1
В мае закончены все приготовления к походу в Данию. Верховые кони государя уже были отправлены. Петр на прощание кормил их сахаром, говорил: «Вы своими копытами будете топтать землю исконных врагов моих».
Кто же станет управлять Всероссийскою монархией в отсутствие царя? Простонародье, купечество и все жители столицы наивно ожидали, что замест царя будет управлять делами государства сама Екатерина. Однако все они просчитались: по проискам голштинских своих родственников, а также Романа Воронцова, отца Лизки-»султанши», учрежден особый совет во главе с принцем Голштейн-Бекским Петром. Опять голштинец, опять не любимый народом немчура.
В начале июня приехал из Ростова Великого в Петербург крупный огородник Андрей Иванович Фролов заключить сделку с двором на поставку овощей. Остановился он у земляка своего мясника Хряпова, что снабжал двор мясом. Поцеловались в обнимку, по-старинному, крест-накрест. Весь налитый жиром, красный, пыхтящий мясник сказал:
– Вот и добро, Андрюша, что прибыл вовремя: завтра праздники начнутся, три дня велено гулять. Царек наш, чтоб ему, мир с Фридрихом заключил... Слыхал?
– Слыхал, слыхал... – ответил щупленький огородник. – Уж чего пакостней – война не кончена, а он с врагом мир заключает. Не в большом уме царек наш...
К обеду приехал в одноколке лакей царя – рыжебородый и плешивый верзила Митрич.
– Отпросился у царя-батюшки: «Езжай, говорит, Федор Митрич, разгуляйся». А теперь время летнее, топить печей не надо, знай ковры выбивай да у Лизаветы Романовны клопов шпарь... Должно, царь от голштинцев натаскал.
Митрич всегда под хмельком, дышит тяжело, с присвистом, говорит густым басом.
Вместе с гостями сели за стол хозяйка и трое детей мясника. Старшему, Мишке, одиннадцать лет. Но хозяин жену и детей из-за стола выгнал – пущай обедают в кухне, а здесь пойдут разные умственные речи, и бабе, а наипаче ребятам, нечего уши развешивать. Хозяйка надулась, дети, уходя, заплакали: и унижение при гостях, и зело хотелось им послушать, что будет сказывать весь обшитый позументами, весь в медалях плешастый дядя, уж очень занятно он рассказывает о дворце, о дворцовых людях и обычаях. Но хозяин стукнул кулачищем в стол – и все исчезли.
Мясник Хряпов, крепостной крестьянин, плативший своему барину большой оброк, жил богато в собственном доме на Садовой, поставлял ко двору битую птицу, горы разных мясов, даже рыбу – иногда с тухлинкой, но чрез хорошую взятку и тухлинка благополучно сходила с рук: «Сожрут».
Щи были жирнущие, из миски вкусный пар, подавала жирнущая же баба Секлетинья в засаленном грязном сарафане с подоткнутым подолом.
Хотя день был будний, но весь Питер по приказу праздновал, лавки с обеда заперты, хозяин в шелковой рубахе, волосы смазаны репейным маслом, расчесаны на прямой пробор, свисают крышей. Из кухни несло чадом: Секлетинья и мальчишка на посылках Колька топили сало, разливали по плошкам: полицией велено завтра иллюминировать весь город.
Выпили смородинной по три стопки, похвалили, перешли на пиво. Секлетинья принесла жареной телятины. Мысли у приятелей взыграли, языки распоясались, потекла беседа. Огородник Андрей Иванович подергал черную бородку и, поблескивая белыми зубами, начал:
– Я, други мои, ко Господу прилежен и владыку нашего ростовского Арсения чту, справедлив и дерзновенен. И как вышел царский указ мужиков с землей от монастырей отобрать, Господи Боже, что содеялось... Мужики бросились рубить монастырские леса, сено грабить, рыбу в святых прудах да озерах ловить... Арсений монахов выслал: «Братие, защищай Божье имущество». Куда тут!.. Мужики монахов так взлупили, едва ноги унесли: «Бей долгогривых по царскому приказу!» Вот вам, други мои, каков наш царь-государь...
– А-я-яй, а-я-яй, – изумился хозяин, отирая рушником взмокшее лицо.
– И собрал нас, почетных прихожан, митрополит Арсений на первой неделе великого поста в Белую палату. «Ну, говорит, православные, по милости нового царя нам, монахам, с голоду умирать. Например, говорит, воевода ростовский Петр Протасьев был распален указом царским, тотчас по всем вотчинам монастырским опечатал все житницы, оставив меня со всем духовенством без пропитания, всем нам идти нищими по миру. О-хо-хо, о-хо-хо... Да этак, братия, говорит владыка, и турецкий султан не поступил бы со своими подданными, как дозволил себе царь православный. О-хо-хо, о-хо– хо... Царь жизнь нашу приводит к стенаниям и горестям...» Тут владыка Арсений прослезился, и мы все от мала до велика заплакали.
Хозяин-мясник, слушая земляка, тоже заплакал, затряс головой и засморкался в ручник.
– Я владыку Арсения знаю, я его знаю... Горячий, справедливый пастырь, – сказал он и предложил выпить с горя крепчайшей тминной.
Хозяин с огородником пили рюмками, Митрич пил стаканом.
– И вот, други мои, – опять заговорил Андрей Иванович, закусывая соленым, с чесночным духом, огурчиком, – и достает владыка из-под рясы бумагу и оглашает жалобу в Сенат, написанную по-латынски и по-русски зело умственно и плачевно. «Вот, говорит владыка-митрополит, сию бумагу острого и высокого рассуждения я завтра же отправлю с иеросхимонахом Лукою в Санкт-Петербург».
– Я хорошо вестен, что с сим старцем Лукою содеялось и как Петр Федорович его обласкать изволил, – прогудел красный от лихого пития царев лакей.
– Погодь, погодь, Митрич. Дай досказать, а ежели навру, поправишь. И вот, други мои, минуло с того времени два месяца. И возвращается из Питера наш иеросхимонах Лука чуть жив и докладывает митрополиту ростовскому Арсению: «Вручил, говорит, аз грешный оное прошение во царские его величества руци, припав к стопам его, в Сенате, весь генералитет тут был, и обер-секретарь с расстановкой то прошение огласил. Тогда его величество пришли в сугубый азарт, закричали на меня гласом велиим, затопали: „Вон! Вон, бородатый козел! В крепость! Молчать, молчать!“ Меня тут сразу из ума вышибло, покачнулся и врастяжку на пол повалился. И закатали меня за сию бумагу острого и высокого рассуждения на шесть недель на хлеб и на воду в Невский монастырь под караул...»
Секлетинья поросенка с кашей подала.
– А ну, расскажи, Федор Митрич, как же государыня-то молодая, она-то что? Ведь ты денно-нощно возле царской семьи трешься, поди много знаешь. Не таись, люди свои...
– Много знаю, да мало болтаю, – приосанился Митрич, но пьяная голова его клонилась. – А кабы болтал, давно бы на каторге в Сибири был. – Он помолчал, покряхтел, для отрезвления понюхал табачку. Огородник с хозяином уставились в его усатый рот, ждали откровений. – Государыня тихо-скромно себя соблюдает, жительствует от царя в особых покоях, а царь все с Лизаветой Романовной... Она привязала царя-то к себе, как коня к столбу. Все с ней да с ней блезир ведет...
– Блезир? Ишь ты, – прищелкнул языком огородник.
– А государыня по их пьяным куртагам не ходит, а сидит смирнехонько да тихомолком дело делает.
– Тихомолком? Ишь ты...
Хозяин положил Митричу поросенка с кашей. Митрич тяжело задышал, расстегнул пуговки штанов, принялся за поросенка.
– Да, да, – сказал хозяин. – А чем-то попахивает в воздухе таким-этаким... Быть смуте!.. Вот только как бы государыня не сплошала да не угодила в монастырь.
Огородник перекрестился и вздохнул. Митрич сказал:
– Не в монастырь, а похуже. Мы-то все знаем... Слуги-то все тайности ихние больше царя знают, да молчат. Вот и я помалкиваю...
Хозяин лукаво усмехнулся, налил тминной.
– А ну, за великого молчальника, за Федора Митрича выпьем здравицу!
Выпили. Митрич, зажав в горсть бороду, таинственным шепотом сказал:
– Намеднись Лизка самого-то по щекам хлестала, три оплеухи нанесла... Ну какой же это, к свиньям поганым, царь? Бывало, Петр Великий, дедушка-то его, сам всех по зубам бил. Вот это царь!.. А этот хоть и внук, а дерьмо. Тот куст, да не та ягода. Дурак не дурак, а захлебнувшись.
– Царь! Царь! – послышались на улице резкие выкрики.
А в комнату ворвались ребятишки!
– Батеньки! Царя везут!
Все бросились к окну, распахнули настежь.
2
– Эвот, эвот Корф катит, генерал-аншеф, полиции начальник, – тыча пальцем в пролетевшую тройку, пояснил мясник Хряпов. – А с ним рядом на лошаденке скачет евонный адъютант Болотов, большого ума барин.
За Корфом пронеслась другая тройка, за ней третья – пыль столбом, вслед им взвод конных голштинцев, затем на паре гнедых в открытом лакированном экипаже Петр с Елизаветой Воронцовой, следом за ними еще две тройки с девицами и хохочущими офицерами, сзади опять взвод голштинских драгунов на чистокровных скакунах. Драгуны в светло-голубых с белыми отворотами мундирах и в больших с крагами перчатках формы Карла XII. По обеим сторонам всполошившейся улицы бежал простой народ, громко крича кто «ура», кто «дурак»; в воротах, на перекрестках, одеваемые облаками пыли, тоже толпились праздные зеваки. Вдруг веселый шум толпы покрыла пронзительные озорные голоса:
– Эй, Лизавета! Не на свое место уселась!
– Ура Катерине Алексеевне!.. Ура!!!
– Глянь, братцы!.. Новая государыня... Царская пресуха...
– Га-а-а!!! А подать сюда!.. – вопила конная полиция, надвигаясь на толпу. – Где крикуны, где они?.. Га-а-а... – улыбаясь во все лицо, не страшно грозили полицейские нагайками.
– Ура-а!!! Ура!.. Дура-ак!..
Но все промчалось, прогремело, все заволоклось плотной тучей пыли. Только собачий лай стоял да кибитка протарахтела сзади. На кибитке подпрыгивает сундук, в нем что-то брякает, как сухие кости. Возница, надвинув шляпу на глаза, постегивает лошаденок и свистит.
– А это наш Наумыч, – продирая осовелые глаза, мычит пьяный Митрич. – Глиняные трубки за царем везет. Для раскури, значит. А царь поехал на веселую пирушку к дяде за город...
– К принцу Жорже?
– Пошто к Жорже... К Петру Голштейн-Бекскому... У царя дядьев-крохоборов не обери-бери...
Хватаясь за стены, Митрич едва дополз до дивана, повалился и заснул.
Хозяин сел к столу, спросил огородника:
– На много ль тысяч сделку с двором ладишь повершить?
– Да тысяч десятка на полтора, а то и больше. Ведь я первый раз здеся. У меня на огородах капуста, лук, огурцы, морковь. Да вот второй год к кофеям цикорий развожу, уродился добрый. А огороды у меня огромадные...
– Доведется тебе, землячок, тысчонку на смазь в дворцовой конторе выбросить, как говорится, барашка в бумажке.
– Ой... А где мне взять?..
– А ты думал как? Ты еще, брат, вижу, не напитерился, голенький. Я дам, ежели нет. – Хозяин принес в мешочке золото, положил на стол гербовый вексельный лист. – Вот тебе тыща, пересчитай. А теперича давай вексель на тысячу двести. А ты думал как? Нет, я вижу, ты вовсе даже не напитерился, плохой из тебя купец будет, плохой... И еще вот чего, друг: празднички мы с тобой погуляем, условие с дворцовой конторой заключишь да гони-ка ты опять в свой Ростов, сколачивай-ка всех огородников тамошних в один кулак, вроде как артель за круговой порукой. Я тебе помощь окажу большое дело заварить, чаю – вы меня апосля отблагодарите.
– Какое ж дело-то, Нил Иваныч?
– А вот какое дело: на всю армию и флот соленые огурцы да рубленую капусту заготовлять, да грибы соленые, да яблоки моченые, дело прямо стотысячное. На всю армию и флот! Чуешь? А то дворянчишки из своих имений доставляют... Надо их нашему брату всех взять под ноготь: купцам торговать, дворянам служить да войну вести... Чуешь, где ночуешь? Ха!.. Я четверых дворянчиков – мясом было вздумали торговать, нас, мясников природных, хотели сковырнуть, а на-ка выкуси, – я их всех в трубу пустил, сам едва в долговую яму не попал, да Никола-угодник спас, а их всех без порток оставил!
Хозяин захохотал; глядя на него, несмело засмеялся и гость.
– Ну, милай, – расчувствовался хозяин и обнял гостя. – Я мужик, ты из голытьбы посадской, а вот теперя кто мы с тобой? Купцы мы!
– Так, так, Нил Иваныч, купцы.
– Я чаю, многие из мужиков ныне в купечество пойдут. А не пойдут, дураки будут, баре задавят их капиталищем своим, хоть хозяева они никудышные, зато капиталов много. Вот в чем суть. А мужик али, допустим, какой посадский головастый человек, он с умом, он с опытом и работать умеет. Вот ужо я тебя с моим закадычным другом Барышниковым сведу... Вот хват!.. Ну и хват!.. – И хозяин пересказал гостю мошеннический случай с селедками и золотом.
– Да неужто?!
– Уж поверь!.. Сам-то он не говорит, а слушок-то катится. Ныне две лавки имеет, Барышников-то, да трактир. Ужо сходим. Секлетинья! Полпива жбан, да пущай хозяйка выйдет сюда.
На диване блаженно похрапывал упившийся Митрич.
3
Государя встретил у подъезда шестидесятипятилетний фельдмаршал принц Петр Голштейн-Бекский со своими адъютантами-голштинцами. До прибытия царя в зале стояло у всех угнетающее чопорное настроение: принц Петр с семейством помешались на этикете и придворных приличиях. Но появившийся в зале узкоплечий царь с детским лицом и задорным блеском в выпуклых глазах сразу сбил и спесь и этикеты.
– Здравствуйте, господа! – крикливо поздоровался он, вбегая в залу. Все изогнулись в низком поклоне. Дамы стали приседать. Кавалеры вместе с Гудовичем и трое толстобрюхих – старый князь Никита Трубецкой, голштинцы: генерал Шильд и полковник фон Берг – окаменело стояли навытяжку. – Фэ! Духами воняет, как в аптеке. Теперь время военное, господа. Медам, прошу садиться. Гудович, трубку...
И несколько десятков голландских глиняных трубок, привезенных императором, быстро задымили. Даже те, кто сроду не курил, неумело набив трубки кнастером и другими табаками, в угоду царю тоже зачадили, перхая и покашливая. В зале стало как в харчевне. Голштинские мужланы то и дело поплевывали сквозь зубы на ковры, им стал подражать и царь. Густые клубы дыма заволокли пространство. Дамы отмахивались веерами, утыкали носы в раздушенные платочки. А царь, как журавль, расхаживал ко комнате, больше всех дымил, улыбался, похохатывал:
– Прекрасно, прекрасно. Воин обязан курить. Все должны курить, включая женщин... Да, да, медам! Я опубликую указ... С некурящих мужчин – штраф, с хорошеньких женщин – фанты... – он шутил то с тем, то с другим, старца Никиту Трубецкого похлопал ладонью по тугому животу: – Плохо, князь, на экзерцициях стараешься, жиру много... Как на войну с Данией пойдешь? Медам, позвольте отрекомендовать! – возгласил царь, подталкивая чрез табачный туман только что вошедших девиц в крикливых нарядах. – Вот плясунья Полина, исполнит зондер-танец, вот беленькая попрыгунья Каролиночка, по канату, как по плац-параду, ходит... Лутче князь Трубецкого... Вот Мэри, вот Лизетт...
Развязные девчонки, подпрыгивая и посмеиваясь, приседали, вздергивали обнаженными плечиками. Дамы, брезгливо морщась, осматривали их в лорнеты, но сквозь дым было плохо видно.
– Откройте окна. Ради Бога! Этак задохнуться можно, – взывали дамы.
Окна распахнули. В сад повалил дым, как из горящего здания. А трубки попыхивали и попыхивали; особенно старались бравые голштинцы – их человек двадцать – и сам Петр.
В этой бесшабашной обстановке чванливый хозяин чувствовал себя подавленно. Хотя он и привык к беспечным фривольностям царственного своего племянника, но... помилуйте... на что это похоже?.. В его вельможные палаты затесались какие-то крашеные девки, какие-то... какие-то... О позор! Впалые щеки его покрыл нервный румянец, губы дрожали. Он растерянно взглянул в набеленное лицо добрейшей своей, расфуфыренной в пух и прах старой принцессы – полуфальшивые бриллиантовые серьги мастера Позье тряслись в ее оттопыренных ушах, она, лицемерно и болезненно улыбаясь немилым гостям и императору, тоже мучительно страдала. Принц незаметно перевел ревизующий взор в сторону иностранных дипломатов. Министры – английский Кейт и прусский Гольц – неотрывными взглядами следили за пустоплетом-царьком, изредка перебрасываясь между собою сухими короткими фразами и двусмысленно подмигивая один другому.
Принц все более и более омрачался.
По блестящему паркету, по турецким коврам неслышно подскользил к нему обер-лакей в разноцветной, как павлин, одежде.
– Ваша светлость, стол готов.
Принц приблизился к царьку.
– Государь, рад просить ваше величество и всех любезных гостей отужинать, – громко проговорил он с кислой улыбкой.
Царь, ничего не ответив, швырнул трубку в хрустальную с бронзой вазу.
Величаво подшагав, гремя шпорами, к Елизавете Романовне, принц с изысканной простотой предложил ей руку и вопросительно посмотрел на императора. Тот было направился к старой принцессе, чтоб в первой паре открыть шествие в столовую, но вдруг передумал, торопливо забежал вперед, повернулся лицом к строившимся парам, трижды ударил в ладоши.
– Медам, мсье! Я церемоний не терплю. Стол брать штурмом. Места взахват!.. Кто где, кто где... Бегом, марш! – и, подпрыгивая на негнувшихся ногах, побежал через комнаты в столовую, за ним стадом вся толпа.
Толстобрюхий князь Никита Трубецкой, рискуя мгновенно кончить жизнь апоплексическим ударом, страшно пыхтя и сразу вспотев, прибежал к столу вслед за царем вторым.
– Здесь, ваше величество! – радостно отрапортовал он, задыхаясь.
– Молодец, князь... Садись рядом!
Стол взят штурмом. Комедиантки, итальянские певицы и танцоры с наскока усаживались возле довольного царя. Грузная Елизавета Романовна, раскачивая наливными плечами, прибежала последней, и ей не было места.
– Гудович, встань! – скомандовал царь. – Романовна, садись. Гудович, стой сзади нее...
– Срам, срам, – шептались дамы Трубецкая, Разумовская, Строганова, Брюс и другие, – с кем это он нас посадил, в какой компании?.. Комедиантки и какие-то цирюльники... Фи...
– Медам! – услыхал чутким ухом Петр. – Среди женщин нет чинов... Все равны, все равны.
Взглянув на прусского посланника Гольца, император встал, и все вскочили.
– Прошу поднять бокал за мой камрад великого Фридриха. Ура-а! Репнин, я назначаю тебя министром-адъютантом его величества короля Фридриха! Волков, издать о сем указ!
Князь Репнин и Волков поклонились.
Началось пьянство и обжорство. Скуповатый хозяин принц Петр с тоской посматривал на шумную ватагу прожорливых комедиантов: голштинцы, девчонки и танцоры поглощали снедь и пития с аппетитом голодной саранчи.
Веселый ужин, весь в смехе, болтовне и выкриках, тянулся довольно долго. Почти все гости, кроме фельдмаршала Миниха, кроме хитрого, все подмечающего Гольца и некоторых чопорных дам, были довольно пьяны; даже у старца Никиты Трубецкого по-хмельному отвисла нижняя губа. Стоявший за государем острослов и шутник Строганов усердно подливал в бокалы царю и князю Трубецкому.
– Пей, дедушка, пей, – гримасничая и подмаргивая правым глазом, понуждал взбалмошный гуляка-царь своего несчастного соседа.
Шум и гам – как в базарной харчевне, где гуляют дорвавшиеся до водки ямщики.
Царь своим пронзительным криком покрывал все голоса, он нес несусветную ахинею, мысли его путались, были сумбурны. Впрочем, его почти никто не слушал.
– О мой Фридрих! – кричал он, путая немецкую и русскую речь. – Мы скоро с тобой встретимся... Дания будет бита! Я еще юношей с отрядом карабинеров разогнал становище богемских разбойников... Ах, вы не верите?
– Не богемских разбойников, ваше величество, а табор мирных цыган, – возразил ему из хмельного тумана резкий чей-то голос, похожий на голос австрийского посла.
– Молчать, молчать! – и царь, сердито гримасничая, стал совать девчонкам в нос перстень с портретом Фридриха. – Целуйте, поклоняйтесь!.. Встать! Впрочем... вольно. Романовна!.. В Ораниенбаум. Актеры, медемуазель! В Ораниенбаум!.. Вы услышите там в моей персоне неплохого скрипача. Полина, Лизочка! Ха-ха-ха... Царь ваш ох! —мелел, ох! – мелел...
– На воздух! В сад... Здесь так накурено, такая духота!
– Ваше величество, ве-великий государь, – покачиваясь и посовываясь носом, склонился перед царем изрядно подвыпивший кутила Роман Воронцов. – Соизвольте проследовать в сад... Там чи-чистый воздух... и... и... белая... (Воронцов громко икнул) белая ночь... ваше величество, – он, как теленок, облизывал толстые губы, и выпуклые глаза его были глупые, телячьи.
Куранты, вызванивая наивный серебряный мотивчик, пробили двенадцать. Объевшиеся гости, пыхтя и шатаясь, повалили чрез веранду в сад. Впереди, повиснув на плече Строганова, потешно семенил пьяный император.
4
В тихом воздухе застыла белая невская ночь. Небо на западе было еще нежно-палевым, с перламутровым отсветом. Отраженные лучи давно закатившегося солнца еще блуждали в онемевшем пространстве. Весь небольшой загородный сад, огражденный чугунной решеткой, наполненный дремавшими деревьями хвойных и лиственных пород, с затейливыми коврами цветников, с немудрыми гипсовыми статуями, с пересохшим фонтаном, с прямолинейно расчерченными желтыми дорожками – напоминал собою живую акварель изысканного вкуса. Чем-то хрупким, к чему нельзя грубо прикоснуться, а можно лишь благоговейно созерцать, казался этот милый уголок, пронизанный задумчивым светом прозрачных северных небес. Блаженный покой и тишина.
И, разрывая эту тишину, попирая топотом веселых ног, крикливыми возгласами, пьяным смехом, визгом, ватага царедворцев сразу вдребезги разбила, как драгоценный сосуд тончайшего стекла, эту невскую чудодейственную ночь и, разбив, стала грубо топтать ее осколки.
Очумелые гости, вытаращив посоловевшие глаза, шатались по широкой дорожке, охваченной бордюром подстриженных кустарников. Винные пары на свежем воздухе пуще ударили в мозг и в ноги. Пьяные люди вскоре перестали соображать, где они, с кем они, и, поощряемые самим императором, который гундосо покрикивал: «Без церемоний, господа, без церемоний!» – распоясались вовсю.
Трое Нарышкиных (придворный шут Лев Нарышкин успел нарядиться кормилицей) ударились в пляс, падая и сминая цветочные клумбы. Приплясывали и барыни, жеманно придерживая концами пальцев свои платья; однако хмель бросал их в стороны; они с хохотом валились в объятия молодого генерала Мельгунова или подвернувшихся голштинцев. Гудович залез на березу и каркал вороном. Гости гонялись друг за другом и за визжавшими актерками (царь по-немецки поощрял: «Хватай девок, хватай девок!»), бесцеремонно поддавая один другому коленом киселя, играли в чехарду, издевались над толстобрюхим князем Никитой Трубецким: два голштинских молокососа Ланг и Грин с лошадиным ржаньем свалили князя на дорожку и под хохот нахалов стали загибать ему салазки.
Охмелевший старик в возне чуть не умер; весь испачканный песком, он крикнул голштинцам: «Мерзавцы, прочь!» Едва дополз до скамейки и, обхватив голову, заплакал: «Оскорбляют. Такое унижение... Я князь! Я древнерусский князь, мерзавцы». Седая голова без парика тряслась, бежали ручьем слезы, утирался обшлагом кафтана и с ненавистью бросал взоры в сторону царя.
Гримасничая и подмаргивая правым глазом, предоставленный самому себе, царь, подсаженный шутом Нарышкиным, кой-как вскарабкался на кирпичный пьедестал с солнечными часами и, став в позу триумфатора, резким голосом кричал:
– Остригу бороды всем попам! Иконы вон!.. Мы с братом Фридрихом завоюем весь мир!.. Воля Фридриха – воля Божья... Молчать, молчать! Где Гудович?
– Здесь, ваше величество! Карр... Карр...
– Гудович! Скачи в Петропавловскую крепость... Салют из всех пушек... Преклоняйтесь, все преклоняйтесь... Канальи, мизерабли, разбойники, разбойники, русские подлецы... – Он выхватил длинную шпагу, покачнулся и упал.
Отделившись от группы трезвых и сказав: «Пардон, пардон», к царю пошагали долговязый принц Петр и фельдмаршал Миних, чтоб как-нибудь затушевать это постыдное зрелище. Напересек им, чуть не опрокинув Миниха, промчался за девчонками пьяный голштинский ротмистр Витих, он улюлюкал и лаял по-собачьи. В тон ему Гудович каркал с березы вороном. Два голштинца – фон Берг и майор Стефани, обхватив одно и то же дерево и столкнувшись лбами, мерзко очищали желудки. Гофмаршал Измаилов на веранде прямо из горлышка тянул вино.
Жалкий царь, впавший в охмеление и всеми забытый, сидел на земле, вытянув негнувшиеся ноги; он припал спиной к пьедесталу, опер ладони о землю, свесил голову на грудь и что-то бормотал. Шпага валялась возле. На царя никто не обращал внимания, даже Елизавета Воронцова. Оливкового цвета широкое лицо ее раскраснелось, оспенные рубцы выступили ярче, она откалывала трепака с тайным секретарем красавцем Волковым. Упившийся Мельгунов лежал пластом в кустах и охал. Разгульный Роман Воронцов, сбросив кафтан, затеял борьбу с Нарышкиным, он свалил Нарышкина, и оба они, взлягивая ногами и пыхтя, впереверт катались, орали, превращая цветущую картину в грязь. Шум, крики, визги, беготня. В беседке бесшабашно наяривала музыка.
– О, милый мой дядя, спаси меня, спаси меня, – простонал император навстречу принцу. Он силился приподняться, побледневшее лицо исказилось скорбной гримасой, в его неустойчивой душе – трагический разлад и чувство страха. – Да, да, меня убьют здесь, в этой стране... Проклятая, ненавистная Россия. Дядя, спаси меня, спаси, спаси...
– Что за вздор! Любезный мой мальчик! Ты вернешься победителем из похода в Данию. Царствование твое будет из славных славное...
Вместе с Минихом и подбежавшим Александром Шуваловым они бережно поставили царя на ноги, кой-как отряхнули его запачканный мундир, поправили сбившийся парик, вложили шпагу в ножны, повели. Из голенищ царских ботфорт торчали анютины глазки с резедой. Предупрежденная, беззаботно подковыляла толстуха Елизавета Воронцова. Досадливым голосом спросила:
– Готов, Пьер?
– Как видишь, Романовна... Готофф, готофф. Гудович, трубку!
– Карету его величества! – скомандовал принц Петр.
– Карету его величества! – подхватил команду начальник полиции Корф.
– Карету его величества!!! – прокричали два лакея и бросились к конюшням.
На террасе, в каменной позе, с окаменавшим лицом стоял прусский посланник барон Гольц. Губы его кривились, глаза презрительно щурились.
– И это русский император, – с холодной надменностью бросил он в воздух.
А сидевший рядом с графиней Брюс английский министр Кейт сказал ей:
– Послушайте, графиня, да ведь ваш император совсем сумасшедший. Не будучи безумным, нельзя так поступать, как он поступает... Всех этих голштинских солдафонов следовало бы повесить на дереве. О, позор...
– Бедная Екатерина, – вздохнув, тихо сказала Брюс и потупилась.
– Смею просить вас, графиня, передать ее величеству мое отменное, наилучшее почтение.
Звуки бубенцов н крики «ура» возвестили об отъезде государя. Вся вельможная знать, пошатываясь, поддерживаемая лакеями, помаленьку разбрелась к экипажам. Принц Петр, высокий, испитой и тощий, вместе с лакеями и взводом гренадеров лично хватал за шиворот пьяных голштинских офицеров, кричал солдатам:
– Таскайте их вон, валяй на рюска телег, вози прямо гауптвахт! Шволочь...
И опять кричал:
– Девка, девка, актерка и вся шволочь – вон, вон! Взашей!
Сад опустел. В гостиной, прижавшись к плачущей принцессе, лила слезы ее юная дочь. Обе они оплакивали саксонскую и севрскую побитую посуду, истоптанный, как табуном коней, сад.
– О варвары... о варвары...
Глава XII
Умная «дура». Гвардия гуляет
1
Трехдневные торжества начались 9 июня благодарственным молебствием во всех церквах. Здания украшены прусскими и российскими флагами. На Дворцовой площади государь произвел осмотр гвардейским и полевым полкам, поздравил войска с русско-прусским миром. Прогремели салюты из пушек и ружей. Войска и сбежавшиеся народные массы царское поздравление приняли холодно. Народ, как обычно, «ура» не кричал, шапок вверх не бросал, стоял молча.
Никита Трубецкой в церкви и на параде отсутствовал: лежал дома, страдал от вчерашней оскорбительной пирушки.
Петр тоже уныл, не оживлен, чувствовал на душе горечь. Предстоящий отъезд на войну, свидание с Фридрихом и перспектива триумфального возвращения с поля брани сегодня не радовали его. Уверенность в грядущих своих успехах в нем заколебалась. Пытливо, с внутренним трепетом он всматривался из-под полей большой, надвинутой на глаза треугольной шляпы в суровые лица проходивших мимо него гвардейских полков. Сердце его замирало. «Да, да, они янычары... Настоящие янычары. К черту гвардию, распустить гвардию, вывесть из столицы вон – и, может быть, правы Фридрих и Гольц, указывая мне, что я окружен врагами...»
Он возвращался домой в золоченой карете один, твердил вслух:
– Этот день будет для меня несчастьем. Проклятая страна... Боже, убереги меня от врагов, не отнимай из моей жизни мою Романовну. Боже, уничтожь, унизь Екатерину.
Прибыв во дворец, он с какой-то фатальной нежностью бросился обнимать Елизавету Воронцову, он весь дрожал, озирался, гримасничал, нервно шептал:
– Романовна, Романовна... Друг мой... Спаси меня, побереги.
Императрица Екатерина сегодня чувствовала себя тоже не в своей тарелке: болела голова, шалили нервы, она была внутренне возбуждена, но старалась казаться спокойной.
– Итак, ваше величество, – начала тихо, по-французски, Екатерина Романовна Дашкова, – уже многие приготовления, благодаря моему неусыпному старанию и помощи друзей моих, приходят к концу.
– Какие приготовления, к чему приготовления? – с лицемерным неведением приподняла Екатерина черные брови.
– Ваше величество! – обиженно воскликнула Дашкова. – Но ведь события близятся, все готово...
– Вы долго, мой друг, будете одержимы пророчеством? – Екатерина скрашивала свои колкие слова обольстительной улыбкой, нюхая букетик резеды. В закулисных политических делах Екатерина была осведомлена в десять раз лучше Дашковой. Но молоденькая Дашкова, имея в руках кой-какие нити борьбы придворных партий, наивно воображала, что именно она, а не кто-либо другой, есть главная пружина «заговора» в пользу Екатерины, пред которой она преклонялась горячо, искренно и страстно.
– Вы столь неопытны, что роль дельфийской Пифии вам не к лицу, мой юный друг, – продолжала государыня. – И напрасно вы берете на себя роль Сибиллы.
Тщеславная, болезненно самолюбивая Дашкова была потрясена пренебрежительным отношением к ней Екатерины. Широко открытые глаза увлажнились, она всплеснула руками и подалась всем корпусом к Екатерине.
– О, ваше величество! – воскликнула она трагическим шепотом. – Вы все еще продолжаете мне не доверять... Но знайте, что...
– Именем Бога умоляю вас, княгиня, – перебила ее Екатерина, – не подвергайте себя опасности... Если б вы из-за меня потерпели несчастье, я вечно буду жалеть...
– Ваше величество! Как бы ни была велика опасность, она вся упадет только на меня. Если б моя беззаветная любовь к вам привела меня к эшафоту, верьте, вы не будете его жертвой...
Екатерине ничего не оставалось, как притянуть к себе Дашкову, поцеловать ее в лоб и сказать ей:
– Ну что ж вы, друг мой, знаете? Я рада выслушать вас... Только ради Бога – тише... Каждая дверь, каждая маленькая щелочка – это большое ухо.
Боясь, как бы ее не оборвала Екатерина, и подавив в себе вздох обиды, княгиня Дашкова заговорила взволнованно и быстро. Она дважды имела свидание со своим дядей Никитой Паниным, она сообщила ему, что составлен комплот с целью свергнуть Петра и возвести на престол Екатерину. Панин поддакивал, соглашался, говорил, что другого средства спасти Россию нет, но высказывал опасения возможных междоусобий. (Красиво очерченные глаза Екатерины едва заметно ухмыльнулись: она не могла себе представить более разительного контраста, чем молоденькая пылкая Дашкова и медлительный, чрезвычайно осторожный Панин.) Затем Дашкова, все более возбуждаясь, перечислила и заговорщиков: Репин, Ласунский, Пассек, двое Рославлевых, Бредихин, Орловы и другие. (При упоминании об Орловых сердце Екатерины забилось чаще.) Ну вот, например, она разговаривала на ту же тему с некоторыми молодыми офицерами, сослуживцами ее мужа, – офицеры совершенно соглашались с ней, называли своих товарищей, тоже согласных действовать, как только император уедет к заграничной армии. Ей хотелось бы привлечь к заговору и гетмана Разумовского, она думает переговорить об этом с Мельгуновым...
– Удивительные новости вы, мой друг, сообщили мне, – кусая кривившиеся в усмешку губы, прервала ее Екатерина. – Я не ожидала, что вы такая... такая отважная.
– Ваше величество! Будьте готовы. Время близится. Момент может наступить внезапно. А мною все сделано, все нити заговора в моих руках...
– Но мне сдается, что у вас нити не от заговора, а от разговоров. А сие, мой друг, не одно и то же. Итак, Кэтти, будьте сугубо осторожны, умоляю вас.
Слушая мелодичную болтовню подруги, Екатерина внутренне улыбалась: прежде чем княгиня Дашкова услыхала первое слово о возможности переворота, Екатерина уже в продолжение шести месяцев, с момента воцарения Петра, лично сносилась со всеми главными лицами ожидаемых дворцовых событий, но она вела опасную игру необычайно скрытно, не оставляя ни малейших подозрений не только в русских царедворцах партии Петра, но даже в проницательных хитрых всезнайках – иностранных послах.
Не в силах разгадать тайных дум Екатерины, княгиня Дашкова чувствовала себя подавленно, как маленькая девочка перед строгой тетей.
Прогремел полдневный выстрел пушки. Вошла горничная Катерина Ивановна.
– Ваше величество, мсье Мишель ожидает вас к туалету...
2
Через два часа Екатерина и княгиня Дашкова присутствовали на парадном обеде. В большой дворцовой зале сервированы столы на четыреста персон. За «высочайшим» столом – в средине, на своем обычном месте, Екатерина, на конце стола – Петр, рядом с ним барон Гольц, дальше – вельможи первого ранга с женами, иностранные послы, Елизавета Воронцова и родственники царя – голштинские принцы Георг и Петр. Царь трезв, но не в духе. Он бросал уничтожающие взгляды на Екатерину. Она старалась казаться спокойной, расточала соседям очаровательные улыбки, но душа ее вся во мгле.
Царь предложил три тоста: за императорскую фамилию, прусского короля и мир с Пруссией. Дежурные офицеры закричали по коридорам, по лестницам, до самой улицы: «Салют, салют!» Уличный часовой, задрав голову, крикнул махальщику на крыше: «Салют!» – махальщик взмахнул крест-накрест двумя флагами, с крепости загремели пушки.
Все поднялись, поднялся и Петр. Сидела лишь Екатерина, она отхлебнула шампанского и поставила бокал. Все прокричали «ура», выпили, сели. Царь сразу вскипел, в бешенстве стал гримасничать, кривить губы, приказал стоявшему сзади его кресла дежурному генерал-адъютанту Гудовичу:
– Андрей Васильич, сейчас же спроси ее величество, почему она не потрудилась подняться, когда пили здоровье императорской фамилии?
Гремели пушки, дзинькали стекла в окнах и хрусталь на столе, играл на хорах оркестр. Выслушав Гудовича, Екатерина опустила глаза и с твердостью сказала:
– Передайте его величеству, что, по моим соображениям, императорская фамилия состоит из его величества, меня и нашего сына Павла, посему – требование императора, чтоб я вставала, кажется мне бессмысленным.
За столом гудел шум, разговоры не прерывались, но все сразу подметили что-то неладное и навострили слух.
Гудович, подойдя к Петру, доложил ответ государыни, елико возможно смягчая стиль ее выражений, Петр завертел головой во все стороны, пальцы левой руки трепетали, правой судорожно комкал салфетку.
– Передай ей, что она дура. Она должна знать, что к императорской фамилии принадлежат и мои дяди, принцы Голштинские... Дура она... Ступай!
Гудович, пожав плечами и изменившись в лице, нога за ногу направился к государыне. А царь, поймав горящий взгляд Екатерины, вдруг через весь стол крикнул ей:
– Дура!
Разговоры и звяк серебряных ножей и вилок на мгновение пресеклись. Грубое слово упало, как камень, как грязный плевок. Всем стало крайне неловко. Барон Гольц хмуро поморщился. Все подняли головы, безмолвно вращая глазами от Петра к царице. На мгновенье – немая картина. Но воспитанность высшего общества сразу сбила неловкость молчания – снова шум, разговоры, манерность и шуточки, гости ловко прикинулись глухими ко всякого рода «высочайшим» вульгарностям.
Однако все ждали скандала, все в страхе готовились к дальнейшему гневу царя, как бы царь не обрушил гнев на их головы. Всяко бывает...
Царь резко схватил граненый графин бургундского, налил в фужер и с жадностью выпил. Жидковолосые брови его скакали вверх-вниз, глаза то презрительно щурились, то вдруг выкатывались в приступе исступления, в горле переливались хрипы нервного удушья.
– Александр Сергеевич, – обратилась царица к стоявшему за ее креслом графу Строганову, глаза ее покрыты слезами, уши пылают, на щеках красные пятна. – Потешьте меня чем-нибудь веселеньким. У вас такой изобретательный ум... Я вас прошу.
Массивный Строганов неуклюже согнулся, деланно осклабился.
– Был такой, ваше величество, казус, занесеныый в скрижали амурных похождений французских пейзан. Однажды, лунной ночью, молодая прекрасная пастушка наткнулась в поле на спящего полуодетого юношу...
Екатерина чрез силу смеялась, но слезы скандально крупнели, падали в блюдо вкусных воздушностей. Остроумный шутник вел анекдот на французском наречии. Откровенные непристойности он облекал в столь изящную форму, что они, теряя цинизм, звучали пикантно и вызывали дружный смех соседей Екатерины.
Слегка опьяневший Петр, справившись с приступом гнева, стал болтать своему соседу Гольцу всякую несуразицу, восхвалял себя и Фридриха, говорил о собаках, о своей знаменитой скрипке работы итальянца Гваданини, о том, что Иван Антонович сошел с ума и живет за крепким запором, что он, император Петр III, ничуть не боится один гулять пешком даже ночью по улицам города, что он досконально изучил прусскую военную тактику и берется в любой момент разбить французского полководца де Сент-Жермена. Бросая эти бессвязные фразы, сам все косился на говорливого Строганова, бормотал себе под нос: «Молчать, молчать, обезьяна!» Пил вино, чокался, пил, затем стал хохотать по-солдатски, раскатисто. Гольц все больше и больше мрачнел, морщился, с горечью думал: «Шут не может долго оставаться на троне».
Обед закончился. Хор солдат орал под окнами походные, с присвистом, песни. Царь, удаляясь в покои, приказал князю Барятинскому арестовать Екатерину, а Строганова немедленно выслать в его загородный дом. Барятинский растерялся. Он бросился к принцу Георгу, умоляя его как-нибудь исправить столь невероятный приказ об аресте царицы.
Рыжий и толстый принц Георг, не менее пьяный, чем император, шумно вломился в царские покои и, не обратив внимания на полураздетую Елизавету Воронцову, шмыгнувшую за китайскую ширму, сразу накинулся на племянника:
– Прошу тебя, милый Пьер, тотчас же отменить постыдный приказ об аресте жены.
– Ни-ког-да...
– Этой глупостью ты губишь себя и... нас всех...
– Как ты осмеливаешься мне это говорить? Мне, императору? Молчать! Руки по швам!..
– Любезный Пьер... Брось глупости. Я говорю с тобой как отец. Ты только подумай, если еще на это способен, что ты наделал? Что скажут про тебя иностранные посланники?
– Пусть только пикнут, я в пять минут вышвырну их за пределы России...
– Так может рассуждать только помешанный или от природы слабоумный... А Гольц? О-о, что он напишет великому Фридриху?
– Молчать! Все письма Гольца перлюстрируются моей канцелярией, Александром Шуваловым... Гольц – мой друг...
– Ты хочешь, чтобы завтра же вспыхнул в столице бунт? Ты этого хочешь? Ты, верно, забыл про шлиссельбургского узника? Так я тебе напоминаю о нем. И я не уйду отсюда, пока ты не отменишь свой дурацкий приказ.
– Старый баран! – скакнул Петр к дяде и выхватил свою огромную шпагу. – Сатисфакция, сатисфакция!
Принц отпрянул к печке, закричал:
– Спасите от этого пьяницы!.. Эй, слуги! – и тоже обнажил шпагу. Их шпаги со звяком скрестились.
– Я снесу с плеч твою глупую башку! – кипел принц, пуча глаза.
– А я разрублю тебя пополам, как полено! – с хрипом выплевывал царь.
Но обе шпаги были совершенно тупые, ими можно лишь действовать как палкой. Елизавета Воронцова, накинув халат, визжала: «Пьер, Пьер, оставь!.. Ваша светлость!» – и, схватив Петра, как за хвост, за фалды мундира, тянула его прочь; царь, пыхтя, отлягивался. Меж драчунами упал на колени рыжебородый плешивый верзила Митрич и завыл заполошным, как старая баба, голосом:
– Не допущу, вот те Христос, не допущу! Да лучше я сам себя зарежу... Вот те Христос, зарежу!.. Ваше величество!.. Ваша светлость! Миленькие... Поцелуйтесь...
Бабий вой хмельного великана был столь дик, а бородатое, искаженное ужасом лицо его столь потешно, что оба задиры, любившие Митрича, вдруг захохотали и бросили тупые шпаги на пол. Неприятный шар-мюнцель закончился. Принц от сильного волнения хрипел, как мопс. Вспыльчивый царек сразу остыл.
– Романовна, дядя! – вышагивая вспотычку по комнате и гримасничая, воскликнул он. (Сияющий Митрич почтительно подал ему шпагу.) – Как только минуют торжества, еду в Кронштадт инспектировать флот. Я его тоже веду в Данию... Слышишь, дядя? А посему... Митрич! Беги к Барятинскому, подтверди приказ о высылке этого фигляра Строганова, а что касаемо второго приказа – отменить. От-ме-нить!..
– Слушаюсь, – заторопился Митрич, выпячиваясь задом из покоев.
За ним горделиво, но тоже вспотычку, молча направился к выходу и мрачнейший принц.
3
Вечером возле многих домов зажгли смрадные плошки, а в каждом окне – по две свечи. На улицах шум, на Царицыном лугу – карусели, канатоходцы, Петрушка.
В десять часов, сытно поужинав, мясник Хряпов с огородником Фроловым гуляли по городу, прислушиваясь, приглядываясь, чем дышат люди. Приятелей удивляло, что всюду, куда они совали носы, уже известно было про великий скандал на торжественном царском обеде: приказ об аресте и «дура» были у всех на языке, все осуждали царя, жалели Екатерину. Трезвые делились мыслями втихомолку, обиняками, а пьяные болтали по кабакам и переулкам в открытую, нередко нарываясь на полицейских. В иное время за такие слова всю жизнь маяться, а вот теперь гладко сходило с рук: полицейский слегка даст пьяному в загривок и отечески пальцем погрозит: мол, сии неподобные речи болтай, да оглядывайся. Кабаки и трактиры набиты серым народом, матросами, гвардейцами, «пехтурой», дворниками, захудалыми чиновниками.
Земляки перебрались через Неву яликом на Васильевский остров, подошли к знакомому трактиру «Зеленая дубрава». Дверь трактира заперта, впустили их не вдруг.
– Уж простите Бога для, у нас се-вечер гости по выбору, – сказал малый в красной рубахе и побежал «доложиться» хозяину.
– Будь здоров, дружок Барышников! – весело приветствовал хозяина мясник Хряпов. – А мы к тебе. Вот приятеля привел. Пивцо-то аглицкое есть?
– А куда оно делось, – ответил из-за стойки быстроглазый хозяин, он высок, жилист, сухощек, рыжая бородка хохолком. – Для добрых гостей завсегда есть... Проходите вон в тот уголок.
– А селедочка-то есть? Поди, из Пруссии-то изрядно ее вывез... – и мясник, захихикав, плутовато подмигнул хозяину, а огородника ткнул локтем в бок.
– Ты лясы-то не точи, Нил Иваныч, – тенористо прогнусил Барышников. – А то матерком пущу.
Мясник Хряпов захихикал пуще, отмахнулся рукой и, брюхо вперед, повел огородника в уголок к столу.
– Хи-хи-хи... Не любит про селедки-то, в драку лезет. Ох, хитрец, ох, хитрец, – мясник снял тонкого сукна чуйку, расстегнул ворот рубахи и провел медным гребнем по напомаженным волосам и бородище.
Курносый, угреватый половой в белом фартуке притащил пива и посоленных ржаных сухариков. Трактир богатый, обширный, высокие стены оклеены цветистыми шпалерами, столики покрыты опрятными скатертями, много мух, босоногие мальчишки в красных рубахах отгоняют их от посетителей метелками из конского волоса.
За соседним столиком полный, пучеглазый помещик, покуривая трубку, ведет деловую беседу с сенатским чиновником и подьячим о продаже трех крепостных музыкантов и чернобровой девки: «Не девка, а богиня, любую барыню за пояс заткнет». Дальше за пятью сдвинутыми столами шумно пьет «зелено вино» большая компания гвардейцев.
– А ну, ребята, за здоровье его величества Фридриха... Ура! – вызывающе кричит пьяный сержант, подмигивая солдатам.
– Подь к черту! – с хохотом обрывают его гуляки. – За ее величество Екатерину Алексеевну... Ура!
– Чшш... – откуда-то слышится предостерегающее шипенье. И вслед за этим:
– Господа гвардейцы! У нас покедова Петр на троне... Петр Федорыч...
– Ха-ха-ха!.. – без стеснения гогочут гвардейцы. – Ловко сказано: «покедова». Гвардейцы! Выпьем чару за «покедова» Петра Федорыча... Ур-ра! А там, что Бог даст...
Гвардейцы пьют, подмигивают друг другу и гостям. Барышников из-за стойки ухмыляется. Помещик пучит пьяные глаза, попыхивает трубкой и тоже ухмыляется в усы.
– Знамение времени, знамение времени, – с притворным сокрушением вздыхает ненавидящий царя подьячий. И шепчет, озираясь: – Слухи зело мрачные по столице ходят... Прислушайтесь, как гвардия шумит... Не в аванта же император наш. А про арест да про «дуру» слыхали?.. Грехи!
– Грехи, братия, грехи, – подхватывает сухопарый старик-монах с кружкой. – Пожертвуйте на разоренную обитель, рабы Божии.
– Кто разорил-то? – выкрикивает издали сержант. Гвардейцы хохочут.
– Игемон разорил, султан турецкий, – кланяется монах, подставляя кружку; лицо его строго, в умных глазах злые огоньки. – Землю от нас отобрали, мужиков отобрали... И довелось нам, Христа ради, по миру скитаться. Жертвуйте, рабы Божии.
Огородник ткнул мясника в бок: «Слыхал?» А гвардейцы закричали:
– Не голштинский ли султан-то это был?
– Сами знаете кто, детушки. Чего меня, мниха старого, во грех вводите. Царь православный сие учинил. Вот кто, – зашептал старик, прикрывая ладошкой рот. – Бают, попов всех обрить приказал, бают, иконы приказал из церквей повынести... Ох, грехи, грехи тяжкие. Молитесь, братия, Богу, стойте за веру православную... С нами Бог...
– А чего ж государыня-то смотрит, Екатерина-то Алексеевна? – громко говорит, подымаясь, купеческой складки бородатый дядя, на румяных щеках улыбчивые ямочки. – Пошто матушка-царица окорот супругу своему не делает? Пошто на лютеранство веру нашу православную рушить дозволяет?
– Да здравствует государыня Екатерина! – орут гвардейские солдаты.
– Да здравствует Екатерина! – подхватывает весь трактир.
Барышников резко стучит ножом в медный поднос: «Тихо, тихо, тихо!» – выскакивает из-за стойки, испуганно взывает:
– Господа посетители!.. Нельзя шуметь... Хоша с полицией мы в мире и полиции здесь духу нет (все весело с благодарностью смеются), одначе упреждаю, дорогие гости, чтобы душевредных опасных слов у меня ни-ни... Отец Паисий, ступай с Богом, иди, иди, откуль пришел, – и вразвалку продвигается меж столами к мяснику.
Час поздний. Белая ночь затмилась. В трактире посерело. Мальчишки зажигают свечи. На улице гармошка, песни, визг.
– А-а, Барышников, садись, дружок! – восклицает мясник Хряпов и шепчет: – Вот, брат, какой шум у тебя. Да и по другим кабакам не мене. Ну, не ко двору царь и не ко двору, как черная корова...
– Тш-ш-ш... – грозит Барышников. – Молчок, старичок, старушка денежку даст, – и хочет идти дальше.
– Слышь-ка, Барышников, – схватил его за руку мясник. – Врут ли, нет ли, быдто ты семь бочонков золота себе с войны привез?
– Брось, брось... Как тебе охота такие враки слушать, – и кричит по-злому: – Иди, иди, отец Паисий, не проедайся тут!
Паисий в дверь, а из двери, с улицы, звеня шпорами, быстро входят два великана в преображенских времен Петра I офицерских мундирах, лица скрыты черными масками, кружева приспущены до бритых подбородков, в прорезы сверкают веселые глаза. Враз все смолкло.
– Помогай Бог гулять, жители! – громко произносит один из великанов. По трактиру гул ответных приветствий и путаный шепот:
– Кто такие, кто такие?
– Целовальник! – басисто кричит второй великан. – На каждый стол по две кварты пива за наш счет.
Загремела посуда. Ввалился с улиц хор плясунов и песенников – гвардейцы и артиллеристы, все вполпьяна.
– Гвардия, песню! Целовальник! Двери на запор... Пляши, ребята! – командуют великаны, прихлопывая в ладоши, выбрякивая шпорами.
Два десятка только что вошедших красавцев-богатырей, наскоро хватив по чарке и подбоченившись, дружно грянули отборными голосами залихватскую:
При долинушке калинушка стоит,
На калине соловей-птица сидит,
Горьку ягодку калинушку клюет,
Он малиною закусывает.
Быстро раздвинули столы, и четверо гвардейцев бросились в дробный пляс. Тут все сорвалось и закрутилось: песня, топот, сопелки, дудки. По трактиру ветерки пошли, молодые голоса рвут песню с гиком, с присвистом, звенит в ушах, звякают стекла, взмигивают, стелются плашмя хвостатые огоньки свечей. Гости прихлынули вплотную к плясунам. Довольные лица улыбаются, хмельные глаза горят. Крики:
– Пуще! Пуще... А ну, гвардия, надбавь!..
– Веселись, гвардия! – все покрывает громовой голос великана. – В Данию не ходить! Ружья не отдавать! Государыню беречь! Государыня в опасности...
– Ур-ра! – орет гвардия и гости. – А что государыня? Жива ли, здорова ли?
– Жива, здорова, – великан швыряет на стол гвардейцам пригоршни серебряных рублей. – Лови, ребята! На завтрашнюю гулянку... А ну! – Он призывно взмахивает рукой в замшевой перчатке, и сотня гвардейских глоток прогремела:
– Ур-ра Екатерине Алексеевне!!! Защитим матушку!
– Ур-ра!!! Ура!..
Оба великана резко хлопали в ладоши:
– Гвардейцы, по казармам!
Солдаты послушно повалили вон. За ними – великаны. Один из них, Алексей Орлов, схватил Барышникова за плечо, встряхнул – рубаха лопнула:
– Полиции и подозрительных нет?
– Клянусь Богом, вашскородие! – задыхаясь от боли, крикливо прогнусил Барышников. – Все гости лично мне знакомые. Все до единого... Чужим впуску нет. А полиция взаперти сидит, вашскородие, водку хлещет...
– Помни, Барышников... Чуть чего, пополам перерублю, – не на шутку пригрозил Орлов.
Великаны вскочили на верховых коней и умчались. По улицам несло чадом от дымящихся плошек.
– Кто такие, кто такие? – шумели взбудораженные гости. – Эй, хозяин!.. Не Орловы ли? Один, кажись, Пассек, спинища – во...
– Бросьте, бросьте, – разминая плечо, затекшее от железной хватки великана, успокаивал гостей хозяин. – Какие, к свиньям, Орловы... Очумели, что ли, вы... Это замашкированные солдаты, два денщика. Я их знаю.
Не попадая зуб на зуб, хозяин пальцем поманил мальчишку:
– Степка, загляни в окно с улицы, какова полиция.
– Глядел, дяденька... Все пьяные на полу лежат.
– Гаси огни. Эй, господа гости!.. Просим оставить заведение.
Третий час ночи. По небосводу течет новая заря. На улицах, средь дороги, под воротами валяются пьяные. В будках дремлют караульные. Рыбачьи челны и рябики бороздят озаренные невские воды. Белая ночь гаснет, зачинается предутрие. В домах тишина. Город спит.
Но Екатерина бодрствует.
4
Тотчас после бранного, прогремевшего на всю Европу слова «дура» оскорбленная Екатерина заперлась в своем кабинете. Сдерживая громкие стоны, она выкрикивала: «Боже мой, какая я несчастная... Гришенька, Гриша, где ты?..» – заламывала руки, валилась на диван, рыдала. Но взвинченные чувства вскоре подчинились разуму. Слово «дура» только обижало Екатерину, а вот гнусный приказ царя пугал и подавлял ее. Если сегодня отменен приказ об аресте Екатерины, то завтра он может быть исполнен. Екатерина теперь ясно видела, что под ее ногами разверзается земля, что ее личная жизнь и судьба империи в опасности, что время действия наступило.
«Будь мудра, будь мужественна и осторожна», – внушает она самой себе. Мозг ее горит. Воображение рисует картины наплывающих событий. Екатерина мысленно сочиняет манифесты, указы, воззвания. К великой досаде, она плохо еще владеет русским языком. Она поручит сие дело Гришеньке, но свет-Гришенька тоже не горазд до бумаг высокого штиля. Она укажет начертать манифест Волкову совместно с Никитой Паниным: «Божьею милостью мы, императрица и самодержица всероссийская Екатерина Вторая» и прочая и прочая.
Но как поймать презренного Петра и куда запрятать? Ей припоминается широкоплечий и хмурый, всей душой преданный ей Пассек. Не так давно он упал к ее ногам и воскликнул: «Ваше величество, супруг ваш с ненавистной вам персоной женского рода чинит пешком променад к домику Петра Великого. Мать-государыня, повели, и я среди бела дня при всей гвардии насмерть поражу врага твоего!» Екатерина ответила ему: «Господин капитан гвардии! Не уподобляйте себя римскому заговорщику. И не тщитесь забрызгать меня кровью. Сей несчастный Дон Кихот унизит себя сам своими несуразными делами и, унизив, упадет».
А с кем же предстоит Екатерине иметь дело? Сенат, духовенство, высшее дворянство, гвардия, войско, Гришенька. Но Никита Панин мнит заменить Петра малолетним наследником Павлом, а ее, Екатерину, сделать регентшей. Даже намекал о конституции. Ни-ког-да этого не будет! Оставьте, сеньор Панин, свои политические бредни. Нет, нет, Екатерина властна взять в свои руки полные самодержавные права. Она добудет их! Братья Орловы «со товарищи» принесли Екатерине рыцарскую клятву возвести ее на всероссийский трон.
...Курчавая болонка, спавшая на козетке, вдруг пробудилась, насторожила уши и звонко залилась. По деревянной мостовой мерный лязг копыт. Какая-то сила бросила Екатерину к окну. «Не он ли?» Два всадника, почтительно приподняв шляпы и повернув закрытые черными масками лица в сторону дворца, проехали неспешной рысью. Один из них, увидав в окне Екатерину, весь подобрался, приосанился, чуть поотстал от товарища, приподнял с лица маску и послал своей даме едва приметный, но полный изящества воздушный поцелуй.
Сердце Екатерины сладостно замерло, улыбнувшиеся губы прошептали: «Гришенька... Душа моя».
Торжества продолжались на второй и на третий день. Днем народные увеселения, ночью балы, гульба, фейерверки. По городу слонялись кучками пьяные гвардейцы, почти открыто поносили русские порядки и царя. Всюду рыскали какие-то подозрительные люди, распускали слухи, что крымский хан стоит на границе, ждет, когда войска будут выведены в Данию, тогда хан набросится на Россию; что во многих губерниях восстали против бар мужики; что монастырские крестьяне сбегаются толпами со всех сторон и не повинуются новому указу об отобрании их от монастырей.
На площадях, на мостах, на Царицыном лугу возле каруселей, по кабакам и по трактирам, подзуживаемый гвардейцами и подкупленными прощелыгами, народ брюзжал:
– Царю надо не в Данию ехать, а в Москву, короноваться, как и все государи. А такого-то царя, не помазанного на царство, не грех и сковырнуть...
Настроение столицы и состояние умов Екатерина прекрасно знала и, может быть, даже косвенно всему этому содействовала. Развязка приближается. Екатерина напрягает все силы ума и воли и спокойно выжидает удобного момента.
Петр отправился на летнее жительство в Ораниенбаум. Весь большой двор (несколько сановников и царедворцев и семнадцать дам) 12 июня последовал за ним. Екатерине приказано немедленно перебраться в Петергоф, что вблизи Ораниенбаума. Из чувства самосохранения Петр боялся оставить ее хозяйничать в столице. Тем не менее Екатерина под благовидным предлогом задержалась в Санкт-Петербурге на пять дней, употребив это время в огромный вред царю и в великую пользу для себя.
Глава XIII
Заговор
1
После отъезда государя в Ораниенбаум киягиня Дашкова потеряла сон и аппетит. Даже книги – ее воздух и дыхание – перестали для нее существовать. Императрица Екатерина наконец оценила ее привязанность к себе; ее личные качества – мужество, изворотливость, храбрость – и, оценив, воспользовалась ею. Молоденькой Дашковой казалось, что она есть первое лицо при государыне и самостоятельно сплетает сети заговора. На самом же деле она была лишь на побегушках у опытной Екатерины. При ее помощи стала теперь осторожно устанавливаться связь между высшими сановниками (Никита Панин, гетман Разумовский, князь Волконский) и Екатериной. Гвардейские офицеры с Пассеком точно так же неоднократно имели с Дашковой свидания, но гвардейцами главным образом руководили два брата Орловы, а ими в свою очередь вертела сама Екатерина.
Главою движения против царя был, разумеется, Никита Панин и стоявшая за ним компания прогрессивных аристократов-феодалов. В это время в Москве аристократы группировались вокруг университета и поэта М. М. Хераскова (он заведовал университетской типографией и вскоре был назначен ректором университета.) Но москвичи острополитических идей почти что не касались, они вели борьбу пером, пытаясь поднять в стране прогрессивное и культурное движение, их идеал – просвещенная монархия. В Петербурге же, наоборот, шла осторожная, но упорная борьба за власть.
Умный Панин ненавидел Петра III как свою противоположность и не возлагал на его царствование никаких надежд. Весь свой талант и свое влияние он перенес на «обработку» Екатерины. С ее воцарением он предвидел широкие возможности к обновлению России. Свергнув Петра III, он мечтал объявить законным государем малолетнего Павла, и чтоб до его совершеннолетия при нем была регентшей Екатерина, а при ней – он, Панин, и группа правящих аристократов. Уж они-то сумеют прибрать Екатерину к рукам и положить конец абсолютизму. Никита Панин, распространяя свое влияние, вел дружбу и с передовой литературой, вождем которой был знаменитый поэт Сумароков. Тщеславный, считавший себя равным Буало и Вольтеру, Сумароков происходил из стародворянской семьи и состоял в это время директором первого русского театра в Петербурге, основанного ярославским актером Волковым.
И Сумароков со своими друзьями, и Никита Панин со своими – били в одну точку: присмотревшись к Екатерине, они время от времени вызывали ее на откровенность. Осторожная Екатерина отвечала им полунамеками, она искала популярности среди литературной и придворной фронды. Подготовляя себе в фавориты Григория Орлова, она, кривя душой, возмущалась фаворитизмом вообще и грабительским поведением Шуваловых; она всячески старалась подчеркнуть свое вольномыслие, она, пожалуй, готова заключить с Никитой Паниным и его группой негласный союз против Петра III (но боится целиком попасть к ним в руки); намеками и на ходу бросаемыми мыслями она как бы говорит: «Надейтесь на меня, я ученица Бейля, Монтескье, Вольтера, и вы не можете поэтому сомневаться в глубине моих политических убеждений, я против деспотии. Я, как Монтескье, за аристократическую конституцию. Ведь я философ, а не какой-нибудь азиатский сатрап. Словом, помогите мне достигнуть власти, и вы будете со мной соцарствовать».
На другой день после отъезда Петра III в Ораниенбаум Никита Панин был позван к Екатерине. В этот вечер она была чрезмерно взволнована и встретила Панина особенно милостиво и любезно. Ее волосы в пышной прическе слегка припудрены, брови тонки, красивые темно-голубые глаза, которыми она в нужные моменты так ловко умеет играть, таили выражение «себе на уме», ее маленькие свежие губы пленяли улыбкой, темно-синий роброн, оттенявший белизну полуоткрытой груди, стягивал тонкую талию и ниспадал пышным, на кринолине из китового уса, колоколом. При встрече с Екатериной Никита Панин всякий раз подпадал под обаяние этой женщины и всякий раз злился на себя; он знал, что имеет дело с политическим врагом своим, ибо и государственные идеи их не всегда между собою совпадали. Примерно то же самое чувствовала по отношению к Панину и Екатерина.
– Дорогой и добрый друг, Никита Иваныч, – по-французски начала она, певуче модулируя своим звучным голосом. – Я всегда восторгалась свободолюбивым образом ваших мыслей. Вы первый просвещенный человек в России, вы европеец, впитавший в себя в продолжение многолетнего вашего пребывания в Швеции конституционные идеи Запада... – как бы захлебнувшись словами, она замолчала и потупилась.
Панин сразу сметил, что сейчас должно наступить окончательное объяснение и торг за власть. Его сердце застучало сильнее.
– Мне кажется, государыня, вы гораздо преувеличиваете мои слабые качества, и боюсь, чтоб впоследствии вы не разочаровались во мне...
– Я вам верю, мой друг, как никому. Я вижу, что политический горизонт нашего любезного отечества покрыт тучами. Будем, Никита Иваныч, откровенны до конца. Вы видите, какого монарха имеет отечество наше... Какие пути, какую судьбу он готовит России? Он ненавидит Россию, он ненавидит и вас, мой любезный друг...
– Я знаю, государыня, – тихо сказал Панин, – но неограниченные самодержцы всегда своевольны и зачастую в мнениях своих неправы, а подвластный им человек – всегда раб и абсолютно бесправен.
При подчеркнутых Паниным словах «неограниченные самодержцы» по лицу Екатерины скользнула едва заметная тень раздражения, они оба глядели один другому в глаза, следили друг за дружкой.
– Да-а, – раздумчиво протянула она и, притворившись наивной, сказала: – Но ведь, но ведь... Что может быть выше прав самодержца?.. Разве один Бог.
– Закон, ваше величество! Основные законы государства превыше всего. Им равно подчиняются и самодержец и раб... Так мыслит и Монтескье.
– Да, да, – прошептала Екатерина, тонкими пальцами она коснулась высокого лба, к щекам ее прихлынула краска. – И если б несказанным промыслом Божьим мой не-ко-ро-нованный супруг потерял престол, какие же перспективы вам грезятся?
– Пока у нас нет точного регламента о престолонаследии, вы совершенно правильно, ваше величество, изволили выразиться: дальнейшие судьбы трона не больше, как греза, как летучий туман. – Панин сидел, свободно откинувшись в кресле и положив ногу на ногу. – Я мыслил бы, если мне позволено будет вашим величеством, императором быть великому князю Павлу Петровичу, возлюбленному сыну вашему...
Екатерина гордо, порывисто откинула голову, и ее слегка раздвоенный подбородок задрожал.
– А я, при малолетнем сыне моем, регентша?
Панин быстро поднялся, стукнул каблук в каблук, с легким поклоном тихо молвил:
– Да, государыня, – и снова сел.
Драгоценное колье на груди государыни стало учащенно колыхаться. Она опустила брови, веки и голову, Панин с любопытным нетерпением ждал, что она скажет. За себя он ничуть не боялся: сидели друг перед другом два заговорщика против царствующего монарха. Панин жадно наблюдал за искусной игрой Екатерины. Он заметил, как голова ее никнет все ниже и ниже, как ноздри римского носа ее вздрагивают и раздуваются от участившихся вздохов. Она сказала трагическим шепотом:
– Я столь несчастна, столь унижена супругом своим, что в крайнем случае, если этого требуют интересы России, я предпочту стать матерью императора, нежели супругой его... Я столь несчастна и всеми покинута. – Из смеженных глаз ее брызнули бисером слезы.
Панин улыбнулся, но, тотчас придав лицу скорбь, он вскочил; как хороший актер, стал заламывать руки, припал пред плачущей женщиной на одно колено, взывал взволнованным, умоляющим голосом:
– Ваше величество, государыня, будьте мужественны. О, поверьте мне, государыня, ваши слезы огнем жгут мое сердце. Успокойтесь, внемлите совету человека, который готов ради вашего счастья сложить к стопам вашим самую жизнь свою, – голос его рвался, замирал, как бы увязая в глухих рыданиях, но все естество царедворца ликовало.
Екатерина утирала платочком глаза. Панин приник к ее дрожавшей руке, стал осыпать кисть руки поцелуями. Но поцелуи его были для Екатерины как прикосновения кинжала.
Панин встал, сановито и важно пронес свою особу к окну и по-русски вкрадчиво вымолвил:
– Надо все обдумать, государыня, все взвесить, прикинуть и так и сяк. Час благосклонен, ваше величество, и прожекты государственных комбинаций многообразны суть. Не огорчайтесь!
Она повернула в его сторону надменное лицо, и глаза ее засверкали. Раздельно и ясно она сказала:
– Милый друг мой, Никита Иваныч. У меня единая надежда на Бога, на вас и на любезную моему сердцу гвардию... Да, да, на гвардию!.. – повторила она порывисто.
Никиту Иваныча пронизала нервная дрожь. Впрочем, он быстро превозмог себя и еще раз попытался вырвать у самовластной Екатерины нужное ему признание. Очень ласковым, но тонко намекающим тоном он произнес:
– Гвардия – сила. Однако ваше искреннее желание, государыня, гораздо сильней гвардии: ведь како похощете вы, тако и будет.
Екатерина молчала и хмурилась. Панин чувствовал, что дело с воцарением Павла безвозвратно проиграно: ведь он мог опираться в борьбе лишь на личный авторитет да на кучку своих единомышленников, на стороне же Екатерины – дворяне-гвардейцы и десять тысяч штыков.
Но как бы там ни было, Екатерина никак не могла бы остаться без Панина: ведь он главный механик всего государственного аппарата, он вдохновитель заговора, он влиятельнейший из вельмож, он руководит иностранной коллегией, и он, поэтому, единственный человек, с мнением которого считается вся Европа: захочет Панин, воцарение Екатерины будет встречено Европой с восторгом, захочет Панин, и может возгореться война против узурпаторши, похитившей «священные» права сверженного императора. Наконец, кто, кроме Панина, может руководить первыми шагами Екатерины II по управлению столь обширным государством? Итак, Екатерина без Панина беспомощна. Так по крайней мере полагал сам Панин.
Пассек и братья Орловы вымолили через Дашкову от Екатерины ее личные записки, чтоб иметь возможность убедить своих друзей в ее согласии.
«Да будет воля господа Бога и поручика Пассека. Я согласна на все, что полезно отечеству. Екатерина».
Записка Орловым:
«Смотрите на то, что скажет тот, который показывает вам эту записку, так, как будто я вам говорю это. Я согласна на все, что может спасти отечество, вместе с которым вы спасаете меня, а также и себя. Екатерина».
Царица строжайше велела Дашковой проследить, чтоб обе записки по миновании в них надобности были сожжены.
Орловы с Пассеком сумели завербовать в свои ряды сорок офицеров и десять тысяч гвардии. Необходимо было окончательно договориться с Никитой Паниным, князем Волконским и любимцем гвардии гетманом Кириллом Разумовским, командовавшим Измайловским полком. Гетман Разумовский обладал несметными богатствами, щедро помогал офицерам и солдатам, снисходительно относился к их слабостям, мирволил им. И царица отлично понимала, что «где гетман, там и гвардия».
Чтоб избегнуть подозрений, дальновидная Екатерина, исполняя волю Петра, 17 июня выехала в Петергоф. Семилетний сын ее великий князь Павел был оставлен в Петербурге на попечении своего воспитателя обер-гофмейстера Панина.
2
Петр проводил время в Ораниенбауме беспечно и праздно. Впрочем, он ежедневно устраивал вахтпарады и всякие экзерциции с голштинцами, вечерами – пьяные кутежи, пиры, домашние спектакли: царь играл в оркестре на скрипке, а комедию вели придворные дамы и кавалеры.
Однажды, слегка одурманенный выпивкой и непрестанным курением трубки, Петр после фриштика прошел осмотреть свою многочисленную псарню и показать гостям свои владения. Проходя мимо голштинской церкви, он сказал своим спутникам:
– Когда я был великим князем, я мечтал выстроить здесь капуцинский монастырь, чтоб весь двор и я с женой носили одеяния монахов-капуцинов. И у всякого свой ослик, чтоб ездить с кувшином за водой... И вообще... О, мечты, мечты!
– Вы слишком влюбчивы, государь, чтоб быть монахом, – игриво погрозила ему мизинчиком красавица графиня Брюс.
– Вы правы, – выпятил грудь Петр и, вздернув плечи, приосанился. – Но мне бы тогда открылся тернистый и сладостный путь грехопадений.
Зашли в маленький «Эрмитаж», с шутками и прибаутками осмотрели кунсткамеру с ее монстрами: человеческий скелет о двух головах и трех руках, ребенок с лицом «лягушачьего образа», три пальца канонира в спирте, ремень человеческой кожи и т. д. Посетили «Минажерию», где содержались звери и птицы. Медвежонок, принадлежавший голштинцу капитану Лангу, увидав гостей, закрутил башкой и по-звериному заулыбался, затем встал дубом, прижал передние лапы к брюху, начал кланяться и просительно порявкивать. Петр снял перчатку и подал ему на ладони кусок сахару. Елизавета Романовна, бесцеремонно зевнув, выразила желание покататься с горы. Катальная гора, построенная Ринальди, представляла собой десятисаженную башню, увенчанную золоченым куполом, от нее тянулся на полверсты пологий скат, по обе стороны его богатая колоннада тосканского ордена. Покатались на золоченых колясочках, выпили по бокалу освежительного, закусили воздушным безе.
Вернувшись домой, Петр выпил два бокала английского пива, попилил на скрипке и стал бегать, как маленький, со своей любимой собачкой вокруг биллиарда. Пес, виляя хвостом, громко лаял, Петр того громче кричал, пес разодрал ему штаны, он высек пса арапником и вышвырнул за дверь. Повалился на кушетку, не лежалось, взгляд скользнул по портрету Петра I: «Дедушка, преобразователь! Все по-новому. Я тоже». Взял лютеранский молитвенник, перелистал, крикнул арапа Нарциса, велел позвать Гудовича.
– Вот что, Андрей Васильевич, – сказал он своему генерал-адъютанту. – Немедленно пусть явится ко мне... этот поп. Ну, вот этот бородатый... Дмитрий.
– Митрополит новгородский Дмитрий Сеченов, ваше величество?.. Первоприсутствующий в Синоде?..
– Я – первоприсутствующий в Синоде, и не кто иной!
Поздним вечером на четверке цугом подкатил ко дворцу митрополит.
Представ перед государем, он издали с чувством неловкости преподал ему благословение. Государь в ответ состроил иерарху гримасу и, не пригласив сесть, крикливо сказал по-немецки:
– Император Петр Великий, мой дед, стриг бороды боярам. Я иду по его стопам. Повелеваю: извольте, сударь мой, распорядиться, чтоб все попы были бритые и вместо хламид носили платье, как иностранные пасторы!.. Андрей Васильич, переведите! – Петр задергал шеей, замотал головой, взъершился, ожидая возражений владыки.
Гудович, краснея, стал переводить. Митрополит оборвал его:
– Не трудитесь, генерал. Немецкий язык мне ведом... Лишь неведома мне причина, побудившая монарха православного шествовать не по стопам деда своего, блаженные памяти Великого Петра, а по вихлястым петлям церкви лютеранской.
– Да, да, господин архиерей! Да, да... – загримасничал, заморгал правым глазом Петр.
Дмитрий Сеченов пожал полными плечами, опустил низко голову, раскидистая с проседью борода его закрыла усыпанную бриллиантами панагию. Петр заговорил по-французски:
– Повелеваю: в храмах оставить лишь иконы Спасителя и Богородицы... Чтоб прочих икон так называемых вашим святых в храмах не было. Чтоб посты были не обязательны для всех, а кто хочет, пусть постится... Греха прелюбодеяния нет! Этот грех выдуман... Сам Христос прощал другим этот грех... Гудович, переведите!..
– Ваше величество! Французский язык мне ведом не меньше немецкого! – воскликнул архиерей и пристукнул жезлом с двумя золотыми змеями на верхушке. Старику не хватало дыхания. Перед строгими глазами его летали темные тени, кровь стучала в виски. – Ваше величество! Словесный указ вашего величества должен быть изложен в письменной форме. Я доложу о сем владыке – митрополиту петербургскому и всем членам святейшего Синода. Для столь коренной ломки канонов и догматов церкви православной довелось бы, согласно духовного регламента, собрать всероссийский собор...
– Собирайте, господин архиерей, хоть десять соборов! – закричал царь; стоявший возле него Гудович выразительно кашлянул, что-то шепнул ему; царь пришел в себя, сбавил тон. – Можете собирать собор, но моя воля непреклонна. Ибо я есть глава вашей церкви.
– Сугубо ошибаетесь, государь, мня себя главою церкви православной, – спокойно возразил Дмитрий Сеченов. – Глава церкви есть во веки веков Христос. А главою Синода является монарх, коронованный и миропомазанный на царство. Вы же, ваше величество, медлите воспринять корону в Успенском соборе в Москве, как это делали предки ваши... А посему...
– А посему... Прощайте, господин архиерей! Я вами, сударь мой, очень, очень недоволен.
Дмитрий Сеченов издали кой-как преподал благословение, кой-как поклонился и с гордостью, однако весь сотрясаясь от злости и скорби, вышел вон.
25 июня Синод получил высочайший указ: все исповедания объявляются равноправными с государственной господствующей религией, обряды православной церкви отменяются, церковное имущество отбирается в казну.
Этот наскоро состряпанный указ и нелепый разговор царя с Дмитрием Сеченовым произвели на знатное духовенство удручающее впечатление. Официальная церковь оказалась, подобно гвардии, во враждебных отношениях с царем.