои собственные слова. Между тем, послышались шаги и сдержанные голоса. Скоро дверь тихо приотворилась и в ней показался Гамза.
— Князь, — обратился он к Искандеру, который снова принял спокойное выражение, — я собрал скипитаров, сколько возможно, чтобы не возбудить подозрения, здесь человек около ста.
— Введи их!
Вскоре вся комната наполнилась людьми. Все это были высокие, коренастые албанцы, с ног до головы вооруженные. Все входя почтительно кланялись Искандер–беку.
— Скипитары, — обратился к ним князь, — до сих пор мы сражались и проливали кровь за врагов наших; только один необъяснимый трепет пред ними заставлял нас так поступать; а в настоящее время мы пришли погубить храбрых сербов, которые до сих пор геройски держатся в своем Белграде. Долго я выжидал минуты, когда можно будет сбросить с себя это позорное ярмо и тяжкое преступление загладить, потому что мы, хотя и не по доброй воле, много бедствий христианским народам причиняли. Теперь минута благоприятная. Мы стоим лицом к лицу с величайшим героем Гуниадом Корвином, который пришел спасать Белград и сербский народ. От нас зависит найти в нем друга или врага. Я предлагаю вам, храбрые скипитары, помочь ему, а затем идти в родную Скипери и там в горах защищать свою независимость. Готовы?
— Готовы, князь! С тобой идем! — закричали все.
— Слава Богу. Я в вас не ошибся; Гуниад уже оповещен. Идите же теперь и передайте о нашем решении товарищам, а чрез Гамзу будете получать мои распоряжения. Смотрите, не выпускайте из виду Рейс–эффенди и в минуту нашего отступления захватите его в плен; он мне необходим.
Албанцы стали расходиться.
— Гамза, пришли ко мне генуэзца, — сказал Искандер вслед племяннику, который уходил последним.
Ночь была уже на исходе. Искандер–бек ходил по комнате и о чем–то думал. Вскоре в дверях показался синьор Батичелли.
— Войдите, синьор, садитесь. Вы порядочно измучены, вам не привычны все эти неудобства и беспокойства.
— Да, князь, я порядком устал. Ваши проводники довезли меня до границы Иллирии, но из расспросов оказалось, что там война горцев с Венецией, что всюду бродят разбойничьи банды и ехать оказалось невозможным. Простите меня, я многим вам обязан, вы спасли мне в Фессалониках жизнь и теперь вам приходится много возиться со мной.
— Это все, синьор, никаких хлопот не составляет. Но я должен вас предупредить, что вам могут грозить новые опасности. Я, впрочем, кое–что имею для вас, что избавит вас из затруднительного положения. Вы ведь, люди торговые, опасностей не любите? — заключил Искандер–бек с снисходительной улыбкой.
— У каждого свои интересы и свои подвиги. У нас тоже есть свои опасности, требующие мужества и геройства. Какие–нибудь смелые торговые предприятия, могущие дать прибыль, а могут в минуту разорить, разве требуют меньшей решимости, чем риск жизнью? Но это наша сфера и мы там бываем героями; подставлять же голову турку или итальянскому наемнику без всякой пользы для себя и для других, конечно, не привлекает меня.
— Конечно, все это так, — подтвердил Искандер–бек.
Наступила тишина. Ветер стал стихать. Искандер, встав, приотворил дверь.
— Все еще темно, еле светлеет восток, — заметил он, снова усаживаясь. Он вдруг встрепенулся.
— Кажется пушечный выстрел? Вы не слышали, синьор?
— Да, мне тоже показалось…
Снова наступила мертвая тишина. Каждая капля, падавшая за стеной, была слышна.
Раздался опять выстрел.
— Слышите? — одновременно произнесли оба.
Прогремел еще один выстрел, и эхо его повторилось несколько раз в ночном безмолвии.
— Синьор, — обратился Искандер к Батичелли решительным тоном, — хотя я и не считаю себя вашим благодетелем, так и всякий бы на моем месте поступил, однако, не думаю все–таки, чтобы можно было продать человека, который спас жизнь. А потому, я думаю, что можно положиться на вас?..
— Клянусь вам, князь, загробною жизнью, что не только на мое молчание можете положиться, но можете от меня требовать чего хотите.
— Я вам верю, синьор, жертв я от вас особенных не потребую; напротив, то, что вы для меня сделаете и вам может послужить на пользу. Сегодня предстоит сражение с Гуниадом. В самый разгар битвы я покину поле сражения, оставив турок на волю храброго Гуниада, и тотчас же со своими скипитарами устремлюсь в Албанию, пока Мурад не проведает о происшедшем и не пошлет войск занять Албанию; поэтому я не успею повидаться с Гуниадом. Вы же, получив лошадь, спешите в первую удобную минуту к Гуниаду, потребуйте свидания с ним и объясните мое бегство, скажите, что в нем я хочу видеть друга и союзника навсегда, и попросите его от меня, чтобы он дал вам проводника до Венеции, оттуда вы можете спокойно продолжать свой путь.
— Значит христианство приобретает нового вождя? Это достойно вашего мужества, князь! Поручение ваше исполню. Благодарность моя вам не имеет пределов.
При этом Батичелли с выражением глубокой признательности пожимал протянутую ему Искандером руку.
— Что вы, синьор, не стоит. Прощайте, я на вас надеюсь.
Между тем стало довольно светло. Вошел Галуа.
— Слышали выстрелы, князь?
— Слышал.
— У венгров движение, скоро начнется дело.
— Хорошо, Галуа. Распорядись, чтобы синьору был приготовлен хороший конь.
Спустя часа два, венгерская конница уже неслась в атаку на турок; за нею двинулись румыны, сербы и поляки. Гуниад был повсюду. Битва сразу закипела, но продолжалась недолго. Турецкая армия, предводительствуемая Искандер–беком, вдруг, без всякой видимой причины, поддалась. Произошло полное замешательство. Искандер поспешно отступал. Керам–бей терялся. Еще минута — турки, наконец, дрогнули и показали тыл.
— Князь, — поспешно докладывал Галуа Искандеру — Рейс–эффенди у нас в руках.
Искандер помчался туда, соскочил с коня и вошел в дом.
— Послушай, эффенди, садись и пиши приказ от имени султана коменданту крепости Крои в Албании сдать крепость Искандер–беку и приложи печать.
При последних словах Искандер приставил кинжал к его груди.
Рейс–эффенди колебался. Искандер нажал своим кинжалом, несчастный эффенди вскрикнул и начал писать. И только, когда приказ был окончен, Искандер с силою налег на кинжал и он по рукоятку вошел в грудь застонавшего эффенди.
— Скипитары за мной! — крикнул Искандер, и во главе трехсот скипитаров понесся на юг.
V
Альфонс Арагонский, после долгой борьбы за Неаполь с королевой Иоанной II, Людовиком и Рене Анжуйскими, наконец взял город. Рене Анжуйский отказался продолжать войну, заявив своему противнику, что собственными средствами он продолжать войну не может, а давать страну на растерзание кондотьеров не хочет, и потому отказывается от своих прав на неаполитанскую корону.
Альфонс Арагонский принимал во дворце королевы Иоанны II. Его двор был в высшей степени прост; в нем была полная непринужденность; люди ученые и художники были его любимыми гостями. Король платил большие деньги за разные классические сочинения и за переводы их на итальянский язык.
В большой королевской зале было довольно многолюдно; несколько придворных дам и мужчин были заняты разговором, другие, выходили на открытую террасу, расположенную над живописным неаполитанским заливом, с террасы раздавались звуки лютни или декламация стихов какого–нибудь поэта, которых тогда в Италии было очень много. Король Альфонс, которому было в то время немного более сорока лет, был занят разговором с кардиналом, послом папы Евгения IV; здесь же сидел граф Комбатеца и граф Марконе Каэтано.
— Итак, ваше величество, мы будем резюмировать, — говорил кардинал, — наш договор следующим образом: король Альфонс отказывается поддерживать папу базельского собора Феликса и признает папою его святейшество Евгения IV; затем король Альфонс обещает помочь его святейшеству возвратить Анконскую мархию, занятую Франческо Сфорца; его же святейшество папа обещает возвратить королю неаполитанскому все земли, связанные с этою короною, и признать принца калабрийского Фердинанда законным сыном короля.
— Прекрасно, кардинал, мы со святейшим отцом будем добрыми соседями.
— Да, ваше величество, это очень важно. Италия раздирается кондотьерами, Германия гусситами и базельским собором, Византия турками. А глава христианства еще недавно был в бегах, как вор и разбойник…
— Не беспокойтесь, кардинал, мы с этими кондотьерами, даст Бог, справимся. Вы, конечно, слышали, что нам удалось разбить Антонио Кальдору, этого неукротимого кондотьера.
— Блестящий и плодотворный подвиг!
— Какие вести от достоуважаемого Энея Сильвия Пикколомини? Гениальная голова, не правда ли, кардинал?
— Мы нисколько не сомневаемся в его гениальности; но нас очень смущает его искренность. Его положение довольно двусмысленно: еще недавно он был душою базельского собора, а теперь уехал в Германию ратовать за интересы папы! У нас, впрочем, все уверены, что он поведет дело так, что прежняя его измена папскому престолу не помешает ему теперь сослужить папе службу.
Затем разговор между королем и кардиналом продолжался недолго; скоро кардинал ушел. Король подозвал к себе юного принца калабрийского Фердинанда, который почтительно приблизился к королю.
— Мой дорогой Фердинанд, — нежно обратился к нему Альфонс, — живи и учись. Все это прекрасное, Богом благословенное королевство предназначается тебе; сегодняшние переговоры устранили последнее щекотливое обстоятельство, которое могло бы воспрепятствовать этому.
Принц Фердинанд поцеловал руку короля.
— Принцу есть у кого учиться, — заметил почтенный Гихар; — под вашим руководством дон Альфонс, при тех возвышенных примерах, которые принц будет перед собою видеть, он будет достойным приемником.
— Благодарю, дорогой друг, за добрые предсказания; я думаю, что и почтенный дядя Гихар не откажется напутствовать молодого принца; уж он наверное научит его быть преданным другом.
При этих словах король протянул Гихару руку, тот крепко ее пожал.
— Король, может ли кто–то чувствовать к вам иное! — У Гихара при этих словах на глазах блеснули слезы.
— А, Инеса! Милая и добрая Инеса! — нежно обратился король к подходившей молодой девушке. Та почтительно поклонилась ему и прижалась к Гихару, который привлек ее к себе. — Я завидую, Гихар, что у тебя такая дочь.
— А я вам, король, что у вас такая крестница.
— Что же, милая крестница, вы сегодня ко мне так неласковы? — обратился король к Инесе.
— Это вы, ваше величество, совсем меня забыли в последнее время. Победа над Кальдорой совсем вам голову вскружила, — шутливо сказала Инеса.
Король рассмеялся.
— О, женщины, женщины! Они только сами хотят кружить головы и им досадно, если что–то другое вскружит голову мужчине. Ну, прости меня; вперед, если я и Сфорцу поражу, то все–таки тебя не забуду.
Король нежно поцеловал красивую головку Инесы. Затем Альфонс взял за руку Гихара, отвел его в сторону и, глубоко вздохнув, сказал:
— Ах, Гихар, она так похожа на мою Маргариту, я без волнения не могу смотреть на нее, перед моими глазами встает прекрасный образ твоей сестры. — Король понизил голос. — Перед целым светом теперь принц Фердинанд законный сын мой и твоей незабвенной сестры и будущий король Неаполя; последний долг драгоценной фамилии Гихар заплачен.
— Простите, простите… — шептал взволнованный дон Гихар, — но, ваше величество, я ведь представитель и хранитель чести фамилии…
— Я за это тебя глубоко уважаю, мой старый и добрый друг.
В это время вошел паж и доложил:
— Синьор Джиованни Антонио Орсини, герцог тарентский, возвратился в Неаполь и просит принять его.
— А, Орсини! Конечно проси…
Паж вышел, а вслед за ним поспешно вошел Орсини.
— Герцог, что за церемонии! — Король бросился обнимать его. — Вы знаете, что я всегда вас рад видеть.
— Благодарю вас, ваше величество, за лестный упрек, но я думал, что вы заняты. Мне сказали, что вы покончили с кардиналом и завтра официально будет подписан договор с его святейшеством.
— Все это так! Садитесь, дорогой герцог, рассказывайте, что видели, что слышали.
Между тем герцог обходил всех и здоровался.
— Я бы, может быть, ваше величество, не спешил так и не требовал бы доложить вам скорее о себе, если бы не имел кое–что, вас интересующее. Если, у вашего величества, есть время, я подробно расскажу.
— Весь к вашим услугам, герцог.
При этом все приблизились к герцогу слушать его рассказ.
— Когда я окончил свои дела в Анконе и передал все, что ваше величество поручили мне передать наместнику Франческо Сфорца, то стал расспрашивать, нет ли в гавани судна, отходящего на юг. Мне сказали, что с часу на час ждут венецианскую галеру, которая держит курс на Бриндизи, и что с тех пор, как Франческо Сфорца нанялся к венецианской республике, сообщения с Венецией и югом постоянные. Я жду, и скоро, действительно, прибыла очень хорошенькая венецианская галера, бросившая якорь у Анконы. Я поспешил туда и мы двинулись на юг. Стоял прекрасный вечер; пассажиры были все на палубе и за бокалом вина разговорились. Между пассажирами был какой–то генуэзец громадного роста и по–видимому очень богатый. Он–то и сообщал животрепещущие новости с Балканского полуострова. Около Моравы турки разбиты Гуниадом наголову…
Всеобщий взрыв восторга прервал рассказ Орсини.
Своею победою Гуниад обязан измене туркам Искандер–бека.
Новые возгласы остановили Орсини, причем многие выражали недоверие.
— Нет, синьоры, все это правда, и в доказательство привожу вам то обстоятельство, что Албания под предводительством Искандер–бека восстала. Кроя занята Искандером, это мы уже узнали, прибыв в Бриндизи, где толпа албанцев теснилась на берегу и гурьбой переправлялась на албанский берег. Они нам рассказывали, что Моисей Галенто и другие албанские князья признали Искандера законным владетелем Албании и повсюду вытеснили турок. Крою же Искандер взял без боя, хитростью, предъявив распоряжение султана о сдаче ему крепости; оказалось, что распоряжение было написано под диктовку Искандера секретарем султана, которому к груди приставили кинжал.
Отовсюду слышался одобрительный шепот. Имя Искандера переходило из уст в уста; делали всевозможные предположения об исходе борьбы.
— Но это не все, — продолжал Орсини, — во время разговора на палубе галеры стали расспрашивать меня о том, что делается в Неаполе. Я говорил о вашей победе, ваше величество, говорил при этом, что король Рене отказался от своих прав не вследствие недостатка мужества, а вследствие того, что не желает подвергать страну разорению кондотьерами, не будучи в состоянии своевременно удовлетворять их жалованьем, и о том, что ваше величество не хочет уступать ему в великодушии и тоже распускаете кондотьеров, но только пока не получит из Арагона денег, не может этого исполнить, и что это крайне вас беспокоит. Но такую большую сумму денег нелегко достать. Тогда у меня стали спрашивать, почему король не обратился к Генуе, я ответил, что король с генуэзской республикой в дурных отношениях и не хочет получить отказ. Тогда, представьте себе, ваше величество, ехавший купец, о котором я уже упоминал, обратился ко мне с такими словами: «когда вы приедете в Неаполь, король получит всю требуемую сумму, денег, только вы скажите, сколько требуется».
Все напряженно слушали.
— Я засмеялся, — продолжал Орсини, — когда вы услышите, сколько нужно, то откажетесь от вашего предложения. «Нисколько, возразил он, я спрашиваю только для того, чтобы знать, сколько нужно доставить; как сам король, так и его благородные побуждения вполне заслуживают, чтобы все было сделано для удовлетворения его желания». Я ему сказал, сто тысяч дукатов. «Хорошо, король все это получит», — ответил он совершенно спокойно.
— Однако, до сих пор ничего не получал, — насмешливо заметил король.
В зале между тем стемнело, зажигали огни.
Вошел паж с докладом.
— Ваше величество, молодой человек, по–видимому византиец, просит доложить о себе.
Все переглянулись.
— Волшебство, — произнес король. — Вели войти.
Все общество с напряженным вниманием смотрело на дверь; скоро в дверях показалась стройная фигура молодого человека. Длинная одежда ниспадала до самого пола. Молодые прекрасные черты дышали скромностью и спокойствием. Он почтительно остановился у порога и слегка поклонился.
Взор всех остановился на нем. В зале пронесся шепот.
— Это Адонис! — шепнули некоторые дамы.
— Какой красавец! — вырвалось у других.
— Синьор, — обратился к нему король, — прошу вас подойдите ближе.
Молодой человек приблизился.
— Ваше величество, — обратился он к королю, — вы временно нуждаетесь в деньгах; к вашим услугам необходимая сумма; вашего слова вполне достаточно; никаких обязательств не надо; проценты, ваше величество, можете назначить сами.
— Благодарю вас, синьор. Ваше доверие меня трогает. Желал бы я знать, вы лично мой кредитор или же кем–нибудь отправлены для доставления мне денег?
— Я лично, ваше величество.
— Еще желал бы знать ваше имя.
— Максим Дука.
— Стало быть византиец, и при этом из знатнейшей фамилии, в вашем роду были императоры.
— Все это верно, ваше величество.
— Садитесь, синьор, будьте моим гостем; позвольте вас познакомить с моими друзьями.
— Вы, синьор, живете в Италии или на родине? — полюбопытствовал герцог Орсини, который строил всевозможные догадки относительно связи молодого человека с генуэзцем; сходство в наружности было очевидно, но тот — генуэзский купец, а этот греческий аристократ.
— Птицы находят себе убежище, синьор, — отвечал ему Максим Дука, — а у византийца его нет; только слепые еще могут обольщаться надеждою, что Константинополь не погибнет. У нас отечества нет, мы его ищем в республике наук и в ней чувствуем себя гражданами.
— Самое сильное государство, — заметил король.
— И не имеющее нужды, чтобы его защищали кондотьеры.
— Кондотьеры в нем ничем не поживятся, хотя в нашей республике сокровища неистощимые, — прибавил Дука.
— Вы, синьор, вероятно знаете достоуважаемого кардинала Виссариона? — спросил Орсини у молодого человека.
— Знаю, глубоко уважаю и сострадаю его слепоте. Он один из тех, которые не падают духом и живут надеждою спасти несчастную родину.
— Однако, синьор, — раздался мелодичный голос донны Инесы, — отчаянье в устах такого молодого гражданина едва ли выше бодрости духа почтенного Виссариона.
— О синьорина, отчаянье грех великий, — возразил молодой человек, вскинув на Инесу свои кроткие глаза. — Я только не вижу естественной возможности спасти Византию, а чудес, Господом ниспосылаемых, она и не заслуживает, да правители и не возлагают надежд на Господа Пантократора; они более полагаются на князей и сынов человеческих. Я напротив, синьорина, видя падение родины, не отчаиваюсь, а ищу себе убежища, где преклонить голову свою; но всюду разорение, всюду варварство! Для кого жить? Для чего, наконец, жить? Одна вера в лучшее спасает, но увы, и она иссякает. Я удивляюсь, как мыслящие люди женятся и добродетельные женщины замуж выходят! Как смеют, наконец, решаться на этот шаг. Какую дорогу они детям своим укажут. Вы нам даровали жизнь, скажут дети, укажите же нам путь жизни!
— Такие молодые годы, синьор, и такие мрачные мысли, — заметил король.
— Ваше величество, все отвлеченное в молодости только и чувствуется сильно. Может быть поживу и изменюсь.
— И женитесь, — заметила с снисходительной улыбкой пожилая графиня Комбатец.
— И уж, во всяком случае, ухаживать будете, — заметила другая дама.
— Я говорю, синьоры, что мы живем в такое время, когда не можем указать своим детям, для чего им жить.
— Синьор поклонник любви платонической, — заметил с улыбкой Гихар.
— Она, достопочтенный синьор, возвышает душу человека. Но…
— О, конечно, но разве может быть что–нибудь без этого то угрожающего, то утешающего «по», — прервал его король. — Во всяком случае, молодой синьор, вы у нас погостите. Я должен отплатить гостеприимством за ваше благородство. Вам будет отведена комната, мой дорогой Гихар позаботится об этом. Покажите синьору прекрасную арку Антонелло да Мессина, созданную в память нашего вступления в Неаполь, синьор вероятно любит искусство.
VI
Прошло недели две, молодой Дука гостил при веселом дворе короля Альфонса. Постоянные собрания людей ученых, из которых многие были греками, покинувшими свою родину, делали двор этого короля, не любившего роскоши и отличавшегося доступностью, интересным и веселым. Король постоянно был занят наведением порядка во вновь приобретенных владениях. Хотя сосредоточенность не покидала молодого византийского гостя даже и в этой обстановке, однако его вниманием заметно овладевала молодая испанка Инеса Гихар. В средине пятнадцатого века этикет совсем не требовал замкнутости женщины, испанцы же, вследствие врожденной деликатности, особенно свободны были в этом отношении; поэтому Инеса Гихар, в качестве хозяйки, так как отец ее часто был занят по делам короля, старалась предоставить гостю различные развлечения. Богатая природа Неаполя и его окрестностей представляла неистощимый запас разнообразия. Молодые люди делились впечатлениями природы и видов Неаполитанского залива. Мечтательная испанка и молодой философ часто задумывались.
— Я вам, дон Массимо, предлагаю здесь сойти, — говорила Инеса, ловко выскакивая из лодки, приставшей у Мизенского мыса. — Отсюда панорама такая, что может уничтожить всю скорбь, даже если бы она была следствием всеобщего варварства и падения древних наук.
— Конечно, донна Инеса, тем более, что вы будете делать комментарии.
— Зачем комментарии? В прелести природы всегда звучит голос Божий — вот он вам и комментатор.
— Да. Но голос Божий не всякому понятен. Музыку сфер Пифагора не все могли слышать. Вы, донна Инеса, та, которой этот голос понятен, а я уже от вас его услышу.
— О, дон Массимо, оставьте! В ваших словах или скромность, или лесть. А знаете ли, что я думаю: мне кажется, что ничто не может так оживлять природу, как музыка. Случалось ли вам на лоне природы слышать песню, или звуки арфы? В это время предметы делаются решительно одушевленными: тихо колеблющиеся ветви деревьев точно вас манят, точно что–то шепчут беззаботное, крутой уступ скалы так и говорит вам о своей вечной борьбе со стихиями; прекратилась музыка, и вам становится грустно, точно это была мечта; природа умерла, хотя осталась прекрасною.
Максим немного помолчал, а потом, взглянув на Инесу, восторженно сказал:
— Не говорил ли я вам, что не всякий понимает голос Божий! Самая гениальная мысль та, которую когда выслушаешь, то кажется, что это моя собственная мысль, что я так всегда думал. Музыка, я так думаю, может быть объяснителем природы — все равно, звук ли это природный или вызванный гением человека.
Они довольно медленно шли к окраине мыса.
— Ах, дон Массимо, как ни хорош Неаполь, а часто я вспоминаю родную Испанию, наше темно–голубое небо и звуки серенады.
— Вы, донна, как и я пришли сюда на чужбину, вы с западных берегов Европы, я с восточных. Под куполом испанского неба звонкая песня несется к вечным небесам, у нас, в Греции, среди гор, в ущельях и на извилистых морских берегах, при шуме волн, нет места песне беззаботной и сердечной, у нас рассказ про борьбу с морем, с людьми и богами; и аккомпанементом ей служит плеск волны.
Собеседники умолкли. В воображении каждого представилась родина и они мысленно перенеслись туда. Тем временем они незаметно подошли к окраине мыса.
— А вот, дои Массимо, взгляните!
Дука поднял глаза и был поражен красотой пейзажа.
— Смотрите, Массимо, — невольно сорвалось у Инесы. — Дон Массимо, — поправилась она и совсем смутилась.
— Зачем поправляться, донна Инеса, это было так мило сказано.
— Смотрите: это цветущий островок Иския, с вулканом Эпомео, уже погруженный в тень; там синеет вдали Сорренто, а вот и Везувий дремлет.
Дука молча смотрел, он, казалось, забылся.
— Смотрите и оцените, дон Массимо; вы не верите Италии, вам кажется, что вне Греции нет красоты.
— Боже, как хорошо, — сказал он и невольно взял руку Инесы. — Но, Инеса, перед вами только обстановка.
— Господь все создал для человека.
Инеса тихонько высвободила свою руку.
— Ах, простите меня, я забылся! Забыться здесь так легко.
— Я очень рада, что мне хоть чарами природы удалось вывести вас из олимпийского спокойствия.
— Нет, донна, природа мертва, — Максим Дука мило и нежно улыбнулся, — ее кто–нибудь одушевляет; я думаю, что можно отыскать этого небесного духа, который парит здесь…
— Можете искать, синьор, но без меня; я думаю, что природа одушевленна, — с притворной наивностью, ответила Инеса.
— Без вас я не найду этого духа… мы уйдем и природа умрет снова или погрузится в сон.
— Но однако, дон Массимо, пора возвратиться во дворец, уже темнеет. В это время король бывает у себя, он любит, чтобы его окружали друзья.
— Король Альфонс очень умный и симпатичный человек, я нисколько не удивляюсь всеобщей привязанности к нему.
— О, да! К тому же, он много перенес на своем веку. Он покинул родину и едва ли когда возвратится обратно, а для испанца это очень тяжело.
— Что же за причина?
— Извольте, я вам, синьор, расскажу, тем более, что это всем известно. Король в молодости любил мою тетку, Маргариту Гихар; он тогда уже был женат, и королева Мария узнала о его страсти. Дикая месть охватила ее и она приказала задушить Маргариту; нашлись исполнители этого приказания. Король Альфонс, говорят, был совсем убит. С одной стороны он себя не считал правым ни пред королевой, ни пред покойной Маргаритой, с другой стороны, месть чужда была его великодушному характеру, тем более не мог он мстить женщине, но вместе с тем он не мог более выносить присутствия королевы Марии, и решился покинуть родину и отыскать престол сыну Маргариты Гихар, Фердинанду, тому молодому принцу, которого вы видите у короля. Этим он хотел загладить свою вину пред Маргаритой и ее семьей. Испанцы горды; никакой испанец, при всем уважении к своим королям, не сочтет за честь, если его дочь или сестра сделается фавориткою короля, а потому король настроил против себя Гихаров, которых он очень любил; смерть Маргариты примирила короля с ними. Король явился к моему отцу и обещал добиться, во что бы то ни стало, от папы признания Фердинанда принцем и своим законным сыном и доставить ему корону. Король так искренно и так неустанно к этому стремился, что сделал из Гихаров самых преданных своих друзей. Он воспользовался в пользу принца завещанием королевы неаполитанской Иоанны, хотя она это завещание потом уничтожила, и всецело отдался военным предприятиям — они его развлекали и давали возможность трудиться для сына Маргариты, которую он ни на минуту не забывал.
Когда Инеса Гихар и Максим прибыли во дворец Дука, все придворное общество было уже в сборе. Король пошутил над продолжительным отсутствием молодых людей, и обратившись к сидевшему тут же Гихару, дружески положа ему руку на плечо, шепотом сказал, слегка указывая на молодых людей:
— Что, старина, видал ли ты когда–нибудь такую парочку?
VII
Хотя Тана в средине XV века была уже в упадке, однако рыбный промысел Порто—Пизано, Палестры и других окрестностей был значителен. Среди крупных торговых контор видное место занимала контора Луканоса. Она была оживлена; здесь находились итальянцы, греки, татары, русские и черкесы с Кавказа.
Луканос, еще совсем молодой человек, был в своей комнате за конторкой и подводил итоги прошедшего дня, когда к нему вошел слуга.
— Пришли барки из Ельца, — сказал он, — и хозяин желает вас видеть.
— Скажи ему, чтобы зашел когда совсем стемнеет.
При этих словах Луканос лукаво улыбнулся.
— Он спрашивал еще, — прибавил слуга, — не знают ли у нас монаха отца Стефана, у него есть для передачи ему четки; но Стефана у нас никто не знает.
— А, хорошо, я его знаю, — отвечал Луканос.
Лицо его всегда веселое, несколько омрачилось.
— Спиридон, подожди, — удержал он слугу и задумался. Немного спустя, он сказал:
— Спроси у приехавшего из Ельца торговца, не знает ли он там Кутлаева, и если знает, то не сообщит ли он, может ли этот Кутлаев заплатить долг свой в двести дукатов или нет? Пойди спроси и передай мне его ответ сейчас же.
Спиридон вышел. Луканос встал из–за конторки и заходил по комнате; его что–то сильно волновало.