Часть вторая
Глава I
Екатерина II, императрица Всероссийская
1
Донцы были вытребованы с прусской войны и, по смерти Петра III, отпущены домой. Емельян вернулся цел и невредим в родную Зимовейскую станицу, к молодой жене своей Софье Дмитриевне.
Всюду в станицах по церквам служили заупокойные панихиды по Петру, всюду распевались молебны о здравии самодержавнейшей Екатерины и наследника престола Павла. Но в народе ходили путаные слухи о том, что император жив. Слухам веры не давали, и они, под влиянием духовенства и власть имущих людей, скоро и надолго заглохли.
Пышно, торжественно и совсем не по средствам нищей России была отпразднована в Москве коронация императрицы Екатерины. Заказана золотая корона, горностаевая мантия и сто двадцать дубовых бочек с железными обручами, емкостью каждая бочка на пять тысяч рублей серебряной монеты, а всего за шестьсот тысяч рублей – для бросания денег в народ. Нет сомнения, что три четверти этих денег остались в карманах повелевающих, надзирающих и швыряющих.
Екатериною было указано гофмейстеру Никите Панину везти на московские торжества великого князя Павла Петровича. Мальчик как раз в это время хворал, в тяжелой дороге болезнь его усилилась. Настойчивые просьбы Никиты Панина дать в пути больному роздых остались втуне, повелено маршрут выполнить в точности.
Такое непонятное жестокосердие Екатерины к своему сыну объясняется просто. До нее не раз доходили слухи, что некоторые честолюбцы из гвардии не прочь были вступить за попранные права Павла Петровича. Интересы и права правнука Петра Великого противополагались самовольному захвату власти чужеродною немкою. Об этом Екатерина была также осведомлена из тайно вскрытых дипломатических депеш барона Гольца в Берлин и Беранже в Париж. Она знала, что подобные толки имеют отклик и в среде народной.
Значит, около имени великого князя Павла Петровича, хотя бы и помимо его воли, объединялись недовольные тогдашним положением. И Екатерине волей-неволей приходилось усматривать в собственном сыне опасного соперника. А соперников обыкновенно не рекомендуется покидать без надзора, вне поля своего личного влияния. Вот почему, во избежание, так сказать, неприятностей, Екатерина не считалась ни с какими опасностями для сына в дороге.
Парадный въезд в Москву состоялся 13 сентября 1762 года. Москва преобразилась. Длинные однообразные заборы возле пустырей были прикрыты понатыканным ельником, стены домов и домишек увешаны дорогими коврами, балконы украшены драпировками из цветистых шелковых материй. На перекрестках, площадях воздвигнуты галереи и арки. На улицах, на балконах и даже на крышах – всюду народ. Москва захлебывалась колокольными звонами, гремели пушки, толпы орали «ура».
Екатерина и блестящая свитская знать ехали в открытых экипажах. За Екатериной следовал конвой конной гвардии. По обе стороны шествия шпалерами стояли войска. Наряды придворных дам блестели на солнце золотом, серебром, драгоценными камнями. Иностранные гости дивились, откуда берутся средства на столь ослепительную роскошь. Но так повелось исстари: императорский двор подражал в пышности расточительному королевскому двору Франции – «великолепной Версалии», вельможи подражали российской царице, за вельможами тянулись знатные, но обедневшие роды, а за знатью пыжилась мелкотравчатая дворянская срединка: закладывались и продавались последние вотчинные поместья, вырубались заповедные леса, крестьяне удушались поборами, с молотка шли деревни, вереницы рабов. Мелкота, полузнать, а иногда и вельможи становились жертвою непосильных расходов, «вылетали в трубу», хирели, попрошайничали «Христа ради» у подножья престола.
Понятно, что в конце концов жертвою этой умопомрачительной роскоши оказывался простой русский народ.
Коронация состоялась 22 сентября в Успенском соборе, в Кремле, при великом стечении публики. Затем начались балы, церемониальные приемы; раздавались с высоты престола щедрые награды, братья Орловы возведены были в графское достоинство, Григорий Орлов пожалован в генерал-адъютанты, звезда его поднялась в зенит.
Целую неделю весь Кремль с соборами и Иваном Великим блестел чрез густую тьму осенних ночей огнями иллюминации. По улицам, площадям и на Царицыном лугу поставлены были столы и «на великолепно сделанных, изрядною резною работою и позолотою украшенных амвонах быки жареные со многочисленною живностью и хлебом, за которыми в бочках позолоченных и посеребренных пиво и мед». На Кремлевской площади, под окнами Грановитой палаты, пущены фонтаны красного и белого вина. Из окон бросали в народ пригоршнями золотые жетоны, серебряные деньги. Крики «ура» сменялись ревом свалки: было немало сворочено скул, поубавлено бород, поломано ребер. Иных так потоптали тут, что они помнили коронацию даже до смерти.
И все-таки Екатерина осталась московскими праздниками довольна, убежденная, что ей следовало пользоваться всяким обольщающим темные умы случаем, дабы снискать себе благорасположение народа.
Руководствуясь теми же соображениями, Екатерина предприняла путешествие в Троице-Сергиеву лавру, где монахи в ожидании великих благ почтили ее трехдневным торжеством.
2
Ну что ж, после святых молитв в монастыре и смиренных воздыханий можно снова поразвлечься великосветскими утехами. Екатерина пробыла в Москве больше полугода. И изо дня в день – театры, шумные балы, придворные маскарады, парадные обеды у вельмож, загородные прогулки. Все это, конечно, стоило колоссальных средств, но все блистало изысканной красотой, изяществом.
Недаром даже мрачный, всегда угрюмый английский посланник граф Букингэм, беседуя на любительском придворном спектакле с французским посланником Бретэлем, сказал ему:
– Я удивляюсь, барон, до чего талантливы эти русские. Например, графиня Брюс или граф Григорий Орлов с молодым графом Шуваловым. Они выполняли главные роли с таким умом, ловкостью и свободой, что дай Бог так играть и знаменитым европейским актерам...
– Но самой лучшей актрисой, надо предвидеть, окажется сама императрица.
– Вы думаете? – гнусаво спросил граф Букингэм, подымая на собеседника выпуклые и красные от сильного насморка глаза. И сам себе тотчас ответил: – О, без сомнения, так. Вы, барон, разумеется, имеете в перспективе не ту сцену, а ту политическую арену, где выступают представители великих европейских держав?
– А красавицы? А какие красавицы, граф! – неучтиво прервал его пылкий и падкий до женских прелестей Бретэль. – Глядите, начались танцы... И откуда они берутся, эти воздушные феи, эти очаровательные фрейлины, эти пышные, рослые, так откровенно декольтированные дамы?.. Вы, граф, не чувствуете себя на Олимпе, среди богинь? Я думаю, что не во всякой стране можно отыскать столько обладательниц поистине классической красоты...
– Я даже затрудняюсь, – с плохо скрываемым восторгом и с внутренней национальной завистью невнятно прогнусил угрюмый англичанин, – я затрудняюсь, в каких выражениях дать депешу моему правительству об этом исключительном вечере. Даже беспристрастное его описание может показаться преувеличенным...
– О да, да! – с жаром воскликнул Бретэль. Вдруг они оба вскочили и, придав лицам сияющий вид, стали с легким изяществом быстро скользить по паркету навстречу приближавшейся к ним со свитой Екатерине. На ней было платье adrienne из алого гро-детура, выложенного по швам, в рисунок, серебряным галуном, в темных припудренных волосах – жемчужный аграф, на груди – бриллиантовое колье.
Придворные и в особенности наблюдательные иностранцы стали замечать в настроении Екатерины большую перемену. Действительно, Екатерина никак не могла отделаться от мучившей ее душевной тревоги. И это, как в зеркале, отражалось на ее лице.
Екатерина пригласила Букингэма поиграть с ней в шахматы. Улучив момент, Букингэм сказал ей:
– Меня крайне волнует, ваше величество, что, невзирая на столь блестящие коронационные торжества, ваше чело омрачается каким-то беспокойством.
– Да, граф, – потупив глаза и чуть приподняв тонкие брови, ответила Екатерина. – За последнее время меня то и дело посещает меланхолия. Боюсь, граф, вам признаться, но мне кажется, что я не вполне счастлива. Впрочем, я не знаю, есть ли в мире хоть один счастливый человек. – Алмазы на ее груди затрепетали от вздоха.
– Где же источник, питающий нежелательное настроение вашего величества? – допытывался чрезмерно любознательный дипломат.
– Не знаю, – нервно ответила Екатерина, встряхнув гордо откинутой головой и этим жестом кладя предел коварному любопытству.
Да, Екатерине было над чем призадуматься: едва прошло три месяца со дня переворота, возведшего ее на престол, как уже был раскрыт заговор, о котором она узнала, будучи в Москве.
28 октября, ранним, с заморозками, утром по улицам веселящейся Москвы тревожно забили барабаны, затрещали трещотки, на Красной площади – страшный эшафот, на эшафоте – четверо преступников, над ними, при многих тысячах сбежавшегося люда, по всей форме учиняется жестокая экзекуция.
Ни простой народ, ни даже высший свет ничего не знали о случившемся. Все это дело было окутано глубокой тайной. Имена преступников обнародованы не были. Соответствующий манифест составлен весьма туманно. О безымянных преступниках в нем говорилось как о неспокойных людях, покушавшихся на ниспровержение императрицы и оскорбительно отзывавшихся о ней. А в циркулярах к русским дипломатам за границей заговорщики названы «извергами всего человеческого общества».
Впоследствии узналось, что «извергами» были офицеры гвардии – Петр Хрущев и три брата Гурьевы. Тотчас после экзекуции все они, под сильным конвоем, навечно отправлены в отдаленные окраины Сибири.
Суть дела, вкратце, такова. По Петербургу, среди гвардейских офицеров, стали ходить слухи о существовании двух политических партий: одна якобы стремилась к возведению на престол шлиссельбургского узника принца Иоанна, другая хотела иметь императором малолетнего Павла Петровича, а регентом при нем – Никиту Панина.
Следственная комиссия установила, что в последний день коронации, на званом у Петра Хрущева обеде, было великое пьянство и что по пьяному делу Петр Хрущев – известный шутник и весельчак, будто бы «государыню бранил матерно» и кричал: «Екатерине не быть, а быть царем Ивану Антоновичу». А Семен Гурьев уверял, что в их партии до тысячи человек, что там и Панин, и гетман Разумовский, и Шувалов.
Среди хмельного шума, метко обличая друг друга, гвардейцы будто бы кричали:
– Дураки мы! На престол чужеродную иностранку посадили.
А Петр Хрущев, грохая об пол хрустальные фужеры и с превеликим бешенством топча их сапогами, вопиял:
– Орловы втравили нас в пагубу! Россию погубили! А мы, гвардейцы, продали за бочонок водки последние капли крови императора Петра Великого. Позор нам всем!
Было арестовано пятнадцать офицеров. На допросе все они от предъявленного им обвинения отперлись: были-де пьяны, но крамольных речей никто не произносил, а кто показывал на них, тот-де лжец и провокатор. Следственная комиссия, разобрав дело, ничего преступного в нем не нашла: вульгарно выражаясь – пустая, во хмелю, болтовня. В этом успокоительном смысле и было донесено императрице.
Но Екатерина взглянула на дело иначе. Она приказала:
– Не прятать концы, а со всей серьезностью дознаться истины.
И тогда во имя «изыскания истины» было решено – подозреваемых пытать!
Петр Хрущев и Семен Гурьев «для изыскания истины были под батожьем расспрашиваны, но оба утверждаются на своих прежних показаниях». Следственная комиссия постановила – главных виновников разжаловать и записать навечно в солдаты.
Но и этот приговор Екатерину не удовлетворил. Она понимала, что всякое потворство в таком деле опасно, что ее престол колеблется и что нужен устрашающий пример, чтоб раз и навсегда пресечь всякие крамольные мечты.
Следственная комиссия оказалась весьма податливой: она быстро поправила свою ошибку и, полагая, что «матушке» хочется проявить в сем деле акт милосердия, вынесла новый жесточайший приговор, так сказать, с запасом: Петру Хрущеву и Семену Гурьеву отсечь голову, Ивана и Петра Гурьевых положить на плаху и потом, не чиня экзекуции, послать навечно в каторжную работу и т. д.
Вот тут-то «матушке» действительно и представился случай пролить милосердную слезу и успокоить свое чувствительное сердце: политическим преступникам она даровала жизнь.
Все виновные были сосланы на каторгу. А вскоре, за торжествами, это дело забылось. Но нельзя его забыть Екатерине. Вот почему чело ее было омрачено тревогой, вот почему она не могла считать себя вполне счастливой.
Особенно же остро она переживала текущие, по очередным вопросам столкновения с Никитой Паниным, весьма приличные по этикету, но оскорбительные для нее по существу.
В манифесте от 6 июля 1762 года о восшествии Екатерины на престол были обнародованы, по настоянию Никиты Панина, следующие строки: «Наиторжественнейше обещаем Нашим императорским словом узаконить такие государственные установления, по которым правительство любезного Нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело».
Выдав подобный громадного политического значения вексель, Екатерина призадумалась и, под влиянием Орловых и Бестужева, стала выискивать пути, чтоб сыграть на попятную. Тем временем Никита Панин, будучи на коронационных торжествах в Москве, в продолжительной беседе с императрицей настойчиво подчеркнул ей, что прежние формы правления ныне устарели, что Россия в этом отношении слишком отстала от Европы – от той же Швеции, которая, в сущности, является аристократической республикой, а посему:
– Разрешите, государыня, представить на благоусмотрение вашего величества мой обширный прожект реформы верховного правительства России, – Панин подал Екатерине исписанный четким прямым почерком фолиант и как тонкий дипломат проговорил: – Ласкаю себя надеждой, что, рассмотрев, одобрив и введя в действие мои предположения, вы сим самым, государыня, исполните пред Россией свои наиторжественнейшие обещания, кои вы изволили возвестить народу в недавнем манифесте.
С недовольной, даже брезгливой улыбкой Екатерина взяла фолиант, стала, кусая губы, небрежно перелистывать страницы. Она вспомнила, с каким упорством этот неотвязный Панин вел с ней торг пред самым переворотом, как он был с ней груб тогда, почти дерзок. Но в то же время судьба ее еще не была предрешена – Екатериною могли тогда играть, диктовать ей свою волю. Ныне же она, «милостью Божией и волею народа», не регентша при сыне, как того хотел Никита Панин, а, слава Богу, – самодержавная, коронованная в Кремле императрица.
– Хорошо, друг мой Никита Иваныч, я вчитаюсь и все обдумаю. Я высоко ценю вас как мудрейшего государственного мужа, защищающего непоколебимость моих обещаний! – не преминула уколоть она своего недоброжелателя.
По проекту Панина, сенат должен быть разделен на департаменты (то есть министерства) и получить большую самостоятельность. Главный же фокус проекта – это учреждение особого Императорского совета из восьми вельмож, отлично зарекомендовавших себя на государственном поприще, причем Императорскому совету надлежит решать дела и устанавливать законы совместно с императрицей. Этот пункт проекта Панин поясняет так: «Государь никак инако власть в полезное действие произвести не может, как разумным ее разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон».
И Екатерина, и все ее приверженцы, читавшие проект, отнеслись к нему совершенно отрицательно. Екатерина усмотрела, что мудрейший государственный муж явно пытается ограничить ее самодержавные права. Но резко отвергнуть проект Екатерина все же опасалась: как-никак, а с партией Панина необходимо считаться.
Начинается игра в бирюльки – самая отчаянная волокита. Панин представляет Екатерине уже готовый к подписи соответствующий манифест, Екатерина находит в нем ошибки. Панин переделывает, Екатерина снова придирается. Панин переделывает в пятый раз, Екатерина тянет с подписанием. Но вот, 28 декабря 1762 года, манифест об учреждении Императорского совета Екатериною в Москве подписан. Окрыленный успехом, Панин готов торжествовать свою победу: наконец-то деспотизм в России как-никак ограничен, самодержавия больше нет, власть Орловых отныне пресечется!
В тот же вечер Екатерина назначила в Кремлевском дворце совещание из трех лиц: Бестужева и двух Орловых. Ее стол завален свежими русскими книгами из академической книжной лавки. Она казалась необычайно взволнованной, будто опьяненной, щеки и глаза ее горели.
– Батюшка, Алексей Петрович, – жалобным голосом обратилась она к Бестужеву, сидевшему, съежившись, как филин, возле горячей печки. На нем старомодный огромный парик, называемый алонже. – Батюшка, Алексей Петрович! – уже крикливо повторила она глухому старику.
Тот вскочил:
– Ась, ась? – подсеменил, покряхтывая, к царице, сугорбился и наставил к уху ладонь, чтоб лучше слышать.
Екатерина громко, сердитым голосом, подражая голосу Никиты Панина, прочла манифест и сказала:
– Господа! Я сей акт сего числа скрепила своим подписом.
Несколько мгновений стояла тишина. Бестужев тряс головой и жевал губами. Шрам на щеке Алексея Орлова потемнел. А Григорий Орлов вдруг вскочил, трагически всплеснул руками и, посунувшись к Екатерине, громогласно завопил:
– Ваше величество! Государыня, государыня! – От злости к Никите Панину, этому властолюбивому хитрецу, он ничего больше произнести не мог.
Вопль Орлова вдохнул в сознание Екатерины необоримую силу самозащиты, колебаниям ее сразу настал конец.
Лицо ее сделалось спокойным, она тихо встала, перекрестилась, высоко подняла свежий, пахнувший типографской краской манифест и неторопливо, с затаенным сладострастием, разорвала его надвое.
Григорий Орлов, шумно выдохнув из груди весь воздух, припал к ногам ее, стал целовать край ее одежды.
Итак, стремление партии Панина обуздать власть императрицы и на сей раз не осуществилось. Никита Панин потерпел второе поражение.
Двор продолжал веселиться вовсю. Московский люд в конце концов тоже получил свою долю удовольствий. Наступила масленица. По Москве появились афиши, что в три последних дня масляной недели с 10 часов утра ежедневно по улицам Немецкой, двум Басманным, Мясницкой и Покровке будет ездить большой маскарад под названием «Торжествующая Минерва», в коем изъявится «гнусность пороков и стезя наук и добродетели». На смотренье маскарада и на вечернее катанье с гор приглашались «всякого звания люди». А на тех гуляньях в особом театре представят, мол, народу разные игрища, кукольные комедии, гокус-покус и пр.
И вот на маскарадные зрелища, сочиненные и остроумно поставленные знаменитым актером Федором Волковым, привалила вся Москва – даже древние старцы и старухи.
– Пойдем, пойдем, бабка, – собиралась беднота в подвалах, домишках и лачугах. – Торжествующая будет ездить... Винерка какая-то, чтоб ей...
– Ничего не Винерка... А, поди, сама царица. С жиру бесится, безмужница. Мужика бы ей.
Погода была приятная: нехолодный серенький денек и полное безветрие. Маскарадное шествие растянулось на две версты, в нем участвовало двести колесниц и четыре тысячи человек, оно состояло из двенадцати отделов. Практическая цель маскарада высмеять, в поучение народа, пьянство, невежество, несогласие, блудодейство, мздоимство, спесь, мотовство, распутство. Тут было наворочено всего: движущиеся горы, портшезы, колесницы, трубачи, посаженные на верблюдов фурии, арлекины, нетопыри, тигры, преогромные исполины, смехотворные карлы; вот хромая правда на костылях, вот храбрый дурак верхом на быке лицом к хвосту, вот верблюд тащит громадную колесницу, на которой люлька, в люльке – старуха играет в карты и сосет рожок, при ней – маленькая девочка с лозою, вот «акциденция, сидящая на яйцах, и три вылупившиеся из яиц гарпии» и прочая и прочая – всего сорок живых картин. Не спеша и чинно все двигалось вперед. И, несмотря на то что при каждой картине свой хор звучно и стройно пел стихи, поясняющие содержание картины, народ безмолвно пялил глаза и ничего не понимал: ни в акциденциях, ни в гарпиях, ни в сосущих рожок старухах.
А между тем смысл маскарадной сатиры был направлен не столько против народа, сколько против правящих классов, против беззакония и бесправия в России. По крайней мере был таков замысел Сумарокова и Хераскова с их компанией, то есть «литературного штаба» партии Панина. Этим поэтам были поручены пояснительные к живым картинам стихи и сатирические куплеты. Но главный гвоздь сатиры – «Хор ко превратному свету» – Екатерина запретила. Этим нанесена была Сумарокову «высочайшая» пощечина. Екатерина платила Сумарокову жалованье, не обременяя его какой-либо службой, она приказала Академии наук бесплатно печатать книги поэта, она награждала его чинами, с благодарностью принимая от него торжественные оды, но как только он дерзнул сунуть нос во внутреннюю политику, она указала поэту его место.
3
Коронационные торжества закончились, наступил семинедельный великий пост.
В дни коронации Екатерина получила около тысячи прошений от страждущих рабов своих. Жаловались крестьяне и дворовые на бесчеловечное истязание их помещиками, жаловался и городской московский люд на неправые, продажные суды, на безбожное взяточничество в разных приказах, канцеляриях. Прошения написаны как бы кровью и слезами. Общий их тон: «Погибаем, погибаем, заступись, о всеблагая мати!» Были прошения и от помещиков из захолустных мест России: появились-де в наших местах разбойники, жгут усадьбы, режут барский скот, а мужики-холопы им не препятствуют и даже сами перебегают в их шайки, нельзя ли-де выслать солдат с пушками.
А бывали прошения и содержания пустейшего, они вызывали на лице Екатерины грустную улыбку. Некая скудородная барынька, Анна Ватазина, жена товарища костромского воеводы, прося Екатерину о производстве мужа в следующий чин, писала: «Умились, матушка, надо мною, сиротою, прикажи указом, а я подвезу вашему величеству лучших собачек четыре: Еполит да Жульку, Жанету, Маркиза» и т. д.
Передав Никите Панину «сей монстр», Екатерина сказала:
– Даже и меня хотят сделать взяточницей.
– Да, государыня, – прочтя монстр, вздохнул Панин. – Взятка, увы, смертоносно точит корень древа, имя которому – Россия. Вашему величеству доведется обратить свой взор на устроение дел внутренних. К примеру – суд. Судей надлежит всех сместить и назначить людей достойных...
– А где их взять?! – воскликнула Екатерина. – Суд обратился в место торжища, где нищего делают богатым, а богатого нищим.
– С некоей поправкой, государыня, – сказал Панин. – Нищего никогда суды богатым не делают, они его уничтожают.
Весь великий пост, устав от пиршеств и куртагов, Екатерина настойчиво занималась многими государственными делами.
А после пасхи она предприняла из Москвы путешествие пешком на богомолье в древний Ростов-Великий. Там неисчислимая сила богомольцев, стекающихся со всех концов России на поклонение новоявленным мощам святителя Дмитрия. То-то любо будет сердцу государыни: вся Русь узрит, сколь благочестива она и сколь готова стать защитницей веры православной.
Но в Ростове сидел ее лютый враг, митрополит Арсений Мациевич, и подобное обстоятельство Екатерину немало омрачало. Этот смелый, предерзостный старик успел нагрубить и Петру III за отобрание от монастырей крестьян да не остался в долгу и пред Екатериной – «грабительницей церкви». Публично и бесстрашно он распускал про нее такие обличительные слухи, за которые дерзновенным разглашателям обычно рубят голову. (Спустя месяц после «высочайшего» богомолья Арсений был арестован, предан суду «за оскорбление величества», лишен сана и сослан в карельский монастырь «на крепкое смотрение».)
Пешеходное паломничество Екатерины, этой усердной поклонницы свободомыслящей французской литературы, было поистине смехотворно. Она выходила из какого-нибудь селенья действительно пешком, шла верст десять. А рядом – ехала карета и эскадрон кавалергардов. Где-нибудь в безлюдном месте она садилась в карету, ее отвозили в то селенье, откуда она утром вышла. Здесь она изволила обедать, изволила отдыхать сколько душе угодно, затем опять садилась в карету, подъезжала к тому месту, где оборвала свой путь, и снова шла пешком. Затем ее вновь отвозили на покой. На следующий день то же самое. Правда, погода ей не благоприятствовала – иногда случались даже снежные метели, – она писала Панину: «Богу не угодно мое пешехождение, подвергаемся инде в карете переехать».
Селенья по пути следования благочестивой Богомолицы начальство старалось приукрасить, скрыть прущее наружу неустройство: пред избушками на курьих ножках втыкались свежесрубленные елки, чинились соломенные крыши, кое-как красились ворота разведенным дегтем или наваром из луковых перьев, дорога посыпалась песком, иные завалившиеся набок хибарки прикрывались большими щитами с вензелем царицы; всех собак велено было задавить либо запереть в овины и накрепко скрутить им морды веревками, дабы смердящее псы каким-нибудь случаем не взгавкали на пешешествующую государыню.
В каждом селении на лужайке накрыт стол с яствами и питием – творог, калачи, моченая брусника, сотовый мед, молоко, квас, – авось государыня, умаявшись, пожелает чего-нибудь пригубить.
Как-то Екатерине заблагорассудилось возле такого столика остановиться. Дежуривший вблизи мордастый полицейский сразу пришел в ужас: он выкатил на государыню глаза, разинул рот и окаменел. В правой руке его висит вдоль сапога толстая нагайка.
А по-праздничному разодетые девушки, напротив, безбоязненно окружили матушку-царицу и, улыбаясь, млели от любопытства.
– Ну что, красны девицы, рады ли вы мне? – ласково спросила Екатерина.
Девки всплеснули руками, с пленительной простотой ответили:
– Ах ты, дура ты этакая!.. Да неужто нет! Вестимо рады!.. Ведь ты, поди, одна у нас – царица-то.
Екатерина удовлетворенно улыбнулась. А окаменевший полицейский, услышав: «Ах ты, дура», хлестнул себя нагайкой по голенищу, перевел грозный взор на озорных девок. Ох, и вспишет он им спины!
Екатерина этой встречей осталась весьма довольна. Какие милые, непосредственные девушки! То-то будет весело, когда она в дружеской компании расскажет об этом придворной знати. Она подарила девушкам золотой червонец на орехи и направилась своей дорогой. Полицейский не сразу пришел в чувство – он подбросил вверх шапку и в полубеспамятстве со страху заорал «ура».
Однажды, нагнав императрицу, из кареты выскочил бравый Григорий Орлов. Благоговейно поцеловав руку своей «дамы сердца», сказал:
– Я чаю, вы изволили приустать, государыня, немало натрудили ножки. Смею просить вас проследовать в карету, чтоб ехать к столу. Обед готов, ваши собачки соскучились по вас, свита тоже ожидает с нетерпением.
Он говорил быстро, слегка согнувшись в полупоклоне, она не сводила глаз с красавца-великана, но во взгляде ее была некоторая отчужденность.
– Вы, мой друг, сегодня ужасно многоречивы. Уж не чересчур ли хлебнули хмельного? – улыбнулась она.
Он бережно взял ее под руку, повел к закрытой карете и сказал:
– Нет, государыня... Я трезв... Но меня опьяняет ваш голос, ваш взор и вся вы. – Она промолчала, он сел с ней рядом, карета поехала обратно. Он продолжал: – Нет, вы ангел, а не женщина. Меня давно подмывает пошарить по вашей божественной спинке – нет ли у вас крылышек?
Не открывая рта, Екатерина засмеялась в нос и погрозила Орлову пальцем. Сразу же забыв и ростовского «враля» – митрополита Арсения, и то, что за окном кареты пролетают капли холодного дождя, она почувствовала себя счастливою. С жеманной улыбкой она ответила:
– У государыни должны быть крылья, а не крылышки. Государыня должна быть подобна всевидящей орлице.
– Матушка-государыня! – воскликнул новоиспеченный граф. – Вы орлица, я Орлов... Чего же лучше? – и он, забыв всякий придворный этикет, обнял Екатерину столь крепко, что у нее лопнула шнуровка.
Дорога шла то в горку, то под горку, кудрявый кучер благопристойно посвистывал, умело управляя шестерней. Чрез маленькое, в глухой передней стенке, застекленное оконце виднелась его тугая, сутулая спина.
После неловкого молчания Екатерина взволнованно сказала:
– Ты, Гришенька, есть сатана. Ты всесветно известный ловелас и ветреник. Ты рад склонить к грехопадению смиренную богомолку-пилигримку. Грех, Гришенька, грех.
Орлов, жадно целуя нежную руку подруги, вздохнув, ответил:
– Господь милосерд и к прекрасным кающимся грешницам скоропослушен.
Екатерина вдруг помрачнела и, уже слушая, что рассказывал ей Орлов, упорно молчала, она вся ушла в охватившие ее грустные думы. Ей вспомнился недавний случай, происшедший в Царском Селе незадолго до коронации на интимном ужине, в обществе Никиты Панина, гетмана Кирилла Разумовского и Григория Орлова: сей последний, переложив чрез край горячительных напитков, сделался весьма развязен и впал в чрезмерное хвастовство. Вели шумный разговор о недавнем перевороте 28 июня, вспоминали всякие героические и смешные эпизоды. Но вот заговорила Екатерина, и все смолкли. Она сказала по-французски:
– Все дело заключалось в том, чтоб или погибнуть вместе с сумасшедшим, или спастись вместе с народом, который хотел избавиться от подобного царя.
– Да что, матушка, – обращаясь к Екатерине, бесцеремонно воскликнул Орлов и не то в шутку, не то всерьез – Екатерина до сих пор не может понять – стал с наигранной наивностью бахвалиться: – Я столь огромное влияние имею на гвардию, что, если б я с братишками захотел, мог бы чрез месяц и вас, матушка, свергнуть с престола. Чрез месяц!
Екатерина тогда сверкнула на него холодным взором, чрез силу улыбнулась, опустила голову. А остряк гетман Разумовский, потешно избоченясь, захохотал в глаза Орлову и – тоже не то всерьез, не то в шутку бросил:
– Навряд ли, Гриша... Чрез месяц, говоришь? Но, друг мой, не дожидаясь твоего месяца, а этак недельки через две, мы трохи-трохи повесили бы тебя. Хе-хе-хе...
Екатерина благодарно кивнула гетману.
Сразу придя в память, Григорий Орлов поспешно налил два бокала шампанеи.
– Гетман! Поцелуемся... – фальшиво прокричал он. – И выпьем за здоровье всемилостивой матушки. Я дурак, дурак... Матушка! Я пошутил. Казни меня... – и он опустился перед нею на колени. Она нехотя подала ему для лобызанья руку и, полузакрыв глаза, так же нехотя – на мгновенье коснулась губами его лба.
И вот теперь, сидя в карете бок о бок со своим фаворитом, Екатерина упорно и вдумчиво взвешивала свою грядущую судьбу. Ей надо вести себя умно и осторожно. За нею зорко наблюдают. Ей доподлинно известно, что почти каждый солдат гвардии считает себя виновником ее воцарения, что многие гвардейские офицеры мнят себя недостаточно награжденными за участие в перевороте, и поэтому среди гвардейцев носится скрытый дух вражды и недовольства; что у Григория Орлова много врагов.
И ежели он загремит сверху вниз, пожалуй, несдобровать и Екатерине.
А тут еще этот страшный полупризрак, черт его забери, претендент на престол – Иван Антонович! Он как бельмо на глазу Екатерины, он сугубо опасен ей!.. Разве не свидетельствует об этом гнуснейший заговор Хрущева с Гурьевыми! А ее болезненный сын, восьмилетний Павел... Ведь партия Паниных спит и видит, как бы чрез подходящий случай вместо Екатерины посадить мальчишку на престол. Но от такого-то пассажа уж как-нибудь она убережется...
Не то Екатерине страшно, про что много говорят, – страшно то, о чем молчат!
Как неимоверно трудны первые шаги царствования, сколь призрачна земная власть! И на глазах Екатерины слезы.
– Государыня, государыня! Вас приветствует народ. Я открою дверцу, махните ручкой... – говорит Орлов.
– Нет, нет, оставь, – отвечает она, ей сейчас не до народа.
Она косится в сторону любимого своего Гришеньки – в нем вся ее надежда. «Муж! Мой милый муж», – мысленно шепчет она, и ей хочется это мужественное, это крепкое слово произнести вслух и еще раз напомнить своему ветреному спутнику, что ей грозит беда.
Карета остановилась. С радостным визгом бросились к хозяйке две собачонки – верней их нет на свете! Ударил барабан, раздалась команда, офицер и солдаты молодцевато сделали на караул.
Вдали маячил на коне красноносый полицейский унтер с нагайкой, он осаживал сермяжных мужиков в лаптях, дабы их видом не оскорбить светозарных очей владычицы империи.
Государыня, шурша юбками, распространяя вокруг тончайший аромат французских духов, быстро впорхнула на крыльцо.
4
И вот Екатерина круто принялась за сложные дела государственного устроения.
Было обращено строжайшее внимание на лихоимство, взяточничество, казнокрадство, продажные суды. Вся Русь погибала от лихоимства. Начиная с губернаторов и воевод, «разоряющих всякими способами обитающих под их правосудием», и кончая последней мелкой сошкой – все торговали своим официальным положением. Весьма толковый, либеральный манифест, подсказанный Никитой Паниным и написанный собственной рукой Екатерины, был направлен на искоренение этой злокачественной язвы. Однако он никакого успеха не имел и не мог иметь: одними словами, как бы хороши они ни были, делу не поможешь...
Интересен и плодотворен манифест, опубликованный на многих языках и во многих заграничных газетах об иностранных поселенцах в России. Продолжая политику Петра Великого, Екатерина задумала населить приволжские пустыри между Саратовом и Астраханью выходцами из западных соседних стран, дабы эти колонисты, привезя с собой европейскую культуру, могли «умножить благополучие империи». На переселение из-за границы двадцати тысяч семейств, главным образом немцев, русское правительство издержало семь миллионов рублей, что являлось по тем временам колоссальнейшей суммой.
В связи с этим мероприятием стал вопрос о так называемых «беглых». С незапамятных времен многие русские люди – крестьяне, раскольники, солдаты – от непомерных угнетений очертя голову бежали на Урал, на Дон, за Волгу, в Швецию, Турцию, преимущественно в соседнюю с нами Польшу; бежали куда попало – хоть к черту на рога, – лишь бы подальше от своего немилого отечества.
Приглашая в Россию иноземцев, Екатерина, естественно, не могла «без сожаления вспомнить о природных русских подданных, любезное отечество свое оставивших». Екатерина продолжала держать перед Европой экзамен политической зрелости – она обнародовала о беглых либеральный манифест, явившийся лишь подробным толкованием краткого, наспех выпущенного Петром III, указа.
Этот острый вопрос все-таки решался Екатериной слишком скороспело и поверхностно. Ее манифест являлся не более как вытяжным пластырем, а не радикальным лечением болезни.
Дворянская фронда стала изыскивать более надежные способы лечения, и военный генерал Петр Панин представил Екатерине свой рецепт.
Братья Панины (и те, кто шел за ними) были явные крепостники, но, будучи людьми либеральными и в своей среде высококультурными, они не только ратовали на широкие реформы государственного управления, но и ставили вопрос о реформах социального строя, о введении строгой законности в отношениях между барином и мужиком, лишь бы то, разумеется, было не в прямой ущерб дворянским интересам.
В своей докладной «записке о беглых» Петр Панин смело указывает много коренных причин побегов крестьян в Польшу, причем главная причина – «ничем не ограниченная помещичья власть с выступлением в роскоши из всей умеренности... употреблением своих подданных в работы, не только превосходящие примеры заграничных жителей, но частенько у многих выступающие и из сносности человеческой»... Генерал Панин требовал запрещения продажи людей в одиночку и в рекруты, уменьшения крепостных повинностей, опеки над помещиком, злоупотребляющим крепостным правом, предоставления крестьянину права жаловаться на помещика.
Петр Панин рекомендовал распространить эту реформу на всю империю.
Екатерина боялась, что рецепт Панина вызовет взрыв недовольства среди массы мелкопоместного дворянства, на которое, по ее убеждению, главным образом опиралась ее власть. И свернуть на дорогу Панина – это значит лишиться престола, а может быть, и жизни. Поэтому «вольнолюбивые измышления» Панина она, не колеблясь, отвергла.
Таким афронтом Петр Панин был очень обескуражен, неприязнь его к Екатерине возросла.
Опубликованный манифест Екатерины, приглашавший беглецов возвратиться в Россию, как предвидели братья Панины, не имел того успеха, на который рассчитывала императрица: люди возвращались из-за границы сотнями, бежали туда тысячами.
Правительство решило, наконец, бороться с «утеклецами» крутыми мерами. В 1764 году была сформирована особая карательная экспедиция под начальством генерала Маслова для «выгонки» осевших на Ветке беглых раскольников и прочих бежавших из России людей обиженных.
В эту экспедицию командировали и отряд донских казаков во главе с есаулом Яковлевым. Сюда попал и Емельян Пугачев: на это темное дело ему очень не хотелось ехать, но откупиться от похода бедному казаку было нечем.
Расправа с беглыми на Ветке была на этот раз очень жестокая: раскольничьи скиты и селения, по приказу генерала Маслова, были расхищены, преданы огню, многие беглецы переловлены, угнаны на поселение в Сибирь.
Емельян Пугачев пытливо присматривался к беглецам – этим вольнолюбивым людям, раздумывал о причинах их бегства из России, узнавал тайные тропы за рубеж, на Ветку: авось, когда-нибудь эти запретные пути ему пригодятся.
А пока что он снова возвратился к своему семейству и, живя в бедности, стал заниматься хлебопашеством.
Вскоре Екатерина натолкнулась на весьма трудный вопрос – о горнозаводских крестьянах. Она еще плохо знала жизнь, не предвидела всех последствий своих «прожектов», и, когда на Урале началось восстание работных людей, ей пришлось сбросить вольтерянство и, вместо любвеобильных в манифесте уверений, выдвинуть против уральских бунтарей штыки и пушки.
Труд горнозаводских крестьян считался хуже каторги. Вольной волей на заводы никто не шел, поэтому еще полсотни лет тому назад был издан регламент, дававший заводчикам право покупать у помещиков целые деревни с землей и без земли. Так многие десятки тысяч хлеборобов были куплены, насильственно переброшены на Урал и навечно закабалены заводчикам.
Хозяева заводов – либо вельможная знать, либо разбогатевшие купцы – жили в столице, заводами же ведали управители, приказчики. Вот эти-то наемники, соблюдая свои собственные выгоды, и загоняли, при попустительстве хозяев, рабочего человека в гроб.
Еще при Петре III начались на Урале беспорядки. Карательные меры ни к чему не привели, и к моменту воцарения Екатерины число возмутившихся горнозаводских крестьян достигло сорока девяти тысяч.
Со свойственным ей умом и энергией Екатерина пожелала вырвать это социальное зло с корнем и, встав на защиту людей работных, объявила указом:
«Всем заводчикам отныне к их заводам деревень с землями и без земель не покупать, а довольствоваться вольными наемными по пашпортам за договорную плату людьми».
Итак, труд обязательный, каторжный заменен трудом вольнонаемным.
Подобный шаг Екатерины, ошеломив хозяев-толстосумов, при своем осуществлении нанес многие беды и самой Екатерине, и толстосумам, и даже тем злосчастным работным людям, которых она мечтала облагодетельствовать. И на самом деле: этот манифест мог бы взволновать и спокойное население, а ведь на Урале протекала забастовка, и, когда там узналось содержание царской грамоты, бастующий народ перекрестился:
– Ого, ребята! Стало – правильно мы... На работы не выходить, в случае чего – приказчиков вешай! А кому желательно – езжай со всей рухлядишкой в родную сторону. Мы ныне вольные. Матушка-государыня за нас.
Весь горнозаводский Урал вскоре был охвачен восстанием. Работные люди в простоте своей так и полагали, что они действуют заодно с матушкой-царицей, что вольность их освящена законом и потому – им черт не брат.
А в это время всполошившиеся аристократы-горнозаводчики – граф Шувалов, два графа Воронцовы, графы Ягужинский, Сиверс, Чернышев, знатные Демидовы и прочие и прочие – поверглись, фигурально говоря, пред Екатериной на колени и в выражениях самых изящных по форме, но со скрытым озлоблением против манифеста, в один голос возопили: матушка, что же ты наделала, ведь ты-де росчерком пера губишь горнозаводскую промышленность, которую с таким упорством насаждал на Урале Великий Петр!
– Ваше императорское величество! Повелите изыскать меры к потушению пожарища, дабы бедствие сие не перебросилось на соседние провинции и на самое сердце России. Ваше величество! Чернь жестока и в корысти своей неукротима...
Царица не на шутку перетрусила и, по внушению Григория Орлова, круто повернулась к рабочим «высочайшим» тылом. Проще говоря, она тотчас поручила тушить сибирский пожар молодому расторопному «брандмейстеру» – князю А. А. Вяземскому.
«Нужда теперь в том состоит, – не краснея, писала она князю, – чтоб крестьян привести в должное рабское послушание и усмирить. А ежели будет сопротивление – употребить против них оружие и даже до пушек».
Князь Александр Вяземский, человек жестокий и тупой, но очень исполнительный, был весьма подходящ для роли «брандмейстера». Закоренелый крепостник, еще не оперившийся враг дворянской фронды, он был ненавистен группе братьев Паниных, зато мил сердцу Орловых – такими людьми они вообще довольно дорожили.
И вот в руках Вяземского большая воинская сила. Заводские крестьяне-рабочие осыпали появившиеся против них солдатские команды градом упреков:
– Вы изменники государыни! Вас, лиходеев, хозяева подкупили. А мы – по манифесту... Не поддавайся, мирянушки!..
– Расходись! Становись на работу! – кричали командиры.
– Не пойдем! Пущай нам контора расчет выдаст... Мы тихо-смирно по деревням своим разбредемся... Мы – по манифесту... А нет, мы к матушке-государыне ходоков пошлем... Злодеи!
– Пли! – слышалось в ответ. И пушечная картечь опрокидывала толпу, разила насмерть. Многие в страхе разбегались, многие падали и умирали.
Так благие пожелания кончились грохотом пушек и кровью казненных.
Эту кровь рабочий люд припомнит Екатерине – вместо слез и стенаний он ответит ей залпом своих собственных пушек, когда появится на сибирских заводах грозный Пугачев.
5
Еще будучи великой княгиней, а затем и при Петре III, Екатерина примечала, что внутренними делами России никто не интересуется, что государственный механизм работает кое-как: чадит, скрипит, идет вспотычку, по инерции. Она понимала, что так продолжаться не может, и, вступив на престол, решила благоустроить свое «любезное отечество». Но для предстоящих реформ талантливых, толковых людей из дворянской аристократии возле нее не оказалось. Прихлебателей и сторонников Петра III: казнокрада и взяточника Романа Воронцова, его брата, слабоумного, продажного канцлера М. Воронцова, братьев Шуваловых, Миниха и прочих – она от престола отстранила, новых сподвижников пока что не приобрела – за исключением одаренного Никиты Панина, который перешел к ней, так сказать, по наследству от прежнего царствования. Правда, терся возле нее возвращенный ею из ссылки просвещенный политик – бывший канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, которому она многим была обязана. Но он, этот последний «птенец» Петра I, дряхл, упрям и стал не в меру подхалимен. То он носится со льстивым проектом поднести императрице титул «великой, премудрой матери отечества», то – может быть, по внушению братьев Орловых – собирает подписи под петицией Екатерине о том, чтоб состоялся ее брак с Григорием Орловым. Но первый угодливый проект, как неблаговременный, она рыцарски отклонила, а уронить свой престиж настолько, чтобы превратиться в madame Орлову, не захотела. Тем не менее Бестужев пользовался особым доверием Екатерины.
Впрочем, главная персона при дворе – сиятельный граф Григорий Григорьевич Орлов. Однако Екатерина, быстро раскрыв его, поняла, что он, к сожалению, государственным умом не обладает, недостаточно образован, ветрен, любит попьянствовать, посорить деньгами, вообще пожить в свое удовольствие. Она отчетливо себе представляла, что одна только красивая внешность еще не может являться опорой престола. Напротив того, Орлов, сумевший своим высокомерием восстановить против себя многих былых своих товарищей, сам нуждался в высоком покровительстве Екатерины. Но сила Орлова в том, что он искренно предан Екатерине. Он был единственным человеком, которому Екатерина абсолютно доверяла.
Честолюбивый, ослепленный блестящей карьерой, Орлов тщился разделить с Екатериной трон и стать царем, он верил в возможность подобного «марьяжа», он во сне и наяву об этом грезил. Но Екатерина отдала ему лишь свое сердце, оставив за собою право своевластно и безраздельно управлять империей.
Конечно, и при дворе, и в двух столицах, и вообще на местах было много людей одаренных, болеющих нуждами народными (например, тот же Ломоносов). Но они случайно, а может статься, и умышленно, не попали в поле зрения политического кругозора царицы. И в этом ее историческая слепота.
Дважды в неделю она присутствовала на заседаниях Сената, где удивляла сенаторов своим непреклонным характером, политической зрелостью, государственным широким кругозором.
Худ или хорош Сенат, состоящий из крупного дворянства, – он являлся в стране большой государственной силой, с которой Екатерине доводилось не только работать, но и серьезно считаться. Недаром и назывался он: «Правительствующий Сенат».
В числе сенаторов был Петр Панин, произведенный Екатериною по окончании Прусской войны в полные генералы. Этот либеральный феодал возглавлял в Сенате дворянскую против императрицы фронду и вел себя независимо. Однажды Екатерина привезла в Сенат новый указ и огласила его. Все сенаторы, кроме Петра Панина, встали, благодарили ее.
– А вы, господин сенатор? – обратилась она к нему.
– Я не могу согласиться с тем, что считаю неправильным. Но ежели мне монархиня прикажет, я обязан буду подчиниться.
В начале 1764 года, чтоб разбить в Сенате дворянскую фронду, Екатерина назначила генерал-прокурором (главой) Сената князя А. А. Вяземского, недавнего душителя работных людей на Урале. Будучи врагом прогресса, этот тридцатисемилетний князь был приверженцем царицы и Орловых.
Екатерина, изложив свою программу, старалась внушить ему:
– Имейте в виду, Александр Алексеич, в Сенате вы встретите две партии. И каждая партия будет вас тянуть к себе. В одной люди честных нравов, хотя и недальновидны разумом, они нам не есть опасны. Виды же другой партии простираются дальше. Например, генерал Панин Петр много смотрел чужие земли, он все наше критикует и мечтает завести у нас иноземные порядки. Вы держите себя так, чтоб обе партии поскорей исчезли навсегда. В ущерб интересам страны они там грызутся, аки псы. Они не понимают, что Сенат установлен лишь для исполнения законов, ему предписанных. А между тем Сенат не единожды выходил из своих границ и садился в чужие сани. Однако ж покамест я жива, несбыточные мечтания их я пресеку. – И Екатерина, повысив голос, заключила знаменитой фразой: – Российская империя столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая иная форма правления ей вредна!
Вскоре фронда в Сенате была разбита. Покоренный, приниженный Сенат из главенствующего в государстве учреждения обратился в какую-то судебную канцелярию и «богадельню для вельмож».
Глава II
«Промысел Божий». Несчастнорожденный Иванушка
1
Итак, государственная машина пришла в действие, стала работать полным ходом.
Но грозный призрак в образе шлиссельбургского узника беспрерывно, неотвязно подавлял дух Екатерины.
Шел 1764 год.
«Городская эха», подстегнутая недавним политическим процессом офицера Хрущева со товарищи, вопреки строжайшему манифесту «о молчании», все еще продолжала с упорством гудеть о принце Иоанне. Эта «эха» постепенно проникла и в медвежьи уголки государства. Русский же народ, склонный к высоким чувствам, всегда интересовался и скорбел о судьбе невинно страдающего узника, а в просторечьи – «несчастного Иванушки». Подобное настроение страны было доподлинно известно Екатерине.
На днях ей попалась в руки копия письма Вольтера к г. Аржанталю (привез ее из Парижа И. И. Шувалов, большой почитатель Вольтера и лично знакомый с ним). Между прочим Вольтер писал: «Я немного тревожусь о моей императрице Екатерине, как бы принц Иван не свергнул нашу благодетельницу». Это прозренье мудреца окончательно лишило Екатерину душевного спокойствия. Что же делать ей, что предпринять для предотвращения катастрофы? Рассчитывать на естественную скоропостижную смерть принца Екатерина не могла. Он здоров, ему двадцать четыре года, и разум его не помрачен. Ведь вскоре после своего воцарения Екатерина имела с принцем тайное свидание, и если бы она заметила, что Иоанн безумен, она тотчас же опубликовала бы об этом радостном для нее явлении манифест: умалишенный претендент не может быть обладателем престола. Но манифеста не последовало.
Значит, к ограждению своих прав Екатерине оставался один выход: насильственное умерщвление принца Иоанна.
«Како Бог похощет, тако и совершится», – тщетно стараясь преодолеть великие соблазны и душевные терзания, лицемерила Екатерина сама с собой.
И вот «промысел Божий» начинает постепенно плести подлые и миру невидимые сети.
Сети стали плестись сыздавна. Два приставленных к Иванушке офицера – Власьев и Чекин, в дополнение указа Петра III: «арестанта живого в руки не отдавать», получили новую секретную инструкцию за подписью Никиты Панина: «Ежели случится, чтоб кто пришел с командою или один, без именного, за собственноручным Ее Императорского Величества подписанием, повеления или письменного от меня приказа и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать. Буде же так оная сильна будет рука, что спастись не можно, то арестанта умертвить, а живого в руки не отдавать» и т. д.
Оба названных тюремщика, Власьев и Чекин, восемь лет проведшие в крепости вместе с принцем Иоанном, и сами в конце концов уподобились заключенным: они лишены были права выходить за пределы крепости, переписываться с родными, видеться со знакомыми. И вот возопили они к Панину: «Помилосердствуйте».
Панин с учтивостью ответил им весьма знаменательным во всей этой темной истории письмом.
«Благородные господа капитан Власьев и поручик Чекин.
Я не сумневался, что вы, находяся в вашем месте, претерпеваете долговременную трудность... Извольте взять еще некоторое терпение... а при том уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро окончится и вы без воздаяния не останетеся. Ваш всегда доброжелательный слуга Н. Панин. Августа 10 дня 1763 года».
Но прошло четыре месяца, обещанного окончания их «комиссии» все еще не наступало, и несчастные офицеры-тюремщики вновь взмолились к Панину: «Больше сил нету, выпустите нас из Шлиссельбурга». В конце 1763 года Панин просит их новым письмом еще немного потерпеть: «оное ваше разрешение не дале, как до первых летних месяцев продлиться может». И в задаток благ будущих шлет каждому из них по тысяче рублей.
Весной 1764 года разные бредни об Иване Антоновиче, не прекращавшиеся и раньше, стали особенно обильны, тревожны и настойчивы. В Петербурге поговаривали о какой-то предстоящей катастрофе. Откуда исходили эти слухи, неизвестно. Казалось бы – осторожность диктовала правительству принять против праздной болтовни те или иные меры. Но правительство оставалось к опасным слухам равнодушным. Их почему-то не особенно боялась и Екатерина. После пасхи начали появляться в Петербурге подметные письма, прокламации, пророчащие скорую катастрофу или зовущие к возмущению. В одном письме говорили: «Как скоро волею Божьею Иоанн престол получит, Миних, Остерман и Бирон в отставку...» В другом грозили, что «уже время наступает к бунту». В третьем писали: «Графа Захара Чернышева четвертовать, Алексея Разумовского, Григория Орлова також, государыню выслать в свою землю, а надлежит на царский престол утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича».
Екатерина с непонятным спокойствием прочитывала эти безыменные доносы и, передавая однажды объемистую пачку их князю Вяземскому, сказала:
– Все сие презрения достойно.
Тучи над Екатериной сгущались, вот-вот ударит гром. Всегда крайне настороженной и осторожной Екатерине надлежало бы крепко сидеть в Петербурге, чтоб во всеоружии встретить катастрофу. Но... случилось иное. Осененная благопоспешествующим «промыслом Божьим», она, ничтоже сумняшеся, 20 июня покидает пределы своего государства и в сопровождении Орлова предпринимает пышное путешествие в Лифляндию якобы для устроения политической важности дел.
2
В Петербурге, видимо, тот же «промысел Божий», та же благодать снизошла и на молодого офицера, подпоручика Василья Яковлевича Мировича.
Тщедушный, среднего роста, кривоногий, с большим выпуклым лбом и черными, горящими огнем фанатизма глазами, он влачил службу в крайней нужде, снимал плохонькую комнату «в верху над сенми» в доме партикулярной верфи, в Литейной части Петербурга. Происходя из знатного рода Мировичей, он был крайне честолюбив и не однажды возбуждал безуспешные ходатайства о возвращении ему имений его деда-изменника, последовавшего за Мазепой. Он даже добился свидания с гетманом Разумовским.
– Га! Хлопец, землячок! Ну, что, карбованцев треба? – радушно воскликнул гетман.
Мирович, блестя глазами, объяснил ему крикливым нервным голосом цель своего визита.
– Именья деда, говоришь? Нет, хлопец. Мертвого из гроба не ворочают. Ты, хлопец, пробивай себе дорогу сам. Норови сгрести фортуну за чуприну, вот як – цоп! И будешь таким же паном, как и прочие.
Впечатлительный Мирович принял совет гетмана всерьез. И ему запала мысль действительно схватить счастье за рога. Но как? И где это загадочное счастье? Его рота довольно часто несла под его начальством караул в Шлиссельбургской крепости. Он обратил внимание, что в крепости есть казематы и что возле каземата С-1 всегда одна и та же несменяемая особая охрана. Здесь томился никому не ведомый «безыменный колодник». Год тому назад отставной барабанщик по пьяному делу сболтнул Мировичу, что безыменный узник есть бывший император Иван III Антонович. Наконец-то! Счастье само дается ему в руки!
Эта весть потрясла Мировича и навсегда лишила его покоя.
Ему хорошо были известны эпизоды дворцовых переворотов. Чтоб навеки прославиться, он, ни много ни мало, умыслил возвести Ивана Антоновича на престол.
В начале июля наступила его очередь идти на караул в Шлиссельбургскую крепость. Он жил теперь в форштадте за рекой Невой, против самой крепости. В последние дни он смело и пылко стал склонять трех капралов и солдат своей роты принять участие в перевороте.
– Екатерины, ведомо вам, в Петербурге нету, – нервным голосом нашептывал он солдатам, и черные глаза его горели. – Она уехала с Григорием Орловым в Ригу, за него замуж выходить. Она немка, и помоги Никола-чудотворец, чтоб ей оттуда не вернуться. А Иван Антонович происходит от колена Петра Великого. Престол российский – его престол.
Солдаты колебались. Но они любили Мировича и верили ему.
3
Екатерина с Григорием Орловым, генералом Петром Паниным и свитой медленно подвигалась в направлении к Риге. Песчаная дорога и нестерпимая жара делали путь неподатливым и трудным.
Жарко было и в столице. Обер-гофмейстер Никита Панин с десятилетним наследником Павлом проводили лето в Царском Селе.
Послеобеденный отдых кончился. Никита Панин с учителем наследника, молодым офицером С. А. Порошиным, и сам наследник с китайской, слоновой кости, тросточкой в руке выходят на прогулку. Сзади за ними – два лакея в галунах и огромный казак в лохматой шапке.
Из правого крыла Екатерининского дворца они спустились в собственный садик ее величества. Раздалась команда: «Смирно! На караул!» Бравые гренадеры стукнули ружейными прикладами в плиты панели, выпятили грудь, выкатили на Павла Петровича глаза, замерли. «Вольно!» – писклявым детским голоском выкрикнул наследник и, помахивая тросточкой, чрез ножку поскакал вперед.
– Ваше высочество! – остановил его Панин, и они все трое неспешно двинулись вниз, к большому озеру. – Когда вы подаете солдатам команду, ведите себя, ваше высочество, подобающе, не уподобляйтесь козлоногим сатирам. А вы чрез ножку гоп да гоп. Сие по военным правилам возбраняется.
– Почему возбраняется? Докажите, сударь, почему? Вы сей день, Никита Иваныч, придираетесь ко мне, – картаво и быстро заговорил мальчик. – Порошин! Ведь этот дядя придирается ко мне?
– Никак нет, ваше высочество. Его высокопревосходительство, Никита Иваныч, резонно молвил... – слегка улыбаясь, ответил ласкательным тоном Порошин.
Осанистый Панин ленивым жестом достал кружевной платок, вытер вспотевшую шею и осторожно взял наследника под руку. Слегка задыхаясь и пыхтя после сытного обеда, сановник низким голосом проговорил:
– Я вам, батюшка, Павел Петрович, еще в прошлый раз сказывал...
– Опять рацеи?
– Да, рацеи, – нажал на голос Панин.
– Дайте же мне побегать, сударь. Где Ванька, мальчик садовника? Покличьте гарсона Ваньку! Мы с ним взапуски...
– Не Ванька, а Ваня, ваше высочество, – менторским тоном заметил Порошин. – Уничижительное имя – есть кличка, присущая не людям, а скотам.
Курносый, пучеглазый мальчик надулся и, тщетно стараясь освободиться от горячей, вспотевшей руки Панина, стал сердито пыхтеть. И все-таки вырвался от Панина, быстроного побежал к цветущей куртине, сорвал три цветка – беленький, желтенький, красненький – и чрез ножку – к Панину:
– Никита Иваныч! Извольте в петличку, сударь, в петличку... Не гневайтесь. Ну пожурили и – будет.
Панин улыбнулся и полными губами чмокнул руку наследника. Над царскосельским озером заходило солнце. Зеленый островок с концертным павильоном стал розовато-коричневым. Обширная гладь озера горела в блеске заката.
Пламенела золотая дорога, и на бескрайной поверхности Ладожского озера белые паруса рыбачьих судов розовели вдали. Тишина, простор и чуть тронутое лазурью бледное небо.
Но безыменный узник, приникнув к полукруглому за железной решеткой окну, этой широкой и вольной картины не видит: его тоскующий взор, то вспыхивая, то погасая, упирается все в тот же противный, мощенный камнем, нелюдимый дворик, огражденный проклятыми стенами. И так изо дня в день, из года в год... Когда же избавленье? Хоть бы смерть пришла...
Он тонок, сутул и чрезвычайно бел лицом. Большой орлиный нос заострился, щеки впали, он – как чахлое, лишенное воздуха и света дерево. Длинные, белокурые, чуть седеющие волосы раскинуты по плечам, как у монаха. Одежда грязная, старая, в заплатах.
– Григорий, Григорий, Григорий мое имя... А где же Иоанн? Нету Иоанна. Все мне говорят, что нету. А был, а был. Они все врут, колдуны проклятые, шептуны. Они сглазили меня, лихоту на мой разум напустили. Огнем на меня дышат. Смрадом адовым. А я помню, что был я рожден Иоанном. Я принц, я повелитель здешней империи.
– Ты что это такое выборматываешь, Григорий? – скрипучим голосом спрашивает его старый солдат в седой щетине, он сидит у стола, вяжет себе кисет из гарусной шерсти.
– Я ничего, ничего, дядя, – поворачивается к нему Иоанн, на мгновенье закрывает белыми ладонями лицо, как бы собираясь разрыдаться, затем закидывает руки назад и, стуча грубыми башмаками, начинает быстро шагать по сводчатому каземату. Он морщит лоб, угрюмо смотрит в пол, думает. Шаги его мерно брякают железными подковами в камень плит, а старому солдату грезится, что за окном чья-то тяжелая рука загоняет в гроб гвозди. Узник остановился, жалостно посмотрел в глаза солдату и тихим голосом, слегка заикаясь, заговорил:
– А слыхивал ли ты, солдат, житие Алексея, человека Божьего? Четьи-Минеи, вот она книжица-то, эвот! Он был сын царский, и в юности покинул дом отца своего, и покинул супругу милую, и всю царскую пышность отмел, и, отряся прах от ног своих, сокрылся... Ты слышишь, солдат?
– Сказывай, сказывай, слышу. Я божественное люблю... – Солдат остановил вязанье, облокотился на стол, а сухими кулаками подпер скулы, отчего углы глаз перекосились, полезли к вискам, как у китайца, и с вниманием стал вслушиваться в речь узника.
– И вот много лет минуло. И стал Алексей, царский сын, нищим. И приходит он как-то ко двору в рубище и с сумкою для корок хлеба. И просит слуг: «Помогите ради Христа на пропитание убогому». А слуги, не узнаша его и схватив вервие, гнаху вон... – Вдруг узник подбежал к солдату и, бросив руку на его плечо и согнувшись, закричал:
– Алексей, царский сын, – это я! Вот я нищ, убог, возвращаюсь в царский дом свой... И вы слуги мои, не признав сына царева, гоните меня!
Солдат вскочил и, подхватив вязанье с клубком шерсти, пятился от Иоанна.
– Не бойся меня, солдат... Я смирный. Вот сжалится Бог надо мной да посадит меня царем царствующим, я тишайший буду, никого казнить не стану. Ведь во мне плоти нет, солдат, плоть умерла, остался дух свят, дух Иоанн. Я тебе много добра сделаю! И Власьеву, и Чекину... – косноязычно выкрикивал он, наступая на солдата.
– Стой ты, стой! – пятился от него солдат, отмахиваясь клубком и вязаньем. – Какой ты Иоанн, к свиньям! Ты Григорий, Гришка-дурак, заика...
Лицо узника все сморщилось, он всхлипнул, всплеснул руками и пал пред солдатом на колени:
– Скажи, скажи, ну миленький, ну желанненький... Кто та жена в хламиде черной, что посетила меня давно, с год, с два? Кто она, красавица такая, все выпытывала, все взором глаз небесных влияние творила по зраку моему убогому?.. Меня возили в те поры, возили куда-то, лицо завязали мне тряпицей... Уж не невеста ли моя нареченная, суженая? Аль на погубленье души моей сатана принес ее? Ой, скажи, ой, скажи, солдат!.. Сжалься, смилуйся! – Он распростерся на полу ниц. Вся грудь его наполнилась рыданьем. А когда поднялся, солдата пред ним не оказалось, была чугунная дверь с замком, были затхлые стены да лампада в углу перед иконой.
Иоанн пошатнулся, трагически запрокинул голову, стиснул вскинутыми ладонями виски и каким-то перхающим голосом сипло и задышливо стал выбрасывать убогие слова:
– Господи! Мнози борят мя страсти... Спаси меня! Спаси меня!
Панину подают пакет. Он ломает печать, подносит бумагу к самым глазам, пробегает ее содержание и, оставив наследника на попечение Порошина, спешит во дворец. Он быстро пишет секретный короткий приказ: выставить сильный военный дозор по обоим берегам Невы в трех верстах выше Петербурга, дозору быть начеку, всех плывущих водою или направляющихся к столице берегом, какого бы чина и звания ни были, – хватать.
Серая пелена неба поредела. Спустилась на землю июльская белая ночь.
Екатерине жарко, душно. Она встает с позолоченного ложа, оправляет пред зеркалом чепец и, накинув сиреневый кружевной капот, подходит к открытому окну. Возле крыльца старинного рыцарского замка, где она пребывает, стоят четыре стража. Они в средневековых панцирях и шлемах, их стальные тесаки обнажены. Чужеземные витязи охраняют покой российской императрицы. Екатерина пересекает спальню и соседнюю с ней горницу и выходит на балкон. Пред ней море цветов всех ароматов, всех оттенков. Буйно цветут кусты жасмина, а дальше – заросли отцветающей сирени, а еще дальше – кудрявая стена могучих дубов и кленов. Поют бессонные соловьи. Екатерина трепетными ноздрями втягивает пьянящий воздух. Как хорошо кругом! Но сердце ее сжимается в тревоге, она ищет прищуренными глазами восточную сторону, где на произвол судьбы брошен ею Петербург. Из ее груди вырывается глубокий-глубокий, тяжкий-тяжкий вздох. Что там, как там? Бодрствует ли Никита Иваныч Панин? Ведь ему вверены наследник престола и спокойствие страны.
Да, Никита Панин в Царском Селе бодрствует. Среди ночи он вдруг зазвонил в серебряный звонок и вошедшему сонному адъютанту, не успевшему надеть парик с косичкой, приказал тотчас закладывать карету в Петербург.
4
Да, да. Ночь. Надо действовать, действовать немедленно! Мысль Мировича горит. Он таращит в полумрак безумные глаза: там, возле изразцовой печки – огненный трон, на троне – юный Иоанн, и перед ним на коленях он, Василий Мирович, подающий на серебряном подносе Иоанну корону, державу, скипетр...
Пробило час ночи. Мирович в полутьме разделся и лег спать.
Заскрипела дверь, вошел фурьер Лебедев, объявил, что комендант приказал, не тревожа Мировича, пропустить из крепости гребцов. В половине второго снова явился тот же фурьер – комендант приказал пропустить в крепость канцеляриста и гребцов. А чрез несколько минут опять приказ – пропустить из крепости гребцов обратно.
– Баста! – фатальным голосом выкрикнул Мирович. – Прочь, раздумье! Больше ни минуты. Слава так слава, а коли смерть так смерть. – Он схватил мундир, шарф, шпагу, шляпу и, одеваясь на ходу, побежал из кордегардии в солдатскую караульную. – К р-ружью! – заорал он что есть силы.
Быстро собравшаяся команда в тридцать семь штыков построилась на дворе крепости во фронт.
– Забить в ружья пули! – громко приказал Мирович.
Солдаты с шумом, с бряком стали заряжать ружья.
На крыльцо выскочил в одном халате комендант и злобно спросил Мировича:
– Что случилось? По чьему приказу?
Мирович кинулся к нему, с маху ударил его в лоб прикладом и, крикнув:
– Мерзавец! Невинного государя держишь здесь! – приказал его арестовать.
Третий час ночи. Светло. Прохладно. Чрез башни, чрез гранитные стены, чрез крыши казематов с Ладожского озера наплывал густой туман. Он вдруг заполнил все пространство белой мутью: пропали крепостные стены, очертания дома коменданта, пропали шеренги солдат, исчезло небо. Люди пришли в смятение.
Кой-как перестроив команду в три шеренги, Мирович сквозь туман кинулся наобум с солдатами к каземату С-1.
– Стой! Кто идет? – окрикнул караульный.
– Идем к государю! – громко ответил Мирович.
Тогда от каземата пыхнули мутные огни, прогремел из шестнадцати ружей недружный залп. Но туман густ и бел, как молоко: каземат и все кругом скрылось, как в волшебной сказке. Мирович скомандовал:
– Огонь!.. Всем фронтом – пли! – затрещали выстрелы по направлению к пропавшему в тумане каземату.
Дав залп, солдаты стали в страхе разбегаться, пошел ропот.
– Стой! – раздался из тумана голос Мировича. – Слушай манифест! – и, выхватив бумагу, Мирович быстро стал читать собравшимся солдатам. А затем закричал гарнизонной команде, что у каземата: – Ребята, не палить! Изменники...
Туман ответил:
– Сами изменники! Палить будем, – и снова ударил из тумана в туман слепой безвредный залп.
– Пушку, пушку сюда!.. Вот я вас пушкой... – стал застращивать невидимый в тумане Мирович. – Солдаты, на бастион! – Солдаты, плутая в белых облаках тумана, потащились за пушкой, Мирович – в комендантский дом за ключами от порохового склада, на ходу встречным часовым кричал: – Ни в крепость, ни из крепости никого не впускать, не выпускать! Кто прорвется – стрелять!
С трудом притащили пушку, засыпали пороху, стали забивать ядро. Мирович послал к гарнизонной команде своего сержанта с приказом, чтоб сдавались, чтоб выслали к Мировичу офицеров Власьева и Чекина, иначе «его благородие» немедля учинит пальбу из пушек.
Сквозь туман громкий ответ:
– Конец пальбе! И вы не смейте бить по нам из пушек.
Тогда обрадованный Мирович бросился со своими солдатами к каземату и, наткнувшись на Чекина, потащил его в сени:
– Говори, где государь?
– У нас государыня, а не государь.
Мирович ударил его по затылку и, потрясая ружьем, сумасшедше заорал:
– Отпирай двери! Заколю! – и направил на него штык.
Чекин, зябко передернув плечами, без сопротивления отпер дверь.
Мирович с солдатами по семи каменным ступенькам вбежали в темный каземат.
– Огня!
Затрещал-заплевался смольевой факел, тьма заклубилась дымом, туманом, неверным колеблющимся светом. На каменных плитах в луже крови валялся недвижимый Иоанн. Проткнуты шпагой левый бок, грудь и ранена шея. Пальцы скрючены, рот полуоткрыт, большие полутемные глаза удивленно смотрят в каменные своды.
Мирович и солдаты содрогнулись.
Двое убийц – Чекин и Власьев, бледные, взволнованные, стояли в стороне. Мирович опустился на колени перед трупом, поцеловал Иоанну руку.
Мертвеца суетливо, с шепотом, со вздохами положили на кровать, прикрыли красной епанчой, отнесли к фронтовому месту.
Туман рассеялся. Восток в заре. Светло, как днем.
Мирович приказал бить утренний побудок, а команде взять «на караул». Страшно забили барабаны. У солдат прошел по спине мороз. Мирович, отдавая воинские почести почившему, салютовал шпагой. Затем, потеряв самообладание, весь похолодевший, отрешенный от жизни, он приблизился к праху, вновь поцеловал руку Иоанна и сказал солдатам:
– Братцы! Други! Вот наш государь... Теперь мы не столь счастливы, как бессчастны. А всех больше за то я претерплю. Вы не виноваты. Я за вас буду ответствовать, и все мучения на себе снесу. – По щекам Мировича катились слезы. Он стал обходить шеренги, обнимать каждого солдата, благодарить и целовать.
Вдруг на него сзади бросился капрал: «А ну-ка, барин!» – и с помощью пришедших в себя солдат снял с него шпагу. Явился освобожденный солдатами комендант. Он сорвал с Мировича офицерский знак. Мирович и его солдаты арестованы, крепость заперта. Никите Панину срочно строчится донесение.
Итак, умыслив спасти Иоанна, Екатерину же лишить престола, Мирович Иоанна погубил, а спас Екатерину: отныне ничто не угрожает ее трону, шлиссельбургский узник мертв.
Об этой шлиссельбургской «диве» она узнала лишь четыре дня спустя, утром 9 июля, тотчас по приезде в Ригу.
Она всплеснула руками, прослезилась и воскликнула:
– Руководствие Божие чудное и несказуемое есть!
Из Петербурга скакали в Ригу курьер за курьером. Екатерина писала по-французски Панину: «Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, придав такой конец этому предприятию...» И далее, по-русски: «Я ныне более спешю как прежде возвратиться в Петербург, дабы сие дело скорея окончить и тем далных дуратских разглашений пресечь».
Она вернулась в столицу лишь в конце июля, а 17 августа был опубликован «во всенародное известие» манифест о «приневоленном» убийстве Иоанна.
Верховный суд, разобравший дело в скорый срок, 9 сентября подписал сентенцию приговора: «Отсечь Мировичу голову и, оставя его тело народу на позорище до вечера, сжечь оное потом вкупе с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет».
5
Поутру, 15 сентября, на Петербургском острове, на Обжорном рынке состоялась казнь Мировича.
Народу собралось очень много. Все свободные места, свайный мост, крыши домов, заборы, деревья были усеяны народом.
Мясник Хряпов со своим приятелем, бывшим придворным лакеем Митричем (ныне уволенным за пьянство), стояли в обнимку на узкой скамейке, принесенной за пятак из соседнего дома дворником.
Эшафот с палачом окружен солдатами и густым кольцом зевак. Все, вытянув шеи, ждут. Гул, говор, шум. В толпищах разговоры:
– Помилуют, помяни мое слово, помилуют... Мирович ни при чем тут, не он убил.
– Как не он! В сентенции ясно пропечатано: «чего несчастного принца убийцам должно признать Мировича». На, читай.
– Ой, Митрич, Митрич, – сказал Хряпов лакею. – И пошто мы на этакое позорище пришли!
– Дабы милость государыни своими очами зреть.
– Милость? Ха! Дождешься.
– Да уж поверь. Уж мне ли не знать. Весь век при дворе проторчал. Да и кавалерия також-де думает. Мне знакомый полковничишка сказывал: Мировичу будет дарована жизнь.
Почти по всей людской громаде была крепкая уверенность, что Мировича помилуют. Так же думал и стоявший в своей роте унтер-офицер Преображенского полка Г. Р. Державин.
– Давай об заклад, – не изменяя застывшей позы и держа у ноги ружье, шептал он своему соседу. – Всемилостивейшая помилует. Да и граф Алексей Григорьич Орлов так изволил говорить намедни.
– Гляди, гляди, сентенцию читать закончили, – в ответ ему шептал сосед-преображенец. – Барабаны бьют, палач подходит...
– Хоть сто палачей! – под бой барабанов уверенно сказал Державин, потряхивая пудреными буклями, свисавшими из-под голубой шляпы. – Помнишь, как с Хрущевым в Москве: положили голову на плаху для видимости, и больше ничего. Тако и с Мировичем...
Но вот сверкнул топор, лакей Митрич отвернулся, защурился. Хряпов от волнения оборвался со скамейки – топор сверкнул, народ тысячегрудо во всю мочь ахнул, «отпетая» голова Мировича в руке палача высоко приподнялась над эшафотом. Люди обмерли, попадали с крыш, с заборов, стоявшая на мосту толпа с такой силой содрогнулась, что мост заколебался, затрещал.
Итак, «сей дешператной и безрассудной coup», как выразилась Екатерина, начался и закончился кровью.
Прямые убийцы Иоанна – офицеры Власьев и Чекин, вместо справедливой кары, получили по семь тысяч награды, большие чины и хорошую службу. Им приказано соблюдать о всем этом деле строжайшее молчание. Цепь печальных событий казалась большинству естественной, ставящей Екатерину вне всяких подозрений. Но эта несносная «городская эха», не щадя Екатерину, стала судить и рядить по-своему. Получалось, что вся шлиссельбургская «нелепа» была искусно подстроена.
Однако то была одна лишь догадка, ни один человек в то время не знал ни секретных бумаг, ни тайных изустных приказов, ни сокровенных пружин, пущенных в дело укрепления власти.
Но ныне, пред судом истории, все налицо. И старые дворцовые ребусы могут быть правдоподобно разгаданы.
Чтобы успокоить мятущийся дух Екатерины, Никита Панин, со всей присущей ему деликатностью, как-то сказал ей:
– Не печалуйтесь, государыня. Божие провидение изыскало мудрый способ избавить любезное вашему материнскому сердцу отечество от величайших потрясений. Воцарение, Боже упаси, слабоумного, неподготовленного к управлению столь обширным государством принца Иоанна было бы чревато грозными последствиями.
– Да, добрый Никита Иваныч, – опустив голову, с неподдельным сокрушением ответила Екатерина. – Мы с вами действовали, руководствуясь промыслом Божиим и теми же самыми мотивами, по которым действовал и великий Петр, не пощадивший даже своего родного сына.
– Да будет среди народов благословенно имя ваше, великая государыня. – Они оба вздохнули.
Глава III
Ломоносов. У малолетнего цесаревича гости. Жестокая филиппика
1
От места казни первой отъехала карета графа А. С. Строганова. Граф спешил в Зимний дворец к наследнику.
На своей двуколке поплелся к себе и Митрич, живущий теперь на Седьмой линии Васильевского острова. Рядом с ним – хмурый мясник Хряпов. Долго ехали молча. Всенародное позорище отняло у обоих языки.
Они ехали правым берегом Невы мимо наплавного моста, соединявшего Васильевский остров с городом против Исаакиевской церкви. В Петербурге считалось шестьдесят две тысячи жителей, наиболее населена левобережная часть города, а Петербургская и Выборгская стороны заметно пустовали. На Васильевском острове застроены набережная и Галерная гавань, восточная же и западная части острова – кочковатое болото, поросшее лесом и кустарником. Здесь в ночное время нередки грабежи.
– И пошто ты в такое неудобственное место затесался? – спросил Хряпов, осматриваясь по сторонам.
– Жизнь повернулась ко мне хвостом, вот и... – плаксиво ответил Митрич. – Сам ведаешь, уволили меня.
– А мои дела, Митрич, тоже не веселят, – сказал, вздыхая, Хряпов. – Барышников, подлая душа, против меня линию ведет. Он, грабитель, так полагаю, Федору Григорьевичу Орлову «барашка в бумажке» сунул, и слых есть, что меня из придворных поставщиков турнут. Барышников, подлая душа, все откупа под себя умыслил взять.
Вдруг Митрич остановил лошадь и соскочил с двуколки: направляясь поперек просеки, прорубленной в лесу для Большого проспекта, тяжело шел, опираясь на палку, атлетически сложенный, изрядного роста пожилой человек в сером плаще и темной шляпе. Огромный Митрич подбежал к нему, обнажил свою плешивую голову и, низко кланяясь и норовя поймать руку человека, чтоб, по лакейской натуре, облобызать ее, загудел:
– Здравствуйте, батюшка Михайло Васильич!
Тот, предупредив маневр Митрича, быстро заложил руки назад, полное, губастое, с большими серо-голубыми глазами лицо его заулыбалось. Громким, басистым голосом он спросил:
– Уж не с позорища ли едешь, землячок?
– С него, с него, Михайло Васильич, батюшка... Молитесь за упокой души раба Божия Василия: с плеч головушку снесли ему.
Михайло Васильич только рукой махнул, наморщил лоб, посмотрел вдоль просеки, в сторону Невы.
– Торжествуйте, Немезиды и Минервы, – произнес он про себя. – Пожалуй, ныне надо ожидать, что убийцы доподлинные в графское достоинство возведены будут, аки Орловы господа... Ась? – добавил он тихо, чтоб не услыхал Хряпов, бывший в некотором отдалении.
– Не знаю-с, не знаю-с... – оглаживая бородищу, смущенно подал голос Митрич. – Как всемилостивейшая матушка распорядится...
– Токмо при матушке-та зело много батюшек... Ась? – улыбнулся глазами собеседник и вынул черепаховую табакерку.
Митрич поспешно выхватил из камзола свою серебряную вызолоченную табакерку и, открыв ее грязными ногтями, с поклоном поднес собеседнику:
– Прошу моего отведать. Забористый! Самого императора Петра Федоровича, покойничка – запасу-с... Батюшка, Михайло Васильич! Много вашей милости благодарны мы со старухой за своего племяша. Спасибо, что приделили его в свою фабричку.
– Работает, работает. Тщусь надеждой – мастер из него выйдет добрый. В орнаменте разбирается и в оттенках цветных камушков имеет глаз отменно верный...
Подъехала карета, открылась дверка, и красивый, в блестящей военной форме человек, высунувшись из кареты, командирским басом проговорил:
– Вот он где. А я тебя, Михайло Васильич, ищу... Садись!
– А-а, Алексей Григорьич! – попросту поклонясь, проговорил тот и, поддерживаемый Митричем, тяжело полез в карету графа Алексея Орлова.
– Кто такой? – спросил Хряпов бывшего лакея, когда их двуколка двинулась вперед, шурша колесами по щебню.
– Сам граф Орлов.
– Да не про графа я. Алешка Орлов, сукин сын, задолжал моей фирме сверх пяти тысяч. Рябчиков жрать да пьянствовать любит, а денежки платить – нет его.
– А другого-то нешто не знаешь? Ломоносов это. Самый что ни на есть ученый по России человек...
– А кто его знает... В моих должниках не ходит. А до ученых мне горя мало. Дако-сь наплевать... Вижу – человек здоровецкий, только чаю, ногами не доволен.
– О-о, силач! – захлебнулся улыбкой Митрич. – Из поморов, из мужиков, с-под Архангельска. Землячок мой любезный. Евоный батька первеющий в Холмогорах рыбак. А сам-то он всю науку превзошел за границей.
Двуколка стала повертывать на Седьмую линию.
– Вот на самом том месте, видишь, соснячок стоит, – указал Митрич в конец просеки Большого проспекта. – Тут господин профессор Ломоносов в ночное время троих воров избил... Да-а-а, – раздумчиво протянул Митрич. – Был конь, да изъездился. Так и Ломоносов господин. Винцом зашибал, сердяга. Любил погулеванить. Я с ним, почитай, с вьюных годов знаком. Тпру, приехали...