X
После этого ночного совещания Гесперия, словно вспомнив обо мне, опять почти каждый день стала присылать за мною раба и проводить со мною целые часы вдвоем в своей комнате. Если она и не любила меня с той силой, как это иногда утверждала, то все же, несомненно, я ей нравился, я ее забавлял, как детей новая игрушка. Она то приближала меня к себе, опьяняла страстными признаниями и нежными прикосновениями, заставляла меня, когда я терял обладание собой, давать ей самые неумеренные клятвы, то снова меня отталкивала, становилась твердой, как Марпесская скала, насмехалась надо мною и подвергала меня всяческим унижениям.
Самые разнородные чувства к Гесперии сплетались в моей душе в клубок ядовитых змей: часто я ее ненавидел с той же яростью, как в медиоланской тюрьме, иногда, забывая все, подчиняясь красоте, ласкам, дружескому обхождению, опять любил со всем пылом юности; порой я верил, что Гесперия относится ко мне, как старшая сестра, заботливо и внимательно, но сейчас же она являлась предо мной, как недоступная царица, и с беспощадной жестокостью напоминала мне, что я – ничем не примечательный юноша, провинциал, не отличающийся, на ее взгляд, ни умом, ни красотой. Гесперия доходила до того, что безжалостно высмеивала все то, что я в порыве откровенности рассказал ей о Рее и ее встречах со мною в Медиолане и о бедной маленькой Намии, тайно ночью пробиравшейся ко мне в спальню, и тут же похвалялась своими прежними возлюбленными, перечисляя консулов, префектов, знаменитых ораторов, послов персидского царя и многих других, которые ее любили. Гесперия дразнила меня такими признаниями, как сторож зверинца раскаленным железом дразнит медведя, а когда я, доведенный до отчаянья, вскакивал, кричал ей в лицо оскорбительные слова, клялся, что уйду с тем, чтобы не возвращаться никогда, – она вдруг делалась похожей на скромную девочку, плакала и умильно просила у меня прощения, повторяя каждый раз:
– Юний, иногда я сама не знаю, что говорю. Некий Демон владеет мною. Прости меня, Юний, я клевещу сама на себя. Есть злые силы, витающие вокруг людей, которые иногда порабощают их. Я совершу возлияние светлой Минерве, и безумие отпустит меня.
Она проливала на пол несколько капель вина и начинала говорить спокойно и разумно о нашем путешествии, о своих замыслах, о судьбах Города и империи.
С отъездом из Города Гесперия не спешила, так как желала раньше собрать различные подробности о ходе восстания в Британнии и о местопребываниях Максима, а кроме того, ей хотелось непременно присутствовать на торжественных играх в Большом Цирке, которые в это время подготавливались, и в виде великой милости она мне объявила, что я ее буду сопровождать на этот праздник.
Игры давал новый префект Города, Авенций, сменивший Басса, и весь Город был полон слухами об этом торжестве, причем говорили, что устроен будет бой гладиаторов, которого давно уже не видел Рим, может быть, вследствие противодействия христианских епископов, считающих грехом все, что возбуждает мужество и жажду жизни. Хотя эти слухи не оправдались, все же оказалось, что префект не пожалел денег, чтобы его праздник был достоин Города, где игры устраивали великие императоры – Нерон, Домициан, Каракалла: редкостные звери были привезены из Африки и Испании, собраны были лучшие стрелки, вызваны самые знаменитые мимы и привлечены к участию прославленнейшие квадриги со своими агитаторами. Несколько дней не было в Городе другого разговора, как о предстоящих играх, и даже отец Никодим за завтраком не мог сообщить иных новостей, кроме того, что прибыла новая клетка со львами или захромала левая пристяжная у Центуриона.
Гесперия приказала мне зайти за ней, так как хотела выйти из дому вместе со мной, предоставив Элиану отправиться в цирк в обществе других сенаторов. Однако, когда я не без смущения, с каким всегда входил теперь в дом Элиана, пришел к назначенному часу, оказалось, что Гесперия еще не одета, и она – не знаю, с лукавством или простодушно – распорядилась, чтобы меня провели к ней в комнату. Войдя, я увидел Гесперию в одной легкой и прозрачной тунике, с обнаженными руками и плечами, сидящей в глубоком кресле перед большим зеркалом, тогда как орнатрицы и цинерарии хлопотали около нее, убирая ее волосы. Гесперия не забыла при этом взять в руку длинную иглу, которой женщины обычно колют провинившихся прислужниц, и, торопя рабынь, прикрикивала на них гневно и злобно. На этот раз передо мною была не мудрая Гесперия, рассуждающая о природе богов, и не хитрая руководительница тайного заговора, поставившего себе целью видоизменить жизнь всей империи, но обыкновенная женщина, которую всего более заботила ее наружность, ее прическа и ее платье. На меня Гесперия бросила беглый взгляд, сказала, чтобы я подождал ее, и продолжала одеваться, без смущения показывая мне свои мраморные руки, свои ноги снежной белизны, всю прелость своего божественно-совершенного тела.
Поневоле мне пришлось стать свидетелем всех тайн женской красоты, и с намеренным бесстыдством черта за чертой Гесперия открывала мне, какими средствами она достигает дивного очарования своей наружности. Ее волосы, частью завитые каламистром, были потом собраны на затылке в пышный титул, обвитый голубыми шелковыми повязками; потом на золотых криналах были укреплены на висках особые цинцинны, тщательно подобранные под цвет собственных волос Гесперии, и эти локоны красиво облегли ее маленькие уши; надо лбом было укреплено великолепное фронтале, украшенное крупной бирюзой. Причесанная таким образом, голова Гесперии сделалась истинным созданием искусства, на которое можно было любоваться, как на мрамор Лисиппа, и, право, ловким рабыням можно было присудить лавровый венок за их искусство. После волос настала очередь лица, и перед Гесперией появился целый круг всевозможных ампулл и унгвентариев, склянок, глиняных, мраморных и серебряных сосудов для различных притираний, духов и красок. Уже другие рабыни, в совершенстве знавшие свое дело, маленькими губками растерли щеки, нос и подбородок Гесперии, подкрасили ей губы в ярко-алый и уши в нежно-розовый цвет, сделали еще более черными ее широкие брови и еще более длинными ее глубокие ресницы. Ее лицо, прекрасное само по себе, после этих забот приобрело ту неземную красоту, которая при взгляде на нее каждый раз заставляла вспоминать о бессмертных богинях. Далее выступили рабыни-обувальщицы, которые облекли ступни Гесперии в роскошные маленькие алуты с жемчужинами и оплели ноги до самых колен шелковыми лентами. Затем с большой осторожностью, как драгоценность, была принесена новая шелковая стола, складки которой были заранее намечены и разглажены, и начался обряд облачения, совершавшийся с таким благоговением, словно одевалась жрица перед жертвоприношением. После всего этого немалый срок занял выбор фибулы, подходящей к цвету столы, и еще больший – выбор ожерелья, серег, браслетов и колец из нескольких серебряных ларцов, поставленных перед Гесперией на столе.
Только в эту минуту Гесперия, наконец, обратила свое внимание на меня и, примеривая золотое ожерелье с гиацинтами, спросила меня, идут ли эти камни к цвету ее лица. Я, разумеется, ответил, что на ней все – прекрасно, а она, оглядев меня с головы до сандалий, заметила насмешливо:
– Однако сегодня и ты, Юний, принарядился! завился, как асийский барашек!
Чтобы не обижать Гесперию, я не ответил ей ничего, хотя и подумал, что ей всего менее подобает упрекать другого в заботах о своей наружности, так как времени, потраченного ею на одевание, Цесарю, конечно, достаточно было бы для того, чтобы разбить отряд мятежным галлов.
Когда в конце концов Гесперия бросила последний взгляд в зеркало, в последний раз подправила какой-то непокорный локон и провела последнюю черточку под левым глазом, она сама же стала меня торопить:
– Идем, Юний, наш второй спутник, наверное, дожидается нас.
«Неужели это – Юлианий», – с досадой подумал я, но в атрии среди небольшого круга посетителей, ожидавших Гесперию, его не оказалось. Зато с изысканной вежливостью поспешил к ней Цесоний, с которым я познакомился на ночном совещании, и напомнил, что должно спешить, если мы хотим застать начало игр. Довольно было взглянуть на Цесония, чтобы догадаться, что он на свое одевание употребил не меньше стараний, чем сама Гесперия, потому что его тога, – изделие какого-нибудь знаменитого браккария, – располагалась вокруг его стана самыми причудливыми складками, а его лицо было раскрашено, как восковая статуя. Рядом с ним и с Гесперией я должен был иметь вид не только скромный, но и жалкий, и это меня несколько смущало и делало неловким. Наедине с Гесперией в ее комнате я чувствовал себя равным ей, смел говорить с ней резко и властно, но, появляясь с ней перед глазами других, я ясно сознавал себя человеком другого круга, втершимся не в свое общество. Мне даже показалось, что Цесоний приветствовал меня и обращался со мною как-то свысока, словно снисходя ко мне лишь потому, что меня по своей прихоти избрала Гесперия, и это чувство еще более раздражало меня.
Сказав несколько любезных слов другим посетителям и обещав встретиться с ними в цирке, Гесперия Цесония и меня позвала следовать за собой. Хотя дни стояли уже теплые, сверх столы она накинула легкую паллу, а волосы, как весталка, закутала тонкой тканью. У дверей Гесперию дожидались богатые носилки и толпа рабов; Цесоний, ловко опередив меня, помог ей сесть и опустил занавески; рабы размеренным шагом двинулись вперед, а мы пошли вслед, и мне поневоле пришлось разговаривать с моим спутником. Но разговор этот состоял в том, что Цесоний покровительственно расспрашивал меня, давно ли я в Городе, что в нем видел, у какого профессора слушаю чтения и все подобное, заставляя меня, как ученика, отвечать ему. Вспоминая, что даже Симмах беседовал со мною, как равный с равным, я тут же в душе дал себе клятву никогда не вмешиваться в чуждое мне общество знати.
По мере того как мы приближались к Большому Цирку, стечение народа все увеличивалось, и скоро рабам стало уже нелегко прокладывать себе дорогу через сплошные ряды идущих людей. Перед нашими глазами словно разыгрывалась в лицах картина, нарисованная сатириком, так как, действительно, жители всего земного круга теснились к Римскому амфитеатру, все в своих народных одеждах, и с белыми тогами квиритов смешивались пестрые плащи индийцев, полосатые – персов, желтые – мидийцев, причудливое одеяние египтян, аравитян, африканцев, скифские меха, британнские шапки, украшения из перьев на обитателях дальних островов. Так много было иностранцев в этой разноцветной толпе, что Рим казался только наполовину населенным Римлянами, причем все говорили, кричали и ругались на своем языке, и самые странные, непонятные восклицания раздавались кругом, по-гречески, по-египетски, по-германски, гортанные говоры народов Африки, изнеженный распев жителей Востока, птичьи звуки, исходящие из уст индийцев, – наречия всех стран, над которыми только пробегает колесница Феба.
Около самого цирка стечение народа было еще заметней, и рабы, бежавшие впереди носилок Гесперии, должны были упорно работать локтями и даже кулаками, чтобы подвигаться вперед, в ответ на что нас осыпали градом разноязычной брани. Хотелось повторить молитву дочери Аппия Слепого, высказавшей пожелание, когда ее слишком стеснила толпа, выходившая из театра, чтобы ее брат воскрес и проиграл еще одно морское сражение, погубив столько же граждан, сколько в первом! Проникнуть к самым входам в цирк казалось совершенно невозможным, потому что около каждого из них происходили маленькие сражения между стражами и толпой, пытавшейся ворваться насильно. Ежеминутно возникали буйные ссоры по поводу того, что кто-нибудь пытался войти без тессеры или не с того входа, который был указан на его тессере, слышались угрозы и ругательства. Наконец носилки решительно остановились, так как мы оказались перед сплошной толпой народа, и Гесперия, высунувшись на минуту, спросила недовольным голосом:
– Что же это такое? Не стоять же мне целый час посреди площади! Цесоний, устрой это дело!
Что до меня, то я был в этом отношении совершенно беспомощен и только старался держаться ближе к носилкам, чтобы озлобленная толпа не отомстила мне за те толчки и удары, которые направо и налево раздавали рабы Гесперии. Но Цесоний мужественно втиснулся в самую гущу народа, подвергая крайней опасности свою изысканную тогу, добрался до десигнатора, стоявшего у входа, и потребовал у него защиты жене сенатора. Десигнатор тотчас же отправил к нам на помощь двух стражей, рослых пафлагонцев, и они благополучно проводили нас всех троих до ближайшего вомитория, через который мы беспрепятственно и проникли в цирк.
За всю зиму, проведенную мною в Городе, мне еще не пришлось побывать в цирке, и понятно, что я с величайшим любопытством рассматривал открывшееся передо мною зрелище. Нам были предоставлены места в первом мениане, поблизости от подия, тотчас за сенаторскими, и притом в кунее, приходившемся как раз против первой меты, так что самые важные части состязания должны были происходить прямо перед нами. Вместе с тем нам был виден весь необъятный цирк, дивное создание Домициана, заставившее поэта воскликнуть в восторге:
Варварский пусть не твердит пирамид о чуде нам Мемфис;
Ревностный пусть Вавилон стен не возносит своих;
Нежные пусть ионийцы не хвалятся храмом Дианы,
Выю да склонит алтарь, что из рогов возведен;
И Мавсолей, уходящий в открытое небо, карийцы
Черезмерной хвалой пусть не возносят до звезд!
Слева от меня был «городок», красивое строение, где находились комнаты для участников состязаний, конюшни для беговых лошадей, клетки для зверей; прямо – тянулась спина, уставленная обелисками, колоннами, фалами, статуями; кругом, словно холмы, опоясавшие долину, возвышались кавеи, уже усеянные все прибывавшими толпами народа. Над рядами голов поднимались новые ряды, людские волны колыхались, кричали, шумели, как волны морские. Головы на самых верхних ярусах казались маленькими мячиками и на противоположной нам, солнечной, стороне сливались в длинное, смутное пятно. Я подумал о том, сколько тайных радостей таится в этом человеческом море, сколько соединено здесь счастливых пар, и мне вспомнился стих Насона, советующий пользоваться амфитеатром для сближения с своей милой:
Можешь к ней в тесноте даже прижаться совсем!
Но, разумеется, это не относилось к тем рядам, где находился я, где все держали себя чинно и строго, словно в консистории принцепса. Каждую минуту мимо нас проходили сенаторы и сановники, все они почтительно приветствовали Гесперию, здоровались с Цесонием, останавливались, чтобы сказать несколько слов, и изумленно посматривали на меня, а я себя чувствовал почти несчастным, попав на не принадлежащее мне место.
Так как мы пришли поздно, то вскоре после того, как мы заняли свою скамью, раздались звуки труб, раскрылись ворота помпы, и началось торжественное шествие всех участвующих в играх и состязаниях. Впереди ехал устроитель игр, новый префект Города, Авенций, одетый в тогу, подобную триумфальной, на колеснице, запряженной белыми лошадьми, сопровождаемый толпою друзей, клиентов и служащих своей консистории. За ним шли музыканты-энаторы, наполнившие всю арену звуками туб и букцин; далее на колесницах, запряженных четверкой, – знаменитые агитаторы, собиравшиеся оспаривать друг у друга победу, одетые в цвета своей партии, синие и зеленые, похожие на кукол, так как они были словно спеленаты широкими лентами, не позволяющими им ничем зацепиться во время бега; еще далее – охотники, которые должны были показать сегодня свою ловкость и силу в борьбе с дикими зверями, в причудливых одеждах разных стран и со своим оружием в руках; наконец, сзади всех, мимы, плясуны и петавристарии, которым предстояло закончить представление. Шествие медленно обходило спину, так чтобы все зрители могли подробно рассмотреть его, и Цесоний, с видом знатока, называл Гесперии по именам всех участников и даже всех лошадей, особенно фунал.
Я не буду описывать подробно всех игр, которыми наслаждался, быть может, с излишним любопытством провинциала, вызывая явно насмешливые улыбки Цесония, и скажу только, что этот день поддержал давнюю славу Римского цирка, являющегося образцом такого рода состязаний для всей империи.
Как только Авенций бросил на песок красную маппу, подав тем знак к началу состязаний, как одно зрелище за другим, словно ряд чудес, стали представать пред восхищенными взорами зрителей. Мы забавлялись ловкостью, с какой опытные охотники захватывали петлей шеи диких серн, пролетавших по арене, как дуновение степного ветра; смотрели с замиранием сердца, как целая свора свирепых медведей металась вокруг спины, и как один за другим из них падал под метким дротиком отважных иберийцев; любовались громадными скачками могучих рыжих львов, на которых были выпущены еще более сильные быки, поднимавшие на рога царей животных; женщины взвизгивали от страха и восторга, когда растворились дверцы клетки, и появились изящные леопарды, полосатая шкура которых красиво оттенялась на мраморе колонн и статуй, а против этих опасных соперников выступили смелые индийцы, вооруженные только тонким луком с губительными стрелами; когда, однако, один из охотников не успел уклониться от яростного прыжка зверя и тот, ринув его на землю, впился зубами в его шею, радостный гул пробежал по всем менианам, и я понял, что еще не угас в народе древний Римский дух, позволяющий смотреть в глаза смерти! Еще много было показано нам других чудовищ, привезенных из галльских лесов, со снежных уступов Альп, из дебрей Гетулии, из пустынь Мавритании, и зрители вдоволь могли насладиться и видом редких животных, и искусством охотников, и страшным зрелищем убийства.
Когда кончилась первая часть представления и на арену вышли служители, чтобы замести следы крови и убрать валяющиеся трупы, Гесперия предложила мне с Цесонием сопровождать ее под аркады, где посетители проводят время перерыва между представлениями и расправляют члены, уставшие от долгого сидения. Едва мы оказались в пестрой толпе прогуливающихся, в которой сновали торговцы с фруктами и прохладительными напитками, как тотчас Гесперию окружили ее знакомые, в шитых золотом трабеях, завитые, блистающие золотом перстней, и затрещала, как крепитакул, та легкая беседа, в которой я не мог принять участия, так как говорили о людях, мне незнакомых, о событиях, мне неизвестных: о чьих-то свадьбах, похоронах, о назначениях на разные должности, о предстоящих обедах, обо всем, чем живет круг сенаторов и всадников. С досадой в душе я плелся сзади Гесперии, как вдруг услышал свое имя и, оглянувшись, к еще большему неудовольствию, увидел Юлиания. Опять, как если бы ничего не случилось, он самоуверенно взял меня под руку и начал расспрашивать, как понравились мне игры. Хотя я отвечал нехотя и очень кратко, Юлианий продолжал свою болтовню и спросил меня, поставил ли я какой-нибудь заклад на предстоящее состязание квадриг.
– Я держу громадный заклад за зеленого, – сказал Юлианий, – и советую тебе сделать то же. За него платят пять против одного, но он должен прийти первым. Я вчера всю ночь провел в конюшнях и знаю лошадей, как свою ладонь. Хочешь, я устрою тебе заклад? Ставь смело все деньги, сколько с тобою есть.
Я, разумеется, отказался от заклада уже по одному тому, что денег у меня почти совсем не было, и тогда Юлианий, понизив голос, попросил у меня взаймы, говоря, что хочет поставить еще и на второй бег, триг, чтобы окончательно обеспечить себе выигрыш. Когда же я и в этом довольно резко отказал Юлианию, он, пожав плечами, с оскорбленным видом отошел от меня, чему я был очень рад. Но сейчас же около меня оказался Ремигий.
– Как тебе не стыдно, – сказал он, – продолжать знакомство с этим негодяем, недавно оскорбившим меня! Это не по-товарищески!
Я не успел ответить Ремигию, как он продолжал:
– Конечно, это – твое дело. Но все же я хочу с тобой посоветоваться именно об этом твоем приятеле. Квинтилиан где-то говорит, что нет ничего слаще мести, и я с ним согласен вполне. Ты удивлялся, где я пропадал эти последние дни. Теперь я могу тебе сказать, что употребил их на то, чтобы выследить моих обидчиков. Как самый добросовестный соглядатай, я разузнал все, что только можно было, о Помпонии и о Юлиании, и, наконец, обоих их держу в своих руках, как паук мух в паутине. Первая очередь за Юлианием, который к тому же сам, во всех копонах, болтает про себя столько, что не стоит большого труда вывернуть его жизнь наизнанку.
Отведя меня под аркаду, где стояла какая-то статуя, Ремигий, спеша и путаясь, стал передавать мне все то, что он разузнал про Юлиания. Я не знал, куда смотреть, когда Ремигий, как великую тайну, сообщил мне, что Юлианий участвует в заговоре, направленном против жизни божественного Августа. Но мое смущение и мое негодование на болтливость Юлиания перешли в настоящее негодование, когда Ремигий приступил ко второй части своих сообщений. По его словам, у Юлиания были несомненные сношения с консисторией префекта и даже непосредственно с чинами школы agentium in rebus. He раз видели, как Юлианий тайно пробирался в консисторию префекта и как в малопосещаемых копонах он вел беседы с подозрительными людьми, по всему похожими на императорских соглядатаев. Замечали при этом, что после посещения префекта у Юлиания появлялись деньги, причем он объяснял, что получил их из Вифинии от своего дяди, которого, по всей вероятности, у него вовсе не было.
– Я не сомневаюсь, – закончил Ремигий, – что этот Юлианий нарочно заманивает различных лиц в свой заговор, чтобы после выдать их префекту. Он – предатель по природе, и его темной душе низкие поступки столь же пристали, как Геркулесу его дубина или Амуру его лук. Мне доносить – противно, но я думаю, что сделаю доброе дело, если обличу Юлиания раньше, чем он приведет в исполнение свои постыдные замыслы.
В крайнем волнении я не знал, что отвечать Ремигию, так как, ревностно преследуя Юлиания, он мог тем самым погубить меня, Гесперию и всех нас. Но сказать этого Ремигию я не мог и удовольствовался тем, что стал уговаривать его помедлить, настаивая, что всякий донос, даже с добрыми целями, – дело недостойное Римского гражданина. Ремигий возразил мне:
– Не думаю, чтобы медлить было уместно. Я знаю много другого о Юлиании: знаю, что он запутан в долгах до последнего волоска. Недавно он представил одному аргентарию заемное письмо от богатого торговца из Коринфа. Аргентарий, проверив подпись, заплатил деньги. А теперь оказывается, что подпись была поддельная. Юлианию грозит позор и тюрьма, если он не вернет деньги. Ты понимаешь, что ввиду этого он сам не будет медлить, и я тоже должен поторопиться, если хочу предупредить его.
Наш разговор был прерван звуками труб, объявлявших начало бега. Расставшись с Ремигием, я пошел на свое место, обеспокоенный и встревоженный, но долгое время не мог выбрать минуты, чтобы передать все Гесперии. Она сначала была всецело занята болтовней с окружавшими ее знакомыми и только из вежливости обращала ко мне отдельные слова, а потом с не меньшим любопытством увлеклась зрелищем бега, так как держала крупный заклад за квадригу синих. Она рукоплескала избранному ею агитатору, кричала ему приветствия вместе с чернью верхних рядов и во время самого бега даже привстала с места, чтобы лучше следить за его ходом. Лицо ее под слоем румян раскраснелось, глаза разгорелись, и можно было подумать, что в жизни ничто, кроме конских ристаний, ее и не занимает.
Что до меня, то, в своем волнении, я уже не мог следить с прежним вниманием за происходящим на арене. В этот день было лишь два заезда, причем в одном из них участвовало четыре квадриги, а в другом пять триг, но то были лошади, снискавшие всесветную славу в амфитеатрах Италии, Галлии и Испании, и на колесницах стояли наездники, имена которых с благоговением произносились всеми любителями этого рода состязаний. В самом деле, трудно представить себе зрелище более красивое, более увлекательное, чем стремительный бег этих новых Триптолемов, которые, стоя неподвижно, как бронзовые статуи, сохраняли на всем лету полное присутствие духа, правили, натянув вожжи, всеми четырьмя лошадьми, и на поворотах, огибая обе меты, когда колесницы наклонялись к земле почти под прямым углом, умело выбрасывали вперед свою четверню. Лошади, явно понимая, что от них требуют, напрягали все свои силы, вытягивали шеи, и казалось, что их ноги не касаются земли, что еще миг – и эти Пегасы взлетят на воздух, оспаривая первенство у крылатых драконов Медеи. Не обошлось без неудачи, и одна колесница, облетая на седьмом круге вторую мету, со всего размаха опрокинулась на песок, но я видел, как наездник вовремя взмахнул левой рукой, в которой держал острый нож, одним ударом обрубил вожжи, крепко намотанные на его правую руку, и тем спасся от неминуемой гибели, потому что упал в стороне, отброшенный силой падения на несколько шагов, а не под ноги лошадей и не был повлечен дальше. Пока я засмотрелся на эту сцену, в которой проявилось поразительное самообладание и ловкость человека, шумные крики и гул рукоплесканий показали мне, что состязание окончено: против ожидания всех, победили, как предсказывал Юлианий, зеленые, которые давно уже не были первыми у меты, и громадное большинство зрителей проиграло свои заклады. С приветственным гулом смешивались восклицания недовольных, и раздавались крики, обвинявшие наездников в обмане. Гесперия, также проигравшая, рассердилась не в шутку и, когда я попробовал заговорить с ней, отвечала мне гневно, что я ей мешаю.
Недовольство зрителей возрастало и грозило перейти в открытое буйство, и когда возничий-победитель появился на своей колеснице перед рядами, чтобы, согласно с обычаем, торжественно объехать вокруг арены, его встретили свистками и негодующими восклицаниями: «обманщик», «мошенник». Распорядители поспешили со вторым бегом, и на арене быстро появились триги, не менее красивые и не менее знаменитые, чем только что бежавшие квадриги. Снова повторилось захватывающее дух зрелище летящих лошадей, и так как на этот раз победил общий любимец, агитатор Центурион, то цирк понемногу успокоился. После второго бега следовали любопытные упражнения десульторов, которые скакали, стоя, на неоседланных лошадях, выезжали сразу на двух лошадях, то перепрыгивая с одной на другую, то стоя каждой ногой на спине одной из них, наконец, прыгая, на всем скаку лошади, сквозь обручи и через протянутые канаты. Это представление примирило всех с проигрышем, и, когда был объявлен второй перерыв, народ опять с веселым шумом хлынул волнами под аркады.
Только в эту минуту я нашел время пересказать Гесперии то, что мне сообщил Ремигий, но того впечатления, какое мои слова на нее произвели, я не ожидал. Сразу сбежала у нее с лица та приветливая улыбка, с которой она не расставалась в цирке, сразу пропала ее легкомысленная веселость, и я опять увидел перед собой ту Гесперию, которую знал. Нахмурив брови, она мне сказала:
– Я давно подозревала, что Юлианий замышляет предательство, но думала, что мы обеспечены теми уликами, какие есть в наших руках против него. Однако проигравшийся игрок иногда ставит на кон, как в индийских сказках, свою жизнь. Если твой друг прав и Юлианий точно вступил в сношения с префектурой, – нам может грозить большая беда. Необходимо в самом скором времени сделать это все яснее зеркала.
Я объяснил Гесперии причины, почему в этом деле был дорог каждый час, и она нахмурилась еще больше. В течение нескольких мгновений, забыв, что она находится в цирке, что на нее устремлены тысячи глаз, Гесперия, стоя у колонны, раздумывала, видимо, ища выхода из затруднения. В это самое время я увидел, что к нам приближается Элиан, но Гесперия уже подняла голову с прояснившимся взором, обменялась с мужем какими-то незначащими словами, ничего ему не сказав о моем сообщении, и потом отозвала меня опять в сторону.
– Юний, – сказала она мне, – ты должен немедленно достать мне дощечки и стиль: мне надо написать письмо.
Я понял, что отказываться нельзя, и, не возразив ни слова, пошел на поиски. По счастию, мне пришло в голову обратиться в «городок», и, так как несколько мелких монет у меня с собою было, я скоро вернулся к Гесперии и, торжествуя, передал ей то, что она просила. Даже не поблагодарив меня, она наклонилась к окну, выходившему на площадь, быстро написала несколько строк, а потом вновь обернулась ко мне.
– Видел ты, – спросила она меня, – против нас, во вторых рядах, юношу, курчавого, с буллой на поясе, особенно негодовавшего после проигрыша синего? Я знаю, что он служит в консистории префекта, и слышала, что он давно мечтает о знакомстве со мною. Я тебе сейчас укажу его, а ты передашь ему мое письмо.
Мы вернулись на наши места, и Гесперия показала мне на завитого щеголя, похожего скорее на торговца ароматами, чем на будущего сановника империи. Я все еще недоумевал, не понимая, что намерена сделать Гесперия, она же, заметив это, с легкой усмешкой, прежде чем запечатать таблички, подала их мне.
– Если хочешь, прочти, – сказала она. Искушение было слишком сильно, и я пробежал глазами написанное. В письме стояло следующее:
«Ты, может быть, знаешь меня, но я до сегодняшнего дня тебя не знала. Твои глаза мне нравятся, и я желала бы говорить с тобою. Если таково и твое желание, будь сегодня, по окончании игр, у Большого рынка, у средней колонны, и последуй за женщиной в черном, которая позовет тебя. Может быть, твои мечты неожиданно исполнятся. Не „прощай“, но „здравствуй“!»
Гесперия невозмутимо смотрела на меня, когда я читал это письмо, в котором она назначала совершенно ей незнакомому человеку любовное свидание, когда же я кончил чтение, добавила:
– Он догадается, что писала я, потому что сейчас пристально смотрит на нас. А про меня рассказывают в Городе, что я выбираю своих любовников на улицах, так что он письму не удивится. Итак, ступай и исполни мое поручение.
– Где же ты будешь с ним разговаривать, не на улице же? – спросил я.
Гесперия улыбнулась.
– У меня есть для таких встреч свое убежище, – отвечала она. – Когда-нибудь я тебе покажу его.
Я не стал спорить дальше и с тяжелой душой пошел исполнять странное поручение. Проплутав довольно долго по разным прецинкционам, потолкавшись от одного балтея к другому, я, наконец, добрался до того места, где сидел незнакомец, и, вежливо поклонившись, передал ему письмо Гесперии со словами:
– Это мне поручила отдать тебе одна женщина, имя которой ты, может быть, угадаешь.
Едва незнакомец взял письмо, я, не глядя на него, быстро удалился и почти бегом вернулся на свое место.
Последнюю часть представления я смотрел еще невнимательнее, нежели бега, хотя весь цирк хохотал, видя забавные кривляния мимов и головоломные упражнения петавристариев. Была разыграна целая пантомима, заново сочиненная и намекавшая довольно явно на неудачу Сенаторского посольства, ездившего в Медиолан, по делу об алтаре Победы. Впрочем, аттической соли в пантомиме не было, и ее автор далеко не сравнялся в остроумии с Аристофаном, так что никто не мог на нее обидеться. Представление закончилось великолепным изображением пожара, охватившего целый дворец, быстро для этого воздвигнутый на арене. Перед глазами зрителей горели целые башни и рушилось целое здание, а в огне скакали и кривлялись ловкие плясуны, вызывая восторг всего собрания. Эта последняя часть игр понравилась едва ли не больше всех, и народ, расходясь, громко выражал свою благодарность Авенцию, сумевшему поддержать славу Римского цирка и предания своей семьи, хотя, как передавали, он и был тайным христианином.
Прощаясь со мною, Гесперия мне сказала:
– Ты, Юний, можешь идти домой отдыхать; мне же предстоит еще работать для нашего общего дела. Клянусь Юпитером, сегодня я узнаю всю правду о Юлиании. И на нашем ночном собрании он сам произнес свой приговор, говоря о рабе, замышлявшем предательство.
– Если окажется, что мой Ремигий прав?.. – спросил я, не доканчивая речи.
– Юлианий умрет, – спокойно ответила Гесперия.
Опять я содрогнулся, глядя на эту женщину, которая утром вся была предана заботам о своей красоте, тратила часы на притирания и выбор украшений, а вечером обрекала на смерть, может быть, своего любовника, которого несколько недель назад обнимала, целовала и называла нежными именами. «В каких новых обликах предстанет мне этот Протей, принявший пока вид женщины, – думал я, – и не будет ли права моя Pea, если она, встретившись с ней, признает ее за воплощения христианского Дьявола?» Так я думал, возвращаясь из цирка в унылый дом сенатора.